Глава 2
Рюдзи Цукадзаки удивился, проснувшись на незнакомой кровати с латунной спинкой. Соседняя половина пустовала. Постепенно он вспомнил, как, засыпая, женщина говорила, что утром ей надо рано разбудить ребенка. Тот едет в гости к другу в Камакура. Обещала, что проводит сына и сразу вернется домой, а до этого момента просила его вести себя тихо.
Он нащупал часы на ночном столике, повернулся к проникавшему сквозь неплотно прикрытые жалюзи свету, чтобы узнать время. Десять минут девятого. Нобору явно еще не уехал.
Он спал около четырех часов. По чистой случайности лег в то же время, что и обычно после ночной вахты.
Несмотря на короткий сон, взгляд его был бодр, а в теле гибкой пружиной выгнулось все наслаждение прошлой ночи. Потянувшись и скрестив перед собой руки, он с удовольствием рассматривал жесткие волоски на руках, позолоченные пробивающимися сквозь шторы лучами.
Даже в этот ранний час было невыносимо жарко. Штора без малейшего движения повисла на распахнутом окне. Рюдзи потянулся и кончиком пальца нажал кнопку вентилятора на ночном столике.
— Второй офицер, до вахты пятнадцать минут. — Во сне он явственно слышал зов рулевого.
День за днем с полудня до четырех дня и с двенадцати ночи до четырех утра второй помощник стоял на вахте. Море и звезды — вот и все, что он видел в эти часы.
На сухогрузе «Лоян» Рюдзи считали странным и нелюдимым парнем. Он не любил болтовню — единственную отраду моряка, на морском языке это называлось «травить байки». Разговоры о женщинах и прочее бахвальство… Терпеть не мог житейский треп, призванный согреть их одиночество в море.
Обычно в моряки идут от любви к странствиям, но Рюдзи привела на флот скорее ненависть к суше. Его первая навигация после мореходки совпала с отменой оккупационного запрета на заграничные рейсы, и первые послевоенные суда пошли в Тайвань и Гонконг, Индию и Пакистан.
Тропические пейзажи наполняли сердце радостью. Стоило судну пристать к берегу, как малолетние аборигены тащили связки бананов, папай, ананасов, приносили ярких птичек и обезьянок, чтобы обменять на нейлоновые носки и часы. Он любил отражающиеся в грязной речке кариоты[3]. Может, его прошлая жизнь прошла среди пальм, потому его к ним и тянет?
Между тем по прошествии нескольких лет чужестранные пейзажи совершенно перестали трогать его сердце.
У него сформировался странный характер человека, не принадлежащего по–настоящему ни суше, ни морю. Возможно, моряку как раз и стоит постоянно находиться на берегу. Ведь вдали от него, в долгом плавании, хочешь ты того или нет, суша начинает являться во сне. Есть некая странность в том, чтобы грезить землей, особенно, если ты к ней равнодушен.
Рюдзи ненавидел берег, его неизменный облик. Судно тоже было тюрьмой, но иного рода.
Двадцатилетний, он пылко рассуждал: «Слава! Слава! Слава! Лишь для нее я явился на свет», — при этом совершенно не представляя, какого рода славы он жаждет. Просто верил, что где–то посреди мировой тьмы есть единственный луч, лишь для него предназначенный и его одного готовый освещать.
Чем больше он размышлял, тем явственнее понимал, что для собственной славы необходимо перевернуть мир. Мировой переворот или слава — третьего не дано. Он жаждал бури. Между тем судовая жизнь научила его только упорядоченности законов природы и остойчивости качающегося мира.
Следуя морской традиции крест–накрест зачеркивать дни на каютном календаре, он день за днем подвергал ревизии свои желания и мечты, вычеркивая их одно за другим.
И только во время ночных вахт, вдали, за темными волнами, среди просторов гладкой, наполненной мраком воды, Рюдзи до сих пор иногда чудилась его слава — она надвигалась украдкой и сверкала, словно светлячки в темноте, с единственной целью высветить его бравый силуэт в мире людей.
