***
Отжимая двойной, перекатом с пятки на носок, уезжает прочь Роджер Мехико. Вдоль по летнему автобану, под колесами ритмично громыхают компенсационные швы, он гонит догитлеровский «хорьх 870Б» по жжено-лиловым перекатам Люнебургской пустоши. По-над ветровым стеклом его овевают мягкие ветерки, пахнут можжевельником. Heidschnucken овцы недвижны, как падшие облака. Проносятся бочаги и ракитники. Над головою небо деловое, струящееся, живая плазма.
«Хорьх», армейски-зеленый, с одним скромненьким нарциссом, нарисованным посреди капота, таился в грузовике на ближнем к Эльбе краю бригадной автобазы в Гамбурге, в тени весь, кроме фар — глаза дружелюбного пришельца на стебельках улыбались Роджеру. Привет тебе, Землянин. Только выехав, Роджер обнаружил, что по всему полу катаются стеклянные баночки без этикеток — похоже, детское питание, зловещая пакость нездоровых расцветок, коей без угрозы для жизни не способно питаться ни одно земное дитя, зеленое с мраморными прожилками розового, блевотно-бежевое с включениями пурпура, определению не поддается, а все крышечки украшены улыбчивым малолетним херувимчиком-жиртрестом, под ярким стеклом же кишат ужасные токсины ботулизма с птомаинами… время от времени под сиденьем спонтанно возникает новая баночка, выкатывается под педали вопреки всем законам ускорения, чтобы смущать Роджеровы ноги. Он знает, что надо бы заглянуть под заднее сиденье и разобраться наконец, что там происходит, но как-то не может себя заставить.
По полу звякают бутылки, под капотом свою повесть о лишеньях выстукивает попутанный толкатель-другой. По середине автобана пролетает дикая горчица, идеально двуцветная, просто желтая и зеленая, роковая река, заметная лишь по двум типам рябящего света. Роджер поет девушке в Куксхафене, которая по-прежнему носит имя Джессики:
Я вновь обрел нас в путанице снов,
Весна затеряна средь жизней чужаков,
А мы с тобой
Взираем на прибой
И на устах — бумага чьих-то слов…
Нас подобрали у возвратных врат,
Мы не спросили, есть ли путь назад,
Иль детям встречи нет,
Останется ли след
На летних трассах из июля в ад?
Как вдруг въезжает в такие ярко-золотые махры склона и поля, что едва не забывает вырулить на повороте меж насыпей…
За неделю до ухода она в последний раз приехала в «Белое явление». Если не считать незначительного охвостья ПИСКУСа, там снова царил дурдом. На раскисших лужайках валялись и ржавели тросы аэростатов заграждения, шелушась, возращаясь к ионам, к земле, — сухожилия, что лютыми ночами пели средь сирен, завывавших в терцию гладко, как далекий ветер, под барабанные разрывы бомб, ныне одрябли, постарели, лежат жесткими извивами металлического пепла. Под ногами повсюду вскипают незабудки и толпятся муравьи — суетятся, воображая себя царством. По термоклинам с утесов скользят запятые углокрыльницы, крушинницы, нимфалиды. После того как Джессика виделась с Роджером в последний раз, она состригла себе челку и теперь, как водится, психует:
— Выглядит до крайности ужасно, можешь даже ничего не говорить…
— До крайности чарует, — грит Роджер. — Обожаю.
— Издеваешься.
— Джесс, ну почему, ради всего святого, мы говорим о прическах?
А тем временем где-то, далеко за Каналом — барьером непреодолимым, как стена Смерти для начинающего медиума, — по лику Зоны ползет лейтенант Ленитроп, растленный, а все умыли руки. Но Роджер не желает ничего умывать: Роджер хочет сделать то, что должно.
— Ну не могу же я бросить бедного недоумка? Они пытаются его уничтожить…
Но:
— Роджер, — улыбнется она, — сейчас весна. У нас мир.
А вот и нет. Это лишь пропаганда. Вброс Д.П.П. Итак, джентльмены, как показывают результаты исследований, оптимальная дата для нас — 8 мая, как раз перед традиционным исходом на Пятидесятницу, школы распускаются на каникулы, прогнозы сулят прекрасную погоду, благоприятную для роста растений, начинается сезонный спад спроса на уголь, и тем самым мы получаем передышку в несколько месяцев, дабы снова поставить на ноги наши капиталовложения в Руре… нет, он видит лишь те же самые силовые потоки, те же истощения, в каких барахтался с 39-го. Его девушку скоро угонят в Германию, хотя она подлежит демобилизации, как все прочие. Никакого канала наверх, что дал бы им хоть малейшую надежду на побег. Что-то по-прежнему происходит, не зовите «войной», если вам нервно, может, уровень смертности и понизился на пункт-другой, наконец вернулось пиво в банках, а однажды ночью не так давно по Трафальгарской площади и впрямь гуляло много народу… но Их предприятие отнюдь не свернуто.
