Глава девятая
Листва на дубах в Аркадии бурела и опадала неохотно, задерживаясь на ветках уже после того, как выпадал первый снег, и даже дольше, пока ее не выталкивали набухавшие по весне почки, а вот блестящие листья кленов, особенно старых, опадали все вместе, разом, дружной стаей, словно договорившись В душе устанавливалась возвышенная меланхолия, стоило поднять взгляд и увидеть, как они там, в вышине, все разом отцепляются от ветвей и медленно опускаются. Смерть, о-хо-хо. Деревья прочих пород (великое множество их собрал здесь когда-то архитектор, они состарились вместе, но, казалось Роузи, так и не подружились) сбрасывали многоцветную и многообразную листву в разное время Ярко-желтые ивы и медно-красные японские клены, золотистые березы, зелено-коричневый ясень и еще два ряда тюльпановых деревьев (их пора было подрезать), под которыми труднее всего было убирать свекольно-красную листву.
Роузи вытащила из каретного сарая огромные бамбуковые грабли, удобные и легкие, несмотря на размер, — отличный инструмент, да уж, те, кому приходилось разбираться с хозяйством вручную, знали что к чему Конечно, она не обязана убирать листья в Аркадии, Алан Баттерман уговорил ее нанять садовника для работ, которых всегда невпроворот в огромном имении, и она согласилась, но сейчас сгребала листья в большие пряные груды просто для удовольствия и чтобы успокоить нервы, а еще чтобы в них попрыгала Сэм, как ей и было обещано.
— Еще, мамочка! Выше!
— Ладно, выше так выше.
Уже назначен день, когда Сэм вернется к «Малышам» на обследование, о котором говорил доктор Мальборо: ее опутают проводами на три дня и попытаются установить, откуда берутся припадки. Так что «Малыши» — это не дурной сон, а если и кошмар, то с продолжением. Дела вполне могли обернуться хуже некуда; мысль эта всплывала в сознании Роузи совершенно неожиданно, и бороться с нею приходилось посреди дневных трудов или ночного сна: она словно окружена дикарями, и голодные хищники глядят из темноты. Поддерживай костер. Хуже всего — Роузи почему-то очень жалела об этой постыдно-незначительной (в сравнении с остальным) детали, — что сорвалось большое празднество, которое она собиралась устроить в Баттерманзе. Сэм могли положить на обследование как раз и только на Хеллоуин. А неделей раньше, на уик-энд, — не под сам Хеллоуин, но близко, — тоже не получалось. Роузи не могла принять на себя заботы о вечеринке как раз накануне поездки к «Малышам»; ей казалось, она обязана сосредоточить все силы на том, что произойдет на этаже доктора Мальборо, хотя ясно же: как ни мучай себя мыслями и волненьями, на результат они не повлияют никак. Но давить на будущее своим беспокойством и одновременно взваливать на себя большое и хлопотное дело было невозможно, не говоря уж о том, каким ужасным предзнаменованием станет неудача праздника, если все повалится из рук; в общем, она отказалась от этой затеи.
— Брось меня туда! Брось!
— Бросить? Вот так вот и бросить?
Она подняла визжащую Сэм под мышки и раскачала так, словно собиралась швырнуть ее на милю: махнула в сторону кучи листьев и вернула назад; затем еще раз. Беспомощный смех — именно от предвкушения: Роузи научилась этому приему, глядя, как крутит дочь в воздухе Майк. Выше, папа!. Новость, что вечеринка отменяется, Майк выслушал с облегчением. Ничего забавного в этом нет, сказал он. В чем? В Хеллоуине, во всех этих ведьмах и призраках. Смотри, с чем играешь; ты понятия не имеешь, что можешь навлечь. Роузи засмеялась и спросила — ты что, серьезно, а он не стал отвечать, только зловеще промолчал, сделав вид, что ответ-то у него припасен: еще один приемчик Майка, давно ей ведомый.
— И-ых! — Наконец она аккуратно бросила Сэм в середину кучи. — Понравилось?
— Теперь засыпь меня, — сказала Сэм и легла на спину.
Роузи словно ощутила дочкиным нюхом запах опали, услышала ее ушами сухое потрескивание ломкой листвы. Такое незабываемо. Когда она вернулась в Дальние горы и Аркадию, прожив несколько лет на Среднем Западе, стояла осень; Бонн в то время болел и сидел во взятом напрокат кресле-каталке, и Роузи тогда, как сейчас, убирала опавшие листья, чтобы чем-то занять себя, а он смотрел, как она сгребает листья в одну кучу, словно салат. Этого я теперь лишен, сказал Бонн. Голова его на длинной черепашьей шее тянулась к Роузи, листьям и дневному свету. Еще бы хоть раз вот так поработать, проговорил он.
