Книга: Дэмономания
Назад: II MORS Дни поста и молитвы{181}
Дальше: Глава вторая

Глава первая

Мадими ушла.
Эдвард Келли совершил то, чем так долго грозился: перестал общаться с ангелами. После того дня, что последовал за ночью, когда он и Джон Ди совершили великий грех, как им было велено, он сдержал данный в отчаянье обет: никогда больше не говорить с ними. А после его отказа Мадими исчезла, ибо он больше не призывал ее. Ни ее, ни прочих.
Но он, казалось, и не нуждался в этом: он получил, что хотел. Поначалу слабый и вялый, он не имел сил подняться с кровати, ударялся то в слезы, то в смех, но вскоре поправился, стал сильнее прежнего и даже выше, так что запястья торчали из рукавов мантии, а ее подол едва доставал до лодыжек: Келли словно подменили другим человеком, похожим, но выше ростом. Ему понадобилась комната; он довел до сведения герцога (о чем и сообщил Джону Ди, возвысив голос и воздев указательный палец; доктора беспокоила его внезапная безрассудная смелость, хотя и не так сильно, как постоянная мелкая дрожь пальцев), что с этих пор ему нужны будут собственные апартаменты.
Не из-за прибавления в семействе: жену его той осенью забрали домой. Письма, отправленные ею задолго до того из Польши, спустя немалый срок дошли до ее родного Чиппинг-Нортона; братья, прочитав их, хорошенько подумали, продали коттедж и сад и собрались в дорогу (не представляя, чем встретит их Заграница, смельчаки вооружились пистолетами и серебряным распятьем, а также предписанием мирового судьи) и вот наконец явились в Тршебонь (за это время прошел год) в поисках сестры. Келли принял их радушно, похохатывая, осыпал подарками, а они разглядывали прекрасные фрески, драпировки, столовое убранство, серебряный кувшин, из которого Келли все подливал и подливал вина, и на какой-то миг усомнились; но вечером Джоанна сказала им, что все прежнее было еще ничего, мелочь в сравнении с тем, что приключилось после, — о чем она не писала, не напишет и даже не расскажет; пусть не расспрашивают, а просто увезут сестру как можно скорее. Келли (сказавший, что отправляется спать, а на деле подслушивавший за дверью) пожелал ей счастливого пути. Прощай, прощай, подумал он и ощутил, как в груди затеплился огонек; он принялся грызть ногти, чего не делал с самого детства.
«От нее беспокоица одна, — сказал он Джону Ди. — Бог с ней, пусть уезжает. Она не давала мне работать».
Словно бы обремененный какой-то задачей, точно бедняги из старых легенд, — каким-то невыполнимым делом, которое непременно надо было вершить по ночам, — он беспрерывно трудился, составлял планы утром, вечером отдавал приказы слугам, а ночи напролет читал при свете лампы; казалось, ему уже не нужно спать — верный признак лихорадочной меланхолии, заметил Джон Ди; однако сила Келли только возрастала. Он велел незаменимому работнику Иоанну Карпио сложить в комнате над воротами тршебонского дворца новый горн, больше всех, какие они строили прежде. «Он использовал мои закругленные кирпичи, — отмечал Ди в дневнике, — и удовольствовался на сей раз меньшим числом, 60 на весь горн»; пока работа шла быстро, ему все казалось нипочем, но, когда она не шла, его охватывала ярость, terribilis expostulatio accusation, записывал Ди. Келли едва не сжег свою книгу, небрежно обращаясь с винными духами (сиречь парами), но этим, по-видимому, не обеспокоился, отмахнувшись от Ди, когда тот принялся сокрушаться по поводу обгоревших страниц.
«Забери ее себе, — сказал он. — Tolle, lege: возьми и читай».
Вскоре вся Прага знала, что Келли в горячке — такое не утаишь, хотя сам труд скрыть можно. Ведь философское золото, новое, сияющее, производимое в наших алембиках и атенорах, — есть продукт души оператора в той же мере, в какой огня и материи, и можно по некоторым признакам определить, какая душа, точно курица-несушка, в состоянии произвести его; внезапная блистающая уверенность самого делателя — окрыленность, золотистое сияние, блеск золота, вдруг пробившийся в радужках глаз, — вот вернейшие из признаков. Алчущие аристократы, покровители пражских алхимиков, влиятельные придворные проныры, даже прокопченные мастеровые с Золотой улочки — все заметили это в Келли.
