Книга: Радуга тяготения
Назад: ***
Дальше: ***

***

Мягкая ночь, вся измазанная золотыми звездами, — про такие ночи в пампе любил писать Леопольдо Лугонес. Подлодка спокойно покачивается на поверхности. Лишь пыхтит трюмная помпа — то и дело заводится под палубами, осушает трюма, а Эль Ньято сидит на юте с гитарой, играет буэнос-айресские тристес и милонги. Белаустеги трудится внизу над генератором. Лус и Фелипе спят.
У 20-мм зенитных пулеметов тоскливо разнежилась Грасиэла Имаго Пор-талес. В свое время в Буэнос-Айресе она была городской сумасшедшей, никого не трогала, дружила со всеми, любых оттенков, — от Сиприано Рейеса, который как-то раз за нее вступился, до «Accion Argentina», на которое работала, пока всех не замели. Литераторы ее особо любили. Говорят, Борхес посвятил ей стихотворение («El laberinto de tu incertidumbre / Me trama con la disquiet ante luna…»).
Команда, угнавшая эту подлодку, всплыла здесь из многообразия аргентинских маний. Эль Ньято ходит и ботает по фене гаучо XIX века: сигареты у него — «pitos», бычки — «puchos», пьет он не канью, а «la tacuara», а когда он пьян, то он «mamao». Иногда Фелипе приходится его переводить. Фелипе — молодой поэт из непростых, у него выше крыши неприятных восторгов, и среди них — идеалистические и романтические представления о гаучо. Он вечно подлизывается к Эль Ньято. Белаустеги, и. о. судового механика, — из Энтре-Риос и позитивист в местечковом изводе. Для пророка науки недурно обращается с ножом к тому же; потому-то Эль Ньято и не покусился до сих пор на безбожного Месопотамского Большевика. Это испытывает их солидарность на прочность, но, с другой стороны, ее много что испытывает. Лус сейчас с Фелипе, хотя считается, что она — девушка Паскудосси: когда тот, уехав в Цюрих, пропал, она сошлась с поэтом на основе пронзительной декламации «Pavos Reales» Лугонеса однажды ночью у побережья Матозиньюша. Для этой команды ностальгия — что морская болезнь: жизнь в них поддерживает лишь надежда от нее сдохнуть.
Но Паскудосси все же возник снова — в Бремерхафене. Через остатки Германии удирал от Британской Военной Разведки — без всякого понятия, с какой это стати за ним гонятся.
— А чего не поехал в Женеву — оттуда бы на нас и вышел?
— Не хотел выводить их на Ибаргенгойтиа. Я кое-кого послал.
— Кого? — поинтересовался Белаустеги.
— Я так и не понял, как его зовут. — Паскудосси почесал косматую репу. — Мож, сглупил.
— Дальнейших контактов с ним не было?
— Ни единого.
— Тогда мы под колпаком, — Белаустеги угрюм. — Кто бы он ни был, он спалился. Ты прекрасно разбираешься в людях.
— А что, по-твоему, надо было — сначала к психиатру его отвести? Взвесить варианты? Посидеть пару-тройку недель, обмозговать?
— Он прав, — Эль Ньято поднял крупный кулак. — Пусть бабы мозгуют, анализируют. А мужчине полагается идти вперед, смотреть Жизни прямо в лицо.
— Тошнит от тебя, — сказала Грасиэла Имаго Порталес. — Ты не мужик, ты потный конь.
— Благодарю вас, — поклонился Эль Ньято со всем достоинством гаучо.
