Глава третья
Четырнадцать ночей Джон Ди купал своего волка в звездных лучах здравия ради. Он продолжал бы такое лечение и днем (ибо планеты находятся в небе и днем и часто благоприятно расположены), да только ему пришлось бы настраивать зеркала по опубликованным звездным таблицам; а он, как всякий астроном и астролог, знал, что все нынешние таблицы звезд и эфемериды страдают чудовищными погрешностями, и до завершения и публикации новых Рудольфовых таблиц такая задача немыслима; когда же это произойдет, половина составленных по всей Европе гороскопов окажется ложной.
Он продолжал лечение, но очевидно было, что меланхолического недуга у парня нет и следа: сильный, цветущий, живой, остроумный. «Сударь мой Волк» — все еще называл его Джон Ди, а мальчик в ответ звал доктора Пан Сова — за нос-клюв, большие удивленные глаза и круглые очки в черной оправе. Днем спали в башне, в комнате под крышей, — Ян в своей спаленке, Джон с Иоанном в одной постели; проголодавшись, они заказывали поесть, на закате шли наверх изучать небосвод (доктор Ди недоумевал: каждую ночь небо оставалось чистым, словно могучий ветер разогнал тучи навсегда), парень отсиживал свое время на тележке, бережно пристроив покалеченную ногу и подперев подбородок руками, и велись разговоры.
Кто же посеял вражду между ведьмами и оборотнями? Не поверив до конца в историю паренька, Ди все же хотел узнать ее досконально. Ведутся ли такие сражения в иных местах, на востоке, на западе? Узнаешь ли ты днем тех, кого ночью преследовал?
Вражду между волками и ведьмами посеял Иисус, когда создал небеса и землю; так же, как породил противодействие воды и огня, жизни и смерти, осла и гадюки, вербены и лихорадки. Подобные противоборства и делают мир таким, каков он есть, а не иным. Так что сражения идут по всем землям; в ту ночь, когда Ян отправился на битву, к вратам Ада направлялись волки и ведьмы из многих стран — ведьмы из Ливонии, Моравии, Руси; черные богемские юлки, рыжие из Польши, серые из далеких северных стран. Он видел их или знал, что они близко.
Днем он не узнает тех, кого преследовал ночью; может, и научился бы узнавать, если бы выходил сражаться с ними не одну, а много ночей. Ему казалось (отчего так, он не знал), что ему назначено преследовать и карать лишь одну ведьму, одну, как-то связанную с ним, его противоположность на великом противоборстве средь битвы и мира.
Доктор Ди кивнул, подумав, что эти двое — вервольф и ведьма — вполне могли заключаться в одном теле: то были человек и его меланхолия. Преследуемый и преследователь стремились друг к другу, ибо составляли одно целое, а борьба между ними шла во сне. Он вспомнил Келли.
«Так бывает, — задумчиво проговорил Ян, — что волк живет бок о бок с ведьмой, гоняется за ней, но им суждено никогда не узнавать друг друга, кроме как в ночь битвы; а может, они и знают друг друга, но живут мирно».
«Отчего ж не выдать их, — сказал Ди. — Пусть их схватят и сожгут».
Мальчик смятенно поднял взгляд на Джона Ди, поняв, что тот сказал.
«Homo homini lupus, — сказал Ди, пытаясь вызвать его на спор. — Ворожеи не оставляй в живых. Не так ли сказано в Писании?»
«Злых чародеев, которые магией своей причиняют вред, нужно наказывать, — ответил мальчик. — Кто бы спорил? Если кто-то восстановит против человека его жену или с дьявольской помощью опустошит поле, лишит корову надоя или нашлет болезнь. Но эти не такие. Ведь только они могут провожать мертвых и приносить от них вести живым».
«А они могут?»
«Они видят мертвых и тех, кто скоро умрет. Если старуха скажет кому-то: „Не пройдет и месяца, как ты умрешь“, — это значит, она видела дух этого человека в плену у Доброй Женщины, водительницы ведьм. Порой дух еще можно освободить и вернуть; порою нет. Но если человек умрет, старухе припомнят, решат, что она не только предупредила или предрекла, но и вызвала смерть».
