Книга: Отважный юноша на летящей трапеции (сборник)
Назад: Змея
Дальше: Аспирин — член Национальной администрации возрождения

Виноградники большой долины

Нос и рот еврея Стравинского [16]  плавают в аквариуме, а русский Дягилев сидит, скрестив ноги, и велит танцовщицам на семенящих пуантах тянуться вверх. Все виноградные листья в долине увяли, ибо багряно-пурпурные плоды убраны. Фермеры сидят и разговаривают.
Изнеженный Кокто, денди до мозга костей, бледный мальчик с длинными пальцами, больше нервничает, чем живет. И бородатый Сати смахивает на разорившегося призрака из ломбарда.
Французская музыка, умолкшая во время войны, судорожно пробудилась в день перемирия. А кто бы не пробудился — будь то человек или музыка? До того мы жили как бы в тревожном сне, а после мы жили в тревоге, но бодрствовали. Посмотрите на рекламу автомобилей. Каждому найдется, куда поехать. Дебюсси (как человек) умер, Равель болел и боялся. И повсюду царил рассвет, а на рассвете человек переживает недомогание, неведомое ему ни в ночное, ни в дневное время.
На виноградниках мы обрабатывали лозу, по-братски общаясь с пеонами из Мексики, восторгались бандитом Панчо Вильей и маньяком Ороско, вооруженным кистями и краской.
Утверждалось (неважно, кем), что, во-первых, импрессионизм умер. Это означало, кроме всего прочего, что импрессионизм тоже умер вместе с солдатами за компанию с полудюжиной здравых идей по поводу цивилизации. Говорили, что у нас больше нет цивилизации. Было решено (где-то там, в мозгах какого-то философа), что поскольку мы мягки на ощупь, то из этого вовсе не следует, что мы цивилизованны. Велась дискуссия о том, как важно быть мягким; и означает ли это именно то, что должно, по нашему разумению, означать.
Требовались варвары. Настоящие варвары, ведущие неистовый образ жизни. А то война ведется с неуместной учтивостью, фактически на газетных полосах, впоследствии — в мемуарах генералов, а затем — в школьных учебниках истории. Никто не победил. Все народы лишились своих сыновей; епископ по-прежнему благочестиво разглагольствует и лжет; и хотя королеву злодейски изнасиловали, король молчаливо настаивает на своей мужской состоятельности. Истина. Истина.
Все должно стать известно. Требуется подтасовка фактов.
А что до тевтонской экспансивности, то все это чушь. Всякая экспансивность, любой нации — чушь. Такие люди всегда одиноки посреди людской суеты. Вот в России отправили в изгнание Бога и Троцкого. Цветок и семя, дрожь и крах. Рты всех мертвецов, красноречие всех заткнутых ртов.
А что до экономических и политических потрясений (можете на досуге изучить терминологию), от которых содрогаются недра нескольких континентов и заставляют грызунов, рептилий и насекомых улепетывать врассыпную, то было бы глупо что-то серьезно обсуждать, кроме разве что усов и пищеварения мистера Моргана. Это очень тонкая и сложная взаимосвязь, поскольку его соратники ни разу не заявляли о возрождении капиталистического искусства и о ненависти к пролетариату. А тихо сидели, пожирая общество — мужчин, женщин и детей. Это не так уж печально. Их дети тоже похищены чудовищем, сотворенным ими же самими в сознании человека. Происходит постепенное возвращение к законам волшебных сказок.
Мелодии виртуозов не сравнить с неумолимым созреванием плодов. И когда наступает пора подрезать лозу, только самые дремучие фермеры остаются глухи к зову красоты — двигаться, пританцовывая, на запад, в сторону солнца, которое придает форму персику, груше и винограду.
И меньше всего от пения во время работы могут отказаться пеоны.
Монументальные формы, так точно обозначенные в заголовках гигантами литературы, первоначально произрастали безымянно в растениях, принадлежа человеку — ученому ли, неучу ли, но впоследствии были выкрадены мелкими светилами, чей свет был тускл, а плод — поражен ужасной гнилью. Нельзя довольствоваться одним лишь благозвучием, ибо сухая впадина в теле континента не становится озером, а дождевой поток без русла — рекой.
Лорд Бернерс за фортепиано потягивает коктейль, а сладостно-печальный Леонид Мясин маячит в нескладных балетных позах перед лицами, растворившимися в толпе.
В Венеции проводятся карнавалы.