Вскоре появились и другие знаки и слухи. Кто-то божился, что видел, как он произвел Mercurius solis всего лишь за четверть часа. Говорили, что он подарил кольца из золотой проволоки одному из слуг герцога на свадьбу, а также по колечку каждому из гостей; когда слух достиг Англии, это количество возросло уже до четырех тысяч фунтов деньгами: «чрезмерная Расточительность, — как позже напишет Элиас Эшмол, — вне всяких разумных Пределов, установленных здравомысленным Философом».
Оставаясь обходительным и любезным с Джоном Ди и его семейством, герцог Рожмберк тянулся к его молодому спутнику, словно к магниту. Теперь он часто брал с собой Келли в Прагу ко дворцу императора, а приезжая в Тршебонь, после краткого и суетливого визита к Ди и его семье, запирался с Келли в надвратном покое.
Ди ничего не говорил. Он смолчал, когда Келли забрал его лучших рабочих, пожаловался только своему дневнику; ничего не сказал, когда Келли позволил Джоанне уехать домой с братьями, только они с Джейн сходили вместе с ней в церковь и причастились, и тогда Джоанна «подала нам с супругой длань Милосердия, и мы не оттолкнули ее».
Он смолчал, когда по протекции герцога Рожмберка Келли перебрался в Прагу, куда Ди все еще запрещалось ездить, в великолепные залы герцогского дворца в тени Градшина; смолчал, когда любопытствующая знать повалила толпами, когда поэт и придворный Эдвард Дайер, давний друг Ди, крестный отец его сына Артура, приехал из Англии исключительно для того, чтобы переговорить с Келли и отправить ко двору отчет о его чудодействе. Годы спустя Ди напишет об «изощреннейших интригах и кознях, сперва со стороны Богемцев и отчасти Итальянцев и, наконец, иных соотечественников моих»; но тогда он не сказал ничего.
Он молчал, но жена его знала, что он горюет; словно об умершем ребенке, думалось ей (в то время Джейн Ди кормила грудью Теодора, самого прожорливого и бойкого из всех своих детей), и отчасти была права, но дитятей, по которому он убивался, был не Эдвард — вернее, не совсем он.
Хрустальный магический шар все так же покоился на подставке в замковой башне, хладный, опустелый: потухший, как лампа.
Никогда за все годы его верного служения им, с того дня, как он обрел зеркало из блестящего черного обсидиана (выточенное и отполированное на другой стороне мира для туалета перуанской знатной дамы), и до дня нынешнего, — ни разу Джону Ди не была дана способность видеть in chrystallo. Некогда он мог уверить себя — на день или на неделю, — что разглядел некие образы (башня, комната, роза), но от них никакого толка не было, а значит, ему виделось лишь отражение его желания: так мы видим лица в листве и облаках.
Ни разу.
Он стоял в ночном халате у двери башенной комнаты со свечою в руке. Он видел отражение пламени на холодной поверхности шара: блеск, подобный искорке в глазу.
Почему мне отказано в этом, отчего я лишен сего дара? Единого из всех, что я так жаждал.
Он вошел в комнатку. Посредине стоял особый стол, который они с Келли изготовили собственноручно, стараясь в точности следовать ангелическим описаниям: каждая из четырех ножек покоится на печати из чистого воска, отлитого в особой форме — sigillum Æmæth,составной крест с еврейскими литерами, первыми буквами слов: Велий ecu вовек, Господи. На такой же, но большей печати (двадцать семь дюймов в поперечнике, сказали они с ребяческой дотошностью, толщиною в полтора дюйма) стояла державшая шар подставка.
А что, если с Эдвардом было то же: возможно ли, что сначала он ничего не мог увидеть в кристаллах, пока не выучился прозревать ангелов? Что, если духи вовсе не переходили из кристалла в Эдвардовы сердце и уста, но, напротив того, из сердца в кристалл, дабы, обретя там приют, сообщать ему его же мысли?
