Книга: Радуга тяготения
Назад: ***
Дальше: ***

***

Во дни, когда белые инженеры спорили о свойствах системы подачи питания, которой предстоит быть, один пришел к Энциану из Бляйхероде и сказал: «Мы не можем договориться о давлении в камере. По нашим расчетам, предпочтительнее всего рабочее давление 40 ат. Однако все известные нам данные склоняют нас к величине в какие-то 10 ат».
«Совершенно ясно, — отвечал Нгарореру, — что вам следует прислушаться к данным».
«Но мы не получим величины ни оптимальной, ни эффективной», — возразил немец.
«Гордец, — отвечал Нгарореру, — что эти данные, если не явное откровение? Кем даны они, если не Ракетою, которой предстоит быть? Как думаешь ты сопоставлять число, полученное лишь на бумаге, с числом, что порождено Ракетою самой? Отбрось гордыню и проектируй, исходя из компромиссной величины».
Из «Сказаний Шварцкоммандо», собранных Стивом Эдельманом
В горах возле Нордхаузена и Бляйхероде, в заброшенных шахтах жило-было Шварцкоммандо. Не военное подразделение больше: они теперь народ, зонгереро, два поколения назад изгнанные из Юго-Западной Африки. Первые рейнские миссионеры начали переправлять сих представителей обреченной, вероятно, расы в великий унылый зоопарк — Метрополию. Мягко ставили на них эксперименты: подвергали соборам, вагнеровским суарэ, егеровскому белью, пытались заинтересовать собственной их душою. Прочих солдаты, явившиеся подавлять великое восстание 1904-1906-го, перевезли в Германию, где гереро стали слугами. Но большинство нынешних лидеров прибыли только после 1933-го — согласно замыслу (никогда нацистской партией открыто не признаваемому) создать черные хунты, теневые государства, дабы однажды захватить британские и французские колонии в черной Африке, — те же планы, что Германия строила на Магриб. Зюдвест тогда уже был протекторатом, управляемым Союзом Южной Африки, но подлинная власть оставалась в руках старых семейств немецких колонизаторов, а те сотрудничали.
Ныне вокруг Нордхаузена/Бляйхероде обитают несколько подземных общин. В округе все они известны как «Erdschweinhöhle». Шуточка гереро — горькая шуточка. У оватжимба, беднейших гереро, без скота, без деревень, тотемным животным был Erdschwein, сиречь трубкозуб. Они назвались его именем, никогда не ели плоти его и, подобно ему, выкапывали пищу из земли. Считались изгоями, жили в вельде под открытым небом. Чаще всего ты с ними сталкивался ночью, когда костры их доблестно вспыхивали на ветру там, где не достанешь ружейным выстрелом с железной дороги: по-видимому, никакая иная сила не умела обозначить им местоположение в этой пустоте. Ты знал, чего они боятся, — но не знал, чего хотят, что движет ими. А у тебя дела на севере, в шахтах, и потому вместе с их трескучими огнями мгновенно ускользала прочь и всякая необходимость думать о них…
Ты катил прочь враскачку — но кто эта женщина, одна-единственная на земле, по плечи зарытая в нору трубкозуба, посаженная на пустынную плоскость голова глядит пристально, а позади, в вечерней дали, взлетают темно смятые горы? Многие мили горизонтального песка и глины нестерпимо давят женщине на живот. На тропе застыли светящиеся призраки ее четырех мертворожденных детей, жирные черви, не надеясь на утешение, ложатся в виноградный лук один за другим, плачут о молоке священнее того, что вкушаемо и благословляемо в деревенских калебасах. Колонной недоходяг они привели ее сюда, дабы прикоснулась к земному дару рождения. Женщина чувствует, как во все врата вливается мощь: река меж бедер, свет вспыхивает на кончиках всех пальцев. Властная, питательная, как сон. Тепло. Чем тусклее свет дня, тем больше отдается женщина тьме, сошествию воды из воздуха. Она — семя земное. Святой трубкозуб вырыл ей постель.