Прискорбный факт, он разрывает Роджеру сердце, обнажая пустоту, — то, что Джессика Им верит. «Война» — состояние, потребное ей для того, чтоб быть с Роджером. «Мир» позволяет ей Роджера бросить. В сравнении с Их ресурсами его ресурсы чересчур скудны. Ни слов, ни технически изумительных объятий, он не способен разораться так, чтоб ее удержать. Старина Бобер, что неудивительно, будет координировать там ПВО, и они будут вместе в романтическом Куксхафене. Па-ка, безумный Роджер, было роскошно, военный романчик, кончали мы прям как зажигат ельные бомбы, твои объятья широки, как крылья «крепости», у нас были свои военные тайны, мы дурили толстых полковников налево и направо, но рано или поздно любую боеготовность отменяют для всех, вот же ж! Мне пора бежать милый Роджер все было сказочненько…
Он пал бы к ее коленям, пахнущим глицерином и розовой водой, слизывал бы соль и песок с ее BTC-ных форменных ботинок, он предложил бы ей свою свободу, свое жалованье ближайшего полувека на хорошей постоянной работе, свой бедный бурлящий мозг. Но слишком поздно. У нас Мир. Паранойя, опасность, фальшивый посвист работящей Смерти по соседству — все уложено баиньки, осталось в Войне, в ее Годах с Роджером Мехико. Тот день, когда прекратили падать ракеты, стал для Роджера и Джессики началом конца. Безопасные дни сменяли друг друга, и чем яснее было, что ничего больше никогда не упадет, тем ближе подползал, наползал на нее новый мир, как весна — не столько ощутимые перемены воздуха и света, толп в «Вулворте», сколько весна из плохого кино, бумажная листва, цветочки из ваты и фальшивое освещение… нет, никогда больше не стоять ей у кухонной раковины с фарфоровой чашкой, скрипящей в пальцах, и младенческий чашечный плач беззащитен, отдается кротко ВЫДУТ ИЗ ФОКУСА ПАДАЮЩЕЙ РАКЕТОЙ раскалывается хрястом белых и голубых острий на полу…
Те ракета смерти — уже дело прошлое. На сей раз стрелять будет она — она и Джереми, не это разве было суждено? запускать ракеты над морем: никакой смерти, только зрелище, огнь и рев, восторг без убийства, не об этом ли она молилась? в том блекнувшем доме, который ныне возвращен хозяевам, снова занят человечьими придатками к помпонам на шторах, портретам песика, викторианским стульям, тайным кипам «Новостей мира» в чулане наверху.
Ей суждено уйти. Приказы отдают там, куда ей не дотянуться. Ее будущее связано с будущим Земли, а Роджерово — лишь с той странной версией Войны, что он до сих пор таскает с собой. Ни шагу сделать не может, бедняжечка, она его не отпускает. Пассивен, как и прежде, под ракетами. Роджер-жертва. Джереми-стрелок. «Моя мама — Война», — сказал он ей в первый день — и что за дамы в черном, думала Джессика, являлись ему в грезах, что за пепельно-белые улыбки, что за будущие ножницы щелкали по комнате всю их зиму… столько всего в нем ей уже никогда не постичь… столько непригодного для Мира. Все проведенное с ним время теперь видится ей чередою взрывов, безумством в ритме Войны. Теперь вот хочет спасать Ленитропа, еще одну тварь ракетную, вампира, чья половая жизнь питалась ужасом Ракетного Блица — тьфу ты, жуть, жуть. Его запереть надо, а не выпускать. Наверняка ведь Роджеру этот Ленитроп дороже, чем она, два сапога пара, как иначе, ну в общем — Джессика надеется, они будут счастливы вместе. Пускай сидят, пиво дуют, травят анекдоты про ракета, уравнения друг Другу пишут. Веселуха. По крайней мере, она его не в вакууме оставит. Ему не будет одиноко, найдется, чем время занять…
Она убрела от него прочь по пляжу. Солнце сегодня такое яркое, что тени у ее ахиллова сухожилия нарисованы четко и черно, как швы шелкового чулка выше пятки. Голову она, как обычно, клонит вперед, в сторону, голенький загривок, который Роджер никогда не переставал любить, никогда больше не увидит, беззащитен, как и вся ее красота, невинность, с которой она, неизменно в опасности, движется по Земле. Может, она чуточку знает, может, считает себя «хорошенькой», лицом и телом… но он так и не сумел сказать ей остального, сколько прочих живых существ, птиц, ночей, пахнущих травой и дождем, солнечных мгновений простого покоя сгущаются в том, что для него она. Была. Он теряет не одну только Джессику: целый спектр жизни теперь для него потерян, впервые познанный уют Творенья. Теперь возвращается к зиме, втягивается обратно в свою одиночную скорлупу. А чтобы выползти наружу, усилий его одного маловато.
