***
Город теперь вымахал такой высоченный, что лифты — развлечение дальнобойное, с салонами внутри: пухлые кресла и банкетки, буфеты, газетные киоски, где между остановками успеваешь пролистать целый номер «Лайфа». Для тех заячьих душ, что первым делом ищут на стенке лифта Сертификат Безопасности, лифты укомплектованы девушками в зеленых пилотках, зеленых бархатных басках и сужающихся брючках с желтыми лампасами — женская разновидность «зута»; девушки подкованы во всевозможном лифтовом фольклоре, и работа их — вас успокоить.
— В начале, — пищит Мышла Пяти из Карбон-сити, штат Иллинойс, улыбаясь профилем в пустоту, подле латунного муара ромбовидных клякс, что летят, летят мимо вертикальными тысячами, — ее взрослеющее лицо, мечтательное и прагматичное лицо Королевы Кубков, никогда не ищет тебя, неизменно преломляется под неким заданным углом в буро-золотом мареве, что вас разделяет… утро, цветочник в глубине лифта, парой ступенек ниже, за фонтанчиком, спозаранку принес свежие ирисы и сирень, — до Вертикального Решения, весь транспорт был, по сути дела, двумерным — а, я догадываюсь, о чем хотите спросить вы… — и девушка посылает говоруну улыбку, приятельскую и — для этого завсегдатая лифтов — непрелом-ленную… — «А как же самолеты, а?» Вот о чем вы хотели спросить! — вообще-то он хотел спросить о Ракете, и все это понимают, но сей предмет любопытным манером табуирован, и сейчас обходительная Мышла дала повод, прямо скажем, к насилию, к насилию подавления — отбеленная крахмальность утреннего сентябрьского неба против восхода и шлифовальной грани утреннего ветра — в этой уютной кубичности, что так плавно взлетает сквозь пространство (пузырек всплывает в кастильском мыле, а вокруг все залито зеленью тягучей молнии), мимо уровней, где уже кишат головы, бурлят ярче молок и икры в море, мимо уровней, погруженных в темноту, не отапливаемых, отчего-то запретных, странным образом опустошенных уровней, где никто не бывал с тех пор, как закончилась Война ааааа-аххх! с воем проносимся мимо, — обыкновенное аэродинамическое взаимодействие, — разъясняет терпеливая Мышла, — нашего граничного слоя и формы отверстия в тот момент, когда мы его минуем…
— Ой, то есть до того, как мы к нему приблизимся, — орет другой завсегдатай, — у него другая форма?
— Именно, приятель, и после того, как мы его пройдем, — тоже, — отмахивается Мышла, иллюстрируя свой тезис преувеличенным кривляньем рта, губки-поджать-расслабить-улыбнуться, — иззубренные дыры ревут, рвутся одиноко вниз, уже истории, попранные вашими подошвами, рев гнутый, как нота на губной гармонике, — но отчего же, пролетая мимо, молчат населенные этажи? где горят огни, приветливые, как рождественские вечеринки, этажи, что манят в чащи стеклянных граней или ограждений, добродушно ворчит кофейный аппарат, ох батюшки, вот и еще один день, привет, Мари, девоньки, куда вы запрятали чертежи на «SG-1»… что значит, Полевые Оперативники забрали… опять? а у Проектировщиков, стало быть, и прав никаких нет, когда оборудование отправляется в Поле (Der Veld) — это же все равно что ребенок убегает. Вот оно как. Разбитое сердце, мамина молитва… Позади медленно затихают голоса Любекского Певческого Клуба Гитлерюгенда (нынче мальчики распевают по офицерским клубам Зоны под своим гастрольным названием «Ледерхозены». Все одеты соответственно, и поют — когда слушатели подходящие — спиной к аудитории, обернув через плечо лукавые личики, кокетничая с бойцами:
Но жгли сильнее материнских слез
Те порки, что мне Мутти задавала… —
с блеском слаженно виляя попами, которые светятся сквозь кожаные штаны, до того тугие, что отчетливо видны сокращения ягодичных мышц, и не сомневайтесь: ни один хуй в зале не остался спокоен при виде этого зрелища, и едва ли отыщется взор, не галлюцинирующий о материнских розгах, шлепающих по голым задам, о восхитительных красных рубцах, о суровом и прекрасном женском лице, оно улыбается, ресницы опущены, лишь промельк света в каждом глазу, — еще только обучаясь ползать, ты чаще всего видел икры ее и ноги — они питали тебя силою вместо ее грудей, и постепенно ты узнавал запах ее кожаных туфель, и чудесный аромат поднимался, докуда хватало глаз, — до ее колен, а может — от тогдашней моды зависело — до бедер. Ты был младенцем пред кожаными ногами, кожаными ступнями…).
— Возможно ведь, — шепчет Танатц, — что эта классическая фантазия запечатлевается у нас подле материнских колен? Что где-то в плюшевом альбоме мозга притаился ребенок в костюмчике Фаунтлероя, симпатичная французская служаночка, что молит о порке?
Людвиг ерзает весьма объемистым задом под ладонью Танатца. Обоим не полагается выходить за свои периметры. Но они все равно выскользнули на участок границы, в холодные кусты, посреди которых умяли себе гнездо.
— Людвиг, чуток С и М еще никому не навредил.
— Это кто сказал?
— Зигмунд Фрейд. Откуда мне знать? Но почему нас обучили рефлекторно стыдиться всякий раз, когда всплывает эта тема? Почему Структура допускает любые сексуальные повадки, кроме этой? Потому что подчинение и господство — ресурсы, которые нужны Структуре, чтобы выжить. Нельзя растрачивать их впустую на личный секс. На любой секс. Ей нужно наше подчинение, чтобы сохранить власть. Нужна наша жажда господства, чтобы кооптировать нас в свою властную игру. От нее никакой радости, только власть. Говорю тебе, если б можно было повсеместно внедрить С-М на уровне семьи, Государство бы скопытилось.
Это садо-анархизм, и ныне в Зоне Танатц — ведущий теоретик его.
Наконец-то Люнебургская пустошь. Ночью была стыковка с группами, везущими баки с горючим и окислителем. Группа хвостового отсека на целое утро оседлала радиоволны — все пыталась сделать засечку места, лишь бы небо расчистилось. Поэтому сборка 00001 происходит еще и географически, Диаспора навыворот, семя изгнанья разогналось центростремительно, скромно предвосхищая гравитационный коллапс, конденсацию Мессии из падших искр… Помните историю про паренька, который ненавидит креплах? Ненавидит и боится, весь идет ужасной такой зеленой сыпью, рельефными картами покрывающей тело от одного соседства с креплахом. Мамаша ведет паренька к психиатру. «Страх неведомого, — диагностирует серое преосвященство, — пусть посмотрит, как вы готовите креплах, ему полегче будет приспособиться». Дома, у матери на кухне. «Итак, — грит мать, — я сейчас приготовлю сюприз — пальчики оближешь!» — «Ух ты! — кричит паренек, — клево, мам!» — «Смотри, я просеиваю муку и соль, вот какая у нас получилась горка». — «Мам, это что — гамбургер? ух ты!» — «Гамбургер, да еще с луком. Видишь — я их жарю в сковородке». — «Ну надо же, скорей бы уже! Красота! А теперь что?» — «Делаю из муки такой вулканчик и туда разбиваю яйца». — «Можно я помогу месить? Ух ты!» — «А теперь я раскатаю тесто, видишь? вот так ровненько, я его сейчас порежу на квадратики…» — «Круть, мам!» — «А теперь я ложкой кладу чуточку фарша в квадратик, а теперь складываю квадратик в треу…» — «ГАААА! — орет малец в полном ужасе. — Креплах!»
Цыганам дарованы тайны, кои нужно уберечь от центрифуги Истории, а другие тайны дарованы каббалистам, и тамплиерам, и розенкрейцерам; вот так же Тайна Страшной Сборки и другие просочились в нестареющие пространства того или иного Этнического Анекдота. Есть еще история про Энию Ленитропа, которого послали в Зону поприсутствовать при его собственной сборке — возможно, шептали глубоко паранояльные голоса, при сборке его времени, — и где же в этом анекдоте соль? да вот нету в нем соли. Все пошло вкривь и вкось. Ленитропа разломали и рассеяли. Карты его разложили кельтским крестом, как рекомендовал мистер А. Э. Уэйт, разложили и прочли, да только это карты поддавалы и балбеса: они указывают лишь на долгое жалкое будущее, изошедшее на шлак, на посредственность (и не только в его жизни, но равно, хе, хе, в его летописцах, да да что может быть лучше тройки пентаклей, со второй попытки накрывшей почву кверх тормашками, — ничто так эффективно не пошлет вас к ящику поглядеть восьмой показ «Веселого часа с Такэси и Итидзо», да закурить сигаретку, да постараться забыть все к чертовой матери) — на отсутствие ясного счастья или искупительного катаклизма. Все карты его надежд перевернуты — что всего неприятнее, перевернут Повешенный, которому вообще-то полагается висеть вниз головой и рассказывать о Ленитроповых тайных надеждах и страхах…
— Не было никакого д-ра Ябопа, — полагает всемирно признанный аналитик Микки Спетц-Выпп, — Ябоп — всего лишь фикция, помогавшая Ленитропу объяснить то, что он так ужасно, так непосредственно ощущал в гениталиях всякий раз, когда в небе рвались ракеты… отрицать то, чего он никак не мог признать: что, может статься, он влюблен, половым манером влюблен в смерть — свою и своей расы… Эти первые американцы — в своем роде пленительный гибрид грубого поэта и психического калеки…
— Ленитроп как таковой нас никогда особо не волновал, — признал недавно представитель Противодействия в интервью «Уолл-Стрит Джорнал».
