Катитесь вы со своей войной!
Вот сижу в этой комнатушке этак два-три месяца или два-три года спустя, пишу рассказ про участников голодного марша, про то, какие мысли роятся в их головах, про их замечательные мечтания относительно себя и вселенной. И тут раздается стук в дверь. Очень настойчивый стук.
Я знаю, едва ли ко мне пожаловал счастливый случай, ибо счастливый случай уже стучался в мою дверь несколько лет назад, когда я выходил из дому искать работу. Так что, сдается мне, это мой кузен Керк-младший, лучший из известных мне писателей, который не написал ни строчки и не собирается. А если не он, тогда это печальный молодой человек в синем поношенном сержевом костюме из агентства по взысканию задолженностей. Раз в месяц он является ко мне с извещением о том, что если я не уплачу четыре доллара, которые задолжал агентству по найму за мое трудоустройство в 1927 году, то дело будет передано в суд и меня прикуют к позорному столбу или даже упекут в тюрьму.
Этот молодой человек приходит ко мне столь часто, что я очень хорошо с ним знаком, и мы даже в некотором роде с ним подружились, хотя на первый взгляд может показаться, что мы враги. Мне так и не пришло в голову спросить, как его зовут, зато он рассказал мне о себе все, и я знаю, что у него есть жена и маленькая дочка, которая вечно болеет, и он очень за нее переживает.
Поначалу этот молодой субъект мне не нравился, и я недоумевал, на кой черт он работает в таком заведении, как агентство по выколачиванию долгов, но когда он рассказал про свою дочурку, я стал понимать, что надо же ему хоть как-то зарабатывать на жизнь, и он занимается этим отнюдь не потому, что ему это по душе, а просто оттого, что это было ему позарез крайне необходимо. Он заходил ко мне, подавленный своими треволнениями, и пытался напустить на себя суровый вид, а потом говорил: «Видите ли, мистер Стурица, моей конторе очень надоело ваше уклонение от платежей, и мы должны немедленно получить с вас полный расчет». А я отвечал: «Садитесь. Угоститесь сигареткой. Как себя чувствует ваша дочь?» Отчего молодой сборщик долгов вздыхал, присаживался и закуривал сигарету. «Таков мой долг — быть к вам строгим, — говорил он. — Я должен быть с вами суровым. Ведь вы задолжали нашему клиенту четыре доллара». А я ему в ответ: «Я никому не должен ни гроша. Я должен полдоллара своему кузену Керку-младшему, но он не заявлял на меня в агентство». Потом мы беседовали с полчасика, и молодой сборщик долгов рассказывал мне, как ему тяжко приходится. А я рассказывал ему о своих трудностях, и как тяжко приходится мне: хочется писать хорошо, а получается плохо. Приходится идти в публичную библиотеку и разбираться, как это удавалось Флоберу.
Ход моей мысли обрывает стук, я встаю и иду открывать. Если это мой кузен Керк, то я, пожалуй, отчитаю его. Если же молодой человек из агентства по сбору долгов, я буду учтив и справлюсь о здоровье его дочери.
Однако это ни тот, ни другой, а упитанный человечек лет пятидесяти с унылым лицом, которое мгновенно озаряет какая-то потрясающая мысль. В левой руке он держит большой коричневый пакет, набитый, без сомнения, очень важными документами. Человечек мне незнаком, что вызывает у меня крайнее любопытство, ибо я как всегда надеюсь разузнать о нем достаточно, чтобы написать про него добротный короткий рассказ.
— Это вы — Энрико Стурица? — вопрошает человечек, выкрикивая слова.
И я начинаю догадываться — где-то в мире произошло нечто исторически важное.
— Да, сэр, — тихо отвечаю я.
— Энрико Стурица, — продолжает человечек таким тоном, будто меня вот-вот приговорят к смерти за какой-то мелкий и позабытый проступок, — мне выпала большая честь сообщить вам от имени Международной лиги за сохранение демократии и уничтожение фашизма, большевизма, коммунизма и анархизма, что вы признаны годным для несения строевой службы на фронте, и, как только вы наденете шляпу и пальто, я с удовольствием препровожу вас вниз, посажу в «паккард» и отвезу в штаб полка. Там вас оденут в новенький мундир, выдадут книжечку с инструкциями, написанными языком, понятным даже семилетнему ребенку, и вручат винтовку, и обеспечат ночлегом.