Он не думал, что заплачет, когда она уйдет. Но заплакал. Сопли кубическими ярдами, глаза красные, как гвоздики. Немного погодя началось: едва левая нога касалась земли, молния боли пробивала полчерепа. А, должно быть, это и называют «болью разлуки»! Все время возникал Стрелман с охапками работы. Роджер оказался неспособен позабыть Джессику, а до Ленитропа ему было все меньше дела.
Но однажды заскочил Милтон Мракинг и спас его от бездвижности. Мракинг только что вернулся с экскурсии по Зоне. Оказался во временной оперативной группе с неким Йозефом Шляймом, перебежчиком среднего интеллекта, который некогда работал на «ИГ» в конторе д-ра Райтингера «VOWI» — статистического отдела «NW7». Там Шляйма определили в американскую секцию — собирать для «ИГ» экономическую информацию через дочерние компании и лицензиаты: «Химнико», «Дженерал Анилин энд Филм», «Анско», «Уинтроп». В 36-м он приехал в Англию — работать на «Имперский химический» в должности, коя так и не избавилась от неясностей. О Ленитропе он слыхал, ну еще бы… припоминал его по прежним денькам. Когда Лайл Елейн отправился в свое последнее трансмуральное странствие, много недель порхали по коридорам «ИГ», Geheime Kommandosache «Зеленые отчеты», слухи сцеплялись и расцеплялись, как молекулы каменноугольной смолы под давлением, — мол, кто же возьмет на себя наблюдение за Ленитропом, раз Елейна больше нет.
Это все случилось еще в начале великой битвы за разведывательную машину «ИГ». За ней гонялись как экономический департамент министерства иностранных дел, так и иностранный департамент министерства экономики.
А равно военные, в частности — Wehrwirtschaftstab, отдел Генерального штаба, отвечавший за связи OKW с промышленностью. Собственная связь «ИГ» с OKW осуществлялась через «Vermittlingsstelle W» под руководством д-ров Дикмана и Горра. Картину еще более усложняли дубликаты учреждений нацистской партии — организации абвера, после 1933 года размножившиеся, как водится, по всей промышленности. Цепной пес нацистов в «ИГ» назывался «Abteilung А» и располагался в том же конторском здании, что и собственная группа «ИГ» по связям с армией, «Vermittlingsstelle W» — в общем, они казались совершенно конгруэнтны. Однако Техника, увы, эта златобедрая дева в венце кос, никогда не преминет оттяпать себе такой кусочек. Вероятнее всего, свара и торг Партии с Армией в конце концов и вытеснили Шляйма за бугор, а вовсе никакие не нравственные угрызения по части Гитлера. Как бы там ни было, он помнит, что наблюдение за Ленитропом поручили новосозданной «Sparte IV» под эгидой «Vermittlingsstelle W». «Шпарте I» занималась азотом и бензином, «II» — красителями, химикатами, буной, медикаментами, «III» — пленкой и волокнами. «IV» занималась Ленитропом и ничем больше, кроме разве что — до Шляйма долетали слухи — одного-двух разносортных патентов, приобретенных в каких-то сделках с «ИГ Хими» в Швейцарии. Анальгетик, названия которого он так и не вспомнил, и новый пластик, что-то вроде «Миколам»… «Колимекс», как-то так…
— Это вроде больше подходило бы «Шпарте II», — только и заметил тогда Мракинг.
— Несколько директоров расстраивались, — согласился Шляйм. — Тер Меер был Draufgänger — они оба с Хёрляйном подметки на ходу рвали. Могли бы оттырить себе обратно.
— А Партия назначала в эту «Шпарте IV» человека из абвера?
— Наверняка, только я не знаю, из СД или СС. Их везде такая тьма была. Помню, был один захмурышка в толстенных очках — выходил раз или два из кабинета. Но одет был по гражданке. Насчет фамилии не уверен.
Ну черт бы тебя, это что ж за такая…
— Слежка? — Роджер давай лотошиться: приглаживает волосы, поправляет галстук, уши, нос, костяшки, — «ИГ Фарбен» пустил слежку за Ленитропом? До Войны? Мракинг, зачем.
— Странненько, а? — Будьздоров, фьютъ за дверь без единого лишнего слова, а Роджер один, и перед ним весьма неприятно брезжит, передовой край откровения, ослепительного серпа где-то на периферии мозга. «ИГ Фарбен», значть? Мистер Стрелман корешится — нынче едва ль не исключительно — с высшими эшелонами «ИХТ». У «ИХТ» картельное соглашение с «Фарбен». Сволочь. Да он же небось про Ленитропа с самого начала знал. Делишки с Ябопом были только прикрытием для… скажи-ка, что ж это за херня тут творится?
