Глава пятая
Только переехав через мост над туманной рекой в Дальвид, Роузи Расмуссен вспомнила, что обещала Майку позвонить сегодня утром, чтобы он поговорил с Сэм перед выездом. Теперь поздно. Она направила машину к Каскадии и автостраде; Сэм на заднем сиденье играла с оборудованием салона: включала и выключала лампочку для чтения, открывала и закрывала пепельницы, которыми никто никогда не пользовался, — а Роузи прокручивала в голове последний разговор с Майком: уточняла, что сама имела в виду, внимательнее выслушивала его, иногда меняя при повторе его слова и свои ответы.
Майк… Майк говорил, что в принципе не хочет добиваться опекунства. Да, тогда он велел своей прыткой адвокатше позвонить, но на самом-то деле он хотел только привлечь внимание Роузи. Ему нужно было поговорить о себе, о ней и о Сэм, нужно, чтобы его выслушали. Он столько понял теперь, чего не понимал раньше.
И например?
Например (тут он повел рукой в ее сторону через каменный шахматный столик, за которым они сидели у дорожки в «Чаще»), например, много раз по отношению к ней он вел себя как последняя сволочь. Совсем недавно он не то что сказать такое — подумать так не мог, а теперь вот.
И смотрел он таким открытым, ясным взглядом, какого раньше Роузи не замечала, и она ничего не сказала в ответ, хотя пара колкостей пришла ей на ум сразу, да и потом еще несколько.
Он сказал, что понял теперь, до какой степени все случившееся между ними было его виной. Какой же я был дурак, рассмеялся он и сконфуженно покрутил головой: как же я был глуп. Он заметил кленовый лист, подобрал его (отчего запомнились такие подробности, почему беседа отпечаталась в памяти с психоделической четкостью, что Роузи должна была осознать, что сделать?), крутанул его за черенок, глядел, как тот колотится. Он хочет, чтобы Роузи и Сэм вернулись к нему. Вот об этом и хочет поговорить.
Тогда она ничего не сказала, но теперь ей хотелось ответить: что значит «глуп», Майк? В чем твоя глупость? А если дело не в тебе, Майк, глуп ты или нет? Если дело во мне? Майк, а если это я глупо стремилась сделать то, к чему стремилась?
— Мам, я писать хочу.
— Нет, милая, не хочешь. Мы только что сходили.
— Хочу.
— Хорошо, сейчас поищу местечко.
«Ты не можешь одна со всем этим управиться, — сказал он, — тебе нельзя оставаться одной. Ты не должна». Это когда она рассказала ему про сегодняшний осмотр, про бумажки, присланные из больницы, буклетик на тему «Эпилепсия и вы», который она прочла, во всяком случае попыталась. Майк смотрел на нее, слушал и кивал со вниманием, но не сумел скрыть того, что мысли его — о другом; не о врачах и медицине он хотел поговорить.
Со мной Сэм всегда чувствовала себя прекрасно, сказал он. Слава богу. Рядом со мной у нее все было в порядке. И я уверен, абсолютно уверен, что и дальше так будет.
Он улыбнулся, не то чтобы торжествующе, но с таким самодовольством, которое, конечно, должно было сойти за подбадривание — а вместо этого вызвало у Роузи настолько сильные опасения, что ни тогда, ни теперь она не могла разобраться, что же почувствовала: он, конечно же, переменился, да так, словно его подменили, но когда он улыбнулся, клыки вновь его подвели, так что Роузи уверилась: если дочь вернется к нему, он не лелеять ее будет, а слопает.
— У-уй, мам, уже поздно.
— Ну, Сэм!
— Я пошутила! — взвизгнула Сэм от восторга.
— Ах ты! Ух ты, маленькая…
— Ух ты, большая… Может, ей нельзя оставаться со всем этим наедине, есть у нее силы или нет. Да она и не хочет быть одной. Но Майка пускать обратно в свою жизнь, в свое сердце, в свою постель, лишь бы не оставаться в одиночестве, — она не собиралась. Брент Споффорд никогда не произносил таких слов, сколько они ни говорили про Сэм, — он никогда не провозглашал, что Роузи не должна одна нести эту ношу, что ей есть на кого опереться. Он просто раз и навсегда предложил ей и Сэм все, чем владел и что мог. Но все-таки вопрос он задал, а ответ ее был тем же.
