Книга: Безутешные
Назад: 9
Дальше: II

10

Проспал я совсем недолго: над ухом зазвонил телефон. Выждав некоторое время, я все-таки сел в постели и снял трубку.
– Мистер Райдер? Это я. Хоффман.
Я надеялся узнать, почему меня вдруг разбудили, однако управляющий отелем больше ничего не добавил. Последовала неловкая пауза, и я снова услышал:
– Это я, сэр. Хоффман. – И после новой паузы: – Я здесь внизу, в вестибюле.
– Понятно.
– Простите, мистер Райдер, я вас, вероятно, от чего-то оторвал?
– Признаться, я как раз пытался немного вздремнуть.
Мое сообщение, казалось, озадачило Хоффмана, и он умолк. Я поспешил рассмеяться:
– Собственно говоря, прилег – просто так. По-настоящему, разумеется, мне не уснуть, пока… пока не сделаны все дела за день.
– Ясно, ясно. – В голосе Хоффмана слышалось облегчение. – Решили, так сказать, перевести дух. Вполне разумно. Что ж, во всяком случае, я буду ждать вас в вестибюле, сэр.
Я положил трубку и продолжал сидеть в нерешительности, не зная, как поступить. Усталость донимала меня по-прежнему – я не проспал и пяти минут; соблазнительно было вновь завернуться в одеяло и начисто забыть обо всех делах. Осознав, однако, что это невозможно, я выбрался из постели.
Обнаружив на себе халат, я хотел было его снять и одеться приличней, но тут мне пришло в голову, что спуститься вниз и поговорить с Хоффманом вполне можно и так. Глубокой ночью вряд ли кто мне встретится, кроме Хоффмана и портье, а этот мой наряд ненавязчиво, но вместе с тем недвусмысленно намекнет, что час поздний и что меня оторвали от сна. Я вышел в коридор и, немало раздосадованный, ступил в лифт.
Халат – по крайней мере, вначале – как будто возымел желаемое действие, так как Хоффман встретил меня словами:
– Простите, что нарушил ваш отдых, мистер Райдер. Все эти передвижения наверняка изрядно вас утомили.
Я и не пытался скрыть свою усталость. Проведя рукой по волосам, я сказал:
– Все в порядке, мистер Хоффман. Но я надеюсь, надолго это не затянется. У меня, по правде говоря, ноги подкашиваются.
– О нет, это будет недолго, совсем недолго. : – Отлично.
Я заметил, что на Хоффмане надет плащ, под ним – фрак с поясом, а также галстук-бабочка. – Вы, без сомнения, уже слышали плохую новость.
– Плохую новость?
– Это плохая новость, но позвольте мне сказать, сэр: я уверен, совершенно уверен, что ничего серьезного за ней не последует. Еще до окончания вечера, я надеюсь, вы будете в этом столь же твердо убеждены, мистер Райдер.
– Полагаю, что так, – кивнул я. Но тут же сообразил, что совсем запутался, и спросил напрямик: – Простите, мистер Хоффман, но о какой плохой новости идет речь? За последнее время их было так много. Хоффман встревоженно взглянул на меня:
– Много плохих новостей? Я усмехнулся:
– Например, стычки в Африке и так далее. Плохие новости отовсюду, – закончил я со смехом.
– Да, понимаю. Но я, разумеется, имел в виду плохую новость относительно собаки мистера Бродского.
– Ах, вот как! Собака мистера Бродского…
– Согласитесь, сэр, что это крайняя незадача. Более чем некстати. Продвигаешься вперед с величайшей осмотрительностью – и вдруг вывертывается невесть что! – Он сердито вздохнул.
– Да, это ужасно. Просто ужасно.
– И все-таки я повторяю, у меня есть уверенность. Да, я уверен, к серьезным осложнениям это не приведет. Итак – что, если нам отправиться немедленно? В самом деле, если вдуматься, вы были совершенно правы, мистер Райдер. Сейчас гораздо более подходящий момент. То есть мы прибудем не слишком рано и не слишком поздно. Совершенно верно, нужно воспринимать подобные вещи спокойно. Никогда не впадать в панику. Итак, сэр, в путь!
– Э-э, мистер Хоффман… Я, кажется, не совсем правильно рассудил, во что одеться. Быть может, вы позволите мне отлучиться на несколько минут наверх и снять халат?
– О! – Хоффман бегло меня оглядел. – Вы выглядите великолепно, мистер Райдер. Пожалуйста, не беспокойтесь. А теперь, – он озабоченно взглянул на часы, – я предлагаю не задерживаться. Да-да, сейчас самая пора. Прошу вас.
Снаружи было темно, лил непрерывный дождь, обошел вслед за Хоффманом здание отеля – и по дорожке мы вступили на небольшую автомобильную стоянку, где находилось пять или шесть машин. К заборному столбу был прикреплен одинокий фонарь, при свете которого под ногами виднелись обширные лужи.
Хоффман ринулся к большому черному автомобилю и открыл настежь дверцу для пассажиров. Шлепая к автомобилю, я ощущал, как в мои теплые домашние туфли просачивается влага. Уже забираясь в машину, я одной ногой наступил в глубокую лужу и совершенно вымочил туфлю. У меня вырвалось громкое восклицание, но Хоффман уже поспешно занимал место водителя.
Пока он покидал стоянку, я всячески старался обсушить ноги о мягкое покрытие. Взглянув в окно, я увидел, что мы уже мчимся по главной улице, и с удивлением отметил, насколько усилился поток транспорта. Более того, ожили многие магазины и рестораны, и за ярко освещенными витринами перемещались целые толпы покупателей. По мере нашего продвижения поток машин все возрастал, пока где-то в самой сердцевине города, зажатые тремя рядами машин, мы не застряли намертво. Хоффман взглянул на часы, а потом в отчаянии хватил кулаком о руль.
– Неудачно получилось, – сочувственно заметил я. – Ведь еще совсем недавно я был свидетелем того, как весь город был погружен в сон.
Хоффман, занятый своими мыслями, рассеянно ответил:
– С транспортом в городе положение все хуже и хуже. Не знаю даже, есть ли какой выход. – Он снова ударил по рулю.
Минут пять мы понемногу продвигались вперед молча. Хоффман тихо произнес:
– Мистер Райдер путешествует.
Я решил, что ослышался, но он повторил эти слова еще раз, слегка взмахнув рукой, и тогда я догадался, что он репетирует заготовленную фразу, которая по прибытии должна объяснить наше опоздание:
– Мистер Райдер путешествует. Мистер Райдер – путешествует.
Пока мы пробивались через плотные заторы ночного транспорта, Хоффман время от времени продолжал бормотать вполголоса фразы, разобрать которые мне не удавалось. Он целиком ушел в свой собственный мир – и с каждой минутой выглядел все более взвинченным. Однажды, когда мы не успели проскочить на зеленый свет, до меня донеслось восклицание: «Нет-нет, мистер Бродский! Это было замечательное, замечательное создание!»
Наконец после поворота мы оказались на пути за городскую черту. Здания вскоре исчезли, и по обе стороны дороги пролегали темные пустые пространства – очевидно, фермерские поля. Машины попадались редко, что позволило нашему мощному мотору набрать скорость. Хоффман заметно смягчился – и в обращении ко мне вернулась его обычная любезная манера:
– Скажите мне, мистер Райдер, вы всем довольны у нас в отеле?
– О да, все чудесно, благодарю вас.
– Комната вас вполне устраивает?
– О да, вполне.
– А как постель – удобна?
– Лучше некуда.
– Я потому спрашиваю, что постелями мы особенно гордимся. Мы обновляем матрасы через очень короткие промежутки времени. Ни в одном отеле в нашем городе их не заменяют так часто. Это неоспоримый факт. Матрасы, которые мы выбрасываем, многим из наших так называемых конкурентов служили бы еще несколько лет. Известно ли вам, мистер Райдер, что если поставить в длину все использованные матрасы, которые мы выбрасываем в продолжение пяти финансовых лет, то линия протянулась бы от здания городского совета прямо через фонтан за угол Штерн-гассе и достигла бы аптеки мистера Уинклера?
– Неужто? Это впечатляет.
– Мистер Райдер, позвольте мне быть откровенным. Я основательно размышлял о вашей комнате. Естественно, что в дни, предшествовавшие вашему прибытию, я массу времени уделил выбору комнаты. Во многих отелях на вопрос: «Какой номер в заведении лучший?» – отвечают просто. Но мой отель – совсем не тот случай, мистер Райдер. За годы я уделил уйму внимания самым различным комнатам. Бывало, что на меня нападала – ха-ха! – как выразились бы некоторые, одержимость той или иной комнатой. Стоит мне увидеть потенциальные возможности какого-то номера, я тотчас начинаю думать об этом целыми днями, а затем с величайшим тщанием переделываю его с тем, чтобы достичь максимально полного совпадения с моим проектом. Не всегда мне это удается, но в ряде случаев, после серьезных трудов, результаты оказались близки к моему замыслу, а это, согласитесь, не может не радовать. А затем – вероятно, это недостаток моего характера – не успеваю я довести переделку номера до победного конца, как меня захватывает другая цель. Толком еще не опомнившись, я уже с головой погружаюсь в новый план. Да, некоторые считают это одержимостью, но я не вижу тут ничего худого. Что может быть скучнее отеля, где все комнаты выполнены в соответствии с одной и той же избитой концепцией? Я же полагаю, что каждый номер должен быть продуман с учетом его собственных неповторимых свойств. Словом, мистер Райдер, я хочу сказать вот что: в отеле у меня нет ни одного номера-фаворита. После длительных раздумий я пришел к заключению, что более всего вас устроит тот номер, который вы сейчас занимаете. Но, познакомившись с вами, я в этом уже не так уверен.
– Нет-нет, мистер Хоффман! – запротестовал я. – Номер просто отличный.
– Но я думаю об этом непрерывно с утра до вечера с тех самых пор, как мы встретились, сэр. Мне кажется, по темпераменту вы скорее подходите к другой комнате. Знаю какой: возможно, утром я вам ее покажу. Не сомневаюсь, она вам понравится больше.