На полпути в Лондон (Стрелман изъял «ягуар», поэтому Роджер на мотоцикле из гаража ПИСКУСа, что нынче сведен к одному мотоциклу и одному «моррису» практически без сцепления) ему приходит в голову, что Стрелман Мракинга нарочно подослал, некий невнятный тактический прием в этой Нэйленд-Смитовой кампании, которую Стрелман, судя по всему, ведет (тот владеет полным переплетенным собранием великой манихейской саги Сакса Ромера и в последнее время повадился заскакивать в любой момент, обычно когда Роджер спит или пытается спокойно посрать, и прям висит над душой, торчит перед кабинкой в сортире, читает вслух значимые выдержки из текста). Стрелман ничем не погнушается, хуже старика Мудинга, совсем ни стыда ни совести. Использует кого угодно — Мракинга, Катье Боргесиус, Пирата Апереткина, никто не (Джессика) спасется от его (Джессика?) макиавеллиевых…
Джессика. Ох. Да конечноконечно Мехико ебаный ты идиот… неудивительно, что 137-я ходила кругами. Неудивительно, что приказы Джессике поступали с Запредельных Высот. Он ведь сам ягненочком кувыркался вокруг вертела, спрашивал Стрелмана, нельзя ли сделать чего-нибудь… Дурак. Дурак.
Он приезжает в Двенадцатый Дом на Гэллахо-Мьюз в смертоубийственном состоянии рассудка. Похитители велосипедов бегут по переулкам, старые профи гонят железных коней в приличном темпе шеренгой по трое. В окнах чистят перышки молодые люди с опрятными усиками. В мусорных баках роются дети. Во двориках по углам кружат официальные бумаги — сброшенная кожа Зверя, что вырвался на свободу. На улице необъяснимо засохло дерево — обернулось щепастым черным трупом. На передний щиток Роджерова мотоцикла брюхом вверх опускается муха, секунд десять бьется, затем складывает жильчатые чувствительные крылышки и подыхает. Раз, и готово. Это у Роджера первая. Над головой «коробочкой» пролетают «Р-47», по четыре галочки на штуку, КрасныйБелыйСинийЖелтый по белесому небу неизменной формы, одна эскадрилья за другой: либо военный смотр, либо еще одна война. За углом работает штукатур — заглаживает исшрамленную бомбой стену, на его сокол навалена соблазнительная, как творог, штукатурка, он работает непривычным мастерком, унаследованным от покойного друга, и в первые дни все еще дырявит стену, как подмастерье, блестящее лезвие пока не притерлось к его руке, силы у мастерка больше, чем штукатур умеет в него вложить… Генри был мужик покрупнее… Муха, которая вовсе не умерла, разворачивает крылышки и усвистывает дурачить кого-нибудь другого.
Ну ладно же Стрелман топочет в Двенадцатый Дом, гремит пробковыми досками по семи коридорам и пролетам, секретарши долгоруко тянутся к телефонам чертвозъми где же ты…
В кабинете нет. Но есть Геза Рожавёльдьи, и он энергично перечит Роджеру.
— Молодой человек, посты-дились бы та-кое тут устраи-вать.
— Заткни хабало, трансильванский недоумок, — рычит Роджер, — я шефа ищу, понял, только дернешься, и группу О, резус отрицательный, тебе никогда больше не тяпнуть, Джексон, эти твои клыки даже толокна не перемелют, когда я с тобой разделаюсь… — Переполошившись, Рожавёльдьи отступает за бачок с водой, в рассуждении самообороны пытается цапнуть вертящийся стул. Сиденье отлетает, и Рожавёльдьи остается с одной основой, каковая, так уж вышло к вящему стыду, есть крестовина. — Где он, — безвыходная мексиканская дуэль, Роджер скрипит зубами не поддавайся истерике, это непродуктивная роскошь, ты, с твоей нынешней великой беззащитностью, не можешь ее себе позволить… — Ну давай же, пиндос, выкладывай, или тебе никогда больше не видать гроба изнутри…
Тут вбегает секретарша, метр с кепкой, но дерзкая, эдакая толстушка, и давай стегать Роджера по лодыжкам налогами на сверхприбыль одной английской сталелитейной компании с 1940 по 44-й — у фирмы, кстати говоря, имеется общий с «Vereinigte Stahlwerke» патент на сплав, который использовался в муфтах трубопровода подачи жидкого кислорода, что шел в корму к «S-Gerät», в A4 под номером 00000. Однако Роджеровы лодыжки не приспособлены для восприятия такого рода информации. С секретарши спадают очки.
— Мисс Мюллер-Хохлебен, — так написано у нее на именной бирке, — песс отшкофф фи смотритесс тшутофишшно. Натеньте ихъ несаметли-тельно! — эта нацистская комедь вдохновлена ее фамилией.
— Я нье мокку ихъ найтти, — еще какой немецкий акцент, — я нье от-шень карашо фишу.
— Н-ну так поглядим-с, не сумеем ли мы вам помочь, — а! что это? Мисс Мюллер-Хохлебен!
— Ja…
— Как они выглядят, ваши очки?
— Таккие пелые…
— С хитрыми такими стразиками по всей оправе, фройляйн? а?
— Ja, ja, und mit…
— И по дужкам тоже они — и-и еще с перышками?