Человечек отчеканил свою речь с таким выражением, чтобы произвести на меня впечатление, но она не произвела на меня особого впечатления. Я выдержал паузу, прикурил сигарету и пригласил гостя войти и присесть. Он вошел, но сесть отказался.
— Разве началась война? — вежливо интересуюсь я.
— Да, конечно, — улыбается мне в ответ человечек, намекая на то, что надо быть полным идиотом, чтобы об этом не знать. — Война объявлена сегодня утром, — возвещает он, — ровно в шесть часов пятнадцать минут.
— Кто же объявляет войну в такой час, — отвечаю я, — когда все еще спят? Кто объявил войну?
Вопрос застает его врасплох — он краснеет от смущения, скорчив гримасу и пытаясь откашляться.
— Полный текст объявления войны напечатан во всех утренних газетах, — отвечает он.
— Я не читаю газет, — говорю я, — а только иногда заглядываю в «Крисчен сайнс монитор», и то нечасто. Я — писатель, чтение газет пагубно отражается на моем стиле. Я не могу себе этого позволить. Но война меня интересует. Кто написал объявление о войне?
Я не нравлюсь человечку, и он даже не пытается отвечать на мой вопрос.
— Вы — Энрико Стурица? — спрашивает он снова.
— Он самый, — отвечаю я.
— Отлично, следуйте за мной, — говорит человечек.
— Прошу прощения, — говорю, — я пишу рассказ о голодном марше и должен закончить его сегодня. Я не могу следовать за вами. После завершения рассказа я должен пойти на берег Тихого океана немного размяться.
— Я требую, чтобы вы следовали за мной, — говорит человечек. — Именем Международной лиги я требую, чтобы вы пошли со мной.
— Идите к черту, — говорю я тихим голосом.
Человечек начинает трястись от возмущения, и я начинаю опасаться, как бы с ним не случился какой-нибудь приступ. Но он по-военному поворачивается, выкрикивает мне: предатель — и удаляется.
Я возвращаюсь к своей машинке и пытаюсь продолжать рассказ, но не тут-то было. Война есть война. Все знают, как тяжело она отразилась на нервах писателей, вызвав к жизни всевозможные сумасбродные стили и причуды. Известие о войне встревожило меня, и я начинаю хандрить, сидя на стуле и ничего не делая, пытаясь собраться с мыслями.
Не проходит и получаса, как снова раздается стук в дверь. Я отворяю и вижу мужественную фигуру молодого человека в офицерской форме. Очевидно, это породистый типчик с университетским образованием, жизнерадостный и совсем не дурак.
— Энрико Стурица? — спрашивает он.
— Да, — отвечаю я. — Входите.
— Меня зовут Джеральд Эплби, — говорит молодой офицер, протягивая руку.
— Очень приятно познакомиться, — отвечаю я. — Хотите присесть?
Молодой мистер Эплби принимает мое приглашение, достает портсигар, открывает. Я угощаюсь сигаретой, мы закуриваем и начинаем разговор.
— Мне стало известно, что мистер Ковингтон приходил за вами сегодня утром, — говорит мистер Эплби. — Судя по его рапорту, вы не особенно, если так можно выразиться, жаждете следовать в штаб полка. Мой начальник, генерал Эгмонт Пратт, предложил мне побывать у вас и провести с вами беседу в надежде убедить вас в необходимости вашего безотлагательного участия в нынешней войне, пока цивилизация не оказалась в опасности.
Эплби — занятный экземпляр. Он примечателен тем, что только война и опасность, угрожающая цивилизации, способны возвысить его над узколобостью и пустотой его существования.
— С чего вы взяли, что цивилизация в опасности? — спрашиваю я. — Кто вам это сказал?