«А вас не боятся за такое? Или даже ненавидят?»
«Нет. Нам не дано такое знание. Мы только выходим на битву в той стране, а возвращаясь, забываем, что видели и делали. А им как-то удается никогда не покидать ту землю. Им дано больше; они сильны».
«Вы благодетели; они же несут пагубу или стремятся к ней».
«Нет, — хорошенько подумав, сказал паренек. — Нет. Если битва не будет дана и выиграна — тогда урожай не взойдет и приплода у животных не будет. Если бы люди знали, как мы оберегаем добрые плоды земли, нас любили бы и почитали. Иные и чтят. А ведьм, хотя и они призваны сражаться земного плодородия ради, как сражаемся мы, всегда будут ненавидеть за их деяния: они похищают саженцы, ягнят, детей и уносят в свою страну смерти. Но все-таки они исполняют свой долг. А я не смог. И не смогу».
«Ты жалеешь их?»
«В ту ночь, выйдя из тела, я был голоден, — сказал мальчик. — Вместе с другими я убил ягненка и съел его. Тогда я насытился. Я благословил агнца и возблагодарил Бога. Но их голод не насытить; а они не помнят, что он неутолим».
Теперь он ел не окровавленное мясо, а белый хлеб и вино, разбавленное водой. Джон Ди внимательно рассматривал его. В этой стране он до сих пор встречался по преимуществу с австрийцами, многие из которых учились манерам в Испании или у испанцев; они по-испански одевались в черное и отрабатывали изящные испанские жесты. Здесь жили также евреи, итальянские мастеровые и священники, голландские часовщики, проведшие годы в Париже или Савойе. Наблюдая за богемским волком, Ди понял, что в мире есть и богемский стиль, ни с каким не схожий: богемская манера разламывать хлеб, считать на пальцах, креститься; богемский зевок, богемский вздох.
Мальчик хотел, чтобы Джон Ди ответил на один вопрос.
«Почему меня не повесили?» — спрашивал он.
«Как — повесили?»
«Говорили, что повесят. Раз император видел меня и судил за преступления».
«Боюсь, что ты нужен ему для коллекции, — ответил Ди. — Он будет держать тебя взаперти, на цепи, если только ты не сбежишь каким-нибудь дьявольским или волшебным способом. Кормить будет впроголодь. Но не убьет. Он не хочет тебя убивать».
«Коллекция?» — переспросил парнишка и выжидательно посмотрел на переводчика Иоанна Карпио, а тот посмотрел на Ди.
«Таких, как ты, у него нет, — ответил Ди. — Все прочее — имеется, по одной штуке».
Он подумал: парень крепкий, вероятно, проживет еще долго; а когда умрет, его вскроют, чтобы посмотреть, не растет ли внутри волчья шкура; независимо от результатов, его освежуют и высушат кожу, а тело забальзамируют, как мумию, и законсервируют череп, более драгоценный, чем черепа нарвала и двуглавого младенца: возможно, украсят его драгоценностями, сделают надпись; или изготовят хранилище — ларец из черного дерева или красного дуба в форме волчьей головы.
«Пока что, — сказал он, — ты на моем попечении. Пока что».
Луна в те дни прибывала; она затмила звезды и прервала лечение, в котором и так не было необходимости; они вновь стали спать по ночам, оставаясь в башне лишь потому, что Джон Ди не знал, что дальше делать. Наступили дни осеннего поста; в селах готовились собирать урожай, в Англии оплакивали Джона Ячменное Зерно, умершего, чтобы дать жизнь бесчисленным сынам своим.
