Книга: Дэмономания
Назад: Глава четырнадцатая
Дальше: От автора

Глава пятнадцатая

На зеленом точеном столе в литлвиллской столовой Пирса Моффета, поверх шаткой стопки других книг, немного покоробившись от карандаша, вложенного вместо закладки, лежит бухгалтерская книга в сером суконном переплете с уголками из кожзаменителя. На обложке выдавлены геометрический узор и слово «УЧЕТ» изящными прописными буквами. Пирс купил тетрадь весенним днем, только переехав из Нью-Йорка в Блэкбери-откос, в универсальном магазинчике на Ривер-стрит. Где эта книга теперь, сохранилась или сгинула вместе с прежним миром?
Первые страницы точно пестреют (или пестрели) выписками и заметками, порою шифрованными до полной бесполезности. Здесь Пирс изложил свой план — построить книгу в соответствии с двенадцатью домами зодиака: четыре Книги, по три Части в каждой; Весна Лето Осень Зима; Воздух Огонь Вода Земля. С ума сойти, на какое нахальство он был тогда способен, на какую дерзость. Сюда же он выписывал всевозможные эпиграфы: для частей, глав, для всей книги. Пирсу нравилось такое собирательство; найдя уместное гномическое изречение, он полагал, что день прошел не зря, и готов был написать или переписать целую главу, чтобы раскрыть упакованный смысл, набранный многозначительным курсивом. Последняя цитата, например, была из Исайи (найдена не в самой Библии, а в какой-то другой книге, а где именно? Он уже не помнил):
Вот, прежнее прошло, и новое Я возвещу; прежде нежели оно произойдет, Я возвещу вам.
Чуть дальше — страницы, посвященные Робби; там говорится и о Роз, но не в открытую: слов требовалось меньше, ведь она пребывала рядом, во плоти, и он был уверен, что никогда не забудет значения восклицательных знаков и кратких междометий: какие действия, какие посвятительные обряды стоят за ними. Теперь он уже начал забывать.
Он вернулся из Флориды, от матери, и еще не распаковывал сумки, сомневался даже, что вообще за это примется. Дрожа и приплясывая, он стоял, глядя на открытую книгу, а из ноздрей его шел пар. Батареи оказались ледяными, и ничем их не оживить: бумага и дрова, которые он скормил печи, не нагрели даже ее саму, а маленькой пузатой печке не под силу согреть весь дом. Спальня по ту сторону промерзшей ванной стала просто Юконом, и он туда отправляться не собирался.
Подле гроссбуха притаились груды черновиков, странные и неуместные, будто вломился в дом какой-то немалый зверь, вроде лося или носорога, да и нагадил. Одно прикосновение к этим страницам наполняет омерзением; возьми страницу, поднеси к глазам — увидишь слова, услышишь свой голос, в них вложенный, — и лишишься чувств от ужаса и отвращения, как если бы увидел, что труп двигает челюстью и серый язык бормочет слова. Теперь он понял, чем был тот странный спазм продуктивности, то невозможное сияние фейерверка, умирающего на лету, — не более чем шоу, лотереей, притворством с самого начала, и наконец ему пришел конец.
Так, ну что ж. Он устроится на работу, вернет как-нибудь деньги. Не столь уж ко многому он пригоден, но если смирит себя, то, может, и принесет кому-нибудь пользу своими знаниями; скажем, научит старшеклассников, как правильно писать предложения и делать разбор. Он сразу же представил себя в такой обстановке: прилежный класс, перепачканные мелом пальцы, разбор предложения на доске — но он прогнал видение. Хватит игры воображения, отныне и навсегда. Сначала сделай, потом воображай.
А еще надо будет подыскать себе другое жилье. Долгая засуха кончилась, и земля утопала в снегу. Первый снегопад прошел, когда Пирс был во Флориде; он смотрел, как падает снег, по телевизору в доме матери; а вот опять, в окне видно, как летят первые снежинки — гонцы подступающей армии. Снег будет идти долго; огромная белая шкура укроет всю местность, весной растает, потечет с гор ручьями в Шедоу и Блэкбери, и заливные луга скроются под водой, и будут расти овощи. Но снега нападало недостаточно, чтобы укрыть Пирсов водопровод; а может, температура упала раньше. Вода у него, только у него во всей округе, замерзла.

 