– Нет, мистер Хоффман, в самом деле… Номер, где я живу…
– Простите мою откровенность, мистер Райдер. Ваш приезд подверг комнату, которую вы сейчас занимаете, первому настоящему испытанию. Видите ли, после выработки концепции четыре года назад в этой комнате впервые поселился поистине выдающийся гость. Разумеется, я и в мыслях не имел, что когда-нибудь вы, собственной персоной, почтите нас своим присутствием. Но дело в том, что работал я над этой комнатой, представляя себе человека, весьма схожего с вами. Так вот: только теперь, с вашим приездом, номер используется по тому назначению, которое ему отводилось. И я вижу ясно, что четыре года тому назад допустил несколько существеннейших промахов. Этого трудно избежать, даже с моим опытом. Вне всякого сомнения, я разочарован. Сочетание оказалось неудачным. Я предлагаю вам, сэр, перебраться с нашей помощью в номер 343 – он, я чувствую, гораздо ближе вам по духу. Там вам будет спокойней – и сон тоже улучшится. Что касается вашего теперешнего номера, он целыми днями не выходит у меня из головы. Я всерьез намереваюсь в нынешнем виде его ликвидировать.
– Мистер Хоффман, не надо!
Я выкрикнул это с такой силой, что Хоффман оторвал взгляд от дороги и воззрился на меня в изумлении. Быстро спохватившись, я со смехом сказал:
– Я хотел только вас попросить не пускаться из-за меня в такие расходы и хлопоты.
– Я пойду на них ради собственного спокойствия, заверяю вас, мистер Райдер. Мой отель – это дело всей моей жизни. Я допустил грубейший просчет относительно той комнаты. Не вижу другого решения, как только полностью ее уничтожить.
– Мистер Хоффман, эта комната… Дело в том, что я испытываю к ней привязанность. Мне там поистине очень хорошо.
– Не понимаю вас, сэр. – Хоффман выглядел неподдельно растерянным. – Комната явно с вами не согласуется. Теперь, когда мы с вами познакомились, я могу утверждать это определенно. Вы проявляете деликатность. Я с удивлением узнал, что вы питаете к этой комнате особую привязанность.
Я вдруг рассмеялся – возможно, без необходимости слишком громко.
– Ничуть. Особую привязанность? – Я снова залился смехом. – Комната как комната, и ничего больше. Если требуется ее уничтожить – значит, уничтожить! Я охотно переселюсь в другой номер.
– А, я очень рад слышать от вас подобное мнение. Не только до вашего отъезда, но и долгие годы спустя меня мучила бы мысль о том, что однажды вы останавливались в моем отеле и были вынуждены терпеть такие неудобства. Просто не понимаю, о чем я думал четыре года тому назад. Стопроцентный просчет!
Мы мчались сквозь темноту, долгое время не видя встречных фар. В отдалении кое-где смутно различались фермерские постройки, однако в основном по обе стороны лежала пустая непроглядная чернота. Хоффман не сразу нарушил молчание:
– Жестокое невезение, мистер Райдер. Пес, конечно, был уже немолодой, но легко мог протянуть еще года два-три. И подготовка шла так хорошо. – Он покачал головой. – Совсем, совсем не вовремя. – Обернувшись ко мне, он продолжал: – Но я уверен, все обойдется. Да, в этом я ни капли не сомневаюсь. Его теперь с пути не сбить, даже такими штуками.
– Может быть, мистеру Бродскому следует предложить другую собаку в виде подарка? Скажем, молодого щенка.
Я предложил это, почти не раздумывая, но Хоффман изобразил на лице глубокую сосредоточенность.
– Не знаю, мистер Райдер, не знаю. Нужно уяснить, насколько сильно мистер Бродский был привязан к Бруно. В другой компании его почти не видели. Он наверняка погрузится в траур. Но, думаю, вы правы: теперь, когда Бруно нет, мы должны скрасить ему одиночество. Может, каким-то другим животным. Чем-то утешить. Предположим, птицей в клетке. А потом, со временем, когда он будет подготовлен, можно будет преподнести и собаку. Пока не знаю.
Хоффман умолк – и мне показалось, что мысли его переключились на что-то иное. Но, не отрывая взгляда от разматывающейся перед нами дороги, он вдруг свирепо прошептал:
– Вол! Да, вол, вол, вол!
Однако меня уже настолько утомила вся эта история с собакой Бродского, что я молча откинулся на спинку сиденья с надеждой провести остаток пути в покое. Пытаясь кое-что выяснить относительно вечера, на который мы направлялись, я заметил:
– Думаю, мы не слишком опоздаем?
– Нет-нет. В самый раз, – отозвался Хоффман рассеянно. И я вновь услышал, как он яростно бормочет: – Вол! Вол!
Вскоре мы свернули с большой дороги и оказались в благодатном фешенебельном жилом квартале. В темноте виднелись большие дома, нередко окруженные высокой стеной или живой изгородью. Хоффман осторожно вел машину по тенистым авеню, не переставая шепотом твердить свое словечко.
Через высокие железные ворота мы въехали во двор внушительной резиденции. Здесь уже было припарковано немало автомобилей – и управляющий отелем не сразу нашел для себя место. Выйдя наружу, он торопливо зашагал к главному входу.
Я слегка помедлил, изучая дом с целью уяснить, что за собрание здесь намечено. Фасад здания состоял из длинного ряда огромных окон, доходящих почти до земли. Большинство окон за шторами было освещено, однако что творится внутри, разглядеть было нельзя.
Хоффман позвонил в дверной звонок и жестом пригласил меня к нему присоединиться. Когда я вышел из машины, дождь сменился мелкой изморосью. Я плотнее запахнулся в халат и устремился к дому, старательно огибая лужи.
Дверь отворила горничная, которая провела нас в просторный холл, украшенный величественными портретами. Хоффман был ей явно знаком: забирая плащ, она обменялась с ним беглыми репликами. Хоффман задержался у зеркала, поправляя галстук, а затем повел меня дальше.
Мы вступили в залитую светом огромную комнату, где прием был в полном разгаре. Присутствовало никак не менее сотни гостей в элегантных вечерних костюмах: они держали в руках бокалы и беседовали между собой. Пока мы стояли на пороге, Хоффман поднял передо мной руку, словно желая меня защитить, а сам выискивал глазами кого-то в зале.
– Его еще здесь нет, – наконец пробормотал он. Потом с улыбкой обратился ко мне: – Мистера Бродского здесь еще нет. Но я уверен, более чем уверен, что он скоро появится.
Хоффман снова оглядел зал и, казалось, на минуту впал в нерешительность.
– Если вы подождете здесь одну минуту, мистер Райдер, я пойду и приведу графиню. О, если не возражаете, то встаньте чуточку в сторону – ха-ха! – вот сюда, подальше от глаз. Как вы помните, вы же – наш основной сюрприз. Прошу вас, я скоро вернусь.
Хоффман шагнул в зал – и я видел, как он пробирается между гостями, своим озабоченным видом разительно контрастируя с царившим вокруг него весельем. Кое-кто пытался с ним заговорить, но Хоффман всякий раз уклонялся с рассеянной улыбкой. Скоро я потерял его из виду и, по-видимому, немного подался вперед, надеясь вновь выискать его в толпе. Должно быть, меня заметили, и я услышал голос рядом с собой:
– А, мистер Райдер, вы приехали? Как чудесно, что вы наконец-то с нами!
Крупная женщина лет шестидесяти положила руку мне на плечо. Я с улыбкой промямлил какую-то любезность, на что она отозвалась:
– Всем собравшимся не терпится познакомиться с вами. – Сказав это, она настойчиво повлекла меня за собой в самую гущу толпы.
Пока я проталкивался вслед за ней между гостями, женщина принялась задавать мне вопросы. Поначалу это были обычные расспросы о здоровье, о путешествии. Но затем, по мере нашего продвижения вперед, мне пришлось детально отчитываться о своей жизни в отеле. В самом деле, моя собеседница вникала в такие подробности: например, понравилось ли мне мыло; по вкусу ли мне ковер в вестибюле, – что я поневоле заподозрил в ней профессиональную соперницу Хоффмана, сильно раздосадованную моим пребыванием в его заведении. Однако ее манера держаться и снисходительные кивки, которыми она отвечала на приветствия окружающих, исключали сомнения в том, что именно она – хозяйка вечера; да, по всему было видно: это и есть графиня.
Я предполагал, что мы направляемся в какую-то определенную часть зала или же к какому-то конкретному человеку, но очень скоро у меня создалось впечатление, будто мы просто медленно движемся по кругу. Не раз я совершенно отчетливо сознавал, что вот здесь, на этом месте, мы побывали по крайней мере дважды. Любопытным мне показалось и то, что хотя все головы поворачивались в сторону хозяйки, она не делала ни малейшей попытки меня кому-либо представить. Иные время от времени вежливо мне улыбались, однако особого интереса ко мне никто не проявлял. Если я проходил мимо беседующих, разговор ни на минуту не прерывался. Я испытывал легкое недоумение, будучи приучен к потоку вопросов и комплиментов.
Очень скоро, впрочем, я ощутил в общей атмосфере зала нечто не совсем обычное: в приподнятой веселости чувствовалась какая-то натянутость, даже театральность, хотя я и не мог сразу уловить, что именно. Но вот нашей прогулке настал конец: графиня заговорила с двумя дамами, усыпанными драгоценностями, а я получил возможность оглядеться и собрать кое-какие впечатления. Только тогда мне стало ясно, что мы вовсе не на вечеринке с коктейлями: все собравшиеся приглашены на обед, который должен был начаться по крайней мере двумя часами раньше, однако графиня и ее близкие вынуждены были отложить начало обеда ввиду отсутствия как Бродского – официального почетного гостя, так и меня – главного сюрприза вечера. Далее, продолжая озираться вокруг, я постепенно начал понимать, что произошло перед нашим прибытием.
