***
Ветер сдвинулся к юго-западу, и барометр падает. Чуть за полдень, под накатом дождевых туч уже темно, будто вечер. Энию Ленитропа тоже застанет. Сегодня была долгая идиотская погоня до нулевой долготы, и предъявить, как водится, нечего. Предполагалось, что очередной преждевременный разрыв в воздухе, комья горящей ракеты обдали окрестности на мили вокруг, главным образом — реку, всего один сохранил хоть какую форму, да и тот к Ленитропову приезду окружен был плотнейшим кордоном, каких Ленитроп и не видывал, — и несговорчивейшим к тому ж. Мягкие выцветшие береты на фоне сланцевых облаков, «стены» третьей модели поставлены на стрельбу очередями, громадные верхние губы покрыты усами во весь рот, чувства юмора ноль — никакому американскому лейтенанту не светит глянуть, сегодня уж точно.
Как ни верти, АХТУНГ — бедный родственник союзнической разведки. На сей раз Ленитроп хотя бы не одинок, он слегка утешается, видя, как коллега из Техразведки, а вскоре и глава отдела оного коллеги в суете прибывают на место в «вулзли-осе» 37 года, и обоим тоже от ворот поворот. Ха! Ни тот ни другой не отвечают на сочувственный Ленитропов кивок. Фиговы дела, братцы. Но ушлый Эния околачивается неподалеку, раздает сигареты «Нежданная удача» и успевает хотя бы разузнать, что тут за Нежданная Неудача свалилась.
А тут вот что: графитный цилиндр дюймов шесть в длину и в диаметре два, редкие чешуйки армейской зеленой краски уцелели, прочее обуглилось. Только этот обломок и пережил взрыв. По-видимому, так и было задумано. Внутрь, похоже, напиханы бумаги. Старшина руку обжег, когда его подбирал, и все слыхали, как он заверещал Ай, блядь, рассмешив солдатню, у которой жалованье поменьше. Все поджидали капитана Апереткина из Д.О.О. (уж это вздорное мудачье никогда не спешит), и вот он как раз и появляется. Ленитроп видит мельком — обветренное лицо, здоровый засранец. Апереткин забирает цилиндр, уезжает, и на этом все.
В каковом случае, мыслит Ленитроп, АХТУНГ может эдак утомленно послать пятидесятимиллионный межведомственный запрос в это самое Д.О.О., поинтересоваться каким-нибудь отчетом о содержимом цилиндра, и, как обычно, на запрос будет положено с прибором. Это ничего, Ленитроп не в обиде. Д.О.О. кладет на всех, и все кладут на АХТУНГ. Вдоба-авок, какая вообще разница? На ближайшее время это его последняя ракета. Будем надеяться, навсегда.
С утра в корзине «Входящие» обнаружились приказы: командировка в какой-то госпиталь в Ист-Энде. Ни слова пояснений, кроме машинописной копии меморандума в АХТУНГ, требующей его назначения «в рамках программы тестирования Д.П.П.». Тестирования? Д.П.П. — Директорат Политической Пропаганды, Ленитроп проверил. Сомнений нет — очередная Миннесотская Многопрофильная галиматья. Но хоть отвлечется от охоты за ракетами, она уже слегка приедается.
Когда-то Ленитроп за такое болел. Без шуток. Ну то есть ему так казалось. Много всего, что было до 1944-го, теперь расплывается. Из первого Блица он помнит лишь долгое везенье. Чем бы люфтваффе ни швырялось, рядом с Ленитропом ничего не падало. Но летом они перешли на эти свои «жужелицы». Идешь себе по улице или в постели уже почти закемаришь, и вдруг пердеж над крышами — если продолжается, нарастает до предела, а потом минует — ну и ладно, не моя, стало быть, забота… но если затыкается двигатель — берегись, Джексон: снаряд в нырок, топливо плещется в корме, подальше от форсунок, и у тебя 10 секунд, чтоб куда-нибудь заползти. Ну, вообще-то не ужасно. Со временем приспосабливаешься — уже ставишь по чуть-чуть, шиллинг-два, держишь пари с Галопом Муссор-Маффиком за соседним столом, где следующая перделка грохнет…
Но потом в сентябре прилетели ракеты. Ракеты пиздоклятые. Вот к этим ебучкам не приспособишься. Без шансов. Впервые он с изумлением понял, что боится. Начал больше пить, меньше спать, курить беспрерывно, как-то чуя, что его держат за сосунка. Господи, не должно было и дальше вот так продолжаться…
— Я гляжу, Ленитроп, у тебя уже одна во рту…
— Нервное. — Ленитроп все равно прикуривает.