— Если мы не разгромим врага, — шпарит молодой Эплби, уходя от ответа, как мальчишка, — то цивилизация будет разгромлена, и настолько основательно, что весь мир снова погрязнет в беспросветном варварстве.
— О какой цивилизации вы говорите? — спрашиваю я.
— О нашей цивилизации, — говорит мистер Эплби.
— Что-то не заметно, — отвечаю я. — К тому же я и сам не прочь погрязнуть в беспросветном варварстве. Думаю, это будет здорово. По-моему, даже самая утонченная публика с удовольствием пожила бы лет сто в варварстве.
— Мистер Стурица, — сказал молодой офицер, — говорю вам как молодой человек — молодому человеку, прекратите дерзить и вступайте в ряды наших братьев, борющихся с разрушительными силами, которые угрожают всем благородным и здравым чувствам человека.
— Вы уверены? — спрашиваю я.
— Мы должны сражаться за демократические традиции и, если необходимо, умереть за них.
— Вы хотите умереть? — очень вежливо осведомляюсь я.
— За свободу, да, — отвечает мистер Эплби.
— Тогда, — говорю, — я скажу вам, как это сделал Жюль Паскен. По-моему, он проделал это очень изысканно. Он залез в горячую ванну, легко перерезал себе запястья и истек кровью искусно и безболезненно. Существуют, конечно, и другие, не менее искусные способы. Не рекомендую, например, бросаться с небоскреба. Это слишком поспешный и нервический способ — одна из современных тенденций в самоубийстве. Лично я умирать не собираюсь. Как писатель я собираюсь прожить как можно дольше. Я даже надеюсь пережить три-четыре войны. Я отмерил себе неопределенно долгий срок жизни.
— Не понимаю вас, — говорит мистер Эплби, — вы — сильный молодой человек. Не страдаете болезнями. У вас прямая осанка солдата, и все же вы делаете вид, будто не желаете участвовать в этой войне, которая положит конец всем войнам — в исторической войне. Вам представилась возможность участвовать в самом необычайном событии на земле. Наши военно-воздушные силы превосходны. Наши химические войска готовы массово уничтожать противника. Наши танки самые большие, стремительные и смертоносные. Наши большие пушки больше, чем большие пушки противника. Наш флот в три раза превосходит флот неприятеля. Наша разведка работает как часы, и нам известны все вражеские секреты. Наши подводные лодки готовы потопить все корабли противника. А вы сидите и делаете вид, будто вам нет дела до самой благородной войны всех времен и народов.
— Вот именно, — отвечаю я, — у меня нет ни малейшего желания громить врага. Я в упор не вижу никаких врагов. С кем вы собираетесь воевать? С Германией? Францией? Италией? Россией? С кем? Мне очень даже нравятся и немцы, и французы, и итальянцы, и русские. Мне бы и в голову не пришло оскорбить русского. Я — большой почитатель Достоевского, Толстого, Тургенева, Чехова, Андреева и Горького.
Глубоко уязвленный, мистер Эплби встает.
— Ну что ж, отлично, — говорит он. — К сожалению, мы еще не получили необходимых полномочий, чтобы требовать участия всех здоровых молодых мужчин, но наш департамент пропаганды трудится денно и нощно; мы намерены добиться всеобщих выборов и победить. Это всего лишь вопрос времени — и тогда весь ваш равнодушно-трусливый сброд окажется на фронте, где вам и место. Уверяю вас, мистер Стурица, никуда вы не денетесь от войны.
В этом, пожалуй, он прав, подумал я.
— Заходите как-нибудь, — предлагаю я, — побеседуем об искусстве. Неисчерпаемый предмет. Чем больше о нем говоришь, тем больше хочется говорить или молчать.