Предполагаемый обед должен был быть наиболее пышным торжеством из всех, что устраивались в честь Бродского. Предваряя к тому же поворотное событие, намеченное на вечер четверга, он изначально обещал немалые волнения, а опоздание Бродского еще более усилило напряженность. Поначалу, впрочем, гости – а все они прекрасно сознавали свою принадлежность к городской элите – сохраняли спокойствие, старательно избегая самого отдаленного намека, в котором можно было бы усмотреть сомнение в благонадежности Бродского. Большинство, собственно, даже и не упоминало его имени, выражая свою озабоченность лишь бесконечными прениями относительно того, когда подадут обед.
Затем распространилась новость о собаке Бродского. Как получилось, что подобное известие преподнесли столь необдуманно, не совсем ясно. Вероятно, позвонили по телефону, и кто-то из ведущих деятелей города, сбитый с толку желанием разрядить обстановку, проболтался гостям. Весть быстро облетела собравшихся, и без того истомленных тревогой и голодом: последствия допущенной ошибки, разумеется, нетрудно было предвидеть. По залу мгновенно побежали самые дикие слухи. Бродского нашли вдребезги пьяного в обнимку с трупом своего любимца. Бродского обнаружили барахтающимся в уличной луже и несущим полную невнятицу. Бродский, вне себя от горя, пытался покончить с собой, выпив парафин. Последняя версия вела свое происхождение от инцидента, имевшего место несколько лет тому назад: тогда, действительно, Бродского, во время запоя, спешно доставил в больницу сосед-фермер. Впрочем, глотнул Бродский парафина с целью самоубийства или же просто спьяну, по ошибке, так и осталось невыясненным. В результате, под влиянием этих слухов, повсюду в зале начались толки самого отчаянного свойства.
«Собака была для него всем. Теперь ему никогда не оправиться. Надо смотреть правде в глаза: нас отбросило к стартовой черте».
«Придется отменить концерт в четверг. И немедленно. Кроме катастрофы, ничего иного не выйдет. Если затею не прекратить, горожане второй возможности больше нам не дадут».
«С этим типом всегда было слишком рискованно связываться. Не следовало заходить так далеко. И что, что теперь? Все пропало, пропало безвозвратно».
При всем старании графини и ее помощников держать ситуацию под контролем, не удалось предотвратить сумятицы и громких криков, раздавшихся почти в самой середине зала.
Многие ринулись к центру события, кое-кто в панике ретировался. Произошло следующее: один из молодых членов городского совета припечатал к паркету толстенького лысого человека, в котором все тотчас узнали ветеринара Келлера. Напавшего оттащили в сторону, однако он так крепко вцепился в лацканы пиджака Келлера, что с полу подняли сразу обоих.
– Я сделал все, что мог! – вопил побагровевший Келлер. – Все, что мог! А что еще от меня зависело? два дня тому назад животное было в полном порядке!
– Лгун! – рявкнул его противник и предпринял было новую атаку. Его снова оттащили подальше, но теперь некоторые из свидетелей, увидев в Келлере подходящего козла отпущения, принялись обвинять его во всех грехах. Отовсюду слышались упреки в преступной халатности, укоряли ветеринара и в том, что он поставил под угрозу будущее всего городского сообщества. Чей-то голос выкрикнул: «А котята Бройерсов? Вы с утра до ночи сидите за бриджем, из-за вас котята умерли один за другим…»
– Я играю в бридж только раз в неделю, но даже тогда… – охрипшим голосом запротестовал ветеринар, однако слова его мигом потонули в гуле возмущения. Вдруг оказалось, что в зале едва ли отыщется человек, который не таил бы давней обиды на ветеринара за того или иного домашнего любимца. Один из присутствующих прокричал, что Келлер задолжал ему деньги; другой, что Келлер не вернул ему садовые вилы, взятые на время шесть лет тому назад. Враждебность по отношению к ветеринару достигла такого накала, что вполне естественным образом агрессивного противника Келлера прежние руки удерживали теперь значительно слабее. Когда последний произвел новый решительный рывок, на этот раз он тем самым как бы выражал чувства большинства. Положение грозило стать более чем неприятным, но тут послышался громовой голос, заметно охладивший горячие головы.
Моментально воцарившаяся в зале тишина была вызвана, пожалуй, скорее удивлением перед личностью заговорившего, нежели какой-либо присущей ему властью. Все глаза обратились к возвышению, на котором стоял не кто иной, как Якоб Каниц – славившийся в городе по преимуществу своей робостью. Якоб Каниц – теперь ему было под пятьдесят – с незапамятных времен отправлял одну и ту же унылую канцелярскую должность в городской ратуше. Едва ли кто ожидал, что он может высказать какое-то мнение – и уж тем более возразить или вступить в спор. Близких друзей у него не было; несколько лет тому назад он перебрался из домика, который арендовал с женой и тремя детьми, в крошечную мансарду по той же улице. Если кто-то интересовался данной ситуацией, Каниц намекал, что очень скоро намерен воссоединиться с семьей, однако годы проходили, а все оставалось на своих местах. Между тем, в основном благодаря неизменной готовности выполнять множество светских поручений, сопряженных с организацией культурного события, он сделался признанным и даже опекаемым членом артистических кругов города.
Собравшиеся в зале не успели опомниться от удивления, как Якоб Каниц – вероятно, не рассчитывавший на длительный прилив храбрости – торопливо заговорил:
– Другие города? Я не касаюсь Парижа! Или Штутгарта! Я имею в виду маленькие города, не больше нашего. Соберите вместе их лучших жителей, поставьте их перед лицом кризиса вроде нынешнего, как они себя поведут? Спокойно, уверенно. Эти люди знают, что делать, как поступать. Вы – я обращаюсь к вам ко всем – все мы, присутствующие здесь, мы лучшие люди города. Задача вполне нам по силам. Совместно мы способны преодолеть этот кризис. Жители Штутгарта затеяли бы драку? Для паники пока нет никаких оснований. Нет необходимости сдавать позиции, разжигать междоусобицу. Ладно, пусть, собака – это действительно проблема, но до конца еще далеко, все это еще ничего не значит. В каком бы состоянии ни находился мистер Бродский в данный момент, мы можем вновь направить его по прежнему курсу. Мы способны на многое, при условии, что каждый сегодня сыграет свою роль. Я уверен, что способны, это наш долг. Мы должны направить его в прежнее русло. Ибо если мы отступим, если не поладим друг с другом и не добьемся цели именно сегодня, нас ждут одни только несчастья, вот что я вам говорю! Да, глубокие безысходные несчастья! Нам не к кому больше обратиться, кроме мистера Бродского, другого сейчас нет. Возможно, в данную минуту он идет сюда. Мы должны сохранять невозмутимость. А мы что делаем – машем кулаками? Жители Штутгарта затеяли бы драку? Нам нужна ясность в мыслях. Как бы мы чувствовали себя на его месте? Мы должны показать, что все скорбим вместе с ним, что весь город разделяет его горе. И еще, друзья, подумайте о том, как бы его приободрить. О да! Нельзя провести весь вечер в скорби, внушить ему, что в жизни больше ничего не осталось; так он может вернуться и к… Нет-нет! Нужен точный баланс! Мы должны проявить и веселье, показать ему, что жизнь продолжается вовсю, что все мы заботимся о нем, возлагаем на него надежды. Да, мы должны попасть в самую точку, эти несколько часов вести себя как нужно. Быть может, сейчас он направляется к нам, один Бог знает, в каком состоянии. Предстоящие несколько часов – они будут решающими, решающими. Мы должны попасть в нужную точку. Иначе нас ожидает одно лишь несчастье. Мы должны… мы должны…
Здесь Якобом Каницем овладела растерянность. Он, не произнося ни слова, простоял на возвышении еще несколько секунд, охваченный все нараставшим замешательством. Последний проблеск пережитого им волнения позволил ему вперить в аудиторию пронзительный взгляд, затем он смущенно сгорбился и сошел вниз.
Тем не менее этот нескладный призыв немедленно возымел результат. Якоб Каниц еще продолжал говорить, но по залу уже прокатился негромкий гул одобрения, и многие укоризненно толкали в плечо задиру, который стыдливо переминался с ноги на ногу. За уходом Якоба Каница со сцены последовало неловкое молчание, а потом повсюду в зале началось серьезное, но спокойное обсуждение мер, которые необходимо было предпринять при появлении Бродского. Очень скоро все сошлись на том, что Якоб Каниц высказался довольно точно и здраво. Задача состояла в правильном соблюдении баланса между печалью и веселостью. Каждый из присутствующих, без исключения, должен был тщательно следить за общей атмосферой. Среди собравшихся распространилось чувство решимости: постепенно все стали держаться раскованно, обмениваясь улыбками, небрежными репликами и обращаясь друг к другу с предупредительностью, словно неприглядный эпизод получасовой давности не происходил вовсе. Приблизительно в это время – прошло не более двадцати минут после воззвания Каница – прибыли мы с Хоффманом. Неудивительно, что утонченное оживление публики мне показалось не совсем обычным.
Я все еще размышлял над сценой, разыгравшейся перед нашим прибытием, как вдруг заметил на противоположной стороне зала Штефана, который беседовал с пожилой дамой. Стоявшая рядом со мной графиня по-прежнему была поглощена разговором с двумя увешанными бриллиантами дамами – и поэтому, пробормотав извинения, я их покинул. Завидев меня еще издали, Штефан улыбнулся:
– А, мистер Райдер! Итак, вы здесь. Могу ли я представить вас мисс Коллинз?
Я сразу узнал худощавую старую даму, у жилища которой мы останавливались не так давно во время ночной поездки. На ней было простое, но элегантное длинное черное платье. Когда мы обменивались приветствиями, она улыбнулась и протянула мне руку. Я собирался было завязать с ней вежливую беседу, но тут Штефан наклонился ко мне и тихо произнес:
– Я был таким глупцом, мистер Райдер. Честно говоря, я не знаю, как лучше поступить. Мисс Коллинз была, как всегда, очень добра ко мне, однако я хотел бы услышать и ваше мнение обо всем этом.