Никто не орал. Беседа в закрытом стальном пространстве в ту ночь полнилась тихими демпфированными «с» и палатальными «й» — причудливой неохотной пикантностью аргентинского испанского, пронесенного через годы пошедших прахом надежд, самоцензуры, долгих окольных уклонений от политической истины — попыток принудить Государство к жизни в мышцах твоего языка, в волглой интимности за сомкнутыми губами… рего che, по sos argentine…
В Баварии Паскудосси сбивал подметки по окраинам городка, лишь на несколько минут опережая «роллс-ройс» со зловещим куполом на крыше: из зеленого перспекса, через который ничего не разглядишь. Солнце только что село. И вдруг он услышал выстрелы, топот копыт, чей-то гнусавый металлический английский. Однако затейливый городок казался пустынен. Как такое возможно? Он вступил в кирпичный лабиринт, который раньше был фабрикой гармоник. В грязи литейного цеха, навсегда неотзвоненные, лежали кляксы колокольной бронзы. По высокой стене, выкрашенной недавно белым, барабанили тени коней и их всадников. А на верстаках и ящиках сидела и глядела на него дюжина личностей, в коих Паскудосси тут же признал гангстеров. Тлели кончики сигар, по-немецки то и дело перешептывались марухи. Мужчины ели сосиски, сдирая кожуру белыми зубами, ухоженными — они сверкали в отсветах киноэкрана. На них перчатки Калигари, вошедшие сейчас по всей Зоне в летнюю моду: скелетно-белые, за исключением четырех линий глубоким фиолетом, расходящихся веером от запястья к костяшкам на тыльной стороне. На всех — костюмы немногим темнее зубов. Паскудосси после Б. А. и Цюриха сие показалось экстравагантным. Женщины часто закидывали ногу на ногу — все напряженные, как гадюки. В воздухе пахло травой, жжеными листьями — аргентинцу это странно: он, смертельно соскучившись по дому, в этом запахе опознавал лишь аромат свежезаваренного мате после неудачного дня на скачках. Окна под венцами на рамах выходили на кирпичный фабричный двор, где мягко дуло летним воздухом. Киносвет мерцал голубизной по пустым окнам, словно дыханье тщилось извлечь ноту. Образы грубели с лихвой.
— Дайоошь! — орали пиджи, а белые перчатки скакали вверх-вниз. Рты и глаза распахивались широко, будто у деток малых.
Катушка домоталась, но свет зажигать не стали. Встала огромная фигура в шикарном белом пидже, потянулась и неспешно подвалила к тому углу, где в ужасе скрючился Паскудосси.
— Это за тобой пришли, амиго?
— Прошу вас…
— Не-не. Пойдем. Посмотришь с нами. Это Боб Стил. Старый добрый парняга. Тут надежно. — Как выяснилось, уже немало дней гангстеры знали, что Паскудосси ошивается поблизости: хоть сам он оставался им невидим, его маршрут они выводили из перемещений полиции, которая была на виду. Блоджетт Свиристель — ибо то был он — применил аналогию конденсационной камеры и инверсионного следа, оставляемого быстрой частицей…
— Я не понимаю.
— Я тоже не вполне, приятель. Но нам нужно держать ушки на макушке, а сейчас все четкие чуваки неровно дышат к одной штуке, «ядерная физика» называется.
После сеанса Паскудосси представили Герхардту фон Гёллю, также известному под пот de pègre «der Springer». Судя по всему, люди фон Гёлля и Свиристеля устроили себе разъездную деловую конференцию: громыхают автоколоннами по дорогам Зоны, меняют грузовики и автобусы так часто, что нет времени даже поспать толком, вздремнут — и посреди ночи, в чистом поле, наверняка не скажешь, опять всем вываливать, менять средства передвижения и — снова в путь, уже по другой дороге. Без пунктов назначения, без определенного маршрута. По большей части транспорт предоставлялся благодаря квалификации ветерана автоугона Эдуара Санктвольке, который умел закоротить все что угодно на колесах или же гусеницах — он даже возил с собой смастеренный под заказ ящик черного дерева с ручками распределителя зажигания, каждая в своей бархатной впадине, ко всем известным маркам, моделям и годам выпуска на тот случай, если владелец искомого средства сию жизненно важную деталь не преминул изъять.