— От страусс…
— Перьями самца страуса, выкрашенными в потрясающе переливчатый синий цвет, торчат по краям?
— Этто мои отшки, ja, — шаря вокруг, грит секретарша, — кте они, прошу фасс?
— Вот здесь! — ногой ХРУСТЬ, очки вдребезги на яркие арктические нарывы по всему ковру Стрелмана.
— Я-вам так скажу, — доносится от Рожавёльдьи из дальнего угла — единственного, кстати, в комнате, что не залит светом, да, тут у нас некая оптическая аномалия: простая и прямая квадратная комната, в Двенадцатом Доме никаких вам полиэдров причудливых форм… и все равно эта странная, необъяснимая призма тени в углу… не один и не два посетителя заглядывали сюда и обнаруживали, что мистер Стрелман не за столом, где ему должно находиться, а стоит в теневом углу — и, что больше всего пугало, яйцом в угол… Сам Рожавёльдьи привязанности к этому Углу не питает — несколько раз пробовал, но выходил, качая головой: «Мис-тер Стрелман, мне-не нравится там, совсем. Ну что за наслаждение от так-ого нездорового переживания. Э?» — воздев одну жуликовато-томливую бровь. Стрелман лишь смотрел так, будто извинялся — не за себя, а перед чем-то за Рожавёльдьи, — и отвечал: «Это единственная точка в комнате, где я чувствую себя живым», — в общем, по этому поводу на Министерский уровень отправился меморандум-другой, можете жопу на кон ставить. Если и дошли до самого Министра, то, вероятно, лишь конторским анекдотом. «О да-да, — качая мудрой старой головой, что заросла овчиной, высокая, почти славянская скула плющит глаз в невнимательном, однако вежливом смешочке, — да, знаменитый Угол Стрелмана, да… ничуть не удивился бы, окажись там призрак, а?» Рефлекторные хохотки от присутствующих мелких сошек, однако же лишь мрачные ухмылки от крупных сох. «Привлеките ОПИ, пусть глянут, — хихикает кто-то с сигарой. — Вот бедняга, решит, будто опять на Войне». «Точно, точно» и «Хорошо сказанул, нормально так» разносятся в слоящемся дыму. Среди этих конкретных сошек розыгрыши — самый писк, что-то вроде классовой традиции.
— Вы нам как скажете, — Роджер уже некоторое время кричит.
— Я-вам так скажу, — опять грит Рожавёльдьи.
— Вы нам скажете «Я вам так скажу»? И все? Тогда надо было сказать: «Я вам так скажу: „Я вам так скажу“».
— Я и сказал.
— Нет-нет — вы сказали «Я вам так скажу» один раз, вот что вы…
— А-га! Но я же сказал это еще раз. Я-сказал это… дважды.
— Но это имело место после того, как я задал вам вопрос, — не станете же вы мне доказывать, что два «Я вам так скажу» были частью одного утверждения, — если только, — это бы значило требовать от меня неразумной, — если только на самом деле, — доверчивости, а рядом с вами это есть в некотором роде, — мы не один человек, а весь диалог был ОДНОИ-ЕДИНСТВЕННОЙ МЫСЛЬЮ йяааагггххх а это означает, — безумие, Рожавёльдьи…
— Мои отшки, — хнычет фройляйн Мюллер-Хохлебен, уже ползая по комнате, Мехико расшвыривает стеклянные занозы ботинком, дабы незадачливая девушка то и дело резала себе ладонь или колено, за ней уже тянутся темные перышки крови, целыми дюймами, и со временем — если предположить, что она столько протянет, — они испещрят весь Стрелманов ковер, как шлейф Бердслеевой мантии.
— У вас прекрасно получается, мисс Мюллер-Хохлебен! — ободряюще кричит Роджер, — а вы, вы… — но умолкает, заметив, что Рожавёльдьи почти невидим в тени, а белки его глаз аж тлеют белым, трепещут по воздуху, то потухнут, то вернутся… Рожавёльдьи стоит определенных трудов держаться в теневом углу. Это место вообще не для него. Во-первых, остальная комната видится в отдалении, словно через видоискатель камеры. А стены — вовсе не похоже, что они… ну, в общем, прочные такие. Они текут: грубо и клейко, рябят, будто стоячий отрез шелка или нейлона, водянисто-серые, но то и дело в их теченьи возникает удивительный островок, совершенно чуждый этой комнате оттенок: шафрановые веретена, пальмово-зеленые овалы, пурпурные лиманы, что расческой вгрызаются в зазубренные комиксово-оранжевые шматы острова, меж тем как над ним кружит подбитый истребитель, сбрасывает баки, затем серебристый парашют, закрылки установлены чуть ли не на полную потерю скорости, колесами в синеву (ни с того ни с сего — такая лютая вдруг синева!) налетает перед самым ударом дроссель закрыт унннххх! ох блядь риф, мы же ебнемся об — ой. О, никакого рифа? Мы-мы в безопасности? Ну да! Манго, я вон там вижу манго на дереве! и-и девчонка — паллно девчонок! Ты гля, офигенные какие, сиськи торчком, этими своими травяными юбчонками колышут, играют на укулеле и поют (хотя почему голоса такие жесткие и крутые, такие гнусавые, как у американских хористок?)…
Добро пожаловать на остров Блевко-Бля-адки-и!