– Вы имеете в виду… мое мнение о собаке мистера Бродского?
– О, нет-нет, все это, конечно, ужасно, я понимаю. Но мы только что обсуждали совершенно другой вопрос. Ваш совет в самом деле будет для меня очень ценным. В сущности, мисс Коллинз как раз сейчас предлагала мне вас разыскать, не так ли, мисс Коллинз? Видите ли, мне меньше всего хотелось бы вам надоесть, но случилось одно осложнение. Это связано с моим выступлением на концерте в четверг. Боже, какой я глупец! Я уже говорил вам, мистер Райдер, что готовил «Георгин» Жан-Луи Лароша, но ни словом не обмолвился об этом отцу. То есть до сегодняшнего вечера. Я думал подготовить для него сюрприз: он так любит Лароша. Более того, отец и вообразить не мог, будто я способен справиться с такой трудной пьесой – вот я и считал, что это будет для него двойной сюрприз. Однако совсем недавно, уже в преддверии столь большого события, я пришел к выводу, что сохранять секрет дольше попросту непрактично. Во-первых, все должно быть напечатано в официальной программке, экземпляры которой будут лежать рядом с каждой салфеткой: отец мучительно бился над ее оформлением, старательно выбирая тиснение, рисунок на оборотной стороне и все прочее. Уже несколько дней тому назад я понял, что должен ему обо всем рассказать, однако мне все никак не хотелось расставаться с мыслью о сюрпризе, и я продолжал выжидать, когда наступит подходящий момент. И вот сегодня, сразу после того, как я высадил вас с Борисом у отеля, я зашел к отцу в офис – положить на место ключи от зажигания – и застал его там на полу перебирающим кипу бумаг. Он стоял на четвереньках, бумаги были раскиданы вокруг него по ковру; ничего необычного в этом не было – отец частенько работает подобным образом. Офис совсем небольшой, письменный стол занимает немало места, и для того, чтобы положить ключи куда следует, мне пришлось обойти вокруг на цыпочках. Отец спросил меня, как дела, и прежде чем я успел ответить, казалось, опять с головой погрузился в свои бумаги. И вот, попрощавшись, уже в дверях, я бросил на него взгляд сверху и вдруг, непонятно почему, посчитал момент подходящим для признания. Это было словно внутренним толчком. Как бы вскользь, я заметил: «Кстати, отец, в четверг вечером я собираюсь исполнить „Георгин“ Лароша. Я подумал, тебе приятно будет узнать». Я никак не подчеркивал свои слова, просто сказал это ровным тоном и стал ждать его реакции. Отец отложил в сторону документ, который читал, но по-прежнему не отрывал глаз от ковра перед собой. Потом по лицу его пробежала улыбка – и он произнес нечто вроде: «Ах да, „Георгин“», и на минуту выглядел совершенно счастливым. Он так и не поднимал глаз, по-прежнему стоя на четвереньках, но просто лучился счастьем. Закрыв глаза, он принялся мурлыкать начало адажио, прямо на полу, покачивая в такт головой. Он воплощал собой счастье и безмятежность, мистер Райдер, и я стал себя поздравлять. Но тут он открыл глаза и, мечтательно мне улыбнувшись, сказал: «Да, это прекрасно! Никогда не мог взять в толк, почему твоя мать так сильно его презирает». Как я уже рассказывал мисс Коллинз, сначала я решил, что попросту ослышался. Однако отец повторил: «Твоя мать эту пьесу ни во что не ставит. Да, как тебе известно, на днях она прониклась к позднему творчеству Лароша глубочайшим презрением. Не разрешает мне слушать его записи нигде в доме, даже через наушники». Тут он, должно быть, заметил, насколько я ошеломлен и расстроен. И – как это на него похоже! – тотчас принялся меня подбадривать. «Мне давным-давно надо было тебя спросить, – твердил он. – Это только моя вина». Хлопнув себя по лбу, словно внезапно что-то вспомнил, он заявил: «В самом деле, Штефан, я подвел вас обоих. Я думал тогда, что поступаю правильно, не вмешиваясь, а теперь вижу, что подвел вас обоих». Я спросил, что он имеет в виду, и отец пояснил: все это время мать предвкушала, что услышит мое исполнение «Стеклянных страстей» Казана. Она явно дала отцу понять, и уже давно, что хочет именно эту пьесу, и, вероятно, предположила, что отец все устроит. Но, как видите, отец смотрел на дело с моей стороны. Он до крайности чуток к подобным вещам. Он отдавал себе отчет в том, что музыкант – даже любитель вроде меня – перед столь ответственным концертом пожелает принять собственное решение. Поэтому он ничего мне и не сказал, твердо намереваясь объяснить ситуацию матери, как только подвернется случай. И потом, конечно, – впрочем, я полагаю, лучше объяснить немного подробнее, мистер Райдер. Видите ли, когда я говорю, что мать дала отцу понять о своих намерениях относительно Казана, это не означает, что она высказала это словами.
Довольно сложно объяснить это стороннему человеку. Суть дела в том, что мать каким-то образом, знаете ли, каким-то образом умеет довести до сведения отца то или иное желание, ни разу не упомянув о нем прямо. Она пользуется сигналами, вполне для него ясными. Не знаю в точности, к каким она прибегла в данном случае. Возможно, вернувшись домой, он застал ее слушающей «Стеклянные страсти» по стереопроигрывателю. Поскольку мать очень редко слушает что-нибудь по стерео, это могло послужить вполне очевидным знаком. Далее, предположим, отец после ванны ложится в постель и видит, что мать перед сном читает книгу о Казане – ну, я не знаю, обычно между ними так оно всегда и происходило. Во всяком случае, видите, отец не мог вдруг вот так ни с того ни с сего выпалить: «Нет, Штефан должен сделать свой собственный выбор». Отец выжидал, пытаясь найти удобный способ провести свою мысль. И конечно же, откуда ему было знать, что я из множества пьес готовлю именно «Георгин» Лароша. Боже, каким я был глупцом! Я и понятия не имел, что мать так ненавидит этот «Георгин»! Итак, отец раскрыл мне положение дел, а когда я спросил, как, по его мнению, лучше всего поступить, он задумался, а потом посоветовал мне продолжать работу – менять что-либо было уже поздно. «Мать тебя ни в чем не упрекнет, – повторял он. – Не упрекнет ни в чем. Она обвинит меня – и поделом». Бедняга отец: он изо всех сил старался меня утешить, но я-то видел, как он впадает в настоящее отчаяние. Он не отрывал глаз от пятна на ковре – он все еще не поднялся с пола, но весь скрючился, словно выжимал штангу, и, вглядываясь в ковер, бормотал себе под нос одну и ту же фразу: «Я сумею это перенести. Я сумею это перенести. Переживал и худшее. Я сумею это перенести». Он, казалось, забыл о моем присутствии, и в конце концов я попросту ушел, тихонько притворив за собой дверь. И вот с тех пор, мистер Райдер, я весь вечер ни о чем другом не в состоянии думать. По правде говоря, я немного растерян. Времени осталось так мало. А «Стеклянные страсти» – очень трудная пьеса, как же я смогу ее подготовить? Собственно, если признаться начистоту, она мне все еще не под силу, даже будь у меня целый год в запасе.
Обеспокоенно вздохнув, молодой человек умолк. Пауза длилась, мисс Коллинз тоже молчала, и я заключил, что Штефан ждет моего мнения.
– Конечно, это не мое дело, – начал я, – вы должны решить сами. Но, по моему ощущению, на позднем этапе вам следует придерживаться того, что вы уже подготовили…
– Да, я так и думала, что вы это скажете, мистер Райдер! – неожиданно вмешалась мисс Коллинз. Ее вызывающая интонация заставила меня споткнуться и повернуться к ней. Пожилая леди смотрела на меня с понимающим видом легкого превосходства. – Без сомнения, – продолжала она, – вы назовете это – как? – ах да, «художественной цельностью».
– Не совсем так, мисс Коллинз, – ответил я. – Дело в том, что с практической точки зрения, я полагаю, на этом этапе довольно поздно…
– Откуда вам знать, поздно или не поздно, мистер Райдер? – снова перебила меня мисс Коллинз. – О способностях Штефана вам известно очень мало. Не говоря уж о подспудном смысле его нынешнего затруднения. Почему вы присваиваете себе право выносить подобный приговор, словно вы наделены неким дополнительным чувством, которого лишены все остальные?
Неловкость нарастала во мне с самого первого выпада мисс Коллинз, а слушая это обвинение, я невольно отвел глаза, чтобы избежать ее взгляда. Я не нашелся, чем парировать ее вопросы, и минуту спустя, сочтя за благо разом оборвать спор, с легким смешком растворился в толпе.
Мне не оставалось ничего другого, как бесцельно слоняться по залу. Как и раньше, кое-кто порой на меня оглядывался, когда я проходил мимо, но, казалось, никто меня не узнавал. В какой-то момент я увидел Педерсена – того человека, с которым познакомился в кино: он смеялся в окружении других приглашенных. Я хотел было к нему подойти, однако тут меня удержали за локоть: я обернулся и увидел рядом с собой Хоффмана.
– Простите, что вынужден был на минуту вас покинуть. Надеюсь, о вас хорошо заботятся. Господи, что за ситуация!
Управляющий отелем тяжело дышал, по лицу его струился пот.
– О да, я получаю большое удовольствие.
– Простите, мне пришлось выйти – ответить на телефонный звонок. Но теперь они в пути, это точно, на пути сюда. Мистер Бродский может появиться в любую минуту. Господи Боже! – Хоффман огляделся по сторонам, потом придвинулся ко мне и понизил голос. – Список гостей был плохо продуман. Я предупреждал. Подумать только, кое-кто из этих людей окажется здесь! – Он покачал головой. – Вот так положеньице!