На Зюдвесте Эрдшвайнхёле была могущественным символом плодородия и жизни. Но здесь, в Зоне, истинный статус ее не столь очевиден.
Ныне в Шварцкоммандо пробудились силы, что предпочли стерильность и смерть. Борьба в основном безмолвна, в ночи, в тошноте и спазмах беременностей и выкидышей. Но это политическая борьба. Больше всех она тревожит Энциана. Он здесь Нгарореру. Слово означает не именно «лидер», но «тот, кто испытан».
Кроме того, Энциана зовут — впрочем, за глаза, — Отийкондо, Полукровка. Отец его был европейцем. Не то чтобы он единственный такой среди эрдшвайнхёлеров: у них есть и немецкая кровь, и славянская, и цыганская. Последнюю пару поколений у них, движимых ускорениями, до времен Империи неведомыми, складывается такая самоидентификация, что на застывание ее рассчитывают немногие. Окончательную форму обретет Ракета, но не ее народ. Здесь эанда и орузо растеряли силу — отцовские и материнские линии остались на Зюдвесте. Многие ранние эмигранты даже перешли в веру Рейнского миссионерского общества задолго до отъезда. В каждой деревне, когда полдень приваривал тени к их обладателям, в минуту ужаса и спасения, омухона из священного мешка извлекал одну обращенную душу за другой — кожаные пуповины хранились в мешке с рождения человека, — и развязывал узел. Узел развязан — еще одна душа для племени умерла. И сегодня в Эрд-швайнхёле Пустые носят с собою кожаные шнурки без узлов: осколок прежнего символизма им, как выяснилось, небесполезен.
Они называют себя Отукунгуруа. Да, старые африканцы, следует говорить «Омакунгуруа», но они всегда педантично — скорей нездорово, пожалуй, чем педантично — отмечают, что «ома-» применимо лишь к живому и человеческому. «Оту-» — для неживого и воскресающего: такими они и видят себя. Им, революционерам Нуля, уготовано продолжить то, что началось у прежних гереро после провала восстания в 1904 году. Они хотят отрицательного коэффициента рождаемости. Их программа — расовый суицид. Они завершат уничтожение, затеянное немцами в 1904-м.
Снижение численности живорожденных гереро в предыдущем поколении интересовало медиков по всей Южной Африке. Белые следили в тревоге — так они наблюдали бы чуму рогатого скота. Вот досада — видеть, как год от года подданное население сокращается. Что это за колония без смуглых аборигенов? В чем забава, если все они решили повымереть? Громадный кус пустыни — ни тебе служанок, ни батраков, ни рабочих на стройках или в шахтах — стоп, ну-ка погоди минутку — точно, это ж Карл Маркс, лукавый старый расист, удирает, стиснув зубы и воздев брови, делает вид, будто речь только о Дешевой Рабсиле и Заморских Рынках… Нет-нет. Колонии — это гораздо, гораздо серьезнее. Колонии — отхожие места европейской души, где человеку дозволительно спустить штаны и расслабиться, упиваясь вонью собственного дерьма. Наброситься на изящную жертву, ревя, как заблагорассудится, и пить ее кровь, не скрывая радости. Каково? Здесь допустимы барахтанья и гон, здесь можно погрузиться в шелковистость, в восприимчивый мрак объятий, густых кучеряшек, подобных тем, что покрывают и его запретные гениталии. Здесь растут мак, и каннабис, и кока, зеленые и роскошные, цветом и формою не похожие на смерть, как спорынья и поганка, паразит и гриб Европы. Христианская Европа — всегда смерть, Карл, смерть и подавление. А там, в колониях, можно радоваться жизни, жизни и чувственности во всех проявлениях, и никакого вреда Метрополии, ничто не замарает соборов, белых мраморных статуй, возвышенных помыслов… В Метрополию не донесется ни словечка. Так обширны здешние безмолвия — поглощают любые поступки, сколь ни грязны они, сколь ни животны…