— Ну не мою же, — умоляет Галоп.
— Две разом, видал? — наставляя их вниз, точно клыки из комиксов. Лейтенанты таращатся друг на друга сквозь подпитые тени, а день углубляется за высокими холодными окнами «Машины и багра», и Галоп вот-вот рассмеется, фыркнет о господи через всю древесную Атлантику стола.
Атлантик случалось во множестве за эти три года, нередко суровее той, кою некий Уильям, первый трансатлантический Ленитроп, пересек много предков назад. Варварство костюма и речи, ляпсусы в поведении — в один кошмарный вечер их обоих вытурили из Атенея для Младшего Комсостава, поскольку пьяный Ленитроп, Галопов гость, целил клювом совиного чучела в яремную вену Дековерли Сифу, а тот, пригвожденный к бильярдному столу, пытался загнать шар Ленитропу в глотку. Подобное творится пугающе часто; и все же доброта — ничего себе крепкое судно для таких океанов, Галоп всегда рядом, краснеет, лыбится, и Ленитроп поражен: когда речь о деле, Галоп ни разу его не подводил.
Ленитроп знает, что можно выговориться. Тут особо ни при чем сегодняшний амурный отчет о Норме (пухлые ножки, как у малявки из какого-нибудь Сидар-Рэпидз, что и в свет еще не вышла), Марджори (высокая, изящная, фигура — как из кордебалета «Мельницы») и странных происшествиях субботнего вечера в клубе «Фрик-Фрак» в Сохо, дурной славы притоне с подвижными прожекторами всевозможных пастельных оттенков, табличками ВХОД ВОСПРЕЩЕН и ДЖИТТЕРБАГ НЕ ТАНЦЕВАТЬ, чтоб не докапывались разнообразнейшие полицейские, военные и гражданские — что бы ни означало в наши времена «гражданский», — кои заглядывают время от времени; в притоне, где, вопреки всем вероятностям, в итоге некоего чудовищного тайного сговора Ленитроп, встречавшийся с одной, входит и видит кого? — обеих: выстроились, ракурс выбран лично для него, над синим шерстяным плечом машиниста 3-го класса, под пленительной голой подмышкой девчонки, что нарочито застывает в вихрях линди-хопа, и тут подвижный свет пятнает кожу бледно-лиловым, и сразу накатывает паранойя, а два лица начинают оборачиваться к нему…
Обе юные леди между тем — серебряные звезды на Ленитроповой карте. Видимо, оба раза он себя ощущал серебристым — сверкал, звенел. Звездочки, что он клеит, расцвечены согласно лишь его ощущеньям в тот день, от посинения до позолоты. Ни за что никому званий не давать — да и как можно? Карту видит один Галоп, и, господи, все они прекрасны… Ленитроп находит их в листе иль цветке вкруг его зимующего города, в чайных, в очередях, они подвязаны платочками и закутаны в пальто, вздыхают, чихают, эти фильдекосовые ноги на бордюрах, ловят машину, печатают, раскладывают по папкам, из помпадуров торчат побеги желтых карандашей, — дамы, персики, девицы в обтяжку — да, пожалуй, чуточку одержимость, однако… «Я знаю, в мире — в достатке дикой любви и радости, — проповедовал Томас Хукер, — как бывают дикий тимьян и прочие травы; но мы станем возделывать сад любви и возделывать сад радости, что посадил Господь». Как растет Ленитропов сад. Полнится голубушками, и незабудками, и плакун-травой — и повсюду, желто-фиолетовые, словно прыщи, эфемеры.
Он любит рассказывать им про светлячков. Английские девушки про светлячков не знают — вот, собственно, почти все, что Ленитроп наверняка знает про английских девушек.
Карта озадачивает Галопа будь здоров. Ее не спишешь на обычное громогласное американское мудоебство, разве что рефлекс студиозуса в вакууме, рефлекс, которого Ленитропу не сдержать, рявкает в пустые лаборатории, в червоточины гулких коридоров, когда нужда прошла давным-давно, а братья отправились на Вторую мировую к своим шансам подохнуть. Вообще-то Ленитроп не любит распространяться о девушках: даже теперь Галопу приходится дипломатично его подзуживать. Поначалу Ленитроп из старомодного джентльменства не говорил вообще ничего, пока не выяснил, насколько застенчив Галоп. До него дошло тогда: Галоп жаждет, чтоб ему нашли тетку. И примерно тогда же Галоп стал различать масштабы Ленитропова отчуждения. Похоже, у Ленитропа никого не было в Лондоне, помимо оравы девиц, с которыми он редко встречался дважды, никого, с кем можно поговорить хоть о чем.