– Но мистер Бродский, по крайней мере, направляется сюда…
– О да, да. Для меня огромное облегчение, что вы сегодня с нами. Именно тогда, когда вы нам нужны. В общем, я не вижу причин для того, чтобы из-за… э-э… новых обстоятельств радикально менять вашу речь. Быть может, раз-другой упомянуть о трагедии не помешает, но мы поручим кому-нибудь произнести о собаке несколько слов, так что, действительно, отклоняться от заготовленного текста вам незачем. Единственное – ха-ха! – ваше обращение не должно быть слишком пространным. Но конечно же не мне вам указывать… – Он прервал себя коротким смешком и снова оглядел зал. – Кое-кто из этих людей, – повторил он. – Очень плохо продумано. Я их предупреждал. Хоффман продолжал молча озираться вокруг, и я таким образом получил возможность сосредоточить мысли на предмете речи, о которой он только что говорил.
– Мистер Хоффман, ввиду последних обстоятельств мне не совсем ясно, когда именно я должен встать и…
– Ах да, верно-верно. Как чутко вы все улавливаете! Судя по вашим словам, если вы просто подниметесь с места в назначенное время, никто не заподозрит, что могло случиться… Да-да, как это предусмотрительно с вашей стороны. Я буду сидеть рядом с мистером Бродским, так что, может быть, вы предоставите мне определить наиболее подходящий момент. Возможно, вы проявите такую любезность, что подождете моего сигнала. Боже мой, мистер Райдер, насколько ободряет в такое время присутствие людей, подобных вам!
– Я буду только рад оказаться полезным.
Шум на другом конце зала заставил Хоффмана резко обернуться. Он вытянул шею, желая разглядеть происходящее, однако, по всей очевидности, ничего существенного там не произошло. Стремясь привлечь его внимание, я кашлянул.
– Мистер Хоффман, еще один маленький вопрос Мне представляется, – я указал на свой халат, – я подумал, что мне стоило бы переодеться во что-нибудь более официальное. Скажите, нельзя ли позаимствовать какую-либо одежду. Ничего особенного не требуется.
Хоффман невидящим взглядом скользнул по моему облачению и тут же отвел глаза в сторону, рассеянно пробормотав:
– О, не беспокойтесь, мистер Райдер, не беспокойтесь. Излишним формализмом мы не страдаем.
Он по-прежнему тянул шею к другому концу зала, вне всякого сомнения даже не вникнув в мою проблему, и я хотел было снова вернуться к этой теме, но тут у входа разыгралась какая-то суматоха. Хоффман вздрогнул и повернулся ко мне со страдальческой улыбкой на лице. «Он здесь!» – прошептал он, коснулся моего плеча и поспешно удалился.
В зале водворилась тишина, и взгляды всех присутствующих устремились к дверям. Я тоже попытался что-либо разглядеть, но из-за плотного окружения все мои усилия оказались бесполезными. Внезапно окружающие, словно вспомнив о принятом решении, возобновили между собой сдержанно-веселый разговор.
Я продрался сквозь толпу и наконец увидел Бродского, которого вели через зал. Графиня поддерживала его за одну руку, Хоффман – за другую, еще четверо или пятеро человек обеспокоенно хлопотали вокруг. Бродский, явно не замечавший своих спутников, мрачно разглядывал украшенный орнаментом потолок зала. Он был выше ростом и прямее, нежели я ожидал, хотя и держался сейчас крайне скованно, склонившись вперед под странным углом: издали могло показаться, будто сопровождающие катят его на роликах. Он был небрит, но зарос не слишком сильно; смокинг сидел на нем криво, словно надевал он его не сам. Черты его лица, огрубевшие с годами, сохраняли следы былого жизнелюбия.
На мгновение мне почудилось, будто Бродского ведут ко мне, однако я тут же понял, что все они спешно направляются в соседнюю столовую. Официант, стоявший у порога, провел Бродского со свитой внутрь – и как только они исчезли, в зале вновь воцарилась тишина. Длилась она недолго, но едва гости возобновили разговоры, я ощутил, что атмосфера опять накалилась.
Неожиданно у стены я заметил одиночное кресло с прямой спинкой и подумал, что удобный наблюдательный пункт позволит мне лучше оценить преобладающее настроение и хорошенько обдумать то, о чем предстояло говорить за обедом. Итак, я подошел к креслу, уселся и стал изучать публику.
Гости продолжали оживленно беседовать и смеяться, однако подспудное напряжение, несомненно, возрастало все более. Учитывая это, а также тот факт, что некоему лицу уже поручено высказаться о собаке особо, представлялось разумным придать моим словам максимально уместную в данном случае беспечность. В итоге я решил, что лучше всего будет, если я расскажу несколько забавных закулисных анекдотов, связанных с чередой казусов, которые преследовали меня во время моей последней гастрольной поездки по Италии. Я уже достаточно опробовал эти рассказы на слушателях и убедился в их способности быстро разряжать обстановку; безусловно, в настоящих обстоятельствах их должны были принять на ура.
Я мысленно перебирал возможные варианты вступления, как вдруг обратил внимание на то, что толпа значительно поредела. Только теперь я увидел, как гости гурьбой устремились в столовую, и, вскочив на ноги, присоединился к шествию.
Иные из направлявшихся на обед встречали меня улыбкой, однако никто со мной не заговаривал. Я ничуть против этого не возражал, поскольку пытался построить в голове действительно завлекательное начало речи. У самого входа в столовую я все еще никак не мог сделать выбор между двумя вариантами. Первый звучал так: «С годами мое имя исполнителя стало ассоциироваться с определенными качествами. Тщательная проработка деталей. Безукоризненно выверенная точность. Строгий контроль над динамикой». Пародийно-помпезное начало тут же сводилось на нет веселыми признаниями относительно того, что произошло в Риме на деле. Другой способ заключался в незамедлительном переходе к откровенно фарсовому тону: «Опрокинутая рампа. Отравленные грызуны. Опечатки в партитуре. Немногие из вас, я полагаю, готовы усмотреть прочную связь между подобными явлениями и моим именем». Оба варианта имели свои достоинства и недостатки – и в результате я решил отложить окончательный выбор до того момента, когда смогу лучше судить об общем настроении, которое будет царить за обедом.
В столовой все вокруг взволнованно переговаривались. Войдя, я был поражен ее громадностью. Даже при таком многолюдном сборище – свыше сотни человек – было понятно, почему потребовалось осветить только часть зала. Сервировано было множество круглых столиков, однако не меньшее количество ненакрытых – без белоснежных скатертей и серебра, без стульев – рядами терялось в полумраке вдали. Многие из гостей уже заняли свои места, и общая картина – сверкание дамских драгоценностей и хрустящая белизна курток официантов на фоне черных смокингов в обрамлении темноты – производила сильное впечатление. Я озирал столовую с порога, пытаясь оправить на себе халат, и тут рядом появилась графиня. Она взяла меня под руку и повела вперед, как уже делала раньше, со словами:
– Мистер Райдер, мы поместили вас за столик, откуда вы будете не слишком заметны. Нам не хочется, чтобы вас обнаружили и тем самым испортили сюрприз! Но не огорчайтесь: как только мы объявим о вашем присутствии и вы подниметесь со стула, вас прекрасно увидит и услышит каждый.
Хотя столик, к которому меня подвела графиня, находился в углу, я не совсем мог взять в толк, почему он был незаметнее прочих. Графиня с улыбкой усадила меня за него и, сказав какую-то фразу, которую из-за гула голосов я не сумел разобрать, удалилась.
За столиком сидело еще четверо: одна супружеская пара постарше, другая чуточку моложе; все они заученно улыбнулись мне, прежде чем возобновить разговор. Супруг постарше объяснял, почему их сын намерен продолжать жить в Соединенных Штатах, далее речь зашла об остальных детях этой пары. Время от времени кто-то из говоривших делал попытку вовлечь меня в беседу, посматривая в мою сторону или улыбкой приглашая посмеяться над шуткой вместе. Однако прямо ко мне никто не обращался – и вскоре я перестал следить за нитью разговора.
Но как только официанты начали подавать суп, я заметил, что фразы сделались отрывистыми и произносились с явным беспокойством. В конце концов уже за главным блюдом мои соседи отбросили всякое притворство и принялись обсуждать действительно волновавший их вопрос. Откровенно бросая взгляды на Бродского, они вполголоса обменивались предположениями относительно его теперешнего состояния. Женщина помоложе заявила:
– Нет, в самом деле, кто-то должен подойти к нему и сказать, как мы все опечалены. Нам всем следовало бы к нему подойти. Похоже, никто еще ему и слова не молвил. Взгляните, люди возле него – они же совсем с ним не разговаривают. Быть может, стоит начать нам, оказаться первыми. Тогда потянутся и остальные. Наверное, все, вроде нас, чего-то ждут.
Соседи по столику принялись уверять женщину, что наши хозяева держат ситуацию под полным контролем и что так или иначе Бродский выглядит прекрасно, но уже через минуту и они начали встревоженно посматривать в ту сторону.
Разумеется, я тоже вовсю пользовался возможностью внимательно понаблюдать за Бродским. Его усадили за столик несколько большего размера. Хоффман сидел рядом с ним по одну сторону, графиня – по другую. Компанию им составляли чинные седовласые мужчины. Они непрерывно шепотом совещались между собой, что создавало вокруг столика заговорщическую атмосферу, плохо сочетавшуюся с общим настроением. Что касается самого Бродского, то он не выказывал ни малейших признаков опьянения и спокойно, почти равнодушно расправлялся с едой. Тем не менее он как будто бы ушел в свой собственный мир: за главным блюдом Хоффман, держа руку у Бродского за спиной, непрерывно что-то бормотал ему в ухо, однако старик угрюмо смотрел в пространство перед собой, никак не отзываясь. Даже когда графиня, тронув его за руку, что-то произнесла, он не ответил ни слова.