ИНТЕРВЬЮЕР: Вы хотите сказать, что он был скорее точкой сборки.
ПРЕДСТАВИТЕЛЬ: Даже не так. Мнения разделились еще в самом начале. Одна из роковых наших слабостей. [Ведь вы, конечно, хотите послушать о роковых слабостях.] Одни называли его «предлогом». Другие считали подлинным, детальным микрокосмом. Микрокосмисты, как вы, вероятно, знаете из классических историй, поторопились. Мы… это было, скажем прямо, крайне странное преследование еретика. Летом, по Нижним Землям. В полях с мельницами, на болотах, где такой мрак, что приличной видимости не дождешься. Помню, как-то раз Кристиан нашел старый будильник, мы соскребли радий и покрыли им тросики отвесов. В сумерках они сияли. Вы же видели, как держат отвесы, — руки при этом обычно в районе промежности. Темная фигура изливает вниз пятидесятиметровый поток светящейся мочи… «Писающее Присутствие» — стало популярным розыгрышем новичков. «Чарли Нобл» Ракетенштадта, можно сказать… [Да. Это остроумно получилось. Я их всех предаю… и что хуже всего, я знаю, чего хотят ваши редакторы, я точно знаю. Я предатель. Он во мне. Ваш вирус. Ваши неутомимые Тифозные Мэри распространяют его, шляясь по рынкам и вокзалам. Кое-кого нам удалось подкараулить. Как-то раз в Подземке поймали кое-кого. Ужас что было. Мой первый бой, моя инициация. Гнали их по тоннелям. Чуяли их страх. Когда тоннели разветвлялись, надежда была лишь на коварную акустику Подземки. Заблудиться — как нефиг делать. Почти без света. Рельсы мерцали, как ночью под дождем. И вот тут — шепоты; тени таились, съежившись по углам ремонтных станций, лежали под стенами тоннеля, наблюдали погоню. «Конец слишком далек, — шептали они. — Вернись. На этой ветке остановок нет. Поезда мчатся, пассажиры едут долгими милями вдоль сплошных горчичных стен, но остановок не будет. Бежать еще долго, до самого вечера…» Двое улизнули. Но мы взяли остальных. Между граничными знаками станций, желтый мелок просвечивает сколь многолетние страты износа и тавота, 1966 и 1971, я впервые вкусил крови. Хотите это вписать?] Мы пили кровь наших врагов. Вот почему, видите ли, гностиков так травят. Подлинное таинство Евхаристии — испить вражеской крови. Грааль, Священный Грааль — кровавый передатчик. А с чего бы еще так свято его сторожить? С чего бы черному караулу почета одолевать полконтинента, половину расщепленной Империи, каменными ночами и зимними днями — для того лишь, чтоб коснуться нежными губами скромного кубка? Нет, они переносчики смертного греха: поглотить врага, погрузить в скользкую сочность, впитать всеми клетками. «Смертного греха» по официальному, то есть, определению. Грех против вас. Статья вашего уголовного кодекса, и все. [Подлинный грех свершили вы: запретили сей союз. Провели эту черту. Чтобы мы были хуже врагов, в итоге погрязших в тех же полях дерьма, — чтобы мы были чужаками.
Мы пили кровь врагов наших. Кровь друзей мы лелеяли.]
Вещдок S-1706.31, фрагмент форменной нижней рубашки ВМФ США, с бурым пятном — очевидно, крови, — в форме меча, расположенного между нижним левым и правым верхним углами.
Это примечание в Книгу Реликвий не вошло. Тряпку матрос Будин отдал Ленитропу как-то вечером в баре «Чикаго». Вечер — в некотором роде реприза их первой встречи. Засунув тлеющий толстый косяк под струны на гитарном грифе, Будин скорбно поет; песня отчасти Роджера Мехико, отчасти — некоего безымянного матроса, посреди войны застрявшего в Сан-Диего:
Я тут по роже съездил тортом чьей-то мамке,
Я тут отъехал с дури — благодать,
А тут гляжу — как труп лежу, и 6:02 ревет
А может, это 10:45…
[Припев]:
Заборов многовато вечерами,
Замерзших многовато под дождем,
И, говорят, ты собралась рожать ребенка —
Теперь, кажись, нам не побыть вдвоем.
Порой охота мне податься в округ Гумбольдт —
Порой охота на восток, к родне…
Порой мне кажется, что буду я счастливый —
Ты только думай временами обо мне…
У Будина имеется круглый ревун, из тех, которые ребятишки получают за крышки от коробок с хлопьями, так этот ревун хитро прилажен у Будина в жопе и управляется пердежом определенной силы. Будин неплохо приноровился акцентировать свое музицирование этими пердежными УИИИИииии, а теперь обучается издавать их в нужной тональности, рефлекторная луга с пылу с жару, ухо-мозг-руки-жопа, и вдобавок возврат к невинности. Сегодня толкачи впаривать не торопятся. Сентиментальному Будину мстится, будто это потому, что они слушают его песню. Кто их знает. Тюки свежих листьев коки, прямиком из Андов, превращают бар в резонирующий латиноамериканский пакгауз накануне революции, что вечно далека, словно дым, порою пачкающий небо над тростником долгими кружевными предвечерьями у окна за чашкой кофе с коньяком… Беспризорники изображают Деловитых Эльфов, оборачивают листьями бетель — выходит аккуратненький пакетик, можно жевать. Их покрасневшие пальцы — живые угольки в тенях. Матрос Будин внезапно вскидывает голову, умное небритое лицо изъедено всем этим дымом и непониманием. Он в упор глядит на Ленитропа (будучи одним из немногих, кто еще способен видеть его как цельную сущность. Большинство давным-давно бросили попытки собрать Ленитропа воедино, даже как идею: «Очень уж это все теперь далеко», — обычно говорят они). Подозревает ли Будин, что скоро и у него сил недостанет: что вскоре и ему, как остальным, придется Ленитропа отпустить? Но кто-то ведь должен держаться, нельзя, чтобы так случилось со всеми нами, — ну нет, это уж слишком… Ракетмен, Ракетмен. Бедный ты обсос.
— Эй. Слушай. Пусть это будет у тебя. Понимаешь? Это тебе.
Он вообще слышит еще? Видит эту тряпку, это пятно?
— Слышь, я там был, в Чикаго, когда его обложили. Я в тот вечер там был, прям на улице, возле «Биографа», стрельбу слыхал и все такое. Блядь, я был салага, думал, это и есть свобода, ну и рванул. И со мною пол-Чикаго. Из баров, из гальюнов, из переулков, дамочки подолы подхватили, чтоб бегать сподручнее, миссус Клушли, которая всю Великую депрессию пьет как лошадь, ждет, когда солнышко засияет, и что ты думаешь, там половина моего выпускного с Великих озер, в синем все, и на них те же отпечатки кроватных пружин, что на мне, и шлюхи со стажем, и рябые гомики, у которых изо рта воняет, как у смазчика в рукавице, и старушки с Задворок Скотобоен, девчонки только из киношек, еще пот на ляжках не обсох, кореш, там все были. Сымали одежу, листки выдирали из чековых книжек, вырывали друг у друга клочья газет, чтоб только чего-нибудь в кровь Джона Диллинджера макнуть. Мы ебу дались совсем. Агенты нас не трогали. Стояли себе, дула еще дымятся, а народ на эту кровь на мостовой как ломанулся… Может, я-то с ними по недомыслию там бултыхался. Но мало того. Что-то мне надо было, видать… коли слышишь меня… вот я поэтому тебе и отдаю. Ага? Это кровь Диллинджера. Я когда до нее добрался — еще теплая была. Они-то хотят, чтоб мы его «обычным преступником» числили — но у Них бошки начисто переебаны, он-то все равно делал то, что делал. Взял и выписал Им по первое число прям в укромненьких гальюнах Ихних банков.