Сокровенными и косвенными путями попадаем мы теперь в города, а прежде сходили на огромных вокзалах, выстроенных в самом центре, и, миновав ожидающий нас подземный переход, вливались прямо в шумную толпу. Роузи кружила по многополосным развязкам, сплетавшимся вокруг центра Конурбаны, и не могла прорваться; выбрав какую-нибудь подходящую на вид дорогу, она вновь оказывалась на объездной, предназначенной для того, чтобы миновать город вовсе, — и петляла наугад среди складов, а высотные здания центра отодвигались все дальше, исчезая, как заколдованный город в сказке.
Теперь, лишенная отпечатанных на ротаторе инструкций, она осталась без ориентиров. Ее детские воспоминания об этом городе не содержали никаких подсказок, как по нему ездить: лишь милые или зловещие картинки, бессвязные, как во сне. Коробка шахмат из слоновой кости и красного нефрита в битком набитой витрине антикварного магазина. Бисерная занавеска в китайском ресторанчике, запах маминого «Драмбуйе». Вонючий туалет перетопленного детского театра, где как-то раз под Рождество на шумной и яркой постановке «Красной Шапочки» ей стало дурно.
Они уже опаздывали. Сэм выдрой скользнула через спинку на переднее сиденье и стала помогать матери подзывать то ли глуховатых, то ли невнимательных горожан.
— Институт педиатрии? — переспросил остановившийся рядом с ней на перекрестке таксист. Он озадаченно покрутил во рту зубочистку.
— Детская больница.
— В смысле, малыши?
— Что?
— «Малыши». Знаю. Здесь рядом. — (Сзади загудели клаксоны, но он не обратил на них внимания.) — Вот тут его тыльная сторона — и все. Объезжайте. Тут одностороннее вообще-то. Надо вкруговую.
Она поехала вкруговую или, скорее, по неровному квадрату и остановилась перед огромным многокорпусным зданием, хитро встроенным в тесный квартал, сооруженный сто пятьдесят лет тому назад под платные конюшни и свечные магазинчики. Название, выложенное блестящими металлическими буквами, красовалось на стене крытого перехода, который вел из нового корпуса в старый: «Конурбанский институт педиатрии и детская больница». Однако на высоком архитраве старого здания была и другая надпись, вырезанная по камню: «Городской дом малышей». Так он раньше именовался.
Так он назывался, когда здесь лежала Роузи.
— Мам. Пошли. Да, когда она лежала здесь, когда ее тут держали. Все закрытые двери, через которые она пробивалась с тех пор, как вернулась в Дальние горы, вели сюда, к этой двери. Помня, что нужно хоть куда-то двигаться, опасаясь сигналов за спиной, Роузи могла лишь мысленно протянуть руки — принять, вернуть или заслониться от того, что когда-то здесь случилось с нею.
Роз Райдер стряхнула пепел с сигареты в ладонь, ощутила падение почти невыносимо горячего мягкого серого червячка.
— Ну, я всегда молилась, — сказала она. — «Дух Святый, пребудь со мной и во мне».
— Молилась, — ответил Майк Мучо. — Но верила ли, что молитва твоя будет услышана?
— Ну еще бы, конечно. Я всегда серьезно к этому относилась.
— Если просишь хлеб, то не получишь камень. Помнишь? Ты же была в библейском летнем лагере?
Он сказал это вполне дружелюбно. Они сидели вдвоем на лестнице Башни, остановившись на полпути между землей и крышей: Майк усадил ее поговорить, чтобы никто другой не слышал.
— А насчет изгнания демонов? — спросила она. — Как тебе?
— А что, если это правда? — сказал он.
Она посмотрела на кончик сигареты. Что, если правда? Каково это: сказать, что это правда; знать, что так оно и есть?