В такие моменты, стоя в белой рулевой рубке в окружении штурвала, радара, переговорной трубы, магнитного компаса и свисающей с потолка золотистой рынды, он чувствовал уверенность: «У меня, должно быть, своя, особенная судьба. Блистательная, неповторимая, недоступная обычным парням».
Еще Рюдзи нравились модные шлягеры, он брал в море записи новых мелодий и за время рейса выучивал наизусть, мурлыча под нос в перерывах между вахтами и мгновенно замолкая при чьем–либо приближении. Он любил матросские песни (которые так презирают гордые моряки), особенно ему нравилась «Не брошу я долю морскую»:
Гудок прозвучал, обрублен канат,
С причалом прощается судно,
И глядя, как город тает вдали,
Бывалый моряк украдкой смахнет слезу.
После окончания дневной вахты и до самого ужина Рюдзи в одиночку запирался в пронизанной закатными лучами каюте и раз за разом потихоньку крутил эту запись. Потихоньку, потому что не хотел, чтобы другие офицеры, заслышав музыку у него в каюте, зашли травить свои морские байки. Все это знали и не ходили к нему.
Случалось, слушая эту песню или напевая ее, Рюдзи пускал слезу. Странно, что слова про «тающий вдали город» вызывали у него такую сентиментальную реакцию — у него ведь и родни–то никакой не было, но слезы все текли и текли из какого–то неподконтрольного ему уголка души, даже сейчас, несмотря на прожитые годы, заброшенного им, дальнего, темного, слабого.
Забавно, что слезы никогда не наворачивались у него при виде реально удаляющегося берега. Он презрительно наблюдал за тем, как медленно отступают причал, верфь, грузовые стрелы, крыши складов. За десятки лет обжигающее чувство утраты при команде «Поднять якорь!» притупилось. Единственными его приобретениями стали загар и острое зрение.
Он стоял вахту, засыпал, просыпался, стоял вахту и снова засыпал. Из–за стремления как можно больше времени проводить в одиночестве в душе его копились чувства, а на банковском счете — деньги. Чем успешнее он определял координаты по звездам, овладевал искусством укладывания канатов и повседневными палубными работами, учился в шуме ночного моря на слух улавливать биение волн, привыкал к блестящим тропическим тучам и разноцветному коралловому морю, тем больше нулей становилось на его счете, пока наконец они не сложились в немыслимую для второго помощника сумму в два миллиона иен.
Когда–то и Рюдзи знавал радость транжирства. Девственность он потерял во время первого рейса в Гонконге — старший товарищ привел его к женщине–танка… [4]
Вентилятор гонял сигаретный дым над латунной кроватью. Рюдзи медленно сузил зрачки, словно прикидывал на весах разницу в качестве недавнего ночного блаженства и того жалкого первого наслаждения.
В памяти возник темный причал Гонконга, мутная тяжесть лижущей пристань воды, тусклый свет множества сампанов[5].
Окна гонконгских кварталов и написанные на китайском неоновые вывески «Кока–кола» светились вдали за бесчисленными мачтами суденышек танка и свернутыми парусами из циновки, тесня скудный свет и раскрашивая черную воду в цвета далекого неона.
Сампан немолодой женщины, в который сели Рюдзи с товарищем, скользил по тесной акватории, беззвучно подгоняемый веслами. Наконец они оказались в средоточии мерцающих на воде огней, в глаза бросилась ярко освещенная полоса женских каморок.
Пришвартованные борт к борту лодки с трех сторон обрамляли внутренний водный дворик. На повернутых к ним кормах сампанов торчали красные и зеленые бумажные флаги, дымились благовония. Под полусферой навеса натянута цветастая материя. За ней — обязательный обитый той же тканью подиум с прислоненным к нему зеркалом, в глубине которого зыбко дрожит отражение их сампана.
Женские лица выражали нарочитую невинность, одни женщины зябли от холода и едва приподнимали с матрасов головы с мучнистыми и гладкими, как у кукол, шеями, другие, до колен укутавшись в одеяла, раскладывали пасьянсы. В тонких желтых пальцах мелькали красные рубашки карт.