Кому какое дело, чего он думая, если эти его думанья не мешали? Вдоба-авок пофиг даже, почему мы это делаем. Эй, Рачок? Нам не причин надо — только бы красоты этой. Физической этой благодатной красоты, чтоб все работало. Храбрость, мозги — ну да, еще бы, но без красоты? плюнуть и растереть. А ты… прошу тебя, ты слушаешь? Эта шмотка — она помогает. Без дураков. Мне помогла, но я-то уже не Дамбо, я и без нее полечу. А вот ты. Рачок. Ты…
То была не последняя их встреча, но потом вокруг вечно кто-то колобродил, торчковые кризы, обидки на обидки, настоящие или подразумеваемые, и к тому времени Будин, как и боялся, уже начал беспомощно, стыдясь, отпускать Ленитропа. На некоторых приходах, видя белую сеть, что куда ни глянь затянула поле зрения, он толкует ее как символ боли или смерти. Он теперь больше времени проводит с Труди. Их подружку Магду замели за босячество первой степени и увезли назад в Леверкузен, на заросший задний двор, где в вышине шкворчат линии электропередачи, пыльные кирпичи обрастают сорняком в трещинах, ставни всегда захлопнуты, трава обычная и сорная обращается в горчайшую осеннюю подстилку. Бывают дни, когда ветер приносит аспириновую пыль с фабрики «Байер». Люди вдыхают и утихомириваются.
Оба они переживают отсутствие Магды. Будин вскоре замечает, что характерный его грубый хохот, хьюх, хьюх, онемечился — тьяхц, тьяхц. К тому же он примеряет старые Магдины личины. Добродушные, понятные личины, как на маскараде. Трансвестизм нежности — такое с ним впервые в жизни. Никто не задает вопросов — все слишком заняты своими делишками, — но Будин соображает, что это ничего.
Чист и тягуч небесный свет, вылитая ириска, если растянуть ее раза два, не больше.
— Умирать странной смертью, — нынче Гость Ленитропа — скажем, графитные каракули на стене, голоса в дымоходе, человек на дороге, — цель жизни в том, чтоб ты умер странной смертью. Как бы она тебя ни нашла, это должно случится при очень странных обстоятельствах. Такой вот жизнью жить…
Вещдок S-1729.06, бутылка, содержащая 7 куб. см майского вина. Анализ демонстрирует наличие ясменника, лимона и апельсиновых корок в составе.
Первые тевтонские воины носили веточки ясменника, также известного как Хозяин Лесов. Он дарует удачу в бою. Судя по всему, некая часть Ленитропа как-то ночью в самой сердцевине Нидершаумдорфа столкнулась с Джабаевым в самоволке. (Кое-кто придерживается мнения, будто фрагменты Ленитропа выросли в отдельные цельные личности. Если так, невозможно сказать, кто из нынешней популяции Зоны — побеги его первоначального рассеяния. Считается, что его последняя фотография фигурирует на единственном альбоме, записанном английской рок-группой «Дурак» — семь музыкантов стоят эдак вызывающе, а-ля ранние «Стоунз», возле места, где когда-то упала ракетная бомба, в Ист-Энде или к Югу от Реки. Весна, французский тимьян удивительным белым кружевом расцвел на зеленой пелерине, что скрывает, смягчает подлинные очертания старых руин. Не разберешь, которое из лиц Ленитропово, — единственная надпись на конверте, кою возможно атрибутировать ему, — «Гармоника, казу — друг». Но, зная его расклад таро, мы рекомендовали бы искать среди Смиренных, средь серых и недошедших душ, стали бы выглядывать, как он плывет во враждебном свете небесном, во тьме морской…)
В общем, над равниною виднеется только длинный кошачий глаз блеклого заката, ярко-серый под фиолетовым облачным потолком, с темносерой радужкой. Изображение сие скорей венчает, нежели сверху вниз взирает на сборище Джабаева и его друзей. В городе проходит странная конференция. Деревенские дурачки из деревень по всей Германии стекаются в город (истекая слюною и, чтоб населению было на что показывать пальцем в их отсутствие, оставляя за собою кричащие цветные следы). Ожидается, что сегодня они примут резолюцию, в которой попросят у Великобритании принять их в Содружество, и даже, вероятно, подадут заявку на членство в ООН. Детей в приходских школах просят молиться за успех. Неужто 13 лет ватиканского коллаборационизма таки прояснили разницу между тем, что свято, и тем, что наоборот? В ночи формируется очередное Государство; без театра и празднеств дело не обходится. Отсюда нынешняя популярность Maitrinke, какового Джабаев умудрился раздобыть несколько литров. Пусть гуляют деревенские дурачки. Пусть святость их идет рябью по интерферограммам, покуда не погасит фонари в зале заседаний. Пусть героически выступит кордебалет; 16 потрепанных глазастых старичков, что бесцельно шаркают по сцене, дроча в унисон, орудуя пенисами, точно палицами, по двое-трое размахивая своими зазеленевшими палками, выставляя на обозрение потрясающие шанкры и язвы, извергая фонтаны спермы, прошитые кровью, которые плещут на лоснящиеся брючные складки, пиджаки цвета грязи, на карманы, что болтаются, точно шестидесятилетние сиськи, а в голые лодыжки старичья въелась пыль тесных площадей и обезлюдевших улиц. Пусть гомонят и колотят по креслам, пусть текут братские слюни. Сегодня кружок Джабаева посредством плохо спланированного налета на дом единственного в Нидершаумдорфе врача добыл гигантский подкожный шприц и иглу. Сегодня они вмажутся вином. Если к ним помчится полиция, если далеко по дороге некие дикарские уши за много километров ночи различат грохот оккупационного конвоя и засигналят об опасности после визуального контакта, после слабейшего рассеяния света первых фар, — даже тогда, пожалуй, их круг не разомкнется. Что бы ни случилось, вино справится. Не просыпался ли ты с ножом в руке, головой в унитазе, а мазок длинной дубинки вот-вот съездит тебе по верхней губе, и не утопал ли вновь в красной, капиллярной грезе, где все это происходить попросту не может? и просыпался опять — женский крик, и опять — вода канала морозит тебе утопшие глаз и ухо, и опять — ужас как много «крепостей» пикируют с небес, и опять, опять… Но по-настоящему — нет, никогда.
Винный приход: винный приход отрицает тяготение, раз — и очутился на потолке лифта, а лифт ракетой вверх, и никак не слезешь. Делишься надвое, на основных Двоих, и каждая самость твоя сознает другую.
ОККУПАЦИЯ МАНДАБОРО
Часа в три дня с холма, где сужается внутриштатное шоссе, скатываются грузовики. Все фары горят. Один за другим электрические зенки взбираются на вершину между кленами. Шум стоит необычайный. Съезжая со склона, грузовики дребезжат коробками передач, и из-под брезента доносятся утомленные вопли: «Двойной выжимай, идиот!» Яблоня у дороги вся в цвету. Ветви влажны после утреннего дождя, темны и влажны. Под яблоней с кем угодно, только не с Ленитропом, сидит голоногая девчонка, светловолосая и медово-смуглая. Зовут Марджори. Хоган вернется с Тихого океана, будет ее обхаживать, но она предпочтет Пита Дюфея. Они с Дюфеем родят дочь, назовут Ким, и косички этой Ким станет макать в школьные чернильницы юный Хоган-младший. Все будет идти своим чередом, оккупирован город или нет, с дядей Энией или же без него.
В воздухе снова сгущается дождь. Солдаты собираются у «Гаража Хикса». На заднем пустыре — промасленная свалка, яма, а в яме до краев шарикоподшипников, дисков сцепления и деталей коробок передач. Ниже, на стоянке — куда выходит еще кондитерская в зеленых кружавчиках, он там каждый день в 3:15 ждал, когда из-за угла появится первый ломтик отчаянно желтого школьного автобуса, и знал, у кого из старшеклассников легче стрельнуть пару пенни, — шесть-семь старых «кордов» на разных стадиях пропыленности и распада. В предвкушении дождя эти сувениры молодой империи блестят, точно катафалки. Рабочие наряды уже занялись баррикадами, а мародеры ступили за серую вагонку «Лавки Пиццини», что стоит на углу, огромная, как амбар. Ребятня ошивается у погрузочной платформы, лузгает семечки из джутовых мешочков, слушает, как солдаты тибрят говяжьи бока у Пиццини из морозильника. Если Ленитропу охота отсюда добраться до дома, надо проскользнуть на тропинку вдоль кирпичной стены двухэтажного «Гаража Хикса», заросшую тропинку, что прячется за огнеопасной мусоркой лавки и каркасным сараем, где Пиццини держит свой развозной грузовик. Срезаешь через два участка, а они не очень-то прилегают друг к другу, так что, в общем, огибаешь забор и чешешь по проезду. Два янтарно-черных дома старых дев, внутри полно живых кошек и кошачьих чучел, пятнистых абажуров, мебельных салфеток и салфеточек на креслах и столах, вечные сумерки обитают там. Потом через дорогу, до проезда миссис Снодд, где шток-розы, в сетчатую калитку и через задний двор Санторы, перемахнуть штакетник, где заканчивается изгородь, пересечь свою улицу — и ты дома…
Но город оккупирован. Они уже, наверно, запретили детворе срезать углы, а взрослым — ходить своей дорогой. Домой ты, наверно, уже опоздал.