На пятничную полночь придется полнолуние. Не надеть ли на волка цепи? В конце концов решили не надевать. За дверью дремали императорские стражники. Когда белая луна пересекла окно Джона Ди и разбудила его своим светом, доктор сел на кровати с мыслью: «Он ушел». И хотя он понимал, как это глупо, все равно встал с постели, надел мантию и пошел в комнатку, где держали Яна. Нет, конечно, тот спал, луна освещала и его щеку, открытый рот вдыхал и выдыхал воздух ровно и спокойно, словно мехи его легких качала невидимая рука. Еще шаг. Как странно: при свете луны Ди увидел, что под тонкими белыми веками мечутся глаза — порывисто и быстро, словно видят что-то.
Страна Смерти совсем рядом, но путь в нее неблизкий. Порой туда не добраться и за ночь, хотя все время понимаешь, что тебя отделяет от нее всего лишь один шаг.
Нужно — так бывает не всегда, но часто, — пересечь реку, может быть, как раз ту, к которой он подошел: быстрое течение, ночной ветер, темные стаи спящих птиц; над ней — пролет каменного моста, самого большого из всех, что он видел наяву и во сне: столь же страшного, как сама река. Так далеко от родного дома.
С башни он спустился по-паучьи, ползком, оглядываясь и цепляясь когтями за выступы камней (справившись с минутным недоумением и замешательством, когда он очнулся на подоконнике, не понимая, как туда забрался, словно лунатик, которого разбудили, громко назвав по имени). Затем он выбрался из замковых околиц, что было так же трудно, как и проникнуть в них; но его никто не остановил — то ли не видели, то ли не верили своим глазам.
И вот большая река. Нужно пересечь реку, говорили старики, объяснявшие, как добираться до места. На пути часто река. Порой тебя встречает ребенок, хроменький поводырь.
Ребенка не было, а вот мост имелся. По нему шли путники — верно, запоздалые души, миновав барбакан, следовали туда, где им отныне суждено пребывать; перед некоторыми несли фонари — но кто оказывает мертвым такую услугу? Он не знал, куда ведет мост; он думал, что идущие по нему бросятся врассыпную, когда он ступит на брусчатку, но на волка не обратили внимания, и, подождав, он прошел через ворота и пустился по мосту, чувствуя, что сердце колотится у самого горла столь же часто, как четыре лапы стучат по закругленным камням мостовой. Луна стояла высоко.
Мертвых больше, много больше, чем живых: он знал это, но не думал, что те, кто ушел раньше, обитают в таком большом и сутолочном городе. Плотно стояли высокие черные дома; узкие улочки, заполненные мертвыми, вились и петляли, будто надеясь хоть так избежать застройки.
Впереди забил барабан, и улицы стали заполняться душами — шатунами, скитальцами, которые шли на стук барабана, смеясь, широко раскрыв глаза, а больше им идти было некуда. Здесь обитали не только бедняки; он видел состоятельных дам в масках и меховых одеяниях, рыцаря в доспехах; даже кого-то вроде епископа, судя по ризе и посоху — только вот с митрой единое целое составляла голова не то рыбы, не то ящерицы с выпученными глазами и открытым ртом.
Ведь здесь, на этом берегу, спутники Доброй Госпожи становятся теми зверями, на которых они же ездят верхом. Здесь, в растущей толпе, были все; Ян немедля узнавал их по шествиям и сценкам, что проходили в его деревне. Здесь был Лучек, с журавлиным клювом, в накидке из перьев и с жеманной походкой. Были коза Бруна, и лошадь Клибна, и королева Перхта, одетая в лохмотья. Там, где они проходили, тараща глазищи, с треском захлопывались оконные ставни, потому что, если кто внутри был жив, он не должен был смотреть на эту компанию, на свиту Смерти.
Да, Смерти, ведь она сама была там, в центре толпы, где громче всего гремел барабан, Смртка, Смерть в одежде из прелой соломы, с безглазым белым тотенкопфом, увитая владычным ожерельем из битой скорлупы. Смерть несли, высоко подняв ее страшные бессильные руки из замшелого хвороста и веревочные ноги, не годные для ходьбы.
