Человек с французскими открытками
Когда ему хотелось, он выглядел как грешный антипод Иисуса Христа и смахивал на человека, который так долго жил жизнью праведника, что вконец свихнулся и решил вдруг поскорее избавиться от своей святости. Он имел обыкновение говорить: какая разница, мне безразлично. И было непонятно, что он хочет этим сказать. Время от времени он ходил чистый и внутренне умиротворенный, гладковыбритый. В его густых рыжеватых усах было нечто библейское. Он печально улыбался, глядя поверх списка лошадей, произнося их клички: Мисс Вселенная, Св. Енсунд, Веселый Разговор и так далее.
Думаю, это был русский, хотя я никогда не страдал любопытством и не задавал ему личных вопросов. Он был вечно на мели, и ему вечно не хватало сигареты. А у меня по обыкновению водились фабричные сигареты или самокрутки. Он никогда не стрелял сигарет у других, как, впрочем, и у меня. Просто я протягивал ему пачку или кисет. Так мы и подружились. Когда он брился, вид у него бывал скорбный, какой у Христа на картинках. И вдруг он переставал бриться и целую неделю, иногда две, ходил заросший щетиной.
Его нищета тягостно действовала на меня, и я надеялся хоть как-то его выручить. Время от времени мы ходили в дешевый ресторанчик на Третьей улице ниже Ховарда, где полный обед с бифштексом вместо основного блюда стоил двадцать центов, включая пирог. Я ставил на лошадей, которых он выбирал, вот почему: если они приходили первыми, я мог, не задевая его чувств, поделиться с ним выигрышем. Правда, они редко приходили первыми, от чего он чуть не сходил с ума и бормотал что-то на родном языке, может, русском, может, словенском, и метался взад-вперед по комнате, на Оперной аллее, дом 1, где мы делали ставки.
Ему было пятьдесят, но он был моложав, высок ростом, гибок и на свой лад весьма незауряден. Он бедствовал, но держался так, будто все это — просто досадное стечение обстоятельств, просчет, и что на самом деле он — весьма уважаемая и почитаемая личность. Я знал, когда у него не бывало места для ночлега, и, если лошади проваливали забег, я мог улизнуть из букмекерской конторы в игорное заведение напротив и садился за стол. В карты мне везло немного больше, чем на скачках, и если я выигрывал, то бежал обратно и незаметно вкладывал ему в руку полдоллара. Он ничего не говорил, я тоже. Любопытно, как он догадывался, что деньги предназначаются не для игры, и на следующий день я убеждался, что он провел ночь в постели и выспался.
На протяжении нескольких месяцев каждый божий день мы с ним виделись и болтали о лошадях. Я знал десятки подобных ему людей. У нас сложилась своеобразная ненавязчивая дружба — никто не знал и не спрашивал ничьих имен. Я дал ему прозвище Длинный русский и вполне им довольствовался.
Дела шли из рук вон плохо. У всех ребят с Оперной аллеи началась долгая полоса невезения, и я не был исключением. Помню день, когда я принес букмекеру свои последние полдоллара и услышал рассуждения Длинного русского, какие лошади имеют шанс на победу. Я поставил на лошадь по кличке Темное море, и мы с ним стали ждать заезда, покуривая «Булл дарэм». Я ставил на выигрыш, а она пришла второй, отстав буквально на волосок. Единственный раз в жизни я по-настоящему потерял голову. Мне стало так же паршиво, как русскому, мы оба вскочили и заметались взад-вперед, изрыгая проклятия, бросая взгляды друг на друга, ругаясь на чем свет стоит. Подумать только, она так здорово прошла всю дистанцию и недотянула какую-то ничтожную малость, причитал он. И разразился русской бранью. Я успокоился и сказал, может, завтра повезет — любимая присказка у нашего брата. Светлое будущее наступит завтра. До двух часов ночи я проторчал в игорном заведении, что напротив, на голодный желудок. После чего протопал по всему городу и к девяти утра вернулся на Оперную аллею. Оказалось, никто еще не приходил. Я ужасно замерз и просто подыхал без чашки кофе.
В десять пришел русский. Я хотел, по возможности, сохранить в тайне свое состояние, да, видимо, не удалось. Я знал, что русский знает, каково мне. Он вошел в подпружиненные двери. И когда он оказался внутри, я направился к дверям, чтобы размяться и не дать себе уснуть. А он увидел меня, и такая боль исказила его лицо, какой я в жизни не видывал — словно это он виноват, а не я, словно по его вине я провел бессонную ночь, словно из-за него урчит у меня в желудке.