СНОВА В «DER PLATZ»
Вернувшись из Куксхафена, Густав и Андре Омнопон открутили с казу Андре мембрану и пробку и заменили станиолью — проделали в ней дырки и теперь курят из казу гашиш, пальцем вместо клапана выстукивая по узкому концу па-па-пах, чтоб карбюрировать дым, — выясняется, что лукавый Зойре приспособил бывших инженеров из Пенемюнде, группу силовой установки, к долгосрочному исследованию оптимальной конструкции гашишной трубки, и угадайте, что вышло? — с точки зрения скорости потока, теплообмена, контроля соотношения воздуха-к-дыму, идеальная форма — у классического казу!
Да-с, и вот еще что странно: круговая резьба над мембраной казу в точности повторяет резьбу в патроне электролампочки. Густав, славный старина Капитан Жуть, нацепивший слямзенные очень желтые английские очки для стрельбы («С ними, пожалуй, вену искать полегче»), неизменно провозглашает это обстоятельство ясной печатью «Феба».
— Дураки, вы думаете, казу — подрывной инструмент? Вот… — в ежедневные свои поездки он всегда прихватывает лампочку, не прощелкивать же лишний шанс вогнать в уныние случайного торчка… ловко прикручивает электролампочку к мембране до упора, затыкая казу рот. — Видали? «Феб» маячит даже за казу. Ха! ха! ха! — И Schadenfreude пропитывает комнату хуже длительного лукового пердежа.
Но его электролампочка — не кто иной, как наш приятель Байрон, — хочет сказать нет, отнюдь, дело в другом, это декларация Казу о братстве со всеми плененными и притесняемыми электролампочками…
А подковерно крутится кино. Круглые сутки на полу, отвернешь ковер — а там это кино проклятое! Поистине отвратительный и безвкусный фильмец Герхардта фон Гёлля — текущие, собственно говоря, съемки проекта, которому не суждено завершиться. Шпрингер собирается длить его до бесконечности — подковерно. Называется «Новый торч» — о нем-то и речь в фильме, о новой разновидности наркоты, с какой никто еще не сталкивался. Одно из наидосаднейших свойств этого дерьма — как только принял, навсегда теряешь способность рассказывать, каково это, или, что еще хуже, — где достать. Толкачи бродят в потемках, как и все прочие. Одна надежда — что наткнешься на кого-нибудь в процессе употребления (вкалывания? курения? глотания?). По всей видимости, эта наркота сама тебя находит. Пришла из мира навыворот, агенты коего шастают с ружьями, поступающими с жизнью на манер пылесоса: нажмешь на спуск — и пули всасываются в дула из тел недавно усопших, а Великая Необратимость берет и обращается, труп оживает под аккомпанемент наоборотных выстрелов (легко себе представить, сколь это бездумная и торчевая потеха — ежедневный монтаж звука). Вспыхивают титры, например
ГЕРХАРДТ ФОН ГЁЛЛЬ ПОДСЕЛ НА АМИТАЛ НАТРИЯ!
А вот и он сам, жирный гаер, восседает на толчке, на… в общем, смахивает на необычайно крупный детский стульчак, а между ног торчит фаянсовая шакалья башка с — как неловко, право, — косяком в весьма раззявленной улыбчивой пасти…
— Злом и орлом, — болбочет Шпрингер, — блондинит климат, ибо слабы они на вульгарной войне. Нет не чтобы жулить пока не появятся наблюдатели в рывающихся пеленах земли дабы совокупиться и молвить ме-нобанниока блийерларль менозэнцек чары бергамота и игривой фантазии под троном и носом весьма немилостивого короля… — ну, выше крыши такой вот ерунды, самое время улизнуть за попкорном, а попкорн в «Плаще», если приглядеться, — семена ипомеи, лопнувшие неподвижными бурыми взрывиками. Местные подковерное кино почти не смотрят — только транзитные гости: дружки Магды, дезертиры с великой аспириновой фабрики в Леверкузене, вон они там, голые, в углу, пускают друг на друга струйки клейстера из стибренного кукурузного крахмала, нездорово хихикают… адепты «Книги перемен», у которых на пальцах ног вытатуирована любимая гексаграмма, — эти нигде подолгу не задерживаются, угадайте почему? Потому что у них вечно Переменные ноги! да еще недоумочные волшебники, которые, как ни стараются, вечно катастрофически посещаемы Клиппот, зубоскалами от «уиджей», полтергейстами, всевозможными поддавалами и балбесами с астральных планов бытия — ага, нынче все они заглядывают в «Der Platz». Но иначе придется одних пускать, других не пускать, а к такому никто не готов… Подобные решения — прерогатива очень высокопоставленного ангела, что взирает на нас в неисчислимых извращеньях наших — как мы ползаем по черному атласу, давимся рукоятками плеток, слизываем кровь из проколотой вены возлюбленного, и все это, всякий потерянный смешок или вздох, творится приговоренными к смерти, коей глубинную красоту ангел никогда не созерцал изблизи…
ТАРО ВАЙССМАНА
У Вайссмана расклад получше, чем у Ленитропа. Вот подлинные карты в порядке расклада:
Почва: Принц мечей
Покрыт: Башней
Перекрещен: Королевой мечей
Увенчан: Королем кубков
Внизу: Туз мечей
Позади: 4 кубков
Прошлое: 4 пентаклей
Личность: Паж пентаклей
Окружение: 8 кубков
Надежды и страхи: 2 мечей
Будущее: Мир
Итак, он появляется — сапоги и знаки отличия блестят, он — всадник на черном скакуне, что срывается в галоп, коего ни всаднику, ни скакуну не обуздать, мчит через пустошь над гигантскими курганами, черномордые овцы бросаются врассыпную, а темные посты можжевельника, любовно грезя о смерти, пересекают его путь параллаксом неспешного фатума, монументами возвышаясь над бежево-зеленым отходом лета, над пылью окрашенными низинами и, наконец, над полевой серостью моря, над прерией морскою, что фиолетово густеет там, где огромными кругами, пятнами прожекторов на танцполе прорывается солнце.
Он — отец, коего тебе так и не удастся вполне уничтожить. Эдипов наворот в Зоне ужасающий. Ни стыда ни совести. Матери маскулинизировались, обратились в старые тертые денежные мешки, ни для кого не представляющие сексуального интереса, и однако вот они, их сыновья, по сей день стреножены инерцией похоти, опоздавшей на 40 лет. Ныне отцы лишены власти, как оно и было всегда, но поскольку 40 лет назад нам не удалось их прикончить, мы обречены теперь на ту же покорность, те же мазохистские фантазии, какие втайне лелеяли они, и хуже того — в немощи своей мы обречены прикидываться властями предержащими — наши собственные малолетние отпрыски, вероятно, ненавидят нас, и мечтают занять наше место, и проиграют… И поколение за поколением безмолвные мужчины, влюбленные в боль и покорность, отбывают свой срок в Зоне, благоухая поблекшей спермой, страшась умиранья, отчаянно завися от тех удобств, что им впаривают, пусть бесполезных, уродливых или мелких, и дозволяют отнимать у них жизнь мужчинам, чей единственный талант есть талант к смерти.
Из 77 возможных карт Вайссман «покрыт» — то есть его нынешнее состояние определяется — Башней. Загадочная карта, и кого ни спроси — у всех про нее своя история. На карте молния ударяет в высокую фаллическую конструкцию, с которой падают две фигуры — одна при этом в короне. Кое-кто прочитывает эякуляцию и тем ограничивается. Другие различают характерный для гностиков и катаров символ Римской Церкви и обобщают его до любой Системы, нетерпимой к ереси: системы, которая по природе своей рано или поздно обречена пасть. Но теперь-то мы знаем, что еще на карте изображена Ракета.
Члены Ордена Золотой Зари полагают, будто Башня олицетворяет победу над величием и силу мщения. Так Геббельс и вне профессионального своего краснобайства видел в Ракете мстителя.
На каббалистическом Древе Жизни дорога Башни соединяет сфиру Не-цах, победу, с Год, славой или величием. Отсюда интерпретация Золотой Зари. Нецах пламенна и эмоциональна, Год — водяниста и логична. В теле Божества эти две сфирот — бедра, колонны Храма, вместе приводящие к Йесод, половым органам и органам выделения.