На литлвиллской почте, куда Пирс отправился пешком по сверкающей дороге, лежало письмо от Роз Райдер, с индианским штемпелем, отправленное в тот самый день, когда Пирс уехал во Флориду.
Эта почта была одной из местных достопримечательностей, ее часто показывали туристам; внутри даже продавалась открытка с изображением здания. Дом из галечного камня, со сказочной остроконечной крышей, которую покрывала разноцветная черепица, задумывался как трамвайная остановка на так и не построенной междугородней линии; сносить красивое здание было жалко, и почтовую службу убедили его купить. Получив письмо от Роз и ворох другой (бесполезной и непонятной) почты, Пирс спросил почтмейстершу, нельзя ли ему воспользоваться туалетом.
Она посмотрела на него с сомнением; качнулась сверкающая цепочка на очках:
— Ну, вообще-то он служебный. Если только вам действительно…
— Да. Очень вас прошу.
Благодаря Богу или случаю не запачкав штанов, Пирс сидел на холодном стульчаке и читал письмо от Роз.
Пирс, во-первых, я должна извиниться, что сбежала так неожиданно, но мне позвонили и сказали срочно ехать сюда, и я не могла отказаться. Я не очень понимаю, почему все так таинственно, но, в общем, я здесь, в Индиане, и впечатлений очень много. Только рассказывать в подробностях некогда. Здесь находится центр общины, и он не очень внушительно выглядит по сравнению с тем, что я себе представляла, но дома — это не самое важное. Говорят, что большую красивую штаб-квартиру уже строят, а тут все так быстро делается, ты не поверишь. Вот, а самое странное — и я опять не понимаю, почему такой секрет, — оказывается, доктор Уолтер (строчка старательно зачеркнута: один или два отвергнутых варианта) умер. Не знаю точно, когда он погрузился в сон, как тут выражаются, но явно не вчера. Я не понимаю, почему они не хотят, чтобы это получило огласку, но вот не хотят. А здесь все знают. Думаю, это значит, что я теперь тут своя, инсайдер. Правда, я ничего такого не чувствую и знаю, что мне еще долго к этому идти. Но вот что я хотела тебе сказать. Я на время уеду за границу, и не поверишь куда — в Перу. «Пауэрхаус интернешнл» открывает там филиал — они не любят говорить «миссия». Я учу испанский (ко мне все вернулось, можно даже сказать, что из меня так и хлынуло), ну и вот. Пирс, я ничего такого не ожидала, я так боюсь и так счастлива. Конечно, я буду не одна.
Крохотное окошко туалета зарешечено, а зачем? Размерами и темно-желтой окраской помещение было точь-в-точь камера Джордано Бруно в замке Святого Ангела (Пирс вспомнит это, когда побывает там). Есть тысячи узилищ, тысячи смертей после смерти; и на каждом пути — свое освобождение.
Надеюсь, ты напишешь мне, Пирс. Ты был так важен для меня в этом году, а год выдался ох какой непростой. Что ни говори, а было интересно.
А в самом низу страницы, под ее быстрым росчерком:
P.S. Я здесь бросила курить, теперь по-настоящему.
Он побрел домой; отвороты брюк промокли от снега, смятое письмо лежало в кармане. Он подумал: может быть, наступит день, когда ее имя на конверте и не заставит его срочнобежать в туалет; когда-нибудь он поймет, что самое грустное — это не ее капитуляция перед «Пауэрхаусом», а то, что у нее никогда не было и нет никакой власти над миром; ни у нее, ни у них.
Он взял на кухне кастрюльку, зачерпнул снег, занес в дом и поставил на плиту. Огонь против воды. Хоть кофе напьется.
Усталый путник, заблудившийся в незнакомом краю, вышел наконец к большому дому и попросил у господина этого имения приют в обмен на работу. Хорошо, молвил хозяин, живи вот в этом домике, сколько хочешь. Требуется от тебя лишь одно: всенепременно следи, чтобы в морозную погоду вода продолжала течь. Но как мне справиться с этим? — вопросил странник. Владыка объяснил, под каким углом повернуть особый ключ, чтобы вода бежала, не замерзая.
Все шло хорошо. Когда пришла зима, хозяин сказал страннику: я отправляюсь в дальний путь на Юг и до конца зимы не вернусь. Помни, что я поведал тебе о жизнетворном ключе и его течении, ибо если ты не уследишь за ним, тебе нечего будет пить…
Пирс расхохотался; он грел зад у печки, разведя полы пальто. Король Зима одурачил его, терпеливого и доверчивого осла, впряг его в систему, которая никогда не работала и работать не будет.
Мы живем в историях, в рассказах, подумал он, а у рассказов есть окончания, но нет выхода, разве что в обрамляющую повесть. Он потерпел неудачу, но удачного исхода и не было — ни с этой водой, ни с Роз, ни с чем: это выше его сил — или за их пределами; у историй не бывает правильного конца — есть только наши старания, чтобы истории закончились правильно. Нет, он не собирается торчать здесь и смотреть, чем кончится эта повесть. Он выходит теперь в невообразимую повесть-обрамление, а что в ней, неизвестно: другой город, другой рассвет. Надо бы написать Винтергальтерам, но что? Он был, как и Роз, напуган и счастлив.
Конечно, у обрамления тоже есть свой финал, а из него можно выйти только в следующую повесть. Да, подумал Пирс: вот что мы, быть может, узнаем под конец о нашей истории, а тогда — попытаемся найти свой путь (думая или надеясь, что именно свой) из той истории, в которой оказались, в рамочный рассказ, где были заданы ее правила и причины, по которым ее вообще повествуют; но и там не останавливаемся, а продолжаем искать выход в рассказ, обрамляющий рамку, и так далее, до самого авторского голоса, к самому первому «когда-то давным-давно».
Очень хорошо. Но считать, что ты и впрямь проделал весь путь вовне, — иллюзия, ведь у повести нет автора.
Роз, у нее нет автора. Даже у самой внешней, если только она существует. Как самонадеян Рэй, не расстающийся со своей черной книжечкой, если он полагает, что самая внешняя история есть и что она ему точно известна. Если верит, что он может выйти за пределы истории и встать подле Автора с книгой в руке. В начале было Слово.
Ладно. Но еще большим заблуждением соблазнился Пирс, полагая, что мы сами являемся авторами повестей, в которых живем. Вот крайняя самоуверенность сил, высокомерие богов: ибо все боги считают себя самосотворенными и думают, что создают всеохватные истории, вести для нас.
Что ж, не мы их создаем, эти истории. Да и никто не создает — они существуют извечно, являясь к нам помимо нашей воли «из области, лежащей за пределами круга наших знаний», которая дальше даже той, где воюют между собой Силы; бесчисленные повести — или же немногие в бесчисленных вариациях, — каждый получит свою, каждый убедится, что ему она не принадлежит. Мы не создаем их — но можем научиться сочувствовать тем, кто живет и страдает рядом с нами внутри таких же (старых, очень старых) историй, кто пытается вывести их к правильному или хоть какому-нибудь финалу, а после множества приключений и страданий выйти, быть может, во внешнюю повесть. Не тебе ее заканчивать, сказал Бо, но не тебе и отказываться.
Да, я вижу, подумал или выдохнул он глагол Стрельца и пронзил свое сердце своей же стрелой: Я вижу.
Он взял ручку и на неоконченной странице гроссбуха записал новый эпиграф, на сей раз — не чьи-то слова, а его, Пирсовы, из ненаписанной книги, которую уже и невозможно написать.
Не найдем ли мы тогда наконец то, что ищем? Не будем ли спасены? Не пробудимся ли? Да, конечно; все так и будет; и не однажды, но много раз: снова и снова.
Далеко-далеко внизу, в ночной стране, которая есть Смерть, там, во тьме темницы Руты, где томится Малютка Енос, пребывает бесконечно малая яркая искорка знания, которая может разрушить все миры, если ее освободить. Но ей, возможно, никогда не увидеть свободу. А далеко-далеко снаружи — далеко за пределами сомкнутых сфер, там, куда Бо стремится уйти навсегда, — пребывает такое же знание, которое может прижать к груди, точно малое дитя, огромную печальную тьму, что вечно ошибается, — и, сомкнув ее, отправить наконец в благодарное небытие, из которого она возникла; но и этого может никогда не случиться.
Тем временем, несмотря ни на что, «олени бродят на горах», например на горе Ранда, отыскивая в снегу прелые яблоки в заброшенных садах, близ тех мест, где нововырытый погреб Споффорда укрыт белым покровом; и фламинго взлетают сотнями с вод соленых болот Флориды и Африки, испугавшись все разом того, чего никто в отдельности не заметил; а не видимые за солнцем звезды вращаются, мнимо-неизменные; а в Аркадии Сэм и Роузи смотрят по телевизору, как катаются и кусаются тигрята, и Роузи ждет, когда зазвонит телефон.