Паскудосси и фон Гёлль тут же нашли общий язык. Этот кинорежиссер, ставший спекулянтом, все свои будущие фильмы решил финансировать из собственных непомерных барышей.
— Единственный способ оттырить себе право на окончательный монтаж, ¿verdad? Скажите мне, Паскудосси, вы слишком чистюли? Или вашему анархистскому проекту помощь не помешает?
— Зависит от того, что вы от нас хотите.
— Фильм, разумеется. Что бы вам хотелось снять? Может, «Мартина Фьерро»?
Главное — чтобы клиент был доволен. Мартин Фьерро — не просто герой-гаучо из великого аргентинского эпоса. На подлодке он считается анархистским святым. Поэма Эрнандеса уже много лет фигурирует в политическом мышлении Аргентины: все интерпретируют ее по-своему, цитируют неистово, как итальянские политики XIX века цитировали «I Promessi Sposi». Корни уходят к старой основополагающей полярности Аргентины: Буэнос-Айрес против провинций — либо, как это представляется Фелипе, центральное правление против анархизма гаучо, коего он стал одним из ведущих теоретиков. Завел себе такую шляпу с круглыми полями, на которой шарики болтаются, пристрастился рассиживать в люках, поджидать Грасиэлу:
— Добрый вечер, голубка моя. Не приберегла поцелуй для гаучо Бакунина?
— Ты больше похож на Гаучо Маркса, — цедит Грасиэла, и Фелипе ничего не остается, кроме как вернуться к сценарному плану, который он сочиняет для фон Гёлля, заглядывая в «Мартина Фьерро», взятого у Эль Ньято, — книжка давно замусолена и рассыпалась на листы и запахи лошадей, чьи имена, всех до единой, Эль Ньято, татао до соплей, может вам перечислить…
Сумеречная долина, закат. Огромная плоскость. Низкий ракурс. Входят люди — медленно, поодиночке или мелкими группами, пробираются по равнине к поселению на берегу речонки. Лошади, скот, в густеющей тьме вспыхивают костры. Вдалеке, на горизонте появляется одинокая фигура верхом, уверенно въезжает в кадр, пока идут начальные титры. В какой-то миг мы видим гитару, закинутую за спину: он — payador, странствующий певец. Наконец он сходит с коня и подсаживается к людям у костра. Отужинав и испив каньи, берет гитару, начинает перебирать три басовые струны — bordona — и запевает:
Aquí me pongo a cantar
al compás de la vigüela,
que el hombre que lo desvela
una pena estrordinaria,
como la ave solitaria
con el cantar se consuela

И вот Гаучо поет, и разворачивается его история: монтаж его отрочества на estancia. Затем приходит армия, его забривают в солдаты. Гонят на границу — убивать индейцев. В то время генерал Рока ведет кампанию по освоению пампы путем массового уничтожения всех, кто в ней живет: селенья превращаются в трудовые лагеря, и все больше страны переходит под контроль Буэнос-Айреса. Мартину Фьерро вскоре это осточертевает. Это противоречит всему, что он полагает правильным. Он дезертирует. За ним высылают погоню, и он переманивает сержанта, командующего поисковой партией, на свою сторону. Вместе они бегут через границу, чтобы поселиться в глуши, жить с индейцами.
Такова Часть I. Семь лет спустя Эрнандес написал «Возвращение Мартина Фьерро», в котором Гаучо продается: снова ассимилируется в христианское общество, отказывается от свободы ради некоего конституционного Gesellschaft, который в те времена активно проталкивал Буэнос-Айрес. Очень нравственный конец, но совершенно противоречит первому.
— И что же мне делать? — похоже, недоумевает фон Гёлль. — Обе части или только первую?
— Ну, — затягивает Паскудосси.
— Я знаю, чего хотите вы. Но мне больше пользы от двух фильмов, если у первого будет хорошая касса. А вот будет ли?