К концу десерта – угощение, хотя и не слишком эффектное, было вполне сносным – я увидел, как Хоффман пробирается мимо спешащих официантов, и догадался, что он направляется ко мне. Склонившись над столиком, он сказал мне на ухо:
– Мистер Бродский желал бы сказать несколько слов, но – будем откровенны, ха-ха! – мы пытаемся убедить его, чтобы он этого не делал. Мы считаем, что сегодня ему не следует подвергать себя дополнительному стрессу. Итак, мистер Райдер, будьте так добры – следите за моим сигналом и поднимитесь с места сразу, как только я его подам. Затем, немедленно после окончания вашей речи, графиня заключит официальную часть вечера. Да, мы полагаем, лучше всего мистеру Бродскому не подвергаться лишнему стрессу. Бедняга, ха-ха! Список гостей, в самом деле… – Он покачал головой и вздохнул. – Слава Богу, что вы здесь, мистер Райдер.
Не успел я ответить, как Хоффман, лавируя между официантами, заторопился к своему столику.
Несколько минут я, озирая зал, взвешивал в уме два различных вступления, заготовленных для речи. Я еще не пришел к определенному решению, как шум в зале внезапно стих. С места поднялся человек с суровым лицом, сидевший возле графини.
Довольно пожилой, с сединой, отливающей серебром, он источал властность – и в зале почти мгновенно воцарилась полная тишина. Секунд пять-шесть суровый старик молча смотрел на гостей с укоризненным видом, потом заговорил сдержанным и вместе с тем звучным голосом:
– Сэр. Когда такой прекрасный, благородный сотоварищ покидает наш мир, лишь очень, очень немногое из произнесенных речей не покажется пустым и плоским. И все же мы не могли допустить, чтобы на этом вечере не было сказано от имени каждого из присутствующих хотя бы несколько слов, которые выразили бы, мистер Бродский, то глубокое сочувствие, какое мы к вам испытываем. – Оратор выждал, пока по залу прокатится гул одобрения. – Ваш Бруно, сэр, – продолжал он, – не только был горячо любим теми из нас, кто видел его на городских улицах, когда он направлялся по своим делам. Нет, он добился статуса, редкого даже среди человеческих особей, не говоря уж о четвероногих. Короче, он превратился в символ. Да, сэр, он сделался для нас наглядным воплощением определенных ключевых достоинств. Безграничной преданности. Неустрашимого жизнелюбия. Отказа числиться среди попираемых. Стремления поступать всегда и всюду по-своему, каким непривычным это ни представлялось бы глазам именитых очевидцев. Иными словами, Бруно стал эмблемой тех самых добродетелей, на которые уже далеко не первый год опирается наше гордое и единственное в своем роде сообщество. Добродетелей, сэр, которые, рискну предположить, – оратор со значением отчеканил заключительную фразу – добродетелей, которые, как мы надеемся, очень скоро вновь расцветут у нас во всех областях жизни.
Оратор умолк и еще раз окинул взором аудиторию. Задержав на минуту ледяной взгляд на собравшихся, он подвел итог:
– А теперь давайте, все вместе, почтим минутой молчания память нашего усопшего друга.
Оратор опустил глаза, все без исключения слушатели склонили головы – и в зале вновь воцарилось совершенное безмолвие. В какой-то момент я взглянул на столик Бродского и заметил, что некоторые члены городского совета – вероятно, из желания подать хороший пример – приняли уморительно преувеличенные скорбные позы. Один из них, к примеру, в отчаянии сжимал обеими руками лоб. Сам же Бродский, во время речи не шевельнувший мускулом и не взглянувший ни разу ни на оратора, ни в зал, продолжал сидеть совершенно неподвижно, и во всей его позе вновь чудилось что-то странноватое. Возможно даже, что он заснул в кресле, а рука Хоффмана, находившаяся у него за спиной, предназначалась главным образом для физической его поддержки.
По истечении минуты молчания суроволицый оратор не сказав больше ни слова, уселся на свое место, что вызвало в ходе вечера неловкую паузу. Кое-кто начал исподтишка переговариваться между собой, но тут за одним из ближайших столиков послышалось движение: на ноги поднялся огромный лысеющий человек с пятнами на лице.
– Леди и джентльмены, – произнес он густым голосом. Затем, повернувшись к Бродскому, слегка поклонился и пробормотал: – Сэр. – Несколько секунд он рассматривал свои руки, потом оглядел зал. – Как многим из вас уже известно, именно я сегодня вечером обнаружил тело нашего возлюбленного друга. Надеюсь поэтому, что вы дадите мне возможность сказать пару слов о… о случившемся. Видите ли, сэр, – он опять взглянул на Бродского, – дело в том, что я должен просить у вас прощения. Позвольте мне объясниться. – Великан перевел дух и сглотнул слюну. – Сегодня вечером, как обычно, я доставлял товары. Я почти закончил работу – осталось всего два или три заказа, и пошел напрямик по аллее, пролегающей между железнодорожной линией и Шильдштрассе. Обычно я не срезаю угол, особенно когда стемнеет, но сегодня я освободился пораньше – и, если помните, был чудесный закат. Итак, я пошел напрямик. И вот там, примерно на середине аллеи, я увидел его. Нашего дорогого друга. Он притулился почти незаметно, практически спрятался между фонарным столбом и деревянным забором. Я опустился перед ним на колени, чтобы удостовериться, действительно ли он скончался. В голове у меня промелькнуло множество мыслей. Естественно, я подумал о вас, сэр. Каким близким другом он всегда был для вас – и какая тяжелая утрата вас постигла. Мне подумалось также, как сильно весь наш город будет тосковать о Бруно и как все разделят ваши чувства в скорбный час. И позвольте мне сказать, сэр, несмотря на горечь минуты, я чувствовал, что судьба подарила мне привилегию. Да, сэр, привилегию. На мою долю выпало доставить тело нашего друга в ветеринарную клинику. А потом, сэр, для того, что произошло дальше… у меня… у меня нет никаких оправданий. Вот сейчас, только что, пока говорил мистер фон Винтерштейн, я сидел, терзаемый нерешительностью. Следует ли мне тоже встать и высказаться? В итоге, как видите, я пришел к выводу, что да, нужно. Гораздо лучше, если мистер Бродский услышит об этом из моих собственных уст, а не наутро от сплетников. Сэр, я испытываю горькое чувство стыда за то, что произошло дальше. Могу только сказать, что и в мыслях не имел подобного намерения, проживи я хоть сотню лет… Теперь я могу только молить вас о прощении. За последние несколько часов я провернул это в голове множество раз – и теперь вижу, как мне следовало поступить. Я должен был отложить свои свертки. Два свертка, знаете ли, я все еще нес с собой – это были последние. Мне нужно было их отложить. Никуда бы они из аллеи не делись, пролежали бы себе под забором. А даже если бы кто-нибудь их и стянул, что из того? Но какое-то дурацкое соображение, возможно, идиотский профессиональный инстинкт мне помешали. Я просто ни о чем не думал. То есть, приподняв тело Бруно, я не выпускал из рук и свертков. Не знаю, на что я рассчитывал. Однако факт остается фактом – вы узнаете об этом завтра, поэтому я расскажу сейчас сам: дело в том, что ваш Бруно, должно быть, уже некоторое время пролежал на земле, и его тело, великолепное даже в смерти, остыло и… э-э… окоченело. Да, сэр, окоченело. Простите меня, мои признания могут вас огорчить, но… но позвольте мне досказать все как есть. Чтобы захватить свертки – как я в этом раскаиваюсь, тысячу раз уже себя проклял! – желая унести с собой свертки, я взгромоздил Бруно высоко на плечо, не приняв во внимание его окоченелости. И, уже пройдя так чуть ли не всю аллею, я услышал детский возглас и остановился. Тут-то, конечно, меня и осенило, какой чудовищный промах я допустил. Леди и джентльмены, мистер Бродский, нужно ли мне объяснить точнее? Вижу, что должен. Суть в следующем. По причине окоченелости нашего друга, а еще из-за глупейшего способа транспортировки, который я избрал, взвалив его себе на плечо, – то есть поставил вертикально, практически стоймя… Дело в том, сэр, что из окон любого дома по Шильдштрассе вся верхняя часть тела Бруно могла быть видна поверх забора. Жестокость, в сущности, добавилась к жестокости: ведь именно в этот вечерний час большинство семейств собирается в задней комнате на ужин. За едой они могли созерцать свои садики и видеть, как наш благородный друг проплывает мимо с простертыми вперед лапами – о Боже, что за унижение! Сколько семейств могло это видеть! Это зрелище преследует меня, сэр, не дает покоя – жутко представить, как оно выглядело со стороны. Простите меня, сэр, простите: я не в состоянии был усидеть ни минутой дольше, не облегчив душу этим… этим признанием собственной никудышности. Какое несчастье, что столь горькая привилегия досталась болвану вроде меня! Мистер Бродский, прошу вас, примите мои безнадежно несуразные извинения за позор, которому я подверг вашего благородного сотоварища вскоре после его кончины. А добросердечные жители Шильдштрассе (возможно, некоторые из них находятся сейчас здесь) вместе со всеми питали к Бруно глубокую привязанность. И увидеть его в последний раз не как-нибудь, а… Я умоляю вас, сэр, умоляю всех и каждого, умоляю меня простить.
Печально склонив голову, великан сел на место. Его соседка по столику встала, прикладывая к глазам носовой платок.
– Конечно же, никаких сомнений в этом и быть не может, – заявила она. – Это был величайший пес своего поколения. Сомневаться не приходится. По залу пробежал одобрительный гул. Члены городского совета вокруг Бродского энергично кивали головами, но сам Бродский по-прежнему даже не поднял глаз.
Мы ждали от женщины продолжения речи, однако она, оставаясь, впрочем, на ногах, молчала и только с рыданиями прикладывала к глазам платок. Сидевший рядом с ней мужчина в бархатном смокинге вскочил и бережно усадил ее обратно в кресло. Сам он обвел зал обвиняющим взглядом и провозгласил:
– Статуя. Бронзовая статуя. Предлагаю воздвигнуть в честь Бруно бронзовую статую, с тем чтобы наша память о нем сохранилась навеки. Что-нибудь большое и величественное. Быть может, на Вальзер-штрассе. Мистер фон Винтерштейн! – обратился он к мужчине с суровым лицом. – Давайте примем решение здесь, сегодня вечером, соорудить статую в память Бруно!