Возможно, лишь так ангелы и говорят с людьми; и слышные нам ангельские голоса суть наши, скрытые внутри.
Он произнес вслух:
«Тогда я сам это сделаю».
И тут в нем словно пробился росток, и жаркая волна уверенности — нет, возможности — пробежала по телу до самых кончиков пальцев и корней волос и ушла, оставив в душе спокойствие.
Сам. Как рыжая курочка из сказки: сделаю сама, сказала рыжая курочка — и сделала.
Он поставил свечу и подошел к шару поближе. Не сжался ли тот от робости или испуга? Нет, не может быть. Приблизившись, он увидел, как серебристый изгиб шара отражает всю комнату: стены и окна, пол и потолок, изогнувшись, тянулись, чтобы сомкнуться друг с другом. Еще ближе — и он увидел в центре свое лицо, раздутое, как бочка; к нему тянулась его же огромная рука.
Как прекрасно, подумал он, прекрасно. Ди склонился к шару осторожно и нежно, словно приближался к норовистому пони, или к своему новорожденному дитяти, или маленькому, размером со шмеля, духу, одному из тех, которых он среди роз ловил в банку: иди-ка сюда.
Он не успел приблизиться вполне, был даже дальше, чем обычно Келли, когда почувствовал, что им завладели: голосовые связки задрожали, сердце забилось напряженно. Он встал на колени. Но все еще не видел ничего, кроме камня, отверзающего свои бездны; теперь взор открылся, и Ди смотрел не на камень, а вглубь его. И услышал внутренним ухом голос, тихий, но ясный, — чужой голос, хотя казалось, что он струится одновременно из кристалла и из горла.
«Радостно мне видеть тебя. Для чего ты меня оставил?»
Он узнал ее, хотя никогда не слышал прежде; но этот голос не мог принадлежать более никому. Христе Иисусе Господи Боже, благодарствую за великую милость, явленную слуге Твоему.
«Я не покидал тебя», — произнес он.
Звук его голоса показался громким и грубым, хотя он шептал чуть слышно. Он ничего не услышал в ответ. Ужели мой голос спугнул ее, подумал он, и сердце его похолодело. Но она заговорила вновь:
«Многие месяцы вы не призывали меня».
«Госпожа, я не мог. А он не хотел».
«Пусть убирается, гнусный предатель. Измена же получит достойную плату».
Она говорила насмешливо, и все же ему тягостно было слышать такие слова; Господи, как же она ругается и всегда ругалась, словно озлобленный ребенок, а кому же ее укорять.
«Утешила ли тебя моя мать? — спросила она. — Ты овладел ею? Сколько раз?»
«Твоя мать, дитятко? Кто твоя матушка?»
«А кто же, как не та великолепная дама, которую я тебе привела?»
«Она?»
«Она — моя мать; ее также зовут Амфитритой. Имя же ее матери — Ночь».
На миг он будто вспомнил то, чего не видел сам: зеленый луг, женщину, идущую к ним со словами, что она есть Постижение; и одежды ее распахиваются. Он содрогнулся.
«Она дала ему просимое, — сказала Мадими. — Ведомо ли тебе сие? Ныне золота у него в избытке. Пусть ест его и пьет, коль хочет».
«Он стал большим человеком, — сказал Джон Ди. — Его зовут теперь „доктор“, dominie, он всеми любим».
«Он не восхвалил меня. Не важно. Пусть тешится, чем знает».
«Мы были послушны тебе, Госпожа, — прошептал Джон Ди. — А теперь мы врозь, и разлад не одолеть; его супруга уехала; моей причинена боль, которая не скоро утихнет».
«Я знаю это. Я знаю и сожалею. Отчасти».
«Я совершил бы еще многое за тот великий дар, что был мне обещан, — сказал он. — Знание Бога, Его замысла в сем начинании, подлинное знание. Я сделал бы все, что велено. Да я и делал. Но мне, мне не ответили».