И все же Ленитроп, добросовестный охламон, всякий день обновляет карту. В лучшем случае она воспевает поток, мимолетность, из которой — среди внезапных небесных низвержений, таинственных приказов, что поступают из темной суеты ночей, кои для него самого лишь праздны, — он может выкроить миг-другой там и сям, дни снова холодеют, по утрам иней, пощупать груди Дженнифер под холодной шерстью свитера, надетого, чтобы чуточку согреться в угольно-дымном коридоре, дневное уныние коего он никогда не узнает… чашка «Боврила», на йоту не дотянувшая до кипения, обжигает его голую коленку, и Айрин, нагая, как и он, в глыбе застекленного солнца, перебирает драгоценные нейлоновые чулки, ища пару без дорожек, и каждый пробит вспышкой света из зимней наружной шпалеры… у Эллисон стильные гнусавые американо-девичьи голоса верещат из бороздок какой-то пластинки сквозь терновую иглу маминой радиолы… тискаешься ради тепла, по окнам сплошь затемнение, ни проблеска, лишь уголек их последней сигареты, английский светлячок, по прихоти ее скачет скорописно, за собой оставляя след — слова, которых ему никак не прочесть…
— И что дальше? — Ленитроп безмолвствует. — Эти твои «ЖаВОронки»… когда тебя засекли… — Потом замечает, что Ленитропа, который не продолжает байку, всего колотит. Вообще-то его колотит уже некоторое время. Тут холодно, но не до такой степени. — Ленитроп…
— Не знаю. Господи боже. — Впрочем, занимательно. Дичайшее ощущение. Не выходит остановиться.
Он поднимает воротник «Айковой тужурки», руки прячет в рукава, так и сидит.
Наконец, после паузы, движется сигарета.
— Не слышно, когда они прилетают.
Галоп понимает, что за «они». Отводит глаза. Краткое молчание.
— Конечно, не слышно — они же сверхзвуковые.
— Да, но… не в том дело, — слова прорываются наружу через пульсацию дрожи, — другие, эти V-1, их слышно. Верно? Может, есть шанс убраться с дороги. А эти хреновины сначала взрываются, вдоба-авок потом слышишь, как они прилетели. Только если мертвый, ты их не услышишь.
— В пехоте та же петрушка. Сам знаешь. Ту, которая твоя, никогда не слышно.
— Э, но…
— Считай, Ленитроп, что это очень большая пуля. Со стабилизатором.
— Господи, — стуча зубами, — ну ты утешил.
Галоп, тревожно склонившись в хмельной вони и бурой мгле, терзаемый Ленитроповым мандражем более, чем любым собственным фантомом, располагает лишь установленными каналами, дабы отогнать наваждение.
— Давай попробуем — может, удастся тебя отправить куда-нибудь, где грохнуло…
— Зачем? Да ладно тебе, Галоп, от них же ничего не осталось. Нет?
— Не знаю. Сомневаюсь, что даже немцы знают. Но лучшего шанса утереть носы этим, из Техразведки, у нас не будет. Ведь правда.
И вот таким образом Ленитроп влез в расследование «инцидентов» с V-бомбой. Последствий. Каждое утро — поначалу — кто-нибудь из Гражданской Обороны переправлял АХТУНГу список вчерашних взрывов. В последнюю очередь список поступал к Ленитропу, тот отцеплял искаляканную карандашом сопроводиловку, на одном и том же стареющем «хамбере» выруливал из гаража и отправлялся по маршруту — припозднившийся Святой Георгий уезжал выискивать помет Зверя, фрагменты немецкого железа, которое не желало существовать, в блокнот черкал пустые заключения; трудотерапия. Поступления в АХТУНГ ускорялись, и нередко он являлся на место вовремя и успевал помочь поисковым отрядам: за неугомонно-мускулистыми собаками королевских ВВС погружался в штукатурную вонь, газовые утечки, косые длинные щепки и провисшие сетки, распростертые и безносые кариатиды, — ржавчина уже накинулась на гвозди, и оголилась нарезка, пыльный мазок длани Ничто по обоям, шелестящим павлинами, что распустили хвосты по густым лужайкам пред стародавними георгианскими особняками, пред безопасными рощами каменных дубов… среди криков «тихо!» шел туда, где ждала высунутая рука или ярко мелькала кожа, выживший или жертва. Когда нечем было помогать, он держался в сторонке, первое время молился Богу, как полагается, впервые с того Блица, чтобы победила жизнь. Но слишком многие умирали, и вскоре, не видя смысла, он бросил.