 

Позвонил Пирс, а не власти и не мстительные сектанты, сообщил, что стал бездомным и потому готов исполнить свой долг и воспользоваться своей стипендией, стать стипендиатом, или как бы это назвать. Он сказал, что одну ночь он, наверное, продержится, если будет спать на полу у огня, пить бутылочную воду и справлять малую нужду в снег на улице, но долго он так не сможет, поэтому ему нужно переезжать; Роузи ответила, чтобы он не дурил, а пожил какое-то время у них.
За ним отправился Споффорд («скакун» был засыпан снегом во дворе, ведь Пирс отправился к матери на автобусе и самолете и никак о нем не позаботился; когда он из чистого любопытства открыл дверцу и повернул ключ зажигания, мотор не завелся; да и не суждено Пирсу было больше ездить на этой машине, хотя тогда он этого и не знал). Когда Споффорд подъехал, Пирс стоял в пальто и галошах у каменных ворот с большим вещмешком в одной руке, другой прижимая к груди большую картонную коробку. По снегу тянулась длинная цепочка следов, туда и обратно.
— Не обязательно было аж сюда выходить, — сказал Споффорд. — Я бы проехал.
— Да ладно.
— Цепи, — сказал Споффорд. — Привод на все колеса.
— В любом случае, спасибо.
Они выехали на дорогу вдоль реки; Пирс прислушивался к позвякиванию цепей и щурился — нетронутый снег невыносимо сверкал на солнце.
— Споффорд, — сказал он.
— Можно у тебя спросить?
— Отвечаю: да, — сказал Споффорд. — Я все знаю. Она мне рассказала. — Он смотрел на него, словно забавляясь; так показалось Пирсу, который осмелился встретить этот взгляд лишь на мгновение. — Бывает, — продолжал Споффорд. — К счастью, я ей нравлюсь все-таки больше. Удивительно. Но это так. Так что все нормально.
Пирс не ответил. Вообще-то, он не об этом хотел спросить своего старого друга. Споффорд когда-то давно предупредил его, что хоровод, который идет в этих краях, в конце концов сводит почти каждого с каждой. Он глубоко вздохнул. В зеркале заднего обзора он видел трубы имения Винтергальтеров и городок Литлвилл, уносящийся назад.
— Помнишь, — спросил он, помолчав, — день, когда я сюда попал, когда сломался автобус?
— Конечно. Год назад. Прошлым летом.
— Не помнишь, в тот день ничего необычного не случилось?
— Только это. Твой приезд. Автобусокрушение.
— Я помню, как сидел там, — сказал Пирс. — Перед магазином в Дальвиде. Помню, сидел и пил кока-колу. Ветерок легкий дул.
Споффорд взглянул на него еще раз. Он не сразу понял, что Пирсу хотелось подтверждения этой детали.
— М-м, — сказал он.
— Помнишь?
— Нет.
— Такой легкий ветерок, — повторил Пирс.
Он сидел тогда и думал о Трех Желаниях, которые положены каждому; как он поступил бы со своими — пожелал здоровья, или благополучия, или любви, а третье желание — забыть, что первые исполнены. Он еще подумал: случись такое прямо сейчас, он, разумеется, и не узнал бы об этом, однако вся его новая жизнь проистекла бы из трех желаний, каковы бы они ни были.
— А сразу после этого, — продолжал Пирс, — на шоссе вышел ты со своими овцами. В соломенной шляпе и с посохом.
— С чем?
— С посохом, — повторил Пирс и нарисовал в воздухе кривулю. — Такая штуковина у пастухов.
Но Споффорд удивленно покачал головой:
— Нет. Быть не может. Никогда у меня такого не было.
— Да был же, — настаивал Пирс. — Один из твоих атрибутов. Il Pastor fido. Это же я точно про тебя знаю.
— У тебя, конечно, ума палата, — сказал Споффорд. — Я всегда тобой восхищался. Я горжусь знакомством с тобой. Но знаешь, бывает, что овца — это просто овца. Даже чаще всего.