Не понимаю, сказала она; один раз — все равно что сотня, какая разница?
Еще бы хоть раз, повторил он. Всего бы попробовать еще по разу. Он подался вперед, приоткрыв рот то ли скорбно, то ли в тоске, а может, ему трудно было дышать, словно прижал лицо к стеклу, за которым шла жизнь. «Он просто любит жизнь», — говорила его старая экономка миссис Писки.
Над Сэм уже возвышался курган; Роузи даже не могла различить ее очертаний под грудой листьев.
— Ну, как? — спросила Роузи. — Здорово? Хватит насыпать?
Она подождала ответа. Листья не шевелились.
— Хватит, Сэм?
Ответа нет.
Чувствуя, как неистово забилось ее сердце, Роузи вонзила руки в кучу, принялась разгребать листву, ставшую вдруг тяжелой, как золото; откопала лицо Сэм — оно было неподвижно. День замер и похолодел. Роузи ухватилась за курточку, в которой чувствовалась тяжесть тела дочери, но Сэм уже не было.
— Сэм! — взревела Роузи голосом, какого она раньше у себя никогда не слышала, да и представить не могла, что может так кричать, — голосом, исторгнутым откуда-то из глубин, таким громким, что он мог призвать дочь обратно.
Она подняла Сэм, и голова девочки безвольно повалилась на плечо Роузи. Сколько времени это длилось — секунду, две или три, не больше, решила она потом, но тогда секунды словно остановились в падении, — а потом Сэм открыла глаза и улыбнулась.
— О господи, Сэм, — сказала мама. — Ну, Сэм, разве так можно. Разве ты не понимаешь.
— Я была мертвая, — сказала Сэм. Она забрала в горсти мамины волосы и раскладывала их на свой вкус. — Мертвая. А теперь ожила.
На вершине горы Юла листья желтели куда решительнее, чем во всех Дальних горах; на ее склонах расположилась климатическая микрозона, где всегда холодней, чем в округе; цветы распускались позже и отцветали быстрей, бури были суровее; когда вы вели машину в гору холодным мокрым вечером, сразу за Шедоулендом дождь обыкновенно превращался в дождь со снегом, а затем в снег без дождя.
Нынешнее утро в «Чаще» — тише обычного: сотрудники прибираются, укладывают бумаги, пакуют личные кофейные кружки, плюшевых зверушек и фотографии по сумкам и рюкзакам. Одна из врачей безутешно рыдает у своего письменного стола, с чего бы это? Дверь ее кабинета закрывается. Где-то рабочие сливают воду из труб и заколачивают чердаки, но весной все равно придется возиться с лопнувшими трубами и беличьими гнездами. Или чем похуже.
— Закончена ли наша работа? — переспросил Рэй Медонос. — О нет, конца еще не видно. Мы даже толком не начали.
— Я имел в виду — здесь, — ответил Майк Мучо. — Здесь-то все закрывается.
— Да. Что ж, очень жаль, что нам пришлось ускорить события. Потому что в мире много больных страждущих, и помочь мы должны многим. А мы даже толком не начали. Вот мое мнение.
Высказывая мнение о чем-либо, Рэй давал понять — и очень ясно, — что сам он не считает свои слова всего лишь «мнением». Майка Мучо такая поза раздражала, а может, восхищала, он каждый раз хотел оспорить Рэеву точку зрения, в чем бы она ни состояла, но опасался этого.
— Понимаете, Рэй, — начал было он.
— Я думаю о детях. Вы здесь лечите много молодежи.
— Лечили, скажем так.
— И вы знаете, что проблемы детей коренятся в их родителях.
— Да, — ответил Майк. — Детские впечатления, конечно.
— Но часто они могут вспомнить об этом только после немалых наших усилий и расспросов. Не так ли? Они не помнят.
— Вытеснение, — произнес Майк.
Фрейдистом он не был — его обучали бихевиористы, — но основы и термины знал, тогда как Рэй, зачастую казалось, вообще не имел о них представления.
— Корни уходят далеко и глубоко, — сказал Рэй. — Родители могут не осознавать, что своим поведением навлекают на детей одержимость.
Майк ничего не сказал, даже не кивнул в ответ.
— Сексуальные повадки, богохульства — ну вы понимаете, — продолжал Рэй. — Даже если они не поклоняются дьяволу сознательно, то есть не заключают с ним соглашение, все равно исход один. Согласие их молчаливое. А страдают в итоге дети. По всей стране. Мальчики и девочки ничего не знают и, может быть, так и не узнают, покуда кто-нибудь не воззовет к тем дьяволам, которые засели в них. Думается, мы взращиваем страшные посевы и через десять — двадцать лет начнем пожинать плоды; дьяволы, призванные сегодня родителями, заговорят, хоть до того дня и будут молчаливы. А дети начнут вспоминать, что с ними сделали. Тогда мы увидим ужасные деяния, услышим ужасные слова. Нам доведется узнать, что в душах наших детей вывелся, будто личинки насекомых, целый сонм дьяволов.