Я снова возвращаюсь к короткому рассказу, на сей раз немного огорченный. Но что толку! Война не даст мне его написать. Ее тень ложится на всякую работу и делает тщетными все надежды на будущее. Вместо того чтобы сидеть и киснуть, я выхожу из дому и направляю свои стопы к публичной библиотеке. Я вижу людей и замечаю — что-то на них нашло. Они не такие, как вчера. Перемена едва уловима и трудно выразима, но я вижу — они какие-то другие. Интересно, а остался ли я таким, каким был? Разумеется, остался, говорю я себе, но в то же время мне в это не верится. Люди, подобные мне, кажутся такими же, но это не так. Я чувствую в них перемену, но не могу уловить, что же изменилось во мне. Я пытаюсь изо всех сил оставаться тем же, каким я был, но, вопреки стараниям, у меня это не очень-то получается. С каждым мигом я слегка, но наверняка меняюсь.
Перемена в людях — это истерия; она еще не дошла до точки кипения, но нагнетается исподволь. Я надеюсь, перемена во мне не приведет к началу истерии. Я вполне спокоен. Но не могу отрицать, что мною потихоньку овладевает злоба, и возникает подсознательное желание врезать первому попавшемуся под руку молодчику, которому вздумается зазывать меня на войну. Я подсознательно считаю, что так мне и надлежит поступить — врезать этакому кретину.
Вечером я возвращаюсь к себе и обнаруживаю кузена Керка-младшего, который крутит на фонографе «Элегию» Массне в исполнении Карузо. Кузен курит сигарету и с умиротворенным видом слушает величайшего певца в мире, который, по его мнению, является одной из величайших личностей на свете.
— Ну, что скажешь о войне? — спрашиваю я.
— А что о ней скажешь? — отвечает он вопросом на вопрос.
— Что ты о ней думаешь?
— Ничего я о ней не думаю, — говорит кузен.
— Неправда, — говорю я. — Что ты чувствуешь? Тебе семнадцать. Скоро они тебя забреют в солдаты. Что ты об этом думаешь?
— Ненавижу трусов, — говорит кузен.
— Но тебя заставят пойти на службу.
— Нет, — говорит он. — Не заставят. Я ненавижу ходить строем. И я не в восторге от войн.
— Им на это плевать, — говорю я. — Они окажут давление на правительство и заставят тебя пойти на войну.
— Нет, — говорит кузен. — Я откажусь.
— Тебя бросят в тюрьму, — говорю я кузену.
— Ну и пусть, мне безразлично, — говорит кузен.
— Разве ты не желаешь сражаться за увековечение Демократии или чего-нибудь в этом роде? — спрашиваю я.
— Нет, — отвечает кузен. — Мне претит ходить в компании целой армии. Мне от этого делается неловко. Я предпочитаю ходить сам по себе.
— Они сегодня прислали двух офицеров подряд, — говорю я, — и мне пришлось послать их обоих куда подальше.
— Отлично, — говорит кузен. — Не ты же начал войну. Вот пусть кто начал, те и воюют. Тебе положено быть писателем, хоть я лично в этом сомневаюсь.
— Это ты так думаешь, — говорю я. — Вали отсюда. Я снова хочу взяться за свое сочинительство.
Через неделю меня посетила изысканно одетая молодая дама — бойкая на язык и нервно курящая.
— Мы намерены сотрудничать с вами, мистер Стурица, — говорит она — Нам стало известно, что вы пишете короткие рассказы, и нам хотелось бы принять вас в наш департамент пропаганды. Вы будете сочинять рассказы для широкой публики про юношей-добровольцев, идущих спасать цивилизацию, про героическое самопожертвование матерей и жен, сестер и дочерей. Ну, и так далее. Ваш труд будет достойно оплачиваться, и у вас будет масса возможностей для продвижения по служебной лестнице.
— Прошу прощения, — говорю я, — мои рассказы не годятся для широкой публики.
— Это не ваша забота, — говорит молодая особа. — У нас есть научно обоснованные разработки сюжетов для достижения максимального эмоционального воздействия на чувства публики. Вам только остается вписать нужные имена, адреса и прочие мелочи.
— Могу себе представить, — говорю я, — но мне не хочется этим заниматься.
— Мы платим пятьдесят долларов в неделю, — говорит молодая дама, — и вам присвоят звание старшего лейтенанта. Вы будете участвовать во всех военных мероприятиях по связям с общественностью, и смею заверить, вы сможете завязать множество знакомств, которые пригодятся вам после войны.