Ян скакал с кричащей, поющей и прыгающей толпой, его несло вместе с людьми, и не вырваться из потока; но где же отряд, готовый противостать легионам Смртки и Перхты, которые украли жизнь и с которых теперь ее надо стребовать? Почему он здесь один? Почему бродяги-шатуны (пьяные? — одного вырвало в канаву) не бросаются на него, одиночку? Никто и не взглянул на него. Никто не увидел.
Значит, он все же среди живых. Он может незримо проходить мимо них, как прошел мимо замковых солдат, сторожей и привратников; ведь он не таков, как они: горожане просто напялили шкуры, нарядились зверьми, которые умирают, но никогда не умрут, — чтобы отпраздновать дни поста и молитвы; они прислуживали Смерти, несли ее на руках и били в ее честь в барабаны, но они живы; а весь этот город — лишь темный город, не тот многолюдный край.
А вот и она. Впереди, одна, движется не с толпой, а навстречу, словно здесь нет никого — словно она не замечала их, как и они ее не замечали. Высокая босоногая женщина с распущенными волосами, черными крыльями из спутанных волос, и лицо тоже темное, ужасно темное, словно сожженное или покрытое рубцами: fades nigra, как сказал императорский доктор, черное лицо меланхолика.
Она увидела его. И он увидел ее. Она словно проснулась, и глаза ее расширились так, что он увидел белки. Остановилась, повернулась, широко шагнула назад, и тут же из толпы или откуда-то еще выскользнул мальчик, нагой нищий, бледный хромоножка; он быстро ковылял, опираясь на убогий костыль, — появился и почти сразу исчез из виду, но она его тоже заметила и свернула за ним, на ту же улочку. Всё, нету.
Всё, нету.
Нет же, вон они, далеко впереди, где улочка выходит на площадь, а там высится башня с часами, которые как раз пробили час.
Очень долго он шел по их следу. Через городские ворота, широко открытые и неохраняемые (стражники лежали вповалку и спали, распахнув рты, как ворота, обняв пики, как жен), по залитому лунным светом тракту. Земля пахла домом. Далеко впереди брел хромоножка — откуда такая резвость? И ее он тоже видел: высокая, длиннорукая, как пугало среди хлебов или виноградников, под полною луной; собирает, ворует…
Вот, наконец, другая река: не та, что текла через большой город; угрюмая, здешний берег тусклый, а дальнего совсем не видно. Та самая: он узнал.
Подойдя к берегу, он увидел, что и женщина, располнелая от ноши, спрятанной под одеждами, остановилась в замешательстве. Увидев его, она направилась к реке, но перейти не смогла: вода скрыла ее босые ступни и намочила подол. Она отпрянула и посмотрела на него. Глаза белели, подвижные черты лица выражали испуг, вопрос или страдание.
Почему мы здесь одни?
Она спросила — или он почувствовал этот вопрос в ней или в себе самом; приступ боли захлестнул его, и он вспомнил про раненую ногу.
Я ранен, сказал он. Я не могу идти дальше.
Он сел или прилег на берегу. Длинный, как у собаки, язык его свешивался с челюсти, когда он дышал ртом; то и дело слизывал с морды каплющую слюну и опять дышал.
Где же хроменький?
Она подошла к нему и склонилась над ним; ее рубцеватое лицо и буйные распущенные волосы приближались, пока не заслонили все остальное.
Почему мы здесь одни?
Он не знал. Он тоже не знал. Они — точно двое уцелевших жителей деревни, в которой побывала чума: поднялись с постелей ослабевшими, но живыми, и вот идут по проулкам и полям и видят, что пахарь мертв и мертв священник, мертв пекарь, мертв мельник, никого не осталось в деревне, кроме них двоих, чьи семьи, быть может, враждовали много поколений, а теперь тоже вымерли, и вот они сидят бок о бок.
Она села рядом. Ее всю трясло, и она подтянула колени к подбородку, обхватила его за шею. Он почувствовал, как ее щека коснулась его мохнатой головы. Он задышал медленней.