Но любую сфиру преследуют свои демоны, они же Клиппот. Нецах — клипа Орев Зерек, Вороны Рассеяния, а Год — Самаэль, Божес твенный Яд. На обоих уровнях демонов никто не спрашивал, но, наверное, у них наблюдается кро-охотная слабость, ощущение падения, эдакого отвесного, внео-хватного падения, как во сне, скорее сквозь пространство, чем между объектами. Разные Клиппот способны только на зло определенного сорта, однако движение на дороге Башни, от Нецах к Год, очевидно, привело к зарождению новой разновидности демона (это чего — диалектическое таро? Да-с, вот так-c! Вдоба-авок если вы думаете, что не бывает марксистско-ленинских магов, значит, вы плохо думали!). Вороны Смерти отведали Божественного Яда… однако в малых дозах, которые не травят, но, подобно Amanita muscaria, приводят субъекта в весьма своеобразное состояние ума… Официального имени им не дадено, однако они — демоны-хранители Ракеты.
Вайссман перекрещен Королевой своей масти. Может, это он сам, только переодетый. Она — главное прецятствие у него на пути. У ног его одинокий меч горит в короне: опять же Нецах, победа. В американской колоде эта карта нивелирована для нас до пикового туза, что несколько жутче: знаете же, какая тишина затопляет комнату, когда выпадает пиковый туз, во что бы ни играли. В прошлом у Вайссмана — уходит как фактор из его жизни — 4, она же Четверка пентаклей, на которой персона скромного достатка отчаянно цепляется за то, что имеет, за четыре золотых денария, — две монеты балбес придерживает ногами, третью положил на макушку, а четвертую крепко прижимает к животу, в котором обитает язва. Перед нами неизменная ведьма, что пытается защитить свой пряничный домик от стаи грызунов, шныряющих в темноте. Впереди Вайссмана ждет целый пир кубков, насыщение. Реки бухла и толпы шлюх вскоре предстоят Вайссману. Ну и славненько — впрочем, в окружении своем он уходит, бросив пирамиду из восьми золотых потиров. Может, ему будет дано лишь то, что надлежит бросить. Может, это потому, что в осадке на дне последней чаши на сон грядущий — горькое присутствие Двойки мечей, женщины, что сидит на скалистом берегу, в одиночестве на балтийском побережье, под луною, на глазах повязка, в руках два клинка, скрещенные на груди… обычно эта карта читается как «согласие правой и левой руки», что неплохо описывает сегодняшнюю Зону и отражает сокровеннейшие надежды Вайссмана или его страхи.
Сам он, каким видит его Мир: ученый молодой Паж пентаклей, размышляющий над своим волшебным золотым талисманом. Паж может подразумевать и девушку. Однако пентакли обозначают людей очень темнокожих, и потому карта — почти наверняка Энциан в молодости. И Вайссман наконец эдаким скудным карточным манером может стать тем, что впервые полюбил.
Король кубков, венчающий его надежды, — прекрасный король-мыслитель. Если вам интересно, куда он делся, поищите среди благоденствующей профессуры, президентских советников, свадебных интеллектуалов, что сидят в советах директоров. Найдете его почти наверняка. Только берите выше — ниже не надо.
Карта его будущего, карта того, что грядет, — Мир.
ПОСЛЕДНЯЯ ЗЕЛЕНЬ, ПОСЛЕДНИЙ ПУРПУР
Во все стороны Пустошь окрашивается в зелень и пурпур, земля и вереск, матерея…
Нет. Стояла весна.
СКАКУН
В поле, за деревьями, за лужайкой, стоит последний скакун — тускло-серебристый, какой-то монтаж теней. Когда-то местные германские варвары в древних своих церемониях приносили коней в жертву. Позже кони из священного жертвоприношения превратились в слуг власти. Тогда великая перемена объяла Пустошь — месила, крутила, размешивала пальцами сильными, как ветер.
Ныне, раз жертвоприношение стало деянием политическим, деянием Цезаря, последнего скакуна только и заботит, как задувает послеполуденный ветер: сначала подымается, тщится удержаться, зацепиться, но увы… всякий раз скакун переживает этот порыв в сердце своем, краем глаза, краем уха, мозга… Наконец, когда хватка ветра становится уверенна — а день повернулся к вечеру, — скакун вздергивает голову, и дрожь сотрясает — обуревает его. Хвост его хлещет ясную, юркую плоть ветра. В роще начинается жертвоприношение.
ИСААК
Согласно агадическому преданию примерно IV столетия, в ту минуту, когда Авраам занес нож над сыном на горе Мория, Исаак узрел Чертоги Престола. Для практикующего мистика испытать видение и миновать Чертоги один за другим — переживание ужасное и сложное. Необходимы не только зубрежка паролей и печатей, не только физическая готовность, достигаемая упражнением и воздержанием, но равно стояк решимости, который не обмякнет в самый неподходящий момент. Дабы сбить тебя с пути, ангелы у врат станут обжуливать тебя, станут угрожать, подстраивать всевозможные жестокие розыгрыши. Клиппот, скорлупки мертвых, вооружатся всей твоей любовью к друзьям, что перешли на другую сторону. Ты избрал деятельный путь, и любая запинка чревата смертельной опасностью.
Другой путь темен и женствен, покорен и самозабвен. Исаак ложится под нож. Сверкающее лезвие ширится, тянется вниз коридором, чрез который душу возносит неодолимый Эфир. Герхардт фон Гёлль на операторской тележке, восторженно гикая, гонит по длинным коридорам Нимфенбурга. (Тут его и оставим — в его полете, в его невинности…) Впереди расцветает неземной свет, средь этой позолоты и стекла почти синий. Позолотчики работали нагишом и брили головы наголо; чтобы статический заряд держал трепещущий лист, они сначала проводили кистью по волосам на лобке: в сих златых перспективах неизбывно сияет генитальное электричество. Но безумный Людвиг и его испанская танцовщица давно позади, угасают, ало вянут по ту сторону мрамора, что коварно поблескивает сладкой водою… это уже миновало. Восхождение к Меркаве, вопреки последним жалким рудиментам его мужественности, последним порывам к вероятию магии, продвигается уже неотвратимо…
ПРЕДПУСКОВАЯ ПОДГОТОВКА
Гигантская белая муха: эрегированный пенис жужжит в белом кружеве, запекшись кровью или спермою. Кружева смерти — подвенечный убор для мальчика. Его гладкие ступни стянуты вместе и обуты в белые атласные туфли с белыми бантиками. Красные соски стоят торчком. Золотая поросль на спине, германский золотой сплав, от бледно-желтого к белому, лежит симметрично вокруг хребта, дугами, тонкими и завитыми, точно изгибы отпечатка пальца, точно железные опилки на магнитных силовых линиях. Каждая веснушка, каждая родинка — темная, четко расположенная аномалия поля. На загривке проступает пот. Во рту кляп — белая лайковая перчатка. О символизме Вайссман сегодня позаботился. Перчатка — женский эквивалент Руки Славы, коей домушники освещают себе дорогу в ваш дом: свеча в руке мертвеца, что торчит, как заторчат все ваши ткани, когда язык Смерти, хозяйки вашей, восхитительно коснется вас впервые. Перчатка — каверна, куда входит Рука; 00000 — утроба, куда возвращается Готтфрид.
Запихнуть его туда. Не прокрустово ложе, нет, — оно подлажено его принять. Эти двое, мальчик и Ракета, спроектированы друг для друга. Как прекрасно изогнут ее стальной круп… мальчик отлично помещается. Они спарены, «Шварцгерэт» и смежный высший агрегат. Нагие члены его сплетены в металлических путах, а вокруг топливо, окислитель, парогазопроводы, силовая рама двигателя, воздушные баллоны высокого давления, выхлопная труба, парогазогенератор, баки, отводы, клапаны… и один из этих клапанов, одна контрольная точка, один датчик давления — искомый, подлинный клитор, напрямую подключенный к нервной системе 00000. Ты без труда раскроешь ее секреты, Готтфрид. Найди зону любви, лижи, целуй… время у тебя есть — еще несколько минут. Под щекою леденяще струится жидкий кислород — морозный скелет, что обожжет тебя до бесчувствия. Потом и пламя разгорится. Засветится Печь, для которой мы тебя откармливали. А вот и сержант приволок Zündkreuz. Пиротехнический Крест, что запалит тебя в дорогу. Солдаты стоят навытяжку. Готовься, Либхен.