— Конечно, будет.
— У такой антиобщественной штуки?
— Но там все, во что мы верим, — возмущается Паскудосси.
— Однако же и самые свободные гаучо в конце концов, знаете ли, продаются. Так уж все устроено.
Так, по крайней мере, устроен Герхардт фон Гёлль. Грасиэла его знает: между ними тянутся линии связей, зловещие узы крови и зимовки в Пунта дель Эсте, через «Anilinas Alemanas» — отделение «ИГ» в Буэнос-Айресе, — и далее, через «Шпоттбиллихфильм АГ» в Берлине (еще одно подразделение «ИГ»), от них фон Гёлль раньше получал скидки почти на всю пленку, в особенности — на своеобразную и медленную «Эмульсию-Б», изобретенную Ласло Ябопом: на пленке этой человеческая кожа даже при обычном дневном освещении неким манером передавалась прозрачной, до глубины в полмиллиметра, так что из-под наружности являлось лицо. Эта эмульсия широко применялась в бессмертном творении фон Гёлля «Alpdrücken» и, возможно, будет фигурировать в «Мартине Фьерро». Вообще-то фон Гёлля завораживает лишь одна сцена эпоса — певческая дуэль белого гаучо и чернокожего Эль Морено. Интересный выйдет структурный прием. С «Эмульсией Б» он сможет вгрызться под кожу соперников, наплывом смонтировать эту «Б» и обычную пленку, будто изображение то в фокусе, то нет, или же применить вытеснение — как же он любит вытеснять! — одно другим сколь угодно хитро. Обнаружив, что шварцкоммандос действительно в Зоне и ведут подлинное паракинематическое существование, не имеющее ничего общего ни с ним, ни с липовыми съемками «Шварцкоммандо», которые он вел прошлой зимой в Англии для Операции «Черное крыло», Шпрингер тотчас зажужжал переменным фокусом туда и сюда в контролируемом припадке мегаломании. Он убежден, что шварцкоммандос как-то вызваны к жизни его фильмом.
— Моя миссия, — объявляет он Паскудосси с глубочайшей скромностью, на какую способен только немецкий кинорежиссер, — посеять в Зоне зерна реальности. Этого требует исторический момент, и я могу лишь служить ему. Для инкарнации неким манером избраны мои образы. То же, что я могу сделать для Шварцкоммандо, я могу сделать и для вашей грезы о пампасах и небесах… Могу снести ваши ограды и стены лабиринтов, могу привести вас обратно в Сад, который вы почти и не помните…
Безумие его явно заразило Паскудосси, который впоследствии вернулся на подлодку и инфицировал остальных. Похоже, того они и ждали.
— Африканцы! — наяву грезил обычно весь такой деловой Белаустеги. — А вдруг правда? Что, если мы на самом деле возвратились — вернулись к тем, какими были, пока не разъехались материки?
— Обратно в Гондвану, — шептал Фелипе. — Когда Рио-де-ла-Плата была прямо напротив Юго-Западной Африки… а мезозойские беженцы ехали на пароме не в Монтевидео, а в Людериц…
План таков: как-то добраться до Люнебургской пустоши и основать небольшую эстансию. Их там встретит фон Гёлль. У зенитных пулеметов грезит сегодня Грасиэла Имаго Порталес. Терпим ли фон Гёлль как компромисс? Платформы бывают и похуже киношек. Удалось ли потемкинским деревням пережить царственный проезд Екатерины? Переживет ли душа Гаучо механику переноса в свет и звук? Или же в конце концов придет некто — фон Гёлль или кто иной — и снимет Часть II, тем самым разъяв грезу на части?