 

Аркадия показалась до смешного приветливой: трубы и архитектурные украшения покрыты снегом, у ограды толпятся пушистые овцы. Вот кабинет, горит огонь в камине. Пирс поставил на пол коробку с машинописью так называемого романа Феллоуза Крафта — рукописью, которую он перетащил сначала в свой дом, а теперь сюда. На столе были разложены все письма, которые Феллоуз Крафт посылал Бонн Расмуссену на протяжении многих лет, самая толстая пачка — из последнего путешествия (на деньги Бонн) в Европу, десять лет назад: Пирсу предстояло повторить это странствие.
— Не знаю, что и сказать, — сказала Роузи. — Как ты думаешь это все завершить?
— Ты же знаешь основную идею, — сказал он. — Идею Крафта. Что мир — ну, реальность и все такое — изменяется. Время от времени наступает период индетерминизма, когда все возможно; и время перехода длится, пока не…
Он взял со стола коричневую почтовую открытку с видом на Карлов мост, отправленную из Праги в 1968 году, но, кажется, куда более старую.
— Пока не — что?
— Пока не найдется нечто. То, что существует или появляется только в это время. Камень, или эликсир, или то, что хотел найти Бони. А если оно не отыщется, мир перестанет меняться или никогда уже не перестает меняться, и умрет. Но всегда находилось. До сих пор.
— Крафт в это верил?
— Не знаю. Нельзя сказать, чтобы это он придумал. Такие истории бытуют по всему свету. Порой что-то потеряно, порой спрятано. Порой только невинному дураку и дано это найти.
— О. Работенка как раз для тебя.
— Я, конечно, дурак, — сказал Пирс. — Но где невинность? — А может, один из способов найти это, — спросила Роузи, — выяснить, что найти его невозможно?
— Конечно. Или выяснить, что «это» — не что иное, как его поиск. А также — история о странствии, которую еще долго будут рассказывать.
— Тогда ты принят, — сказала Роузи.
Пирс с глубокой неприязнью посмотрел на стопки бледно-голубых писем, хрупких, как пепел. Он взял одно из них: второй лист, ни даты, ни места.
у того же Кролла (автора «Basilica Chymica») был знаменитый ящик или сундук, в котором что-то хранилось — не знаю, что именно; и этот-то сундук после внезапной (как для иатрохимика) смерти лекаря император искал яростно и в конце концов отвоевал его у великого магната Петера фон Рожмберка, который не меньше жаждал завладеть им. А после этого — никаких упоминаний о ящике или сундуке. Где он сейчас? Где, если уж на то пошло
— Можешь взять с собой и это.
Роузи вручила ему старый выцветший путеводитель в кожаной обложке, каких нынче не бывает: пожелтевшие страницы почти без картинок, мелкий шрифт размечен звездочками, стрелками, пульками и прочими значками.
— Ух ты, — сказал Пирс.
— Там полно Крафтовой писанины, — сказала Роузи.
Так и есть, четкие иссиня-черные примечания мелким почерком; чтобы разобрать их, Пирсу потребуется больше света, гораздо больше.
— А еще вот это. — Роузи сделала небрежно-щедрый жест. Маленькая книжка, тоже старое издание, отпечатано на частные средства. — Его жизнеописание.
Им самим написанное, но кому предназначенное? Книжка называлась «Усни, печаль». На глаза навернулись слезы, но с Пирсом такое случалось теперь постоянно, по любому поводу и без повода, ежедневно. Он стал проглядывать воспроизведенные в книге фотографии. Трое молодых людей в открытом грузовике или джипе на горной дороге. Подпись: «Во время похода в Исполиновы горы, 1937».
— Есть еще что-нибудь? — спросил Пирс, не выпуская книгу из рук.
— Еще? — Роузи огляделась. — А, конечно. Вот, посмотри. Она повела его в гостиную, к полированному комоду, Пирс еще раньше отмечал про себя красоту его отделки, как бишь называется такой жанр, когда из кусочков разных материалов делали картины. Скрипка с повязанной лентой, павлин, перо, книги, песочные часы. Роузи отперла маленькую шкатулку, установленную наверху.
— Отдать я тебе его не отдам, — сказала она, — потому что, думаю, его место здесь.
— Ладно, — сказал Пирс. — Хорошо.
— Я тебе о нем говорила, — напомнила Роузи. — Ты уже все про него знаешь.
Она сунула руку в шкатулку, пошарила там — и достала лишь бархатный мешочек, черный и пустой, мягкий, как мертвый котенок.
— Нету, — сказала она.
— Нету?
— Он же был здесь.
Всё, нету, подумал Пирс, ну, еще бы.
Всё, нету, удивленно думала Роузи.
Всё, нету, привиделось Сэм, которая спала в своей комнате наверху; ей приснилось, что это она сказала «нету», глядя, как шар целеустремленно катится по полу через спальню, потом в коридор и вниз по лестнице.
«Нету, — сказал доктор Джон Ди. — Ушло. За холмы, куда-то вдаль».
Нету, ушло, — написал когда-то Крафт на последней желтой странице, которую ему суждено было закончить (теперь она лежит под лампой на письменном столе Бони Расмуссена), — опять ушло, чтобы скрыться, а где — никто не узнает, пока однажды где-нибудь
И больше ничего.