ОБОРУДОВАНИЕ
Ему подарили окошко из искусственного сапфира, четыре дюйма в ширину, выращен «ИГ» в 1942-м, такой грушевидный гриб с добавкой кобальта, чтоб оттенок получился зеленоватый, очень жароустойчив, для большинства видимых частот прозрачен; небо и облака за ним искажены, но эдак мило, как за Ochsen-Augen в бабушкины времена, когда не было оконных стекол…
Испаряющийся кислород отчасти направляется в имиколексовую скорлупу Готтфрида. В ухо Готтфриду хирургически вживлен крошечный динамик. Он блестит красивой сережкой. Передача данных идет через систему радиоуправления, и некоторое время вместе с коррекцией погрешностей Ракете будет коммутироваться речь Вайссмана. Но обратного канала от Готтфрида к земле нет. Никто не узнает точно, когда наступит смерть.
ТЕМА ПОГОНИ
Наконец-то, после безупречной карьеры, полной вскриков «Боже всемогущий, мы опоздали!» — всегда с намеком на усмешку, снисходительно, для проформы, поскольку, разумеется, он никогда не опаздывает, всегда бывает отсрочка, ошибка очередного растяпы, нанятого Желтолицым Врагом, а в худшем случае возле тела обнаруживается важная улика — теперь сэр Денис Нэйленд Смит все-таки, боже всемогущий, опоздает.
Супермен слетит сапогами вперед на безлюдную поляну, где пусковой стол-установщик медленно выдыхает масло сквозь протечку в уплотнении, из деревьев выжата смола, горькая манна сего горчайшего из странствий. Цвета суперменского плаща поблекнут на полуденном солнце, кудри героя окрасит первая седина. Филипа Марлоу одолеет ужасная мигрень, и он рефлекторно потянется к фляге ржаного в кармане пиджака, затосковав по ажурным балконам Брэдбери-билдинга.
У Подводника и его многоязыкой банды случится проблема с батареями. Пластикмен заблудится в имиколексовых цепях, и топологи по всей Зоне нарушат уговор и прекратят выплаты по его гонорарным чекам («совершенно деформируемый», ага!) Шпорами высекая кровь из белой шкуры жеребца, Одинокий Рейнджер прискачет во главе поисковой партии — а его молодой друг, наивный Дэн, болтается на ветке, подвешенный за сломанную шею. (Даст бог, Тонто натянет призрачную рубаху, отыщет где-нибудь потухшее кострище — посидеть рядом, ножик поточить.)
«Слишком поздно» не закладывалось в их программы. На миг их рассудок повисает на волоске — но потом все закончилось, уф-ф, мы снова в пути, снова в «Ежедневная планета». Да Джимми, кажется, то был день, когда я столкнулся с этой сингулярностью, несколько секунд абсолютной тайны… знаешь Джимми, время — странная штука время… Найдется тысяча способов забыть. Герои станут жить дальше, их выпнут повыше, чтоб следили за развитием молодого и способного центрового персонала, и они будут смотреть, как распадается их система, а такие вот сингулярности множатся как грибы, провозглашая очередное освобождение от ткани стародавних времен, и они будут звать это раком и не понимать, куда все катится и что все это значит, Джимми…
Теперь ему, оказывается, не хватает собак. Кто бы мог подумать, что он будет скучать по стае слюнявых дворняжек? Но здесь, в Субминистерстве — ни запахов, ни касаний. Одно время сенсорная депривация дразнила его любопытство. Одно время он каждый день старательно описывал изменения в своей физиологии. Но это главным образом в память о Павлове — тот на смертном одре описывал себя до последней минуты. У Стрелмана — всего-навсего привычка, ретронаукообразие: последний раз оглянуться на дверь в Стокгольм, что захлопывается за ним навсегда. Он стал пропускать дни, потом и вовсе бросил. Он подписывал отчеты, он заведовал. Ездил по Англии, потом за границу, искал молодые таланты. Изредка в лицах Мохлуна и прочих он читал рефлекс, о котором не дозволял себе грезить: терпимость властей предержащих к тому, кто так и не Сделал Свой Ход — или же сделал неверный. Разумеется, творческие задачи все же попадаются до сих пор…
Ну что же, он теперь бывший ученый — он не проникнет Вглубь настолько, чтоб заводить речь о Боге, не станет, румяный и седой обаятельный чудак, витийствовать с высот Лауреатства — нет ему теперь останутся лишь Причина и Следствие да прочий стерильный мединвентарь… не засияют его минеральные коридоры. Пребудут того же нейтрального безымянного цвета отсюда и до последней камеры, до идеально отрепетированной сцены, которую он все-таки там сыграет…
ОБРАТНЫЙ ОТСЧЕТ
Обратный отсчет в его нынешнем виде, 10-9-8-u. s. w., в 1929-м изобрел Фриц Ланг для «Die Frau im Mond» на студии «Уфа». Вставил в сцену запуска, чтоб вышло напряженнее. «Очередной мой „штрих“, черт бы его побрал», — так выразился Фриц Ланг.
— В минуту Творения, — объясняет представитель каббалистов Стив Эдельман, — Бог послал в пустоту энергетический импульс. Этот импульс тотчас разветвился и разделился на десять отдельных сфер или эманаций, соответствующих числам от 1 до 10. Означенные сферы известны под названием Сфирот. Дабы вернуться к Богу, душа должна одолеть каждую Сфиру, в обратном порядке, от десятой к первой. Вооружившись магией и верой, каббалисты отправились завоевывать Сфирот. Многие каббалистические тайны связаны с успешным завершением этого похода… А Сфирот, надо отметить, складываются в схему, которая зовется Древом Жизни. Оно же — тело Божества. Десять сфер соединены 22 дорогами. Каждая дорога соответствует букве еврейского алфавита и карте из Старших арканов таро. Посему обратный отсчет Ракеты на первый взгляд представляется последовательным, но в действительности скрывает Древо Жизни, каковое следует постигать разом, целиком, параллельно… Одни Сфирот активны, или же маскулинны, другие пассивны, то есть женственны. Однако само Древо цельно, и корни его располагаются непосредственно на Bodenplatte. Это ось особой Земли, новый промысел, порожденный Великим Запуском.
— Но но с новой осью, новым вращением Земли, — соображает гость, — что же будет с астрологией?
— Знаки поменяются, идиот, — рявкает Эдельман и тянется к «семейной» банке торазина. Он так пристрастился к этому успокоительному наркотику, что лицо его потемнело до пугающего аспидно-фиолетового. Здесь, где все прочие загорелы и красноглазы от того или иного раздражителя, Эдельман — диковина. Его дети, озорные дьяволята, в последнее время полюбили добавлять в папину банку с торазином таблеточные конденсаторы из выброшенных транзисторов. На папин невнимательный взгляд, разница едва ли была заметна, а потому некоторое время Эдельман полагал, будто у него выработалась переносимость, а Бездна подкралась невыносимо близко, на расстояние какого-то случая — сирена на улице, самолет урчит, кружа над аэродромом, — но, к счастью, его супруга вовремя раскрыла детскую шкоду, и теперь, прежде чем глотать, Эдельман ищет на торазине улики — проводки, букву «мю» и цифры.
— Вот, прошу, — взвешивая на руке толстую отксеренную пачку, — Эфемерида. С учетом нового вращения.
— Это что же — значит, кто-то по правде нашел Bodenplatte? Полюс?
— Саму дельта-t. На весь мир, естественно, не кричали. «Экспедиция Кайзерсбарта» нашла.
Псевдоним, ясное дело. Все знают, что у кайзера нет никакой бороды.
ПОДВЕШЕН В АПОЛЛОНИЧЕСКОМ СНЕ…
Когда с тобой вот-вот случится нечто настоящее, ты идешь вперед, и прозрачная поверхность, параллельная твоей собственной, гудит и рассекает оба уха, отчего глаза становятся очень зоркими. Свет отдает бледно-голубым. Ноет кожа. Наконец-то: настоящее.
Здесь, в хвостовом отсеке 00000, эта ясная поверхность явилась Готтфриду буквально: имиколексовый кокон. Из-под пленки внимания всплывают обрывки детства. Вот яблочная кожица взрывается туманностями, вот он глядит в искривленное красное пространство. Взор все затягивается, затягивается, все дальше… Пластиковая поверхность мелко трепещет: белесая насмешка, недруг цвета.
Снаружи промозгло, а жертва одета легко, но ему тепло здесь. Белые чулки приятно натягиваются на петельках подвязок. Он отыскал в трубе неглубокий изгиб и положил туда щеку, глядя в кокон. Волосы щекочут спину, оголенные плечи. Здесь сумрачно, выбелено. Специальная такая нора, чтоб в ней лежать, свадебная, открытая мертвенным пространствам вечера, ждет того, что ему предстоит.
В ухе с динамиком зудят телефонные переговоры. Голоса металлические и сильно фильтруются. Жужжат, как речь хирургов, когда отплываешь под эфиром. Звучат только слова ритуала, но Готтфрид все равно различает голоса.