Лизни мою па-пайку — не захочешь уе-зжааааать!
Лунка, что жел-тая ба-нан-ка,
Зависла над, моей ка-бан-кой,
И нам с тобою в хула хуль не поиграть…
А звезды падают на остров Блевко-Бля-адки,
И лавка вкусинькая, как вишньовый пирожок…
Я ггеченгошка-шоколадка,
И та меня на Блевко-Блядках,
Как миссионер — Лейлани, обратай ско-рей, друж-жооок!
Ой-ёй, ой-ёй — меня ж застук-яют, одна, какая-ни-будь красо-точка с ост-рова, провесу, весь оста-ток… жиз-ни тут, жу-я па-пай-и, душис-тые, как пизда, юного рая…
Когда рай был юн. Летчик разворачивается к Рожавёльдьи, все еще пристегнутому ремнями безопасности. Лицо у летчика закрыто шлемом, очки отражают слишком много света, кислородная маска — из металла лицо, из кожи, из слюды. Но вот летчик поднимает очки, медленно — и чьи же это глаза, такие знакомые, улыбаются приветливо, я вас знаю, а вы меня не узнаете? Что, правда не узнаете?
Рожавёльдьи орет и пятится из угла, дрожа, и его слепят лампы на потолке. Фройляйн Мюллер-Хохлебен все ползает и ползает кругами, быстрее и быстрее, уже почти сплошной мазок, истерически квакая. Оба достигли ровно той кондиции, до которой имела целью их довести искусная психологическая кампания Роджера. Тихо, но твердо:
— Хорошо. Итак, в последний раз: где мистер Стрелман?
— В конторе Мохлуна, — отвечают те в унисон.
Контора Мохлуна — в одной пробежке на роликах от Уайтхолла и охраняется чередой комнат с часовыми девушками, каждая — в платьице радикально отличного от прочих цвета (их довольно много, поэтому легко себе представить, что это, прямо скажем, за трехсигменные цвета, если такая их пропасть «радикально различается», знаете, до такой вот степени — ой, ящеричный, к примеру, цвет, вечерней звезды, бледной Атлантиды среди прочих), и Роджер кружит им головы, подкупает их, угрожает им, вешает тюльку и (эхх) да лупит их по сусалам всю дорогу, пока наконец:
— Мохлун, — не колотит в эту гигантскую дубовую дверь, резную, аки каменные порталы неких храмов, — Стрелман, игра окончена! Именем той исчезающе малой порядочности, что позволяет вам прожить день и не попасть под пулю случайного вооруженного незнакомца, откройте дверь. — Рацея довольно длинна, и дверь, сказать по правде, открывается на середине, но Роджер все равно договаривает. Он смотрит в комнату, сияющую ли-монно-лаймово, но решительно пригашенную почти до молочности абсента-с-водой — цвет теплее, нежели того заслуживают морды за столом, однако, быть может, Роджерово появление слегка сгустило краски, — подбегает и вспрыгивает на полированный стол через полированную же голову директора сталелитейной компании, 20 футов проезжает по навощенной поверхности и оказывается перед человеком, который сидит во главе стола с учтивой (т. е. наглой) улыбкой. — Мохлун, я вас раскусил. — Это что же, он поистине проник вовнутрь, очутился средь капюшонов, прорезей для глаз, золотой параферналии, благовоний и скипетра из бедренной кости?
— Это не Мохлун, — говорит мистер Стрелман, прочищая горло. — Мехико, вы уж слезьте со стола, будьте добры… господа, один из моих старых коллег по ПИСКУСу, блестящ, но отчасти нестабилен, как вы, вероятно, заметили — ой, Мехико, ну ей-богу…
Роджер расстегнул ширинку, извлек член и теперь деловито ссыт на блестящий стол, на бумаги и в пепельницы, а вскоре — и на самих этих непроницаемых людей, кои, хоть и слеплены из управленческого теста, хоть мозги у них и срабатывают от легчайшего нажатия, все равно не вполне готовы признать, что это действительно происходит, понимаете, в том мире, который реально, во многих точках касается того, к которому привыкли они… а пролитие теплой мочи, если вдуматься, довольно приятно: струя орошает галстуки по десять гиней, творческого вида бородки, брызжет в печеночно-испятнанную ноздрю, на армейские очки в стальных оправах, окатывает вверх-вниз накрахмаленные манишки, ключики «Фи-Бета-Каппы», медали Почетного Легиона, ордена Ленина, Железные Кресты, кресты Виктории, часовые цепочки в честь выхода на пенсию, значки «Дьюи в президенты», торчащие служебные револьверы и даже обрез у кого-то под мышкой…
— Стрелман, — хуй, упорный, раздраженный становится на дыбы, словно дирижабль в фиолетовых облаках (очень плотно фиолетовых, как фиолетовый бархатный ворс), когда сгущается тьма и морской бриз сулит трудную посадку, — вас я приберег напоследок. Но — батюшки-светы, у меня, похоже, и мочи-то не осталось. Ни капельки. Мне очень жаль. Вам вообще ничего не достанется. Вы меня понимаете? Даже ценой моей жизни, — слова просто вырвались, и, может, Роджер преувеличивает, а может, и нет, — вам нигде ничего не светит. Что вы получите, я заберу. Если подниметесь выше, я приду и стащу вас вниз. Куда б вы ни двинулись. Даже если вам выпадет минута покоя с отзывчивой женщиной в тихой комнатке, я буду у окна. Я вечно буду где-нибудь снаружи. Вам никогда меня не стереть. Выйдете вы — я зайду и оскверню вашу комнату, населю призраками, и вам придется искать себе другую. Если останетесь внутри, я все равно войду — буду гнать вас из комнаты в комнату, пока не загоню в угол. Вам достанется последняя комната, Стрелман, и придется жить в ней весь остаток вашей паскудной, проституированной жизни.