 

Пирс Моффет не исцелился, нет: он лежал без сна, с открытыми глазами и тревожно бьющимся сердцем, и думал о бездне тьмы, лежащей по ту сторону полуночи. Думал он и об Иисусе. Стояла ночь зимнего солнцестояния; ровный снегопад можно было скорее ощутить, чем услышать или увидеть; возможно, он чуть осветлял мрак, а может, бесшумные приземления снежинок складывались в единый звук.
Забавное противоречие в календаре (старом, циклическом, а не линейном, который в ежедневниках и в газетах, хотя и там можно найти разрозненные части прежнего): нынче конец осени и первый день зимы, которая в этом северном поясе тянется уже недели и месяцы, глубокая, хрустящая; но сегодня — и день рождения Солнца, когда приходит конец его долгому угасанию, и смерть побеждена, и оно, слабое, как дитя, начинает вновь расти и расцветать; то и празднуем в холоде и тьме.
Может, поэтому Иисус — это солнечный миф, или с легкостью может им стать, или притягивает его черты. Он рожден к ликованию всего космоса, но пришел на свет маленьким, слабым и незаметным, в беднейшей части города.
Роз говорила, что «они» не празднуют Рождество, как все, и не придают большого значения его ежегодному повторению, а почему? Потому что люди ведут себя так, словно Иисус рождается каждый год, но ведь это неправда: Христос родился единожды, давным-давно. Раз и навсегда.
Как-то в Кентукки незадолго до Рождества семья Пирса собралась послушать радиопроповедника; в других местах его уже смотрели по телевидению, но в той глухомани еще нет; как же его звали, такое елейное и пустое имя; дядя Сэм любил его за шутки и парадоксы, а еще потому, что он был единственным из «наших» в эфире, остальные — всякие там баптисты. А в то Рождество проповедник попросил их пофантазировать вместе с ним, представить себе Иисуса, нарисовать его внутренним взором: Бог, воплощаясь, спускается на землю, проходя сквозь звездную пустоту, холод и мрак, что пролегли между Его домом на Небесах и лоном, в котором Он поселится, — между Небом и яслями в Палестине. О Возлюбленный наш, сколь долгий путь ради нашего спасения.
Фултон Шин, точно.
На миг — один только миг запомнится ему — Пирса потрясла история, с которой он был знаком всю жизнь; он испытал благодарность и смятение перед великой мученической благодатью Божьей, явленной в Рождестве.
Мы все прошли этой дорогой — вниз через все сферы — и обрели на ней свою человеческую природу; Пирс рассказывал об этом Вэл, Споффорду и Роузи во дворе Дальней Заимки. Но Ему, Сыну единородному, не требовалось свершать этот путь, и все же Он его проделал.
Интересно, что сказал бы Бо: не попался ли и Он в сети Архонтов и князей мира сего, как и всякий посланец. Да, ну конечно же, Папа Римский и «Пауэрхаус», конечно. Так что Ему приходится отправляться в путь ежегодно. Каждый год Он прибывает сюда маленьким, нагим и плачущим в пору затмения солнца.
Пирс перевернулся с боку на бок на постели, которую ему отвели, — на кровати Роузи, сохранившей ее запах; прижав ухо к матрасу, он слушал его похрустывание, звуки еще одной страны, лежащей далеко внизу. Что же мне делать, спросил он. Ох, что же мне делать.
Потом Пирс поднялся, надел в темноте штаны и свитер, вышел в коридор; в доме царила тишина, и он ступал беззвучно по старому дубовому полу и длинным ковровым дорожкам. Он свернул туда, где рассчитывал найти туалет, но попал на лестницу, ведущую вниз, увидел свет и пошел туда. Лестница привела его на кухню; лампочка горела над плитой, а в раковину была свалена после ужина немытая посуда.
В кабинете в конце коридора тоже горел свет: никто не удосужился выключить. Там Пирс когда-то сидел с Бонн Расмуссеном и рассказывал о находке последней книги Крафта. «Может, имеет смысл вам ее закончить», — сказал тогда Бонн.
Ну, так чем закончить?
Гермесом-Меркурием, Гонцом и Ловкачом, Пастырем человеков, провожающим их в страну смерти. В конце каждой эпохи он приходит забрать ее богов и героев, которым не пережить ее разрушения, в свой Город, который в это время становится крайним западным пределом его исчезающей страны. Пойдемте же, пора.
Так Пирс думал закончить книгу, если ему суждено ее закончить, если ее вообще можно закончить.
Однако один из числа обитателей прежней эпохи остался среди бурь мира сего. Его запечатали в ковчег и отправили в странствие сквозь годы, чтобы он стал посланцем и посланием. Так Йор-Эль в разгар криптонской катастрофы запечатал сына в капсулу, которая должна была доставить его в далекое будущее и в иной мир, чтобы он вырос, не зная ни имени своего, ни происхождения, единственный в своем роде.
Некогда такая судьба выпала царю Гермесу Триждывеличайшему, который сам подготовил свое погребение, а может быть, его погрузил в сон еще более великий прародитель, ибисоголовый Тот. Четыре столетия спустя его побелевшие руки сжимали Изумрудную скрижаль. Предположительно, в пещере или вроде того. А потом появилась история розенкрейцеров об основателе их ордена, найденном в пещерном склепе.
Крафт должен был использовать все это в книге. И собирался, наверное. На его месте Пирс так бы и сделал. Отнес бы события в Прагу — туда, где должно было случиться то, что должно было случиться, где на краткий миг собрались Ди, Бруно и остальные.
Куда этой зимой должен отправиться Пирс.
Если ему заканчивать эту историю, он напишет так: в подземельях Рудольфом замка собирается Братство, все эти маги со странными, но подлинными именами — Дреббель, Брагадино, де Боодт. Освальд Кролл со своим черным ящиком. Да, а в ящике, наверное… И тут Пирсу привиделся настоящий ящик, сундук, годный на эту роль, сундук, который и вправду сохранился и был вывезен из того самого города, точно! Отправлен в Новый Свет по непонятной причине, а может быть, по очень понятной, да-да-да; вероятно, он все еще содержит свой груз, которым в версии Пирса окажется кто или что? И когда он будет открыт?