Полсотни долларов в неделю — я и помечтать не мог о таких деньгах, и я очень интересуюсь людьми.
— Извините, — говорю я, — эта работа не по мне.
Дама уходит, посоветовав хорошенько обдумать ее предложение. Она остановилась в одном из лучших отелей города и спрашивает, не загляну ли я к ней вечерком выпить и поболтать о том о сем. Я и сам себя об этом спрашиваю.
Спустя две недели ко мне приходит кузен Керк-младший с утренней газетой, где написано — всех годных к военной службе мужчин принудят участвовать в войне, которая идет совсем не так гладко, как хотелось бы нашей стороне. Наши потери почти столь же велики, как у противника, — около миллиона убитыми и вдвое больше ранеными. Неделями идут кампании по подписке на Заем свободы и массовые демонстрации. Газеты выходят под жирными заголовками.
Я читаю новости и присаживаюсь выкурить еще одну сигарету.
— Значит, они таки меня заграбастают, — говорю я.
— Что ты намерен делать? — спрашивает кузен.
— Я не дам втянуть себя во все это, — отвечаю я.
Через пять дней я получаю письмо с приказом явиться на следующее утро в штаб полка в восемь часов. На следующее утро в восемь я сижу в своей комнате, сочиняю рассказ. В два часа одиннадцать минут пополудни ко мне пожаловал коротышка мистер Ковингтон, первым посетивший меня, в компании четырех ему подобных. В коридоре стоят двое из военной полиции, а внизу — два больших роскошных автомобиля.
— Энрико Стурица? — говорит мистер Ковингтон.
— Да, — отвечаю я.
— Как председатель окружного Комитета по рассмотрению дел о дезертирстве, то есть 47-го округа Сан-Франциско, я должен допросить вас в связи с вашей неявкой на сборный пункт сегодня утром. Вы получили официальное письмо за номером 247-Z?
— Думаю, письмо, которое я получил, было официальным письмом номер 247-Z, — отвечаю я.
— Вы прочли его?
— Да, прочел.
— В таком случае будьте любезны объяснить, почему вы не явились сегодня утром на сборный пункт?
— Да, — вторит ему другой коротышка, — почему?
— Да, почему? — вопрошает второй.
— Да, почему? — любопытствует третий.
Четвертый, я полагаю, не умеет говорить. Хранит молчание.
— Мне нужно дописать короткий рассказ, — отвечаю я Комитету, — который я писал, когда вы оказали мне честь вашим посещением.
— Я требую прямого ответа, — говорит мистер Ковингтон. — Неужели вы были так больны, что не смогли явиться на сборный пункт?
— Нет, — отвечаю, — я был вполне здоров да и сейчас пребываю в добром здравии. Никогда в жизни не чувствовал себя так превосходно.
— Тогда, — говорит мистер Ковингтон, — я вынужден, как это ни прискорбно, объявить вам, что вы арестованы за дезертирство.
Я возвышаюсь над машинкой и смотрю на пачку чистой желтой бумаги. Я думаю про себя: вот моя комната, и я создал в ней миниатюрную цивилизацию, и она стала моей вселенной, и у меня нет никакого желания уходить отсюда. И тут я как врезал мистеру Ковингтону, и он на полу. Изо всех сил бью второго комитетчика, но они хватают меня за руки — четверо комитетчиков и двое из военной полиции, и лишь одна мысль проносится у меня в голове: а катитесь вы все со своей войной, ублюдки, ретрограды, угробившие миллионы жизней в прошлую войну. Идите и воюйте себе, но я не могу ничего вымолвить. А один из комитетчиков говорит: если мистер Ковингтон умрет, мы вас расстреляем, мистер Стурица, нам придется, как ни прискорбно, исполнить наш долг и расстрелять вас, мистер Стурица. Если мистер Ковингтон не умрет, вы можете отделаться двадцатью годами тюрьмы, мистер Стурица. Но если умрет, нам придется, как ни прискорбно, исполнить наш долг и расстрелять вас. И, спускаясь по лестнице, престарелый коротышка все талдычит мне одно и то же без умолку.