Он улыбнулся Майку, тот опустил взгляд и тоже улыбнулся; он знал, что Рэй способен ощутить его неуверенность, то ли стыд, то ли замешательство — не сказать, что совсем неприятное ощущение.
— Все эти терапевты со своими терапиями, сотканными из сомнений и колебаний, — сказал Рэй. — Они говорят, что болезнь — это вопрос веры. А лечение — вопрос доверия. Проблема смены верований: людям предлагают поверить во что-то новое. Но я утверждаю: проблема не в том, во что веришь и кому доверяешь. Вопрос в том, как все обстоит на самом деле.
— Я понимаю, — выдавил Майк.
Он уже жалел, что сидит рядом с Рэем, который просто обожал подсаживаться поближе к собеседнику, — Майк догадывался зачем, ему даже объясняли эти причины во время учебы. Колени целителей почти соприкасались, и он чувствовал, что вот-вот захихикает, как ребенок от щекотки, или расплачется.
— Ну не забавно ли? — вопросил Рэй. — Если нечто — вопрос веры и доверия, так это, мол, нетрудно изменить. Что есть убеждения? Реальны ли они? Нет, это продукт сознания; в реальности они не существуют. Их можно менять, точно кадры в кино.
— Ну, в теории, — пробормотал Майк.
— И что меня удивляет, — сказал Медонос и положил руку поверх Майковой, — они говорят, что корень проблемы — ложная вера; кто поддался чародею, тот и увидит женщину распиленной пополам, а ты покажешь, что это не так, и конец иллюзии. Но они ничего не могут поделать. В тяжелых случаях — ничего. Мы говорим, что проблема реальна: нечто обитает в этих людях, оно должно быть изъято, и мы можем делом подтвердить свои слова. Мы можем помочь.
— Да.
— Может статься, мы столкнемся с ними прямо здесь, — сказал Рэй, не отводя взгляда от Майка и продолжая все так же улыбаться. — Может быть, вы сами будете изгонять их, Майк. Я к тому времени усну. А вы увидите, как они полезут отсюда, дымясь, изо всех окон и труб.
— Рэй, вы так легко об этом говорите.
— Майк, — сказал Рэй. — Вы же сами видели. Видел. В ту сентябрьскую ночь, когда дул ужасный ветер. Он видел, как Рэй взял за руки женщину, которой овладел очень, очень нехороший приступ, и заговорил — не с ней, а с каким-то существом внутри ее; и Майк видел, как ее тут же покинула незримая тварь, оставил недуг, лицо разгладилось, словно она сняла давящую маску, взгляд пробудился, исполненный изумления и благодарности. То, что он видел, не опровергнешь.
— Да, — сказал он.
— Дело не в том, что я обладаю некоей властью.
— Нет.
— Нет. Дело в силе, которую мне дает Дух Святой. Дело в Имени, к которому я могу воззвать.
— Да.
— Потому что я тоже одержим. Понимаете? — Он усмехнулся Майку, и множество морщинок залучилось по его лицу, разбежалось по щекам топографическими линиями. — Я одержим. Я себе не принадлежу.
— Да.
— Вот что за силу вам предлагают, Майк. Не ради пустяков. Не ради эгоистических прихотей.
— Да.
Ему выложили все. Майк чувствовал значение удивительного момента, но еще и нетерпение Рэя, а может, то было рвение. Пора перестать изумляться и начать что-то делать.
Рэй ждал. Все вокруг ждало.
— Вы хотите этого, Майк? Вы это получите. Вы принимаете это?
— Да, — сказал Майк. И время раздвоилось. — Да.
Как легко оказалось, как просто. Держа руки Рэя Медоноса, Майк склонил голову, словно принимая пищу.
— Да, — повторил он.
— Да, — повторил и Рэй, а мгновение спустя, не выпуская руку Майка, но слегка откинувшись на спинку стула, сказал: — А теперь касательно твоей дочки, Майк. Не хочешь немного поговорить о ней?
— Черт, да завел бы ты уже себе телефон, — сказала Роузи Споффорду.
Он набрал ее номер из автомата возле работы в обеденный перерыв; отзвонился, как делал исправно, но нерегулярно, так что она ждала его звонка с нетерпением большим, чем если бы он звонил ежедневно в десять, в два и в четыре. Майк называл это «прерывистым подкреплением», когда в психологической лаборатории отрабатывал этот прием на белых крысах с недоуменно подергивающимися носиками. Но она знала, что Споффорд такой эффект не просчитывал.