— Это как ставки делать, — заговорил Майк. — Люди, которые ставят на то, что Бога нет или Он не может им ничем помочь, проигрывают — если Он существует и готов помочь, а они не верят и не просят Его. Ты делаешь ставку на то, что Бог может помочь, — и что теряешь, если это не так? Но если ты права, если Он и вправду может тебе помочь — ты в выигрыше. В большом выигрыше.
Она никогда раньше об этом не думала. Такое, кажется, можно придумать, если уже веришь, что Бог поможет. А она верила.
— Понимаешь, о чем говорит Рэй, — сказал Майк. — О возможности исцелять. По-настоящему. Это не обычная болтовня. Изменить душу и разум человека, изгнать из них страдание.
Что же делать, думала она. Что мне делать. Но лишь воскликнула тихо, с интересом и удивлением:
— Ух ты.
— Знаешь, я, в общем-то, никогда не верил, что кто-то поправится от того, что я сделал или сказал. Я считал, они могут выздороветь только от того, что сами делают, а я нужен лишь для того, чтобы они поверили, что могут поправиться.
— Идиотизм, — проговорила Роз.
Он поднял взгляд и через секунду, кажется, даже понял, о чем речь, но сказал только:
— Роз. За всю свою жизнь я никогда ничего не хотел всем сердцем. Этого я хочу. Хочу, чтобы и ты тоже хотела.
Сигарета истлела до фильтра, и Роз, отщипнув пепел большим и указательным пальцами, обронила его на покрытую резиной ступеньку лестницы — пусть гаснет.
— Скажи мне, что ты подумала, — попросил он. — О чем сейчас думаешь.
Она чувствовала, как в душе стремительно нарастает то, о чем она думала не только сегодня, но уже долгое время, так долго, словно жила с этим всю жизнь; ей захотелось высказать ему все, рассказать, как она без всякой причины пустила кувырком свою машину на Шедоу-ривер-роуд; как неделями жила словно внутри стеклянного шара, не в силах выбраться; что не всегда могла вспомнить, чем занималась предыдущим вечером, а то и всю прошлую неделю, или не помнила, как к ней попала какая-то вещь. Что она выдумывает варианты своего будущего только для того, чтобы они погибли. Как она боится, что сама может нечаянно погибнуть: забрести куда-нибудь, заблудиться и сгинуть.
— Это трудно, — произнесла она тихо.
Излечи меня, хотелось ей сказать. Исцели меня.
— Трудно, — согласился он. — Роз, это самое удивительное и чудесное событие в моей жизни, вообще самое удивительное и чудесное, что может произойти. Но это действительно трудно. Очень. Труднее в моей жизни еще ничего не было. Будто самый сложный предмет в колледже, самая тяжелая игра, самая крутая гора, а ты карабкаешься на велосипеде. Тут ничего не купишь — приходится трудиться. А потом еще трудиться, и снова, и снова. Я этого не знал.
Она смотрела, как он сидит на ступеньке, свесив сцепленные руки между колен, словно прямо сейчас можно было увидеть, как он трудится.
— Он удивительный, — произнес, помолчав немного, Майк. Изумленно покачал головой. Она понимала, о ком он говорит. — Ты знаешь, что он спит всего три часа в сутки? У него невероятная энергия. Посмотри как-нибудь, как он молится. Она ничего не ответила. Майк перевел дыхание, словно собирался нырнуть: очевидно, его речь требовала мужества и воли.
— В общем, — выдавил он, — что я должен сказать об этом заведении и твоей работе здесь. Следующее. Если ты не сможешь этим заниматься, больше тебе тут ничего не светит.
— В смысле, вернуться меня не пригласят.
— Да некуда уже будет возвращаться, — сказал он. — Закрывается лавочка, в том виде, в каком была. Больше я тебе ничего не могу сказать, но нас теперь только Бог может спасти. Если мы дадим ему такую возможность.
Ей вдруг срочно захотелось в туалет, немедленно; нужда эта накинулась на нее неумолимо, без всякого предупреждения.
— Старый мир умирает, — произнес он так, словно цитировал какой-то известный ей текст. — А новый рождается в муках.