— Какую выбираешь? Тут все молодые, — обратился к нему товарищ.
Рюдзи молчал.
Он испытал странную усталость и растерянность при мысли о том, что женщина, выбранная им впервые в жизни, дрейфует в стоячей гонконгской воде в отражении тусклых огней и что ради этого мгновения он прошел по морю 1600 миль. Между тем женщины и впрямь были молодые и хорошенькие. Он выбрал прежде, чем товарищ успел сделать это за него.
Когда он пересаживался на одну из лодок, щетина на его подбородке встопорщилась от холода, а молчавшая до этого проститутка счастливо засмеялась. Рюдзи почувствовал, что привез с собой «счастье». Женщина задернула цветастую штору, загородив вход.
Все происходило безмолвно. Он слегка дрогнул от тщеславия, как при первом подъеме на мачту… Нижняя половина женского тела вяло двигалась в одеяле, словно полусонный зверек в спячке, а Рюдзи на верхушке ночной мачты чувствовал опасно дрожащие звезды. Звезды оказывались то с юга от мачты, то с севера. Иногда даже с востока. Наконец ему показалось, что мачта вот–вот упрется в звездное небо… Едва Рюдзи отчетливо подумал, что вот — он теперь наконец–то узнал женщину, как все уже закончилось.
В дверь постучали, и Фусако Курода внесла поднос с обильным завтраком.
— Прости, задержалась. Нобору только что уехал.
Фусако поставила поднос на изящный столик у окна и до конца отдернула штору.
— Ни облачка. Наверное, сегодня опять будет жара.
Все вокруг, даже тень от подоконника, плавилось словно битум. Рюдзи Цукадзаки уселся в кровати, обернув поясницу мятой простыней. Фусако была уже тщательно одета, и ее руки, теперь обнаженные не для объятий, плавными движениями разливающие утренний кофе, производили странное впечатление. Это были совсем другие, не ночные руки.
Рюдзи притянул Фусако к себе и поцеловал. Тонкая кожа век в подробностях выдавала каждое движение ее глаз, и даже под закрытыми веками Рюдзи видел, что этим утром она пребывает в спокойном настроении.
— Во сколько тебе в магазин?
— В одиннадцать надо быть там. А ты?
— Думаю ненадолго показаться на судне.
Они демонстрировали друг другу легкое смущение от их нового, сложившегося за один вечер статуса — единственное правило приличий, соблюдаемое ими сейчас.
На ее ясном лице отражалось множество эмоций. Воскрешение. И полное забвение. И беспрестанная попытка доказать себе, что случившееся ни в коем случае не «ошибка».
— Поешь здесь? — Фусако двинулась к дивану.
Рюдзи вскочил, в беспорядке натянул на себя что попало под руку. Фусако смотрела из окна на порт.
— Вот бы отсюда видно было твой корабль!
— Он на дальнем причале, за городом.
Обняв женщину сзади, он обвел взглядом портовый пейзаж.
Внизу простирались красные складские крыши, на северном причале у подножия гор шло строительство современных складов, напоминающих железобетонные коробки. Канал был усеян лихтеровозами и паромами для переправы, за складскими корпусами тянулся склад лесоматериалов. Бревна отсюда казались не больше карандашей.
На громадной наковальне порта тонким металлическим листом сиял утренний летний свет.
Сквозь голубую хлопковую ткань Рюдзи нащупал ее грудь. Женщина чуть откинулась назад, легонько щекоча волосами кончик его носа. Он снова подумал об этом чувстве: из дальней дали, с другого конца света, наконец добираешься до ощущения тепла на кончиках пальцев.
Комната наполнилась ароматом кофе и апельсинового джема.
— Кажется, Нобору что–то почувствовал. Но ты вроде бы нравишься мальчику, так что ничего страшного… И все–таки, как такое могло случиться?! Невероятно, — промолвила Фусако с преувеличенным безразличием в голосе.