Стрелман не желает на него смотреть. Не хочет встречаться взглядами. Того-то Роджер и хотел. Охранная полиция прибывает антиклимаксом, хотя заядлым любителям погонь, кои смотрят на Тадж-Махал, Уффици, Статую Свободы и думают только: погоня, погоня, у-ух, да-а во как тут Даглас Фэрбенкс скачет по лунному минарету, — этим увлеченным гражданам может быть интересно нижеследующее:
Роджер ныряет под стол застегнуть ширинку, и рьяные топтуны прыгают друг на друга над столешницей, сталкиваясь и ругаясь, но Роджер улепетывает на подуровне конской шкуры, сапожных гвоздей, полосатых брючных манжет, маминых носков в ромбик, а заговорщики сверху — рискованный перегон, любая нога пнет без телеграфного уведомления и сотрет в порошок, — пока не прибывает обратно к лысому стальному магнату, хватает его за галстук или хуй, смотря за что ухватиться проще, и сдергивает мужика под стол.
— Так. Теперь будем отсюда линять, и вы — мой заложник, ясно? — Он возникает из-под стола, волоча синевато-багрового управленца за галстук или хуй, тянет его, как ребенок санки, удушенного и апоплексичного, в дверь, мимо модально-необычайной радуги часовых дамочек, кои теперь хотя бы выглядят устрашенными, а на улице воют сирены: МАНЬЯК СРЫВАЕТ НЕФТЯНЫЕ ПЕРЕГОВОРЫ Выдворен После Того, Как По-На Участников, а он уже вынырнул из лифта, бежит по заднему коридору к комплексу центрального отопления вжжик! через головы пары черных истопников, которые передают друг другу самокрутку с какой-то западноафриканской наркотической травкой, сует заложника в гигантскую печь, вычищенную по весне (очень жаль), и сматывается через черный ход по аллейке платанов в скверик, через забор, фунтики-фьють, быстроног Роджер и лондонская охранка.
В «Белом явлении» ничего нужного не осталось. Все можно бросить. Одежда на тушке да моцык из гаража, карман звякает россыпью мелочи, сам весь пыжится неоскудной яростью, что еще требуется 30-летнему простаку, чтоб не пропасть в большом городе? «Я же, блядь, натуральный Дик Уиттингтон! — соображает он, пролетая по Кингз-роуд, — я приехал в Лондон! я ваш лорд-мэр…»
Пират дома и, по всей очевидности, ожидает Роджера. На трапезном столе разложены части верной «мендосы», сияют маслом или вороненьем, руки заняты тампонами, лоскутами, шомполами, пузырьками, но глаза устремлены на Роджера.
— Нет, — прерывая обличение Стрелмана, едва всплывает имя Милтона Мракинга, — это мелочь, но вот тут остановись. Стрелман его не подсылал. Его подослали мы.
— Мы.
— Ты новичок-параноичок, Роджер, — Апереткин впервые назвал его по имени, и Роджер тронут — в аккурат хватает, чтобы осечься. — Само собой, всесторонне разработанная Они-система необходима — но это лишь полдела. На каждых Их должны найтись Мы. В данном случае мы и нашлись. Творческая паранойя означает разработку Мы-системы столь же всестороннюю, что и Они-система…
— Погоди-погоди, во-первых — где «Хейг и Хейг», будь уж любезным хозяином, во-вторых — что такое «Они-система», я ж тебе теоремой Чебы-шёва мозги не полощу?