Два года назад я имел честь проводить большую часть своего времени в большом читальном зале художественной литературы в публичной библиотеке. Именно там мне вспомнилась виноградная лоза. Мне посоветовали не читать Золя, и я ответил пожилой даме, которая, несомненно, любила меня как сына, если бы таковой у нее был, благодарю вас покорно. Я всего лишь хочу, чтобы книга лежала у меня на столе ради ее присутствия. Я вообще редко читаю слова. Я только пробегаю пальцами по страницам ради осязания фактуры. Так я держал в руках Бальзака и прикоснулся к ланитам мадам Санд.
Обитая в зале художественной литературы публичной библиотеки, я вспомнил, что лозы стоят на своем месте в великой теплой долине моего пробуждения, и хотя я, возможно, никогда к ним не вернусь, чтобы ухаживать за ними, они останутся вечно стоять под солнцем, безмолвно и восторженно порождая листья и плоды, безмолвно оставаясь частью моей земли, жизни и смерти, безмолвно заботясь о моих призраках. Я как бы невзначай заговаривал об этом с незнакомцами в читальном зале, и мы соглашались, что хотя сельскохозяйственная жизнь не оправдывает себя экономически (из-за налогов, заморозков, засухи, новых детей, протекающей крыши, монополистов и запугивания), ее никогда нельзя обвинить в безнравственности или неприличии, как безнравственна юриспруденция, неприлично, аморально и мерзко вынесение судебного приговора.
Тем временем местами у нас царило оживление, и я, направляясь в святая святых — свою комнату, услышал однажды вечером призывный клич любви кота к кошке. Я знал, что не похоть меня гонит, как гонят скот, в постель одинокой блудницы, чья унылая комната выходила окнами на переулок между улицами Марипоза и Туляр. Тем не менее не без нежности я спустился сквозь тьму коридора этажом ниже — на землю и в свою жизнь. И часто с достоинством и правдой эти губы, которые, как я знал, трогали все мужчины, наконец, притронулись к моим губам, отчасти по любви, отчасти — чтобы мы с ней могли выразить себя, пока мы были равными хотя бы в грехе.
А вообще венецианский карнавал оказался скучноват и неохотно сохранялся в памяти, которая только и есть наша единственная реальность, помимо мгновенной боли и нечаянной радости.
Письма Джакомо Пуччини. Прощай, Мюнхен. Единственная сцена из балета на французских открытках едва ли достаточна для установления традиций безупречной чистоты (стерильности) для прозаиков и очевидно недостаточна для возвращения Бодлера на мостовые Парижа. Однако глаза Мопассана и по сей день остаются глазами христианского святого. Их не сравнить с быстрым течением Сены, но и это сгодится. Во всем, что творит человек, есть подражание и в бегстве от одиночества, подражание удручающе очевидно и вопиет.
У нас сложилась весьма накатанная последовательность — один человек, затем другой; одна мертвая мысль возникает из другой мертвой мысли; время идет, Тихий океан смывает время. Дни проходят в компании смертного существа женского пола, под солнцем, у моря, в тени деревьев, за разговорами.
Прилив небесный, если призадуматься, ежедневно подступает к самым дверям наших жизней, и все же мы обычно идем на берег моря слушать наш монотонный шепот; наши возлюбленные волны топят прозрачные струи молчания, и мы стоим, бодрствующие и живые.
1918 год — пришествие джаза. Он существовал всегда, но в 1918 году он вошел в музыку, которая придала ему выразительность. Несправедливо обвинять в этом войну. Стайка пескариков, что мечется из стороны в сторону в мелководном ручье, и есть джаз. Стайка изнуренных секретарш, которые мечутся в глубокой лохани с нью-йоркской жижей, тоже джаз. Есть незначительная разница, не достойная вашего внимания: пескари натурально живут в воде, а девушки в ней натурально гибнут. И что бы ни случилось, в данных обстоятельствах это воспринимается как должное. Если предпочтение отдается процветанию, этого и следует ожидать.
Плодородная почва долины — колыбель для корней виноградной лозы, фонтан, из которого они пьют. Я вспоминал (в читальном зале), что когда, бывало, отсекал ветку, которая могла плодоносить, то чувствовал себя виновным в духовном преступлении и просил прощенья у лозы как у матери, ребенка которой ненароком обидели. Это происходило вне речи, вне речи, но все равно происходило. Это случалось оттого, что мне претило разрушение, уничтожение хорошей вещи — без раскаяния, без извинения.