Слабый запах «Имиколекса» обнимает его — Готтфрид знает этот запах. Он Готтфрида не пугает. Так пахло в той комнате, где Готтфрид уснул много-много лет назад, давным-давно, в сладком параличе детства… так пахло, когда пришли сны. А сейчас пора просыпаться в дыхании того, что всегда было по-настоящему. Давай, просыпайся. Все хорошо.
ОРФЕЙ ОТКЛАДЫВАЕТ АРФУ
ЛОС-АНДЖЕЛЕС (ПНС) — Ричард М. Жлобб, ночной управляющий кинотеатра «Орфей» на Мелроуз, выступил против «безответственного», по его выражению, «использования губной гармоники». Или, говоря точнее, «гарбодики», поскольку управляющий Жлобб страдает хроническим воспалением аденоидов, и это сказывается на его речи. И друзья, и недоброжелатели зовут его «Аденоид». Так или иначе, Жлобб утверждает, будто очереди к нему, в особенности на полуночные показы, из-за упомянутого музыкального инструмента практически охвачены анархией.
Это продолжается с нашего Кинофестиваля Бенгта Экерута / Марии Касарес, — жалуется Жлобб. Ему за пятьдесят, у него второй подбородок и вечная пятичасовая щетина (худшая из всех Часовых Щетин на сегодняшний день), а также привычка вскидывать руки, изображая перевернутый «пацифик» — что соответствует также букве «U» в семафорной азбуке, — при этом являя взорам бесчисленные ярды белых отложных манжет.
«Глянь, Ричард, — глумится прохожий, — у меня твои манжеты вот где», — отвратительнейшим способом обнажаясь и манипулируя крайней плотью таким манером, который ваш корреспондент не имеет возможности описать на этой странице.
Управляющий Жлобб легонько вздрагивает.
«Несомненно, один из зачинщиков, — шепчет он. — У меня от него одни неприятности. И еще от Стива Эдельмана. — Он произносит „Эдель-бад“. — Я, гаг бидиде, заброздо дазыбаю ибеда».
Дело, о котором идет речь, еще пребывает на стадии рассмотрения. В прошлом году голливудскому бизнесмену Стиву Эдельману было предъявлено обвинение в 11569 (Покушение на Босячество при посредстве Подрывного Инструмента); в настоящее время он находится в Атаскадеро под бессрочным наблюдением. Утверждается, что Эдельман в беззаконном состоянии рассудка предпринял попытку сыграть последовательность аккордов, входящую в список Министерства юстиции, — на улице и в присутствии целой очереди свидетелей, выстроившейся у кинотеатра.
«Вдоба-авок теперь они все так делают. Ну, не „все“, вы уж позвольте мне уточнить, разумеется, настоящие нарушители закона — всего-навсего небольшое, однако шумное меньшинство, я хотел сказать — все, которые как Эдельман. Уж конечно не все эти добрые люди в очереди. А-ха-ха. Позвольте я вам кое-что покажу».
Он приглашает вас в черный «фольксваген» Управляющего, и не успеваете вы глазом моргнуть, как попадаете на шоссе. У развязки Сан-Диего и Санта-Моники Жлобб указывает на участок мостовой: «Вот здесь-то я его впервые и увидел. За рулем „фолька“, прям как у меня. Вообразите, а. Я глазам своим не поверил». Однако здесь нелегко посвятить все внимание управляющему Жлоббу. Шоссе Санта-Моники по своему обыкновению предстает сценой всех автоглупостей, известных человечеству. Оно не такое белое и благовоспитанное, как Сан-Диего, коварством замысла ему не тягаться с Пасадиной, и оно не дотягивает до Портовой трассы с точки зрения гетто-суицидальности. Нет, как ни трудно это признать, Санта-Моника — шоссе для шизиков, и сегодня все они сели за руль, отчего вслушиваться в занимательную историю Управляющего затруднительно. В их присутствии невозможно сдержать некую дрожь отвращения, почти Некую рефлекторную Совестливость Добрых. Тараторя, они надвигаются со всех сторон, роятся, за боковыми стеклами закатывают глаза, играют на гармониках и даже на казу, совершенно презрев Запреты.
«Не напрягайтесь. — Глаза Управляющего характерно поблескивают. — В округе Ориндж им всем найдется славный домик под охраной. Прямо возле Диснейленда», — и затем пауза: вылитый комик из ночного клуба, одинокий в своем круге дегтя, в своем меловом ужасе.
Со всех сторон подступает смех. Полногласный хохот преданных слушателей доносится из четырех углов мягкого салона. С безотчетным испугом вы понимаете, что в машине установлено некое стерео-оборудование, а в бардачке обнаруживается целая аудиотека подобных записей: АПЛОДИСМЕНТЫ (ВОСХИЩЕННЫЕ), АПЛОДИСМЕНТЫ (ВОЗБУЖДЕННЫЕ), ОЗЛОБЛЕННАЯ ТОЛПА в ассортименте на 22 языках, МНОГО ДА, МНОГО НЕТ, ПОКЛОННИКИ-НЕГРЫ, ПОКЛОННИЦЫ, АТЛЕТИЧЕСКАЯ — да ладно вам — БОРЬБА С ОГНЕМ (ТРАДИЦИОННЫМ), БОРЬБА С ОГНЕМ (ЯДЕРНЫМ), БОРЬБА С ОГНЕМ (ГОРОДСКИМ), СОБОРНАЯ АКУСТИКА…
«Мы, естественно, вынуждены прибегать к некоему шифру, — продолжает Управляющий. — Как всегда. Но взломать любой шифр не так уж сложно. Вот почему оппоненты обвиняют нас в том, что мы презираем народ. Но вообще-то мы играем по правилам. Мы не чудовища. Мы понимаем, что нужно дать им некий шанс. Нельзя ведь отнимать у них надежду, правда?»
«Фольксваген» теперь в центре Л.А., где поток машин жмется к обочинам, пропуская автоколонну — темные «линкольны», несколько «фордов», даже какие-то «джи-эм-си», но ни одного «понтиака». На ветровых и задних стеклах — флуоресцентные оранжевые наклейки с надписью ПОХОРОНЫ.
Теперь Управляющий шмыгает носом:
«Он был одним из лучших. Я сам поехать не смог, но послал высокопоставленного помощника. Интересно, кто его заменит», — и нажимает тайную кнопочку под приборной доской. На сей раз вместо смеха — редкие мужские «оло-хо» с оттенком сигарного дыма и выдержанного бурбона. Редкие, но громкие. Слышны отдельные фразы — например, «Ну ты даешь, Дик!» и «Слушайте, слушайте.».
«У меня есть фантазия о том, как я умру. Вам, наверное, платят они, но это ничего. Вы послушайте. 3 часа ночи, шоссе Санта-Моника, тепло. Все окна опущены. 70, 75 в час. Ветер задувает в машину и подхватывает сзади с пола тонкий пластиковый пакет, обычный пакет из химчистки: он плывет по воздуху, подкрадывается из-за спины, призрачно-белый в свете дуговых ламп… обертывает мне голову, такой тонкий и прозрачный, что я и не замечаю, пока момент не упущен. Пластиковый кокон удушает до смерти…»
По шоссе Голливуд, между таинственно крытой фурой и жидководородным танкером, зализанным, как торпеда, мы подъезжаем к целому каравану губных гармонистов.
«Хорошо хоть не тамбурины, — бормочет Жлобб. — Слава богу, в этом году тамбуринов поменьше».
Близится вечер, туда-сюда раскатывают теплоизолированные грузовики общепита. Их гофрированные плоскости блестят, точно озеро питьевой воды после трудного пустынного перехода. Сегодня День Сбора, и мусоровозы дружно направляются на север, к шоссе Вентура — мусорный катарсис всех цветов, форм и степеней износа. Возвращаются в Центр, собрав скорлупу Сосудов…
Вой сирены застает вас обоих врасплох. Жлобб пристально глядит в зеркальце:
«У вас же при себе нет?»
Но сирена громче полицейской. Она обволакивает бетон и смог, затопляет бассейн и горы, растекается, и никакому смертному не добраться до ее границ… не дойти вовремя…
«По-моему, это не полицейская сирена. — Крутит кишки, вы тянетесь к ручке длинноволнового радио. — По-моему, это не…»
РАЗРЕШЕНИЕ
— Räumen, — кричит капитан Бликеро. Заправлены баки с перекисью и перманганатом. Гироскопы запущены. Наблюдатели съежились в щелях. В кузове урчащего грузовика лязгают убранные инструменты и снаряжение. Расчет загрузки аккумуляторов и сержант, вкрутивший чеку взрывателя, забираются следом, и грузовик уползает по свежим земляным колеям за деревья. Несколько секунд Бликеро стоит на пусковой площадке, озирается, проверяет, все ли в порядке. Затем отворачивается и, тщательно отмеряя шаг, уходит к автомобилю управления пуском.