Теперь. Если Пирсу дописывать эту историю, она закончится не тогда, а теперь.
В доме все, кроме него, спали; Пирс сел в кожаный шезлонг, где провел свои последние дни Бонн, и укрыл колени шерстяным платком, под которым старик тщетно пытался согреться.
Далеко в снежной ночи, за городком Пайквилл на востоке Кентукки в жутковатом викторианском особняке, где сестры-инфантинки открыли пансион «Царица ангелов», инспектор школы, сестра Мэри Филомела, встала на колени перед тем самым сундуком, длинным, черным и вощеным, который в Пирсовы времена стоял в больнице Бондье, но переехал сюда (как и сама сестра), когда ту больницу реконструировали. Нынешней осенью сестра часто — не каждую ночь, но далеко не единожды, — спускалась по лестнице в этот поздний час, когда ей не спалось; прижавшись ухом к холодному гладкому дереву, вслушивалась в звуки, доносившиеся изнутри. Ибо в сентябре, в ночь равноденствия, она вдруг обнаружила, что у нее есть ключ от сундука, тогда же повернула ключ в замке и услышала точно механический стук часов, тихий и отчетливый; ритм и тон постепенно менялись, напоминая сестре автоматы, которые она видела в детстве на Всемирной выставке: они, пожужжав, полязгав и попикав, выдавали машинку, сигареты, буханку хлеба или цементный блок. А потом еще один и еще. Она никому не рассказала о том, что сделала и что слышала, сохранив это в тайне, как худший из совершенных грехов, но продолжала приходить сюда в ночной тиши, опускаться на колени у ящика и вслушиваться в эти звуки; она не могла отрицать (но хлопотным ясным днем — смогла бы), что звуки доносятся и они меняются, двигаясь — очевидно и определенно — к концу. Такое привиделось в Аркадии Пирсу, воспарившему в шезлонге Бони; значит, так тому и быть; так оно, значит, и было.
«Нет-нет», — вдруг подумал Пирс и приподнялся. Нет, это не тот ящик и в нем, конечно, заключен не он. Он не годится, чтобы сообщить будущему — нашему настоящему — то, что мир должен услышать. Это не он ходил по Европе, воссоздавая вокруг себя Эгипет и эгиптян, встречавших его и помогавших ему повсюду, — своих братьев, ничем не отличавшихся от соседей и соотечественников.
Да, вот кто: Иорданус Брунус Ноланус. В конце истории он каким-то образом должен выбраться из тюрьмы (Carcer), избежать сожжения ради иной судьбы, иной гробницы. Иона, вышедший из чрева китова, уголек, выпавший из огня, — сказали ангелы Джону Ди и Эдварду Келли, показав Бруно в стеклянном шаре. — Камень, отвергнутый строителями, который ляжет в основании угла дома. Наша прелестная роза. Наш Бруин, свернувшийся в зимней спячке в пещере.
Да.
Возле левой босой ступни его стояла сумка, там он и оставил ее вечером; а в сумке книга под названием «УЧЕТ», а вот (он залез поглубже) и карандаш, нет, ручка.
И в этот миг в темном холле школы «Царицы ангелов» (пахнущем, как всегда в эту пору, сосновыми ветками и дымом свечей) сестра Мэри Филомела услышала, что звуки в старом резном сундуке прекратились, и она поняла, что теперь тяжелую крышку при желании можно поднять, да и выбора, кажется, особого нет. Она приподняла крышку (Пирса и его двоюродных всегда удивляли ее кисти рук — длинные, белые и чистые; теперь-то они состарились, проступили голубые вены, золотой ободок впился в pronubis Христовой Невесты) и, напрягши все силы, откинула ее, прислонив к стене. С бьющимся от усилия и волнения сердцем она заглянула в сундук.
Пирс подумал: но кто же будет избран в этот переходный период, в наш век? В какой ящик будет он помещен — а может, помещена? И в каком будущем откроет глаза? Боковым зрением он заметил, как в дальнем конце коридора пробежал маленький призрак, белое дитя.
А в том сундуке ничего и не оказалось, только… только — что? Несколько простых существительных: чашка, ключ, камень, книга.
Пирс смотрел и ждал, пытаясь понять, что же он видел, и тут появилась Сэм в белой ночной рубашке без рукавов: то ли ходит во сне, то ли просто растерялась. Она немного постояла в коридоре, поправила рукой белые кудри, оглядываясь так, словно ожидала что-то увидеть, но не увидела; затем повернулась туда, где горел свет, и вошла в кабинет.
— Привет.
— Привет, Сэм.
— Не спишь?
— Не сплю.
— Меня снег разбудил, — сообщила Сэм. Она глядела ему в лицо, чуть улыбаясь.
— Сэм, тебе же надо в кровать, — сказал Пирс. — Иди баиньки.
— Да ладно, — сказала она. — Я уже сильная, видишь?
Она согнула руку, как атлет, и Пирс осторожно сжал пальцами ее плечо: легкое, как птичье крылышко, и теплое.
— Ух ты, — сказал он.
У него опять защипало в глазах, ой, ну хватит уже. Пирс вновь подумал о том, как уязвимы дети, это ведь всю жизнь за них переживать; и все же в присутствии Сэм он чувствовал себя спокойно, как никогда.
— Мой стародум ушел, — сказала она.
— Да?
— Теперь мой дом тут.
— А. Хорошо.
— А где твой дом?
— Кажется, у меня его нет.
Она села рядом с ним в шезлонг и сложила руки на коленях; ночнушка у нее была тоненькая, и Пирс подумал, не нужно ли одеть девочку потеплее, хотя дрожать она не дрожала и босые ножки пола не касались.
— Надо спеть, — заявила она.
— Надо?
— Спой «Ночь тиха», — велела Сэм.
— Ой, Сэм. — Пирс был уверен, что это ему не под силу, даже начало не одолеть. — Спой ты. Пожалуйста.
Она сосредоточилась, приняла торжественный вид и запела:
Ночь тиха,
Ночь свята,
Все прошло,
Красота…