Кое-кто из записных рационалистов от медицины связывал падение рождаемости гереро с недостатком в рационе витамина Е; другие — с низкой вероятностью оплодотворения: у женщин гереро своеобразная матка, длинная и узкая. Но под вуалью рациональных бесед, под покровами этих научных спекуляций ни один белый африканер не мог вовсе отбросить ощущение… Некое зло зашевелилось в вельде — белый вглядывался в их лица, особенно в лица женщин, что выстроились за терновыми оградами, и алогично постигал: племенное сознание поистине проснулось и решило совершить самоубийство… Загадочно. Может, нам недостало справедливости, может, мы забрали у них скот и земли… да еще, конечно, трудовые лагеря, колючая проволока и частоколы… Может, они считают, что жить в таком мире больше не хотят. Но как это типично — сдаться, уползти умирать… почему они хотя бы на переговоры не идут? Мы могли бы найти решение, какое-нибудь решение…
Перед гереро встал простой выбор между двумя смертями — племенной или христианской. В племенной смерти был смысл. В христианской никакого не было. Ненужный, сочли они, ритуал. Но европейцам, которых обжулило их Жульничество Младенца Иисуса, происходящее с гереро представлялось неодолимой тайной вроде слоновьего кладбища или исхода леммингов в море.
Пустые не признаются, но для них, изгнанников в Зоне, в языке и помыслах европеизированных, отрезанных от стародавнего племенного единства, это «почему» столь же таинственно. Однако они вцепились в него, как больная женщина в амулет. Не высчитывают ни циклов, ни дороги назад, влюблены в блеск самоубийства целого народа — в эту позу, стоицизм, доблесть. Отукунгуруа — пророки мастурбации, специалисты по абортам и стерилизации, зазывалы актов оральных и анальных, ножных и пальцевых, содомистских и зоофильских — подход их и игра суть наслаждение: они впаривают серьезно, убедительно, и эрдшвайнхёлеры внимают.
Пустые гарантируют, что наступит день, когда умрет последний зонге-реро, — окончательный нуль в коллективной истории, прожитой до дна. Есть в этом некое очарование.
Откровенной борьбы за власть не происходит. Соблазн и контрсоблазн, реклама и порнография, а история зонгереро решается в постели.
Все векторы в ночном подполье бегут от центра, от силы, каковая, очевидно, есть Ракета: некая иммахинация странствия или же судьбы, способная соединить яростные политические противоположности в Эрдшвайнхёле, как соединяет она топливо и окислитель в двигателе во имя предначертанной ей параболы — выверенная, кормчему подобная.
Сегодня вечером Энциан сидит у себя под горою, позади еще один день планирования, спешки, новоизобретенной канцелярщины — бумаг, которые он умудряется уничтожить или до вечера сложить по-японски в газелей, орхидеи, ловчих соколов. Ракета растет, обретает функциональные очертания и полноту, а с нею и Энциан развивается, обретает новую форму. Он это чувствует. Еще один повод для беспокойства. Вчера за полночь Кристиан и Мечислав подняли головы среди синек, внезапно улыбнулись и умолкли.
Откровенно благоговеют. Изучают чертежи, будто те — его собственные, и притом откровения. Ему не льстит.
То, что хочет создать Энциан, будет лишено истории. Никогда не потребует изменений конструкции. Время — то время, что ведомо другим народам, — в нем поблекнет. Эрдшвайнхёле не будет повязано временем, как Ракета. Люди вновь найдут Центр, Центр без времени, странствие без гистерезиса — всякое отбытие будет дорогой назад в ту же точку, единственную…
И потому он, как ни странно, восстановил дружественные отношения с Пустыми — особенно с Йозефом Омбинди из Ганновера. В вечном Центре легко разглядеть Окончательный Нуль. Названия и методы варьируются, но движение к неподвижности остается. Отсюда их странные беседы.
— Знаешь, — глаза Омбинди смотрят в сторону, возведены на ему одному видимое отражение Энциана, — бывает… ну, такое, что вроде бы неэротично — однако оно воистину эротичнее всего на свете.