«Ибо, — сказала она тихонько, — среди моих даров нет того, о котором ты просишь».
«У тебя его нет?»
«Нет, хоть я и обещала его. Я дала то, что было: Силу. Я не смогла бы дать Постижение».
Огромный камень, неподвластный растворителям, вырос в его груди, как холодный осадок в перегонном кубе; он не исчезнет никогда. Джон Ди знал, что должен нести его и не спрашивать почему, но он не мог этого вынести, он должен был спросить.
«Тогда зачем ты велела нам такое? — прошептал он. — Ответь. Зачем ты потребовала от нас совершить великий грех, обменяться женами? И мы совершили его, думая, что таково повеление свыше во имя священной цели. Зачем?»
«Для своей лишь забавы, — сказала она. — Дабы наблюдать за этим. Я и подобные мне собирались здесь».
Стоя на коленях, он почувствовал, что падает; комната опрокинулась, как блюдо, из которого его выплеснут вон, навсегда.
«Тогда вы — падшие ангелы, — сказал он. — Вы падшие, а я проклят».
«Старик, — сказала она почти мягко, почти нежно. — Глупый старик. Ужели ты не знал? Ужель не понимал? Все ангелы падшие».
«Все? Как — все?»
«Все ангелы падшие. Потому-то мы и ангелы. Не жалей нас; так есть и так было всегда».
«Как же тогда вы можете славить Бога, возносить молитвы, благословлять, обладать знанием?»
«Как? А разве недоступно сие падшим людям? Но довольно. Теперь внимай, ибо я буду пророчествовать. На небесах идет война, война всех против всех, и она отразится на земле подобной же бранью. Так должно быть».
«Новая религиозная война, — предположил он. — Церковь Христова разделена. В распрях прольется новая кровь».
«Ха, — сказала она. — То война меньшая. Великую войну начнут все церкви Христовы против врагов своих — тех, кто вызывает богов, дэмонов и ангелов неба и земли из их обиталищ. Всех, кто свершает сие, будут жечь, бросать в огонь, как бумагу».
«Я не вызывал злых духов, я…»
«И тебя сожгут. Внемли же и сохрани сии слова в сердце своем: беги, но опасайся того, чтобы из рук одних сил не попасть в руки других. И берегись: каждая сила содержится во всех остальных».
Он плакал и слышал ее голос сквозь душащие слезы.
«Не понимаю, о чем ты, — ответил он. — Но я сделаю, как ты скажешь, если смогу».
«Полно тебе, старче, — сказала она. — Ну что ж. Ухожу на войну. Ты не увидишь меня более. Как тебе это понравится?»
«Не нравится вовсе. Я хотел бы видеть тебя часто, госпожа».
«Ты плачешь? Не плачь. Придвинься. Поцелуй меня в лоб, скажи, что любишь. Разве ты не любишь меня?»
«Люблю. Я люблю тебя, дитятко».
«У меня есть для тебя подарок. Ближе».
«Госпожа, я боюсь ваших даров».
«Сэр, вы правы в страхе своем. У меня тут есть такие штучки, которые низвергнут целые народы».
«Мне не надо этого».
«Придвинься. Ближе. Мой подарок — тебе одному».
Джону Ди вспомнилось, как дети приносили сокровища в пустых ручонках, и ему приходилось спрашивать, что это такое, прежде чем поблагодарить (что это, детонька? Золотое колечко? Благодарствую за золотое колечко).
«Что это?» — спросил он.
«Это ветер, подвластный мне».
«Не дышит ли ветер, где хочет? — сказал Джон Ди. — Я не знаю, как им управлять».
«Приказывай ему построже, тогда он подчинится. Предателю я дала дурное золото. Но этот ветер хорош. На. Теперь он твой. Прощай».
С содроганием, как от касания холодной стали, пробежавшим от хребта до макушки, он почувствовал пожатие маленькой холодной руки. Затем все исчезло. Он ощутил ее уход, словно из глубины его сердца выдернули жилу или нерв; и сквозь брешь задул холодный ветер.