И смущенно захихикала.
— Теперь ты пой.
— А что спеть?
— Мою любимую, — потребовала Сэм, а когда Пирс не отреагировал, она развела руками, словно выбор был совершенно очевиден: — «Волхвы».
— Ах, — сказал Пирс. — И правда, конечно. Я же знал.
И так вот, сидя в шезлонге, они запели.
Бронза и смоль, мы все три короли,
Везем мы товары из дальней земли,
По лугам и полям, по горам, городам.
Ведет нас звезда, что сияет вон там.

Чудо-звезда светит нам с высоты.
Шлет нам лучи неземной красоты.
Дальним путем неустанно идем
Вслед за звездою…

Последних слов ни одна, ни другой не помнили, то ли «в свой дом», то ли «втроем», так что они промычали какое-то «ляля», якобы в рифму. Они пели, и лучи или волны серебристой pneuma, духовного вещества, обволакивающего их души, разносились песней или становились песней — робкие и запятнанные (у него), чистые и ясные (у нее), — и устремлялись в бесконечность. Когда песня закончилась, бас и дискант обменялись улыбками, довольные своими трудами. До рассвета двадцать второго декабря 1978 года оставалось совсем немного. Когда Сэм будет столько же лет, сколько теперь Пирсу, пойдет десятый год нового века, нет — тысячелетия, и новый мир будет таким, каким он уже начал становиться: и не прежним, и не схожим с нашими тогдашними видениями будущего. Это ведь очень просто, как говаривали в древности алхимики.

 