— Да нет, нормально, — сказала она. — Не так уж плохо все прошло и обернулось.
Сэм из огромной двойной гостиной смотрела, как мама разговаривает. Как мама прикрывает глаза рукой и отворачивается.
Сэм подумала о Бони: видя мать в слезах, она теперь всякий раз вспоминала, как та говорила по телефону о Бони и плакала. А мысли о Бони привлекли ее взгляд к стоящему между высокими окнами пузатому комоду со множеством дверец и ящичков, на которых были инкрустированы разноцветным деревом фрукты и музыкальные инструменты; а наверху — словно маленький ящичек с особой дверцей, похожий на поставленную сверху шкатулку; на самом деле он был частью комода. Сэм слезла с кожаного дивана на ковер и (видя, что мать отвернулась) подобралась к плюшевому креслу в другом углу комнаты.
— Я знаю, — говорила мать. — Знаю. Все правильно. Ты должен ехать.
Сэм вынула подушку кресла, подтащила ее к забавному толстому комоду. И полезла по нему вверх. Она уже давно научилась этому, еще до того, как начала пить лекарство; как она узнала секрет шкатулки наверху комода, Сэм не рассказывала никому, даже матери.
— Я никогда так не скажу, — говорила мать. — Никогда. Ты же знаешь.
Сэм забралась на подушку, слегка придерживаясь за гладкий холодный деревянный бок комода; ноги в носках цеплялись за скользкую плюшевую поверхность подушки; Сэм чувствовала, что та может выскользнуть и упасть вместе с ней, но девочка уже держала в руках ключ, и филигранный узор на его ручке был точь-в-точь как узор на шкатулке возле замочной скважины. Поворочала им туда-сюда. Дверка открылась.
И возникло чувство, которое Сэм уже научилась узнавать, хотя в промежутках о нем пока еще не помнила: оно предшествовало прыжкам. Некий привкус в воздухе, в каждом вдохе и выдохе, который однажды Сэм опишет подобным ей людям, и те сразу скажут: «Да, точно, оно самое», но, кроме них, никто, даже мама, не научится распознавать; однажды Сэм скажет так: «Словно я стала огромной, размером со всю вселенную, а рука моя где-то на другой планете, — (та самая рука, которой сейчас она вынимала из темной берлоги обитавший там потертый бархатный мешок с чем-то увесистым внутри), — и все во вселенной, как бы далеко ни находилось, теперь рядом со мной — и все-таки невероятно далеко»: таким было само чувство, но не его привкус, тот, который она ощутила сейчас.
— Она тут недалеко, — говорила мать. — Можешь поговорить с ней.
Сэм слезла на пол и отошла к дальнему краю комода, где мать не могла ее увидеть из зала, и вытряхнула содержимое мешочка себе на колени. Ей вспомнилось, как однажды она вытряхивала из вязаной шапочки забравшегося туда котенка; похожее ощущение: словно живое существо, не зная пути, тычется, пытаясь вылезти наружу, и вот выбирается, с облегчением и радостью, на свет.
То был шар из серо-бурого кварца, почти без изъянов, только цепочка пузырьков вела к маленькой туманности почти точно в центре — шрам от раны, полученной в детстве, во время роста, тысячи лет назад. Впервые она увидела его вечером того дня, когда Бони положили в землю, — дня, проведенного с миссис Писки: ее не пустили ни в церковь, ни на кладбище, посмотреть, как его положат, хотя она тоже дружила с Бони. Она незаметно спустилась по лестнице и с площадки видела, как мама достала из тайничка мешочек, выкатила шар на ладонь и долго смотрела на него в вечернем полумраке комнаты.
Вскоре после этого Сэм сама достала его и посмотрела так же, как смотрела мать; она заинтересовалась, но не удивилась. А вскоре после этого у нее случился первый прыжок: так она называла приступы, потому что ей казалось — она мгновенно перескакивает оттуда, где только что была, туда, где оказывалась (на руках матери, на полу, в другой комнате).
Она подняла шар обеими руками. Словно планета кружится в неимоверной дали, но и голова огромная, и руки тоже, так что шар не дальше обычного мяча и в то же время — на другом краю вселенной. Она заглянула в кристалл.
— Мой стародум, — произнесла она вслух. Наверное, сейчас опять прыгну, подумалось ей. В шаре все было как всегда: ее неизменный дом, прежнее жилище. Нет, не совсем так, что-то изменилось: кто-то посмотрел на нее оттуда.
— Сэм? — позвала мать. — Сэм?
Кто там? Кто выглядывает? Она приблизила лицо к шару, зрачки съехались, и привкус заполонил рот; но чем ближе был шар, тем меньше становился дом. Кто шевелился в той комнате?
— Выходи, — сказала она. — Выходи.