Должно быть, он заснул: потому что когда снова открыл глаза, то увидел, что она уже далеко, на середине реки, идет за ясно видным хромым мальчиком; ноша ее качалась из стороны в сторону, когда она, пошатываясь, скользила по волнам, как по льду, и двигалась она быстро, а голова мальчика сияла перед ней, как свеча в тумане.
Обездоленный, словно рассеченный надвое мечом, стоял он по грудь в воде, до тех пор, пока они не скрылись из виду. Сначала он думал: она одурачила меня. Потом: я покалечен, и дальше мне не пройти никогда. А еще: она сильнее меня.
Когда он вышел на берег и отвернулся от реки, та исчезла. Теперь перед ним лежала дорога, по которой он пришел: до рассвета нужно проделать дальний обратный путь, по дорогам, по тракту, по окраинам, через городские ворота, через город, в замок, на башню, в оконце спальни. Если он не успеет вернуться, то уже не проснется в своей постели. Луна садилась. Он отправился в путь.
И так было с каждым из них в ту минуту: все они по всему миру возвращались из той страны, как бы далеко ни забрались; преследователь и преследуемая, боясь опоздать, возвращались каждый своей дорогой, и страна, в которую они проникли, закрывалась за ними. В крестьянских лачугах и в узких городских домах кто-то, верно, видел его во сне, когда он проходил мимо; кто-то, проснувшись, возможно, думал о них и об их борьбе: ведь многие знали о ней — веря или не веря, другой вопрос, — и знали, в какие ночи она ведется. Но увидели его только священник со служкой, которые несли по ночным улицам Святые Дары к умирающему: дорогу преградила быстрая тень с горящими глазами, остановилась и, опустившись на лапы (он не мог перекреститься этими руками, но как хотелось), почтительно преклонила к земле большую длинную голову.
«Теперь мы порознь, — сказал он наутро Джону Ди. — Когда-то нас было множество, и шли мы вместе. Их было тоже много. Теперь нас мало и мы поодиночке. Столько умерло, столько… Сожжены, и повешены, и… Теперь мы одиноки, и так до Страшного суда».
Он попытался подняться с постели, ослабший и изнуренный; со щек опять сошел румянец, а глаза превратились в черные дырочки.
«Один, — произнес он. — Один».
Ди обнял его за плечи, словно занедужившего сына, и подумал: мир велик, и несметны его творенья, и как мало о них я знаю.
В тот же день, пока юноша спал, Джон Ди написал на латыни письмо императорскому управляющему:
Господь, в бесконечной мудрости Своей, снабдил детей Своих лекарствами от ран, из них же первое и сильнейшее — наша вера в Него. Богу хвала, тот, кто был предоставлен моим заботам, через Искусство мое и молитвы вернулся к почти полному здравию, о чем свидетельствуют многие наблюдавшиеся symptomata. Однако работа сия должна быть продолжена, а, несмотря на заботы и попечение Его Святейшего Величества предоставить все для этого необходимое, лишь в моем обиталище может быть с уверенностью в успехе завершено начатое здесь. Я попросил дозволения Его Светлости герцога Петра Рожмберка отвести помещение в его великолепном доме, и так далее; он понимал, как страшно рискует и как мало у него времени.
На каждую утрату найдется возмещение — равноценное или равновредное: в расчетную книгу ада и небес вкралась путаница, но из-за нее люди на земле узнали то, чего не знали прежде и даже вообразить не могли. Великие искусства, возможно, утратили силу, но малые были теперь полезны, как никогда. Пользуясь трюками давно забытыми — пришлось постучать себя по лбу, чтобы вспомнить их (простонародье страшилось дьявольских фокусов, а все было просто и естественно), — Джон Ди вышел вечером из башни со своим волком, не замеченный стоявшими в дверях императорскими стражниками; тем сдалось, что кошка мышкует в углу или галка прыгает по карнизу, и доктор Ди ощутил, верно, смешение радости и вины.