На восьмой день первого в новом столетии февраля (1600) Джордано Бруно вывели из маленькой камеры-кельи в замке Святого Ангела, и он предстал перед консисторией кардиналов и верховных инквизиторов в церкви Святой Мученицы Агнессы, чтобы выслушать приговор.
Восемь лет отцы-инквизиторы боролись с этим человеком, пытаясь заставить его публично отречься от очевидной ереси, в которой он был повинен. Восемь лет он всячески отрицал свои же слова или отрицал, что это ересь, и настаивал, чтобы его дело разобрал сам Папа. Все это теперь позади; его поставили на колени перед святыми отцами и прочитали приговор. Вначале его «извергли из духовного сана», лишили всех священнических атрибутов и привилегий, затем передали губернатору Рима и, конечно, принялись молиться, чтобы тот смилостивился над Бруно и не поступал с ним по всей строгости закона. Еще они приказали сжечь все его сочинения на площади Святого Петра и навечно занести их в Индекс запрещенных книг. «Так мы говорим, возвещаем, приговариваем, объявляем, извергаем из сана, приказываем и повелеваем, отлучаем, передаем и молим, поступая в этом и во всем остальном несравненно более мягким образом, нежели с полным основанием могли бы и должны были бы».
Молодой немец по имени Гаспар Шопп, или Сциоппий, недавно перешедший из лютеранства в католичество, чем Ватикан очень гордился, наблюдал предъявление обвинений и то, что за этим последовало; в письме домой он написал, что Бруно выслушал все и, когда ему позволили встать, громко иясно сказал собранию кардиналов, что уверен: они с большим страхом произносили приговор, чем Бруно — выслушивал его.
Может быть.
Затем Бруно перевели в старую крепость Тор ди Нона на берегу Тибра; уже собирались толпы, и городские листовки новостей обсуждали предстоящее событие. Но опять наступила заминка — на десять дней; то ли губернатор невесть отчего впал в паралич, то ли его слуги утратили способность к действию; а Папа в своих покоях боролся с желанием прочесть прошение Бруно, на которое натыкался повсюду, куда бы ни направился, как на кошку, которая трется о ноги; даже ленточки, которыми было перевязано прошение, развязались, пока оно лежало на столе, и страницы раскрылись.
Потом Время словно встряхнулось. В два часа ночи семнадцатого числа монахи из Братства усекновения главы Иоанна Крестителя собрались, по обыкновению, в церкви Святой Урсулы и пришли в Тор ди Нона, чтобы разбудить узника и «вознести зимнюю молитву», дать наставление и утешение, может быть, даже выхватить в последний миг из бездны. Но нет, он провел остаток ночи в диспутах с ними, «ибо мозг и рассудок его вскружены были тысячами заблуждений и суетностью» (но в чем состояли его заблуждения? О чем говорил он под конец?), пока за ним не пришли Слуги Правосудия.
На улице, где Слуги сдерживали толпу, в утреннем свете стоял маленький серый ослик; Джордано Бруно вывели в одном только белом саване, украшенном по углам андреевскими крестами (а может, бесенятами и язычками пламени, которые привиделись некоторым из зрителей). Что это у него на голове и груди? Железная скоба, в которую зажаты челюсти, чтобы не болтал больше, а когда книги его сожгут, с ересью Ноланца будет покончено навсегда. Бруно под издевательские вопли усадили задом наперед на осла, не забыв увенчать осужденного высоким колпаком из белой бумаги: мало что дьявол во плоти, так еще и дурак.
Толпы на улицах собрались огромные; шел Юбилейный год, первый, когда папский престол ощутил уверенность, настоящую уверенность, что ни ему, ни миру не пришел конец; весь город вокруг обновлялся, так же как и сама Святая католическая церковь. В Рим прибыло пятьдесят кардиналов со всего христианского мира, каждый день шли крестные ходы, служились торжественные мессы, освящались новые церкви. Маленькая церемония на площади торговцев цветами была даже не самой людной.
С осужденного сорвали последнюю одежду и привязали к столбу. Гости Рима глазели из окон верхнего этажа гостиницы «La vacca» на другом конце площади. Гаспар Шопп пишет, что в последний момент Бруно поднесли крест, но он отвернулся от него.
По прошествии многих лет правители Ватикана станут утверждать, что они вовсе не сжигали Джордано Бруно на костре, что на площади в тот день жгли simulacrum, чучело. Поскольку все документы, касающиеся суда и экзекуции, сгинули в глубоких и недоступных архивах, каждый мог верить чему угодно.
Но что-то все-таки сгорело, и горело долго.
Ослик, на котором приехал этот человек, стоял у эшафота; когда человека стащили с его спины, про ослика забыли, даже не привязали. Толкаемый теми, кто пропихивался вперед, чтобы лучше видеть, и теми, кто, насмотревшись, лез назад, ослик взбрыкнул и зарысил прочь. Никто не остановил его, никто не заметил. Он пробежал по Кампо ди Фьоре (не остановился даже у оставшихся без присмотра прилавков, где торговали зимними овощами, столь соблазнительной зеленью) и поскакал дальше по узким улочкам — Шляпников, Механиков, Арбалетчиков, Сундучников, — огибая высокие стены дворцов и церквей; шарахнувшись от толп, заполнивших пьяцца Навона, он нашел другую дорогу, на север, строго на север. То и дело за ним бросались мальчишки или торговцы, домохозяйки пытались ухватить его за повод, но он брыкался и ревел, и они, смеясь, отставали; никто не смог его изловить. Некоторые успевали заметить на его косматой спине отметину в виде Святого Креста: такую и поныне носят все ослы в честь Господа Нашего, Которого один из них вез когда-то; но этот крест был другой, совсем другой.
Два дня спустя новостной листок «Аввизи» сообщил, что «на Кампо ди Фьоре сожжен живым преступник брат-доминиканец Ноланец, о котором мы уже сообщали; он утверждал, что умирает мучеником добровольно и знает, что его душа вознесется вместе с дымом в Рай. Но теперь он увидит, говорил ли правду».
Но он этого не говорил. Он не мог говорить. Никто ничего не услышал.
Одна уверенность утешала меня в ту мрачнейшую пору, — говорит у Луция Апулея Золотой Осел, — что новый год наконец наступил и луга скоро окрасятся цветами, а в садах появятся розовые бутоны, долго пробывшие заключенными в колючих стеблях, и разольют свой дивный аромат; тогда я буду есть, есть и стану наконец вновь самим собою.
Назад: Глава четырнадцатая
Дальше: От автора