Над головой и за спиной у нее скользит Зодиак, расклад северного полушария, никогда не виденный в Аргентине, гладко скользит, как часовая стрелка… И вдруг по громкой протяженно шарахает статика и Белаустеги вопит:
— Der Aal! Der Aal! — Угорь, недоумевает Грасиэла, угорь? Ах да, торпеда. Ай, Белаустеги так же несносен, как и Эль Ньято, из непонятных никому личных побуждений старается изъясняться только на жаргоне немецких подводников, ну у нас тут precisamente Вавилонская Башня дальнего плавания — торпеда? с чего бы ему орать про торпеду?
А по весомой причине: их подводная лодка только что возникла на экране радара эскадренного миноносца ВМС США «Джон 3. Бяка» (улыбочку, подлодочка!) в виде «скунса», сиречь неопознанной точки, и «Бяка», поигрывая мускулами — это у него послевоенный рефлекс, — уже кинулся на них самым полным ходом. Радиолокационная видимость сегодня изумительна, зеленое радиоэхо «мелкозернисто, как кожа младенца», подтверждает Арахнис Телеангиэкстазис по кличке «Паук», оператор РЛС 2-го класса. Видать до самых Азор. На море мягкий флуоресцентный летний вечер. Но что это на экране — перемещается шустро, от развертки к развертке, ломаное, будто капля света от первоначального импульса, крохотное, однако несомненное, движется к недвижному центру развертки, все ближе…
— Полундраполундраполундра! — верещит кто-то в головные телефоны с nocta ГАС, испуганно и громко. Это значит, что на подходе — вражеская торпеда. На камбузе рушатся кофейники, по стеклянной поверхности прокладчика курса скользят параллельные линейки и циркули-измерители, ибо старая кастрюля кренится, совершая маневр уклонения, запоздавший еще к администрации Кулиджа.
Бледный след «Der Aal» нацелен перпендикулярно отчаянному ерзанью «Бяки» по морю примерно у миделя. Но вмешивается наркотик «онейрин» — в виде гидрохлорида. Аппарат, из которого он исторгся, — большой кофейник в столовой команды на борту «Джона 3. Бяки». Проказник матрос Будин — никто иной — засеял сегодняшние угодья гущи сильной дозой прославленного опьяняющег о вещества Ласло Ябопа, раздобытого при недавнем посещении Берлина.
В числе первых исследователи открыли в онейрине свойство временной модуляции. «Она переживается, — пишет Шецлин, — субъективно… э… ну в общем. Скажем так. Это как забивать клинья из серебряной губки — прямо — вам — в мозг!» Посему в нежных отражениях от морской поверхности нынче вечером два фатальных курса пересекаются в пространстве — однако не во времени. По времени они и рядом не оказываются, хе хе. Белаустеги шмальнул своей торпедой в дотемна проржавленную посудину, давно оставленную командой, пассивно несомую теченьями и ветром, однако ночи являющую довольно внушительный череп: уведомление о металлической пустоте, тени, что пугала позитивистов и покрепче Белаустеги. А визуальному опознаванию по маленькому разогнавшемуся импульсу на экранах радара «Бяки» подвергся, как выяснилось, труп — темного оттенка, вероятно, принадлежал североафриканцу, — и расчет кормового 3-дюймового орудия эсминца полчаса расстреливал его в клочья, пока серый военный корабль скользил мимо, поддерживая безопасную дистанцию и опасаясь чумы.
Так что это за море вы переплыли, и на дно какого моря по тревоге уже не раз ныряли, переполненные адреналином, а на самом деле — в ловушке, затурканные эпистемологиями сих угроз, что параноят вас в такую усмерть, в капкане стального горшка, размалываясь в обезвитаминенную кашу в суповом наборе ваших же слов, вашего растранжиренного впустую подводного дыханья? Чтобы в конце концов повылазили и принялись за дело сионисты, понадобилось Дело Дрейфуса: а вас что выгонит из вашей суповой кастрюли? Или уже? Сегодняшние атака и спасение повлияли? Отправитесь ли вы на Пустошь, начнете ли свое заселение и станете ли ждать явленья своего Режиссера?
Назад: ***
Дальше: ***