 

Сгорел дом со всем движимым имуществом, и потрясенному семейству открылось, где скупой дядюшка некогда спрятал деньги. Армия вытоптала поле бедного фермера и забрила в солдаты его старшего сына, мальчик дослужился до генерала и купил отцу новые поля — сколько хватает глаз. Иову вернули стада, и даны ему были новые дети и новая мудрость, но разве не сидел он и не плакал над могилами первородных детей своих?
Уже давно она сказала им, что грядет новая эпоха и многие из ныне живущих увидят ее, прежде чем глаза их закроются навеки; ко многим она подкрадется незаметно и многих ошеломит. Многое будет отнято, и ценности станут хламом, но на каждую утрату найдется равное возмещение — однако не здесь, а в некой дальней сфере.
Не прошло и десяти дней с той полуночи, когда она впервые говорила с ним из стекла — лишь для того, чтобы сказать «прощай», — как Джон Ди записал в своем дневнике: ЭК наконец открыл мне великую тайну, благодарение Господу!
Все оказалось просто, как и подобает, — он знал, что это должно быть просто, ибо так говорилось во всех книгах. Келли рассказывал, еле сдерживая смех; да и рассказ не занял много времени. Он поделился порошком в простом бумажном кульке, словно отвесил унцию перца или горчицы. Я ничего не теряю, отдавая часть, сказал Келли; ничего. Как в детской загадке: Что я даю, а другие берут, но все же я с ней не расстаюсь?
Ответ: моя рука.
Когда-то они с Келли бодрствовали и молились целый зодиакальный год (вышло два дня и две ночи), чтобы произвести одну-единственную малую крупицу новоявленного золота; теперь с помощью того, чем поделился Келли, — порошка и тайны, — за несколько часов можно было добиться большего, и процесс вскоре возобновлялся, давая на выходе больше золота, чем в первый раз, ибо порошок проекции не утрачивал, а наращивал свойства, умножаясь с каждым новым порождением; так несушки у хорошей хозяйки, сказал Джон Ди, прирастают с новой кладкой яиц. То была детская забава, и, действительно, вскоре сыновья доктора Ди Артур и Роланд научились помогать ему у горна и перегонного куба; они уже не молились, не очищали душу постом и причастием, как неизменно делал Ди в те (бесплодные) прежние времена, ибо в этом не было необходимости: все получалось, как в чистых руках, так и в запятнанных. Принимаясь за работу, они закатывали рукава, словно пекари или кузнецы, становясь к вечеру богаче, чем были с утра. Они отливали золото в слитки, делали медальоны и монеты собственной чеканки, валюту своей республики, которую любой ювелир после недолгой проверки был готов обменять на местные деньги. Мешок таких монет Джон Ди, развязав, высыпал на стол перед женой, как и обещал, как обещали им ангелы, и кругляши гордо поглядывали оттуда, словно говоря: «Хозяюшка, вот видите», — и она улыбалась им и посмеивалась, пряча руки под фартук, не смея до них дотронуться.
Золото: подобно ярмарочному кудеснику, что наполняет целый таз звонкими монетами, выхватывая их из воздуха одну за другой и бросая на дно со звоном («мечта скряги»), — Келли и Ди в том году в Праге производили его все больше и больше. Много лет спустя Артур Ди часто будет рассказывать своему другу, врачу сэру Томасу Брауну, как его отец во времена короля Рудольфа делал золото, как младшие дети играли с золотыми кружочками, валявшимися повсюду. Неужели они действительно его делали? — спрашивал доктор Браун. О да, грудами. Настоящее золото? О да, говорил Артур с грустной улыбкой; да, вполне настоящее.
Джон Ди не сказал Джейн о втором даре, о том, что ангелы вручили только ему, — о личном возмещении, своих «чаевых».
Наедине с ним он узнал его имя или имя его имени; он просиживал с ним всю ночь, как полагается сокольничему с ново-пойманным ястребом, чтобы подружиться и приучить его к повиновению: возвращаться на руку и направляться, куда посылает хозяин. Подобный робкому призраку, днем ветер скрывался внутри человека, но в ночном уединении Ди ощущал, как тот шевелится, касаясь его волос и бороды, вьется вокруг, словно ручная змея вокруг факира; иногда ветер гасил свечи, заставлял супругу доктора озираться — из какой щели дует сквозняк, — и Джейн Ди поплотнее запахивала накидку (новую, отороченную мехом).
