VII
Душевное потрясение
Как раз той весной, вскоре после моего восемнадцатого дня рождения, мне пришлось познать самый жестокий миг моего отрочества.
Итак, в восемнадцать лет я был в риторическом классе и по-прежнему сожалел о годе, потерянном в начале учебы. Приближался экзамен на степень бакалавра. Слабость в математике вынудила меня брать частные уроки, чтобы лучше подготовиться. Давал мне их молодой русский эмигрант, едва тридцати лет, скудно зарабатывавший на жизнь в качестве лицейского репетитора. Он был приятного нрава, довольно умен, одарен и любил поболтать после занятий.
И вот как-то вечером он заговорил о Кесселях, с которыми его семья подружилась на чужбине, понятия не имея о моих собственных связях с ними. Он рассказывал о юности Жефа, о докторе Кесселе, о Раисантонне, как вдруг я услышал: «Когда их второй сын, Лазарь, покончил с собой…»
Меня словно молния поразила в душу. Покончил с собой!
Мать все меньше и меньше говорила о том, кто меня породил и остался ее великой возвышенной любовью, но продолжала поддерживать с моего раннего детства эту выдумку об унесшем его испанском гриппе. Дескать, он умер от болезни…
И вот выдумка развалилась.
Я ничего не сказал своему репетитору, не возопил: «Да ведь я же сын этого самоубийцы!» Наоборот, спокойно изобразил интерес, чтобы узнать побольше об обстоятельствах драмы.
Вернувшись домой, я тоже ничего не сказал. Промолчал, замкнув это открытие в самой глубине своего существа. И оно стало опустошать меня изнутри.
Моя мысль беспрестанно к нему возвращалась. «Он покончил с собой. Почему?.. Я сын человека, который наложил на себя руки».
Никогда не надо скрывать от детей такого рода события, которые касаются самого корня их жизни. Не надо скрывать от брошенных детей, что они были брошены, от приемных, что были приняты, а от сыновей самоубийц — какая драма лишила их отца.
Надо сообщать им это довольно рано, мягко, чтобы правда, войдя в них, успела там обжиться, чтобы родилось что-то вроде привычки к изначальной трагедии. Иначе всегда всплывет какое-нибудь непредвиденное обстоятельство, завеса падет и обнаружится правда. Узнать внезапно, в пору отрочества, в том возрасте, когда душа еще хрупка, что происходишь от человека, который пустил себе пулю в сердце, не может не вызвать глубокого смятения. И молчание, к которому я себя обязал, ничего не улаживало.
Сколько неотвязных вопросов! Почему, едва вкусив славы, он уничтожил себя? Не повлиял ли я отчасти, самим своим существованием, на его решение? Может, ответственность за меня оказалась слишком тяжелой, чтобы он смог ее вынести? И какой по отношению к нему была роль моей матери, на которую я внезапно стал смотреть другими глазами? Совершая свой непоправимый поступок, он был всего на три года старше меня, восемнадцатилетнего. Имел ли я право жить дольше, чем он? И не передается ли склонность к самоубийству по наследству?
Последствием стал ужасный приступ тревоги, внезапно случившийся со мной во время экзаменов на степень бакалавра, как раз посреди письменной работы по математике. Незачем прибегать к психоанализу, чтобы обнаружить связь.
Девушка, писавшая неподалеку от меня, недавно упала в обморок. И это оказалось для меня заразительным. Я вдруг ощутил стеснение в груди, головокружение, туман перед глазами и жуткую близость неминуемой смерти. Пришлось выйти из зала, оставив свою письменную работу незаконченной.
Мне предстояло еще долгие месяцы мучиться от этих приступов тревоги на фоне повышенной эмоциональности. При этом меня преследовали навязчивые мысли о самоубийстве, я словно боролся с силой, желавшей выбросить меня в окно (от которого мне приходилось отстраняться), или толкнуть под колеса машин, или сунуть мне нож в руку, чтобы я зарезался. В меня вселился Танатос, или же Сатурн, пожиратель собственных детей.
И только война, где смерть угрожает извне, излечила меня от этого наваждения.