Вчера выдался хороший день. Нашли ребенка, живого, маленькую девочку, полузадохшуюся под Моррисоновым бомбоубежищем. Дожидаясь носилок, Ленитроп держал ее ладошку, от холода пунцовую. На улице лаяли собаки. Открыв глаза и увидев его, она первым делом сказала: «Эй, бугай, жвачки дай». Застряла на двое суток без жвачки, — а у него нашелся только «Скользкий вяз». Идиот, право слово. Перед тем как ее забрали, она все равно потянула его за руку, поцеловала ее, щека и губы в свете фальшфейеров холодны, как иней, раз — и город вокруг, точно громадный опустошенный ледник, затхлый и на веки вечные без сюрпризов внутри. И тут она улыбнулась, совсем слабенько, и он понял, что вот этого и ждал, ух ты, улыбка Ширли Темпл, будто вот именно это всецело отменяло все, посреди чего ее нашли. Дурость несусветная. Он болтается у подножья лавины своей крови, 300 лет западных болотных янки, и в силах разве что нервное перемирие заключить с их провидением. Détente. Всякая руина, куда он заглядывает каждодневно, — проповедь о суетности. Недели истлевают, а он не находит ни малейшего фрагмента никакой ракеты, и сие учит тому, как бесконечно мал акт смерти… Путь паломника Ленитропа; мирской град Лондон наставляет его: заверни за любой угол — и можешь оказаться в притче.
Он помешался на мысли о ракете, надписанной его именем, — если они и впрямь взялись его прикончить («Они» охватывает вероятности гораздо, гораздо шире, нежели Нацистская Германия), это вернейший способ, им ни шиша не стоит намалевать его имя на каждой, правда же?
— Ну да, может сгодиться, а? — Галоп, на него странно поглядывая. — Особенно на поле боя, знаешь, что-нибудь эдакое изобразить. Шибко полезно. «Оперативная паранойя», считай, — в таком духе. Но…
— А кто изображает? — закуривая, тряся челкой в дыму. — Черти червивые, Галоп, послушай, не хочу тебя расстраивать, но… Ну то есть я на четыре года затормозил, это да, оно могло случиться в любой момент, в следующую секунду, ага, просто вдруг… блядь… просто ноль, просто ничто… и…
Он этого не видит, не может ткнуть пальцем — внезапно газы, в воздухе разбой, а потом ни следа… Слово, негаданно произнесенное тебе в самое ухо, а затем навек бессловесность. Помимо невидимости, помимо падения молота и трубного гласа, вот он, подлинный ужас, дразнится, с германской педантичной уверенностью сулит ему смерть, с хохотом отметает все Галоповы приглушенные деликатности… нет, никакой пули со стабилизатором, ас… не Слово, не единственное Слово, что на клочки раздирает день…
Прошлый сентябрь, был вечер, пятница, только после работы, шел к станции подземки «Бонд-стрит», мысли заняты предстоящими выходными и двумя его «ЖаВОронками», этой Нормой и этой Марджори, которым знать друг о друге — ни-ни, и только он поднял руку, чтоб ковырнуть в носу, вдруг в милях за спиной и вверх по реке — memento-mori в небе, резкий треск и мощный взрыв, раскатился сразу, почти как удар грома. Но не вполне. Еще несколько секунд, и вот впереди повторилось: ясно и громко, на весь город. Вилка. Не «жужелица», не люфтваффе.
— И не гром, — озадачился он вслух.
— Да газопровод какой-то грохнуло. — Дамочка с коробкой для обеда, припухлоглазая к концу дня, ткнула его локтем в спину, проходя мимо.
— Не, это немцы, — ее подруга с закрученной белокурой бахромой под клетчатым платочком изображает какой-то монструозный ритуал, воздевает руки к Ленитропу, — пришли вот за ним, прям обожают толстеньких пухленьких америкашечек, — еще минута, и она дотянется и ущипнет его за щеку, помотает туда-сюда.