Кто-то выкрикнул: «Правильно, правильно!»; зазвучали голоса, выражающие полное одобрение. Не только суроволицего человека, но и всех прочих членов городского совета внезапно поразила растерянность. Они обменялись не одним паническим взглядом, прежде чем суроволицый, не вставая с места, заговорил:
– Разумеется, мистер Халлер, это предложение мы рассмотрим самым тщательным образом. Конечно, наряду и с другими идеями относительно того, как лучше почтить…
– Это уже слишком! – вмешался вдруг голос с дальнего конца зала. – Что за абсурд! Памятник собаке? Если эта животина заслужила бронзовой статуи, то тогда наша черепаха, Петра, заслуживает статуи в пять раз большей. И ее постиг такой жестокий конец. Сплошной абсурд. А этот пес еще в начале года набросился на миссис Ран…
Конец фразы потонул в разразившемся гвалте. Одно мгновение казалось, будто все кричат одновременно. Противник монумента, все еще на ногах, затеял яростный спор с соседом по столику. В нарастающей неразберихе я заметил, что Хоффман машет мне издали. Вернее, описывает рукой в воздухе причудливую дугу, словно протирает невидимое стекло: мне смутно припомнилось, что он предпочел избрать именно этот жест в качестве некоего сигнала. Я встал с места и многозначительно откашлялся.
Шум в зале почти сразу же смолк – и все глаза обратились на меня. Противник монумента прекратил спор и поспешно опустился на стул. Я снова прочистил горло и уже собирался открыть рот, как вдруг обнаружил, что халат мой распахнулся, предоставив на всеобщее обозрение голое с головы до пят тело. Повергнутый в замешательство, я секунду поколебался, а потом уселся на прежнее место. Тотчас за столиком напротив встала женщина и резко бросила в зал:
– Что ж, если статуя – это нереально, то почему бы не назвать его именем улицу? Мы нередко переименовывали улицы в память умерших. Право же, мистер фон Винтерштейн, просьба не так уж и велика. Например, Майнхардштрассе. Или даже Йанштрассе.
Идея встретила сочувствие: скоро со всех сторон хором начали выкрикивать названия и других улиц. Городская верхушка, однако, судя по внешнему виду, продолжала испытывать крайнее смущение.
За соседним столиком поднялся высокий бородатый человек и загремел:
– Я согласен с мистером Холлендером. Все это уже чересчур. Конечно, мы все разделяем скорбь мистера Бродского. Но давайте проявим честность: этот пес представлял собой угрозу как для других собак, так и для людей. И если бы мистеру Бродскому изредка приходила в голову мысль время от времени расчесывать у животного шерсть, а также полечить его от кожной инфекции, которой оно явно страдало не один год…
Дальнейшие слова поглотила буря гневных протестов. Отовсюду слышались возгласы «Стыд!» и «Позор!», а некоторые даже покинули свои столики с целью заклеймить обидчика в лицо. Хоффман, с жуткой ухмылкой на лице, вновь подавал мне сигналы, свирепо рассекая воздух. Голос бородача гудел: «Верно. Тварь была просто омерзительной!»
Я проверил, надежно ли застегнут халат, и намеревался встать снова, но тут неожиданно поднялся с места Бродский.
Пока он выпрямлялся, столик заскрипел – и все головы обернулись на шум. Все мгновенно вернулись на свои сиденья – и в зале вновь воцарилась образцовая тишина.
Секунду мне казалось, что Бродский грохнется поперек стола. Он, однако, удержал равновесие и бегло оглядел зал. В голосе его различалась легкая хрипотца.
– Слушайте, в чем дело? – вопросил он. – Думаете, пес был очень для меня важен? Он сдох, вот и все. Я хочу женщину. Порой становится так одиноко. Я хочу женщину. – Он замолчал и, казалось, погрузился в свои мысли. Потом мечтательно произнес: – Наши матросы. Наши пьяные матросы. Что с ними теперь сталось? Она была юной тогда. Юной и такой прекрасной. – Охваченный раздумьем, он устремил взгляд на люстры, свисавшие с высокого потолка, и мне опять почудилось, будто он вот-вот рухнет на стол плашмя. Хоффман, должно быть, тоже предвидел подобную опасность, поскольку встал и, осторожно придерживая Бродского за спину, зашептал ему на ухо. Бродский отозвался не сразу, но потом пробормотал: – Она любила меня когда-то. Любила больше всего на свете. Наши пьяные матросы. Где-то они теперь?
Хоффман от души рассмеялся, словно Бродский сказал удачную остроту. С широкой улыбкой он вновь принялся нашептывать ему что-то на ухо. Бродский в конце концов как будто вспомнил, где находится, и, рассеянно уставившись на управляющего отелем, позволил ему бережно усадить себя в кресло.
Последовала пауза, во время которой никто не пошевелился. Графиня, с жизнерадостной улыбкой, обратилась к залу:
– Леди и джентльмены, наш вечер продолжается! Настала пора для чудесного сюрприза! Он прибыл к нам в город только сегодня, несомненно, очень устал, но – тем не менее – согласился появиться здесь в качестве нежданного гостя. Да-да, слушайте все! Здесь, среди нас – мистер Райдер!
Графиня указала на меня театральным жестом – и в зале раздались взволнованные восклицания. Не успел я и глазом моргнуть, как меня мгновенно обступили соседи по столику, торопясь пожать мне руку. Через миг я оказался со всех сторон окруженным людьми, которые, задыхаясь от эмоций, приветствовали меня и протягивали мне руки. Я отвечал им с наивозможной любезностью, но, глянув через плечо – со стула мне было никак не подняться, – увидел у себя за спиной целую толпу, где кто-то толкался, кто-то старался привстать на цыпочки. Необходимо было взять контроль над ситуацией, не дожидаясь полного хаоса. Поскольку уже мало кто оставался на своих местах, я решил, что лучше всего забраться повыше, на какой-нибудь пьедестал. Быстренько запахнув халат поплотнее, я вскарабкался на стул.
Шум немедленно прекратился, окружающие застыли как вкопанные, не сводя с меня глаз. С новой точки мне было хорошо видно, что больше половины гостей покинули свои столики, и я счел нужным безотлагательно приступить к делу:
– Опрокинутая рампа! Отравленные грызуны! Опечатки в партитуре!
Тут я увидел, как ко мне сквозь неподвижные группки людей пробирается одинокая фигура. Приблизившись, мисс Коллинз взяла от соседнего столика стул, села на него и продолжала внимательно меня рассматривать. Что-то в ее манере настолько сбило меня с толку, что следующая фраза начисто выскочила у меня из головы. Заметив мою растерянность, мисс Коллинз положила ногу на ногу и озабоченно спросила:
– Мистер Райдер, вам нехорошо?
– Я чувствую себя отлично, благодарю вас, мисс Коллинз.
– Надеюсь, – продолжала она, – вы не слишком близко приняли к сердцу то, что я вам недавно наговорила. Я хотела прийти и отыскать вас, чтобы извиниться, но вас нигде не было видно. Вероятно, мой тон был гораздо более едким, нежели требовалось. Надеюсь, вы меня простите. Видите ли, даже теперь, когда мне встречается какой-нибудь представитель вашей профессии, меня вдруг охватывают воспоминания – и я невольно прибегаю к таким интонациям.
– Все отлично, мисс Коллинз, – ответил я, невозмутимо улыбаясь. – Пожалуйста, не тревожьтесь. Я ничуть не был огорчен. Если я удалился слишком поспешно, то исходя единственно из предположения, что вам, видимо, захочется без помех переговорить со Штефаном.
– С вашей стороны подобная чуткость просто драгоценна, мистер Райдер, – заметила мисс Коллинз. – Мне очень жаль, что я немного вышла из себя. Но, право же, поверьте, мистер Райдер, мной владел не просто гнев. Я совершенно искренне хочу вам хоть чем-то помочь. Меня глубоко печалит, что вы без конца повторяете одни и те же ошибки. Мне хотелось сказать вам, раз мы теперь знакомы, что вы будете желанным гостем за моим чайным столом в любой день. Я была бы поистине счастлива обсудить с вами какие угодно ваши затруднения. Вы найдете во мне сочувствующего слушателя, уверяю вас.
– Вы очень любезны, мисс Коллинз. Не сомневаюсь в ваших добрых намерениях. Но, если вы позволите об этом упомянуть, ваш жизненный опыт как будто бы внушил вам, мягко говоря, не слишком большое расположение к представителям, как вы выразились, моей профессии. Я далеко не убежден, что мой визит доставит вам удовольствие.
Мисс Коллинз задумалась, потом ответила:
– Мне понятны ваши опасения. Но у меня такое чувство, что мы с вами вполне можем поладить. Если хотите, пускай ваш визит будет совсем недолгим. Понравится вам – всегда можете вернуться. Наверное, мы даже могли бы немного погулять вместе. От меня до сада Штернберга рукой подать. Мистер Райдер, я много лет размышляла над прошлым и готова теперь с ним расстаться. Мне очень хочется снова протянуть руку помощи кому-нибудь вроде вас. Конечно, я не в силах обещать, что у меня найдется ответ на любой вопрос. Но я выслушаю вас с участием. И поверьте: я не стану вас идеализировать или же сентиментальничать с вами так, как поступили бы менее искушенные.
– Я тщательно обдумаю ваше приглашение, мисс Коллинз, – ответил я. – Но я не могу отделаться от мысли, что вы принимаете меня за кого-то другого, кем я никак не являюсь. Говорю это, потому что мир кишит типами, которые притязают на гениальность в той или иной области, однако по сути примечательны лишь колоссальной неспособностью устроить свою жизнь. Тем не менее почему-то всегда находятся особы вроде вас, мисс Коллинз, которые – из самых лучших побуждений – прямо-таки выстраиваются в очередь, стремясь ринуться на спасение этих типов. Быть может, я обольщаюсь на свой счет, но, право же, я не из их числа. По правде говоря, я твердо уверен, что в данный момент ни малейшей необходимости в спасении не испытываю.