Однако он ничего не сказал и стал только поглядывать на табло забегов. Он маялся без курева, а у меня не было ни сигарет, ни самокруток, и я не мог ничего придумать. В конце концов, он так и ушел, ничего не сказав, вернулся через полчаса, попыхивая самокруткой. Протянул мне кисет, и я тоже скатал себе одну и закурил. Дым расслабил меня и ненадолго притупил чувство голода. Подозреваю, что он вышел на улицу выпросить у кого-нибудь этот табак, что было для него очень болезненно, но он считал, что так надо, и я начал тихо себя ненавидеть.
Весь день мы провели за разговорами про лошадей, причем каждый из нас знал, что у другого нет денег, и, когда заезды окончились, мы ушли. Я не знаю, куда пошел этот русский, но я вернулся в игорное заведение и сел за карты. Поздно ночью один молодой парень, которому я помог однажды, увидел меня и подсел ко мне за стол, говоря, что ему немного повезло. Уходя, он молча протянул мне полпачки сигарет и четвертак, и я смог купить себе приличной еды и покурить. Сидя в игорном заведении, в ослепительном электрическом свете, я умудрился как бы поспать с открытыми глазами, а может, это была полудрема. И я не чувствовал себя очень уж усталым в два часа ночи.
Я опять слонялся по улицам до девяти утра, пока не открылась букмекерская контора, где меня уже дожидался русский, чтобы узнать, как мои дела. Он тоже не спал и зарос четырехдневной щетиной, выглядя обозленным, несчастным и питающим к самому себе отвращение. Я протянул ему пачку сигарет, и мы закурили.
Часов в десять утра он ушел, ничего не говоря, а когда через полчаса вернулся, я почувствовал — что-то его тяготит. Он хотел, чтобы мы выкарабкались из ямы, в которую угодили, и у него наверняка созрел какой-то замысел, не дающий ему покоя. Я надеялся, что он не задумал что-нибудь своровать, но его замысел, неважно какой, был не из приятных. Наконец он подозвал меня, и в первый раз со дня нашего знакомства я понял, что некогда этот человек был высокого звания, пользовался большим уважением. Я уловил это по той почтительной манере, с которой он попросил меня составить ему компанию. Мы вышли в Оперную аллею, и из-за пазухи пальто он достал конверт. На нем красовалась французская марка. У него был удрученный, подавленный, болезненный вид.
— Я хочу поговорить с вами, — произнес он с акцентом. — Не знаю, как мне быть, а это все, что у меня есть. Решайте сами. Я сделаю все, что в моих силах, тогда мы, может, выручим немного денег.
Он говорил, потупив глаза, не глядя мне в лицо, и я заподозрил неладное.
— Это все, что у меня есть, — повторил он. — Это скабрезные картинки. Грязные, развратные французские открытки. Если хотите, я попытаюсь продать их по десять центов за штуку. У меня их штук двадцать.
Я был сам себе омерзителен, и мне было обидно за высокого русского. Мы прогулялись по Оперной аллее до Мишн-стрит. Что тут скажешь? Я и впрямь попал в сложную ситуацию: нужно было что-то говорить, чтобы доказать ему, что прежде всего я думаю о том, чтобы он сохранил лицо. Я хотел, чтобы он не делал ничего такого, чего бы он не стал делать по своей воле. Ничего такого, о чем он и помыслить бы не мог, если бы не знал, что я сижу без гроша, голодный и бездомный. Мы стояли у бордюра на Мишн-стрит. Я был не в состоянии говорить, но у меня, должно быть, был жалкий вид, и он наконец произнес:
— Спасибо. Я вам признателен.
На углу стояла урна для мусора, и я видел, как он отвернулся от меня, улыбаясь, словно Христос собственной персоной на некоторых картинках, и зашагал прочь. Когда он подошел к урне, то поднял крышку, и я увидел, как он швыряет конверт в урну. Потом он быстро зашагал, как мне кажется, погруженный в свои раздумья. Что ж, по крайней мере, я попытался предложить ему свою помощь, пусть даже в такой вот форме. И моя совесть чиста. Я видел, как он заспешил прочь, шагая среди обтрепанных людей, все еще оставаясь самим собой, все еще сохраняя хоть какое-то собственное достоинство.