— Приветик, красотуля, — сказал Ленитроп. Ее звали Синтия. Он умудрился добыть номер телефона, до того как она махнула «пока», вновь погружаясь в прибой час-пиковой толпы.
В Лондоне был очередной великолепный железный день: желтое солнце раздразнивают тысячи дымоходов, сопят, тычутся вверх без стыда. Дым сей — не просто дыхание дня, не просто темная сила — это верховное присутствие, оно живет и движется. Люди переходили улицы и площади, шли повсеместно. Автобусы уползали сотнями по длинным бетонным виадукам, изгвазданным годами безжалостного употребления и нулевым удовольствием, в дымчатую серость, сальную черноту, красный свинец и бледный алюминий, между грудами отходов, что вздымались, как многовартирники, по кривым, что расталкивают обочины и вливаются в дороги, забитые армейскими конвоями, другими высокими автобусами и брезентовыми грузовиками, велосипедами и легковушками, и у каждого свое назначение и начало, каждый плывет, притормаживает то и дело, а над всем этим гигантская газовая развалина солнца средь заводских труб, аэростаты заграждения, линии электропередачи и дымоходы, бурые, как дерево, что состарилось в доме, бурость темнеет, чрез мгновенье подбирается к черноте — возможно, истинному лицу заката, — коя для тебя вино, вино и отрада.
Момент настал в 6:43:16 по британскому двойному летнему времени: излупцованное, как барабан Смерти, небо еще гудит, а Ленитропов хуй — простите, что? ага, вы гляньте-ка в его армейские трусы, да там коварный стояк копошится, того и гляди вспрыгнет — о всемогущий господь, а это еще откуда взялось?
В его истории и, вероятно, помоги ему Боже, в его досье зафиксирована необычная чувствительность к тому, что являет небо. (Но стояк?)
Дома, в Мандаборо, штат Массачусетс, на старом аспидном сланце надгробья на приходском кладбище конгрегационалистской церкви Божья длань возникает из облака, контуры тут и там разъедены 200 годами трудов сезонных зубил огня и льда, а надпись гласит:
В Память Константа
Ленитропа, почил марта
4-аго лета 1766-го будучи
29 годов отроду.
Мы смертью платим долг природе что ни год.
Я уплатил, а дальше твой черед.
Констант прозревал — и не одним лишь сердцем — эту каменную длань, указующую из мирских облаков, указующую прямо на него, и контуры ее очерчены невыносимым светом, — прозревал ее над шепотом своей реки и склонами своих покатых грустных Беркширских холмов, как и сын его, Перемен Ленитроп, да и все в роду Ленитропов — так или иначе девять или десять поколений, что кувыркаются назад, ветвятся внутрь: все, кроме Уильяма, самого первого, что лежит под палой листвою — мята и пурпурный дербенник, зябкий вяз и тени ивы над погостом у болота в затяжном пути гниения, размывания, слияния с землею, камни являют круглолицых ангелов с длинными песьими мордами, зубастые черепа с зияющими глазницами, масонские эмблемы, цветистые урны, перистый ивняк, прямой и изломанный, истощенные песочные часы, солнечные лики, что вот-вот встанут или сядут — глаза выглядывают из-за их горизонта на манер вездесущего Килроя, а эпитафии — от прямолинейных и честных, как у Константа Ленитропа, до тряского размера «Усеянного звездами стяга» у миссис Элизабет, жены лейтенанта Исайи Ленитропа (ум. 1812):
Прощайте, друзья, я в могиле теперь,
Смерть явилась ко мне за своей вечной данью.
Восстанет Христос, Он спасет Свою дщерь,
Я Его жду отныне, как учит Писанье.
Услышь! Не помыслить о небе грешно.
Будь богат ты и весел — умрешь все равно.
В горней тьме, Вседержитель, нас благослови,
Испытания наши — знак Божьей Любви.
И до дедушки текущего Ленитропа, Фредерика (ум. 1933), кто с типическим сарказмом и вероломством спер себе эпитафию у Эмили Дикинсон, не указав авторства:
Коль я за смертью не зашел,
Она пришла за мной.