Лоза опять зазеленела, и все армяне отправились на своих авто на виноградники собирать нежнейшие виноградные листики для весенних пиршеств. Дети, рожденные в Калифорнии, стояли среди виноградных лоз и собирали молодые листья, сжимая их в руках десятками, переговариваясь по-армянски. Виноградный лист — пища, его вкус незабываем даже для неармян. Для армян в нем вкус самой Армении. И, поглощая эту пищу каждую весну, все армяне, где бы они ни жили, возвещают Богу и Армении о своей преданности и верности. Сбор виноградных листьев — не пустячное дело и не только кулинарное.
На сегодняшний день мы можем предположить, что война идет к концу, когда, спустя годы, погибшие пересчитаны и планируется новая война, но, увы, это не так. И война нисколько не идет к концу. Шум больше не раздается (кроме как в кино про войну, в которых война начинается сызнова, на этот раз во имя искусства), но солдаты из робкого десятка, которые выжили, начинают выражать недовольство, потому что их вынудили быть робкими, потому что они были немужественными, в разладе с собой, теряли рассудок.
Все остальные грехи остаются в неизвестности, и случается рассвет, когда человек хворает, пробный рассвет. Нет печали, нет радости — не более чем вопрос о печали и радости. Драма невозможна, ибо все интересуются только собой как экспериментом и не станут прибегать к решительным действиям только ради этих действий как неизбежности. И в результате человек не может ревновать к женщине или наоборот. Потускнение, размывание конкретного персонажа среди универсальных восприятий сливается в одно целое. И человек, индивидуалист становится ложью для следующего поколения. Человек — это документ, предмет посредственных стишков. Нигде не осталось достоинства, даже среди крестьян: их постепенно познакомили с вульгарностью современных удобств — контрацептивами, гражданскими правами и т.д. Их приучили читать газеты. Экспериментировать особенно не с чем. Человек бодрствует и знает, что бодрствует. Он отрицает судьбу и хочет созерцания. И превыше всего он желает самосозерцания. Это вызывает состояние безответственности, а Пиранделло этому способствует.
Искать здравых людей — значит бродить в одиночестве и печали.
Работая с пеонами, я общался с землей и немного научился говорить по-мексикански.
Самое печальное событие в истории, если призадуматься, не распятие Христа, а открытие Америки. Распятие привело к возникновению христианства, которое в лучшем случае принесло пользу, а в худшем стало разновидностью романтизма для неписателей. С другой стороны, открытие Америки (континента) привело к появлению Линкольна, Тома Сойера, Голливуда, комиксов про Катценджаммеров, Херста и Национальной администрации возрождения. Прочие последствия неисчислимы, и если выбирать между человеком и континентом, то нужно быть материалистом, чтобы не выбрать человека. И все же невыносимо становиться христианином, когда само это понятие осквернено капитализмом, величайшая церковь разжирела до невозможности, превратилась в безделушку, которая играет чисто декоративную роль и обращается с душой с точки зрения статистики.
Наконец, я возвращаюсь к винограднику, с которого начал. Я возвращаюсь (как последнее слово наших дней на земле) к почве, которую знаю и которая знает меня, вскормила меня.
Конечно, мы ссорились — пеоны, я и грек Степан, но наши разговоры по большей части были о вечном, о тенях и прочем. Степан — прирожденный картежник, работавший вопреки своим убеждениям, был тем не менее способен ценить каждый час своего труда на винограднике.
— Через двадцать лет, — говорил он, — благодаря этой работе мой подбородок станет тяжелее, а рука, сдающая карты, проворнее, что очень важно — ведь мне придется плутовать.
Рубио — высокий пеон — тоже говорил, но только когда тишина становилась для него невыносимой. Он в основном интересовался едой. Голода он боялся больше смерти. Однажды он спросил:
— Что вы, армяне, едите?
И я ответил, что мы едим виноградные листья.
— Сам же я питаюсь хлебом и печатным словом, — сказал я.
Он не понял, как можно питаться печатным словом, поэтому пришлось объяснить, что эта пища нужна для насыщения души, но при этом она пробуждает в нас самые низменные страсти, и, следовательно, предпочтительно пользоваться любыми заменителями, которые достигают той же цели с большим изяществом. И я сказал, что ничто не сравнится с печатным словом, и уж точно не любовь.
— Ах, — ответил серьезный мексиканец, — вы, читатели книг… Ах, я не могу быть как вы. Как вам это удается?
В большом читальном зале художественной литературы в публичной библиотеке я вспоминал виноградник под солнцем и наши разговоры о вечном.

 

Назад: Змея
Дальше: Аспирин — член Национальной администрации возрождения