— Я имею в виду то, что Они с Их наймитами-психиатрами называют «бредовыми системами». Незачем уточнять, что «бред» всегда официально определен. Нам о реальном и нереальном беспокоиться не нужно. Они выступают только с позиций целесообразности. Важна система. Как в ней располагаются данные. Одни последовательны, иные распадаются. Твоя мысль о том, что Мракинга подослал Стрелман, на развилке свернула не туда. Если б не противоположенный бредовый комплект — набор бредовых заблуждений о нас самих, который я называю Мы-системой, — эта мысль про Мракинга могла бы оказаться здравой…
— Заблуждений о нас самих?
— Не реальных.
— Но официально определенных.
— Ну да, с позиций целесообразности.
— Ну, тогда ты играешь в Их игру.
— Пусть это тебя не заботит. Можно неплохо функционировать, вот увидишь. Поскольку мы еще не выиграли, особой проблемы нет.
Роджер в совершеннейшем смятении. В эту минуту забредает не кто иной, как Милтон Мракинг с каким-то черным, в котором Роджер узнает одного из двух травокуров в котельной под конторой Клайва Мохлуна. Черного зовут Ян Отиюмбу, и он — связной Шварцкоммандо. Появляется какой-то подручный апаш Блоджетта Свиристеля со своей девкой — та не столько ходит, сколько танцует, весьма текуче и медленно, танец, в котором Осби Щипчон, выскочив из кухни без рубашки (и с татуировкой Поросенка Свинтуса на животе? И давно это она у Щипчона?), правильно засекает воздействие героина.
Все это несколько сбивает с панталыку — если вот она, «Мы-система», почему ей не хватает ума хотя бы сцепляться разумно, как Они-системы?
— В том-то и дело, — вопит Осби, танцем живота растягивая Свинтусу широченную, пугающую улыбу, — рациональны тут — Они. А мы ссым на Их рациональные комбинации. Не так ли… Мехико?
— Ура! — кричат остальные. Отлично завернул, Осби.
У окна сидит сэр Стивен Додсон-Груз, чистит «стен». Снаружи Лондон сегодня чует на себе передовые ознобы Строгой Экономии — ими задувает в его дорсальной и летней недвижности. В голове у сэра Стивена — ни единого слова. Он самозабвенно драит оружие. Уже не думает о жене своей Норе, хотя она там, в какой-то комнате, в окруженье, как водится, этих планетарных медиумов и нацелена к некоей удивительной планиде. В последние недели она истинно мессианским манером постигла, что подлинная личность ее — в буквальном смысле Сила Тяготения. Я Гравитация, я есть То, с чем борется Ракета, чему покоряясь, доисторические пустоши преобразуются в самое сущность Истории… Ее кружащие уродцы, ее провидцы, телепортеры, астральные странники и трагические человечьи стыки — все знают о ее явлении, но никто не понимает, куда ей обратиться. Теперь она должна проявить себя — глубинно от себя отказаться, глубже, нежели отступничество Шабтая Цви пред Блистательной Портой. В такой ситуации временами отнюдь не исключен добрый розыгрыш-другой — бедненькую Нору заманивают на сеансы, какие не одурачат даже вашу двоюродную бабушку, ее навещают типы вроде Роналда Вишнекокса в прикиде Иисуса Христа: он просвистывает вниз по тросам в пятно от маленького ультрафиолетового прожектора и там давай светиться в весьма сомнительном вкусе, лопоча бессвязные куски Евангелия, и из своих распятых поз тянется помацать Нору за стиснутую поясом задницу… в высшей степени оскорбленная, она сбежит в вестибюли, полные липких незримых рук: полтергейста засорят ей туалета, воспитанно-дамские какашки закачаются на водах у ее девственного вертекса, — а она, крича фу, с жопы каплет, пояс сполз до колен, ввалится в собственную гостиную, но и там не укрыться, нет, кто-то материализует ей слоних-лесбиянок в позе 69, склизкие хоботы симметричными поршнями ходят туда-сюда в сочных слоновьих вульвах, а когда Нора ринется прочь от сей кошмарной эксгибиции, обнаружится, что некий игривый призрак защелкнул за нею дверь, а другой вот-вот двинет ей в лицо холодным йоркширским пудингом…
А в Пиратовом домике все запели дорожную песнь противодействия, и Томас Гвенхидви, все-таки избежавший диалектического проклятья Книги Стрелмана, аккомпанирует на чем-то вроде кроты из розового дерева, что ли:
На плече твоем рыдали,
Эль слезою разбавляли,
И от Ихних песен разве что рыдать,
Ты же честно полагал, что души Им по барабану,
А Они тебя не стали извещать.
Но я скажу тебе, что тут —
Не единственный маршрут,
Нахлебался ты с лихвой уже говна…
Им пришлось тебя купить,
Но на Них пора забить —
Это не сопротивленье, а война.
— А война, — поет Роджер, въезжая в Куксхафен, мимоходом спрашивая себя, как Джессика подстриглась для Джереми и как этот невыносимый педант будет смотреться с камерой ЖРД навернутой на голову, — а война…
Зажигай, чтоб лучше дверь была видна:
От любви к Ним — лез на стену,
Но мы валим Их систему, —
Это не сопротивленье, а война.