Всякий в свой черед платил долг природе, а излишки завещал следующему звену в фамильной цепи. Они начинали скупщиками пушнины, башмачниками, солильщиками и коптильщиками свинины, перешли на стеклоделие, стали членами городского правления, строителями сыромятен, мраморных каменоломен. Округ на мили окрест изошел на некрополь, серый от мраморной пыли — пыли, что была вздохами, призраками всех этих псевдоафинских монументов, которые где только ни прорастали по всей Республике. Вечно где-нибудь не здесь. Деньги утекали наружу через портфели акций мудренее любой генеалогии: что оставалось в Беркшире, уходило в лесные угодья, коих убывающие зеленые просторы акрами во мгновение ока преобразовывались в бумагу — туалетную, банкноты, газеты, среду либо основу для говна, денег и Слова. Они не были аристократами, ни один Ленитроп не закрался в «Светский альманах» или «Сомерсет-клуб» — они вели свое предприятие в безмолвии, по жизни сливались с динамикой, что окружала их совершенно, как посмертно сольются и с кладбищенской землей. Говно, деньги и Слово, три американские истины, движущие силы американской мобильности, присвоили Ленитропов, навеки прицепили к судьбе страны.
Но они не процветали… они разве только упорствовали — и хотя все у них начало распадаться, примерно когда Эмили Дикинсон, что всегда была неподалеку, писала:
В распаде — порядок: труд
Дьявола нетороплив;
Ничто не рушится вмиг —
Крах всегда терпелив, —
они все-таки продолжали. Другим традиция была ясна, все знали: добудь, разработай, возьми все, что можешь, пока есть, потом двигай на запад, там еще полным-полно. Однако из некоей благоразумной инерции Ленитропы засели на востоке в Беркшире, упрямились — подле затопленных каменоломен и раскорчеванных склонов, что наоставляли, точно подписанные признания, по всей этой соломенно-бурой гнилостной колдовской земле.
Доходы иссякали, семья неустанно множилась. Проценты из разнообразных номерных доверительных фондов в бостонских семейных банках по-прежнему каждое второе или третье поколение обращались в еще какой-нибудь фонд, долгим раллентандо, бесконечными повторами, еле уловимо, срок за сроком, умирая… но ровно до нуля — никогда.
Депрессия — когда пришла — ратифицировала происходящее. Ленитроп вырос в горном опустошении компаний, идущих на дно, живые изгороди вокруг владений безмерно богатых полумифических дачников из Нью-Йорка опять впали в зеленую дикость или соломенную гибель, хрустальные окошки побиты все до единого, Гарриманы и Уитни смылись, газоны родят сено, а осени — больше не время для далеких фокстротов, лимузинов и ламп, но снова лишь для привычных сверчков, снова для яблок, ранние заморозки гонят колибри прочь, восточный ветер, октябрьский дождь: только зимние несомненности.
В 1931-м, в год Большого пожара в отеле «Эспинуолл», молодой Эния гостил у тети с дядей в Леноксе. Стоял апрель, но пару секунд, пробуждаясь в чужой комнате под грохот ног старших и младших кузенов на лестнице, он думал о зиме, до того часто его будили вот так, после такого же сна, папа или Хоган, и он промаргивался сквозь напластования грезы, а они волокли его наружу, на холод, глядеть Северное Сияние.
Пугало его до усрачки. А лучистый занавес вот сейчас распахнется? Что хотят показать ему духи Севера в своих убранствах?
Но теперь была весенняя ночь, и небо полыхало красным, тепло-оранжевым, сирены завывали в долинах возле Питтсфилда, Ленокса и Ли — соседи стояли на верандах, глазели вверх на искристый ливень, что рушился на горный склон… «Как звездный дождь, — говорили они. — Как пепел от Четвертого июля…» — 1931-й, таковы были сравнения. Угли падали и падали пять часов, дети задремали, а взрослые отправились пить кофе и травить байки о пожарах прошлых лет.
Но что это было за Сияние? Какие духи командовали? И, предположим, через мгновенье все это, целая ночь, и впрямь выйдет из-под контроля, и занавес распахнется, обнажит пред нами зиму, о какой ни один из нас не догадывался…
6:43:16 БДЛВ — в небе прямо сейчас и здесь — так же развертывается, еще чуть-чуть, и прорвется, его лицо резче в этом свете, сейчас все ринется прочь, а он потеряет себя, как его края и предрекали с самого начала… стройные церковные шпили примостились тут и там на осенних склонах, вот-вот пальнут белые ракеты, еще лишь несколько секунд обратного отсчета, окна-розетки вбирают воскресный свет, освещая, омывая над кафедрами лица, кои толкуют красоту, клянутся: вот так оно и случается — да, ослепительная исполинская длань тянется из облаков…