— Steuerung klar? — спрашивает он мальчика за пультом управления.
— Ist klar. — В огнях пульта у Макса жесткое, упрямо золотое лицо.
— Treibwerk klar?
— Ist klar; — это Мориц у пульта ракетного двигателя. На шее у него болтается трубка — туда он сообщает Оперативному Пункту: — Luftlage klar.
— Schlüssel auf SCHIEßEN, — командует Бликеро.
Мориц поворачивает ключ в положение «СТАРТ».
— Schlüssel steht auf SCHIEßEN.
Klar.
Тут нужны длительные драматические паузы. Голова у Вайссмана должна бурлить последними видениями кремовых ягодиц, стиснутых в страхе (что, ни единой струйки говна, либхен?), последнего занавеса золотых ресниц над умоляющими юными глазами, заткнутый рот пытается слишком поздно вымолвить то, что надо было сказать в палатке вчера вечером… глубоко в глотке, в пищеводе, где в последний раз взорвалась головка Вайссманова хуя (но что это, прямо за содрогающейся шейкой, за Изгибом во Тьму Вонь И… Белое… Углом… Ждет… Ждет Когда…). Но нет, ритуал стиснул всех бархатной хваткою. Такой мощный, такой теплый…
— Durchschalten. — Голос Бликеро спокоен, ровен.
— Luftlage klar, — окликает Макс от пульта управления.
Мориц жмет кнопку «VORSTUFE».
— Ist durchgeschaltet
Пауза в 15 секунд, пока выравнивается давление в кислородном баке. На пульте у Морица вспыхивает свет.
Entlüftung.
— Belüftung klar.
Загорается лампочка включения двигателя: Zundung.
— Zundung klar.
Затем — «Vorstufe klar». Vorstufe — последняя позиция, с которой Мориц еще может сделать откат. Под Ракетой разгорается пламя. Густеют цвета. Тянутся четыре секунды — четыре секунды неопределенности. Даже ей нашлось место в ритуале. Высококлассный офицер управления пуском отличается от офицера, обреченного на посредственность, тем, что твердо знает, в какой миг этой колокольной и набитой преданиями паузы скомандовать «Hauptstufe».
Бликеро — мастер. Он довольно рано выучился впадать в транс, ждать озарения — и озарение не заставляет себя долго ждать. Бликеро никогда не говорил об этом вслух.
— Hauptstufe.
— Hauptstufe ist gegeben.
Пульт управления пуском защелкнут навсегда.
Гаснут две лампочки.
— Stecker 1 und 2 gefallen, — рапортует Мориц. Выбитые заглушки падают на землю, мечутся в брызгах пламени. На подаче самотеком пламя ярко-желтое. Потом взвывает турбина. Пламя внезапно синеет. Шум его разрастается в бешеный рев. Еще мгновение Ракета стоит на стартовом столе, затем медленно, дрожа, яростно напрягая мускулы, начинает подыматься. Спустя четыре секунды, согласно программе, совершает поворот. Но пламя ослепляет, и никто не видит Готтфрида в Ракете — теперь он разве что эротическая категория, галлюцинация, вызванная из этой синей ярости в целях самовозбуждения.
ПОДЪЕМ
Этот подъем будет предан Гравитации с потрохами. Но двигатель Ракеты, раздирающий душу низкий вопль сгорания, обещает спасение. Жертва в кабале падения возносится на обещании — на пророчестве — о Спасении…
Мчит к свету, в котором яблоко наконец-то яблочного цвета. Нож разрезает яблоко, как нож, разрезающий яблоко. Все там, где оно есть, — не яснее обычного, но явно полновеснее. Столько всего надо оставить позади — и так быстро. В эластичных путах его вжимает вниз-к-хвосту, больно (грудные мышцы ноют, бедро внутри отморозилось), пока лоб не утыкается в коленку, волосы трутся касанием плачущим или покорным, точно пустой балкон под дождем, Готтфрид не хочет кричать… он знает, что они не услышат, но лучше все-таки не кричать… радиоканала до них нету… это одолжение, Бликеро хотел, чтобы мне было полегче, он знал, что я стану цепляться — за каждый голос цепляться, за каждый шум и треск…
Их любовь видится ему детскими иллюстрациями, на последних тонких страницах они слиплись, трепещут, штрих мягко, покорно незавершен, пастельные колебания: волосы Бликеро темнее, до плеч, волнистый перманент, Бликеро — молодой оруженосец не то паж, смотрит в оптическое устройство и зовет малолетнего Готтфрида, а лицо у него материнское или давай-я-тебе-объясню… он теперь далеко, сидит у дальней стены в оливковой комнате, силуэты прошлого в расфокусе, враги ли, друзья — Готтфрид не понимает, между ним и — куда он — уже исчезло, нет… они ускользают все быстрее, не поймаешь, точно в сон проваливаешься — они размываются ОБРЫВ можно поймать, замедлить, разглядеть пояс с подвязками, как они натянулись у тебя на ляжках, белые подвязки тонки, будто ноги олененка и кончики черных… черных ОБРЫВ сколько их уже пролетело, Готтфрид, они важные, ты же не хотел их пропускать… это ведь, знаешь ли, последний раз… ОБРЫВ а когда прекратился рев? Бренншлусс, когда был Бренншлусс, так скоро, не может быть,… но хвостовое отверстие после отсечки раскачивается против солнца и сквозь светлые волосы жертвы проступает Фантом Брокена, тень кого-то, чего-то, отброшенная на ярком солнце, в темнеющем небе, в златых краях, в краях белизны, подводного окоченения, и Гравитация на миг отклоняется… что есть эта смерть, если не побеление, не осветление белого до ультрабелого, что это, если не отбеливатели, детергенты, окислители, абразивы… Костлявая — вот кем он был сегодня для измученных мальчишеских костей, но важнее то, что он Бликер, Бляйхероде, Белильщик, Бликеро, он растягивает, разжижает европеоидную бледность до отмены пигмента, меланина, спектра, границ между тенями, так бело, что ОБРЫВ собака, рыжий сеттер, башка последней собаки, добрая собака пришла его проводить не помню что такое рыжий, гонял голубя, тот был аспидно-синий, но оба они теперь белы в ту ночь подле канала и пахнет листвою ой я не хотел терять ту ночь ОБРЫВ волна меж домов по улице, оба дома — корабли, один отплывает в долгое важное странствие, и взмахи рук легки и нежны ОБРЫВ последнее слово Бликеро: «Кромка вечера… долгая дуга людей, и все как один загадывают на первую звезду… Навсегда запомни этих мужчин и женщин, что выстроились на тысячи миль земли и моря. Подлинное мгновенье тени — это мгновенье, когда видишь точку света в небесах. Одну-единственную точку и Тень, что подхватила тебя в полете…»
Навсегда запомни.
Меж ног его повисает первая звезда.
Теперь…
СПУСК
Ритмичные хлопки отдаются в этих стенах, угольно прочных и блестящих: Да-вай! Ки-но! Да-вай! Ки-но! Экран — пред нами раскрытая мутная страница, белая и безмолвная. Пленка, что ли, оборвалась, или лампочка в проекторе перегорела. Даже мы, старые киноманы, вечно торчавшие в кино (ведь так?), не разобрали, что случилось, а потом наступила тьма. Последний кадр был до того полновесен, что глазу не уловить. Кажется, фигура человека — он грезит о раннем вечере в каждой великой столице, где хватает света убедить его, что он никогда не умрет; он вышел загадать на первую звезду. Но это не звезда, это падение, ослепительный ангел смерти. И на чудовищных потемневших просторах экрана что-то осталось — осталось кино, которое мы смотреть не обучены… вот лицо крупным планом, всем нам знакомо это лицо…
И вот именно здесь, в этом темном немом кадре острый нос Ракеты, падающей со скоростью почти миля в секунду, абсолютно и навсегда беззвучно, над крышей старого кинотеатра достигает своего последнего неизмеримого разрыва, своей последней дельты-t.
Если надо утешиться, вы еще успеете коснуться соседа или сунуть руку себе меж похолодевших ног… а если песне суждено вас отыскать — вот песенка, которой Они никогда никого не учили, гимн, сочиненный Уильямом Ленитропом, позабытый столетья назад и больше не издававшийся, поется на простенькую симпатичную мелодию тех времен. В ритме скачущего мячика:
Вот Длань, что время повернет,
Когда Часы твои, гудя,
Замрут, и Свет, низвергший Башни,
Отыщет всех Недоходят…
Устанут Ездоки, спеша
По нашей горемычной Зоне, —
Лик часовой на каждом склоне,
И что ни камень — то Душа…
Теперь все вместе…