А потом, на июльские иды, ближе к рассвету, Джон Ди обронил поводья и упустил его.
Или тот просто от него сбежал?
Да и подчинялся ли ему ветер хоть когда-то?
Ветер разбросал бумаги и взметнул пыль в башенном покое (выскочив на зов — доктор почувствовал это, — из карманов мантии, или из сумки, или из пальцев); Джон Ди услышал смех — детский, ее смех; на миг ветер усилился, разбросал перья для письма, вскинул и потряс занавески, словно за ними прятался шпион. Затем, раньше чем Джон Ди успел затворить и запереть окно, он улетел прочь — маленький беглец, заблудший сокол, который то ли вернется, то ли нет; и тишина воцарилась в разоренной комнате. То был последний из дней поста и молитвы, следующих за Троицыным днем 1588 года. Джон Ди сидел и ждал, думая, что сегодня, или завтра, или через неделю мир может стать куда хуже — или лучше.

 

К вечеру в тех краях разыгралась буря — и понеслась в противную сторону, с востока на запад, по всему миру. Шторм сперва пьянил, точно быстрый спуск с горы, но, когда кровавое солнце скрылось меж бурных облаков, ветер стал грозным, и ночь пришла слишком быстро. День напролет дул ветер, и всю ночь, и назавтра. Лошади не решались и шагу ступить, волы не тянули ношу, только терпеливые ослы оставались невозмутимы и трубно ревели в ответ на завывания ветра, прикрыв от пыли глаза пушистыми ресницами. Путники, которым длинный летний день и ночь полнолуния сулили быстрое продвижение к цели, укрывались в тавернах и монастырях, а когда буря уж совсем разошлась, стучались даже в запертые на засов двери бедняков. Прежде в такие вот ночи, когда рев и стоны бури не давали уснуть, владельцы постоялых дворов развлекали проезжих байками о wilde Jäger, Дикой Охоте: то не ветер плачет за стеной, но госпожа Диана, или Перхта, или Абундия и ее свита погоняют коней на воздушной дороге в страну мертвых. В иные дни — особенно между Рождеством и Крещением — кое-кто из местных жителей в лунную ночь бродил по округе, и не обязательно в собственном обличье; тела оставались в постелях, а души принимали вид мышей, лошадей и других тварей. Ветер, что подымал их и влек за собой, возникал от их же движения в выси, и путь они держали в им одним ведомые места, где сражались за всех нас, оставшихся дома; за нас, чей долг состоит в том, чтобы рассказывать о них легенды и благословлять их.
Но даже и рассказывать такие байки стало опасным.
Чтобы защитить души своих подданных, герцог Баварский (и не он один) недавно издал закон: отныне запрещались подобные верования и занятия сельчан, ибо установлено наверное, что сии суеверия суть дьяволопоклонство — возможно, и неосознанное. Призраки, карлы, огры, горные великаны, блуждающие огни, бесенята, которые вплетают искры в кошачью шерсть и сквашивают молоко, — вся повседневная и еженощная нечисть либо подкуплена Супостатом, либо от начала была скрытой дьявольщиной, несущей людям вред; несомненным грехом, более того — преступлением отныне стало наливать им блюдечко молока, смеяться над байками о них, взывать к ним о помощи, чтобы найти заплутавшего теленка, или побуждать кого-то из них возместить ущерб, нанесенный другим. Совершать подобное — prima facie свидетельство ведовства.
Стало быть, лучше удостовериться, что соседи и гости видят, как мы крестимся, чихнув, а также проходя мимо кладбища, или когда ночью зверь перейдет нам дорогу. А если бешеный ветер дует с недоброй стороны, лучше запереть двери и ставни на засов, молча (а еще лучше с молитвой, чтобы слышали дети и супруг) забраться в постель и накрыться с головою одеялом.
Назад: II MORS Дни поста и молитвы{181}
Дальше: Глава вторая