Мисс Коллинз выслушала меня, покачивая головой, а потом ответила:
– Мистер Райдер, меня в самом деле глубоко опечалит, если вы без конца будете совершать одни и те же ошибки. И тяжко будет думать, что все это время я находилась бок о бок, простым наблюдателем, и не ударила палец о палец. Я всерьез считаю, что могу вас чем-то выручить в вашем теперешнем положении. Конечно, когда я была с Лео, – она сделала неопределенный жест в сторону Бродского, – я была еще слишком молода, мало что знала, плохо разбиралась в происходящем. Но теперь позади годы и годы размышлений. Услышав о вашем приезде, я сказала себе, что пора научиться преодолевать горечь. Я состарилась, но еще не все кончено. Кое-что в жизни я стала понимать хорошо, очень хорошо – и еще не слишком поздно пустить это понимание в ход. Сознавая это, я и приглашаю вас навестить меня, мистер Райдер. Еще раз приношу извинения за то, что довольно резко обошлась с вами при нашем знакомстве. Это не повторится, обещаю. Пожалуйста, обещайте прийти.
При словах мисс Коллинз в памяти у меня всплыл образ ее гостиной – неяркий уютный свет, потертые бархатные портьеры, покосившаяся мебель, и на мгновение желание раскинуться на одной из ее кушеток, вдали от тягот будней, показалось мне особенно соблазнительным. Я глубоко вздохнул.
– Я буду помнить о вашем любезном приглашении, мисс Коллинз. Но сейчас мне необходимо отправиться в постель и немного отдохнуть. Вы должны понять: путешествую я уже не один месяц, а с момента прибытия сюда некогда было и дух перевести. Я просто с ног падаю.
Тут на меня вся моя прежняя усталость навалилась с прежней силой. Глаза зачесались – и я принялся тереть лицо ладонью. Занятый этим, я почувствовал, как меня тронули за локоть и чей-то голос мягко произнес:
– Я провожу вас, мистер Райдер.
Штефан протягивал руки, чтобы помочь мне сойти со стула. Опершись на его плечо, я спустился вниз.
– Я тоже очень устал, – признался Штефан. – Я вас провожу.
– Проводите?
– Да, сегодня я собираюсь переночевать в одном из номеров, я часто так поступаю, если дежурю рано утром.
Поначалу его слова меня озадачили. Потом, скользнув взглядом по сбившимся в кучки гостям, одни из которых продолжали стоять, другие сидеть, по официантам и столикам, я всмотрелся в глубь огромного зала, исчезавшего во мраке, и тут меня вдруг осенило, что мы находимся в атриуме отеля. Я не сообразил этого раньше, поскольку днем входил сюда – и видел зал – с противоположной стороны. Где-то во тьме, в дальнем конце, должен был быть бар, где я пил кофе и строил планы на предстоящий день.
Раздумывать над этим открытием было, однако, некогда: Штефан увлекал меня прочь с поразительной настойчивостью.
– Пойдемте, мистер Райдер. Мне нужно кое о чем с вами поговорить.
– Спокойной ночи, мистер Райдер! – пожелала мне мисс Коллинз, когда мы торопливо проходили мимо.
Я повернул голову назад с намерением пожелать ей того же самого – и сделал бы это менее небрежно, если бы Штефан не продолжал упорно тянуть меня вперед. Со всех сторон на меня сыпались пожелания доброй ночи, я старался учтиво улыбаться и приветственно махать рукой, однако сознавал, что мог бы покинуть зал с большей любезностью. Но Штефан, поглощенный своими мыслями, пока я бросал через плечо ответные пожелания, тащил меня к выходу:
– Мистер Райдер, я не перестаю думать… Возможно, я себя переоцениваю, но мне всерьез кажется, что я должен испробовать Казана. Я вспоминал ваш совет – придерживаться уже готового. Однако, поразмыслив, чувствую, что мог бы совладать со «Стеклянными страстями». Пьеса теперь мне по силам, я в это твердо верю. Единственная проблема – время. Но если взяться по-настоящему, работать круглые сутки – думаю, что вполне справлюсь.
Мы вошли в затемненную часть атриума. Шаги Штефана отдавались в пустоте гулким эхом, перемежаясь шарканьем моих шлепанцев. В полумраке, где-то справа, различался бледный мрамор громадного фонтана, сейчас недвижного и безмолвного.
– Я понимаю, это совсем не мое дело, – проговорил я. – Но в вашей ситуации я не оставлял бы того, что вы первоначально предполагали играть. Это ваш выбор, что уже хорошо. По моему мнению, в любом случае менять программу в последнюю минуту – всегда ошибка…
– Но, мистер Райдер, вы не вполне понимаете. Мать – вот в чем дело. Она…
– Я помню все, что вы мне говорили. Мне вовсе не хочется вмешиваться. И все-таки мне кажется, что в жизни каждого наступает момент, когда необходимо отстаивать свои решения. Время сказать: «Это я, это мой выбор».
– Мистер Райдер, я высоко ценю ваши слова. Но, по-моему, вы говорите их, возможно, только потому (я понимаю, намерения у вас самые лучшие) – только потому, что не верите, будто дилетант вроде меня способен достойно исполнить произведение Казана, в особенности если время на разучивание ограничено. Но знаете, я упорно думал обо всем этом – и я твердо верю…
– Вы упускаете суть мною сказанного, – перебил я, испытывая прилив нетерпения. – Упускаете самую суть, я вам втолковываю: вы должны занять собственную позицию.
Но юноша, казалось, меня не слышал.
– Мистер Райдер, – не сдавался он, – я понимаю, сейчас ужасно поздно, вы очень устали. Но я хотел бы знать. Если бы вы смогли уделить мне хоть несколько минут – скажем, даже минут пятнадцать. Мы могли бы сейчас направиться в гостиную – и я сыграл бы вам кусочек из Казана, не всю вещь, а только кусочек. Тогда вы могли бы мне посоветовать, есть ли у меня хоть малейший шанс не осрамиться в четверг. О, простите меня, простите…
Мы достигли дальнего конца атриума. В темноте Штефан отпер дверь, ведущую в коридор. Я оглянулся: пространство, где мы обедали, выглядело теперь небольшим пятном света в окружении мрака. Гости, похоже, опять расселись по местам: мне были видны фигуры официантов, сновавших вокруг с подносами.
Коридор был освещен очень скупо. Штефан закрыл за нами двери в атриум на ключ – и мы продолжили путь бок о бок, молча. Наконец, после того как юноша несколько раз окинул меня взглядом, я догадался, что он ожидает моего решения. Вздохнув, я сказал:
– Мне и в самом деле хочется вам помочь. Я очень вам сочувствую ввиду вашей нынешней ситуации. Но дело в том, что сейчас уже так поздно и…
– Мистер Райдер, я понимаю, вы устали. Можно – внести предложение? Что, если я зайду в гостиную один, а вы останетесь у входа и послушаете? Тогда, как только моей игры вам покажется достаточно, чтобы составить свое мнение, вы могли бы спокойно отправиться в постель. Разумеется, я не буду знать, стоите ли вы там до сих пор или нет, поэтому сильнейший стимул подстегнет меня играть наилучшим образом до самого конца, – а это как раз то, что мне нужно. Утром вы сможете мне сообщить, есть ли у меня хоть какой-то шанс.
– Хорошо, – подумав, ответил я. – Ваше предложение кажется мне вполне разумным. И меня, и вас оно отлично устраивает. Очень хорошо, пусть будет по-вашему.
– Мистер Райдер, это просто замечательно с вашей стороны. Вы не можете себе представить, что это будет для меня за помощь. Я просто не знал, что делать.
Взволнованный, юноша ускорил шаг. Коридор заворачивал за угол – и сделалось настолько темно, что, когда мы заторопились вперед, мне не раз приходилось вытягивать перед собой руку из страха натолкнуться на какую-нибудь стену. Далеко, в самом конце, куда свет проникал через застекленные двери, ведущие в вестибюль, никакого освещения не было, кажется, вообще. Я мысленно взял это на заметку, чтобы обсудить с Хоффманом при следующей встрече, но тут Штефан остановился и произнес: «А вот мы и пришли!» Я понял, что мы стоим у дверей в гостиную.
Штефан побренчал ключами, выбирая нужный, но когда двери распахнулись, я увидел за ними одну сплошную темноту. Юноша, однако, поспешно шагнул в комнату, потом высунул голову обратно в коридор:
– Если бы вы могли подождать немного, пока я разыщу ноты. Они лежали на стульчике у рояля, однако тут такой беспорядок.
– Не беспокойтесь, я никуда не уйду, пока мне не станет все ясно.
– Мистер Райдер, вы сама доброта. Итак, через секунду я буду готов.
Двери с шумом захлопнулись, и наступила тишина. Я по-прежнему стоял в темноте, поглядывая время от времени в конец коридора и на свет, проникавший из вестибюля.
Наконец Штефан заиграл первую часть «Стеклянных страстей». Несколько начальных тактов – и я стал вслушиваться все более и более внимательно. Было очевидно, что юноша совсем мало знаком с пьесой, – и однако за скованностью и неуверенностью я сумел различить оригинальное воображение и эмоциональную тонкость, которые меня поразили. Даже в таком, необработанном, исполнении подобное прочтение Казана открывало оттенки, неведомые в большинстве интерпретаций.
Я прислонился к дверям, напряженно ловя каждый – иногда неловкий – нюанс. Однако едва первая часть подошла к концу, меня охватило настоящее изнеможение; я вспомнил, насколько уже поздно. Потом мне подумалось, что, собственно, нет никакой действительной необходимости слушать дальше: при достаточном времени на подготовку Казан явно оказывался юноше по плечу – и я медленно двинулся в сторону вестибюля.
Назад: 9
Дальше: II