— Да ну? — кокетничая, ухмыляется Энциан. — Даже не знаю, что это может быть. Подскажи.
— Неповторимый акт.
— Запуск ракеты?
— Нет — за ней всегда последует другая. Но за этим нечему… да ну его, ладно.
— Ха! За этим нечему следовать — вот что ты хотел сказать.
— Допустим, я тебе еще подскажу.
— Давай. — Но видно, что Энциан уже догадался: он так выпятил челюсть, вот-вот рассмеется…
— В едином акте оно объединяет все Девиации. — Энциан раздраженно вздыхает, но к «Девиациям» не придирается. Омбинди всегда попрекает прошлым — такая у него игра. — Гомосексуальность, например. — Ничего. — Садизм и мазохизм. Онанизм? Некрофилию…
— И все это в одном акте?
Все это, и не только. Оба уже понимают, что речь идет об акте самоубийства, каковой также подразумевает скотоложество («Вообрази, как сладко, — гнет свое зазывала, — явить милость, сексуальную милость этому больному и плачущему зверю»), педофилию («Многие утверждают, что прямо на пороге становишься ослепительно моложе»), лесбиянство («Да, ибо, когда ветер подует в пустеющих отсеках, две тень-женщины наконец прокрадутся из своих покоев в умирающей оболочке, на последнем пепельном контуре берега, и встретятся, и обнимутся…»), копрофилию и уролагнию («Последние содрогания…»), фетишизм («Обширный выбор фетишей смерти, естественно…»). Естественно. Они сидят, передают друг другу сигарету, пока не выкурят до микроскопического окурка. Это что — праздный треп или Омбинди охмуряет Энциана? Энциану лучше удостовериться, прежде чем делать ход. Если он брякнет: «Ты меня охмуряешь, да?» — а выяснится, что нет, ну… Но альтернатива так страта, что Энциан в некотором смысле
СОБЛАЗНЕН СУИЦИДОМ
Мне до лампочки-то, что я ем,
Пропади этот-буги совсем,
Но я, соблазнен, дицидом!

Бинга Кросби себе забирай, и
Это чертово «ла-ла-ла-лай»,
Ибо я соблазнен суицидом!

Продуктовый талон — в чистом виде шиш,
Как и сучки, что изображали вампирш,
Но я, соблазнен, суицидом!

На бейсбольное поле я не взгляну,
К черту мой город и к черту страну,

Но я Со. С., — и, надо сказать, длится это куплет за куплетом довольно долго. В полной версии представлено вполне окончательное отречение от всего мирского. Проблема в том, что, согласно теореме Гёделя, неминуемо обнаружится некий предмет, выпавший из списка, а его так запросто невзначай и не вспомнишь, и потому, вероятнее всего, начинаешь сначала, по ходу дела исправляешь ошибки и вычеркиваешь неизбежные повторы, вставляешь новые объекты, которые, конечно, приходят в голову, и — ну, короче, как легко понять, «суицид», фигурирующий в заглавии, можно откладывать до бесконечности!
Посему ныне беседы Омбинди и Энциана — серии рекламных сообщений, а Энциан — не столько простачок, сколько подсадная утка поневоле, заменяющая остальных, которые, может, слушают, а может, и нет.
— Ахх, что я вижу, у тебя хуй встает, Нгарореру?.. нет-нет, вероятно, ты просто вспоминаешь прежнюю любовь — далеко-далеко, в стародавние времена… еще на ЗюДвесте, а? — Чтобы рассеялось племенное прошлое, все воспоминания должны стать публичными — без толку хранить историю в предвкушении Окончательного Нуля… Однако Омбинди цинично проповедует это во имя прежнего Племенного Единства — еще какая прореха в его увещеваниях, дурно звучит, будто он прикидывается, что христианская хворь никогда не касалась нас, хотя каждый знает, что она заразила нас всех — а некоторых уморила. Да уж, это малость пустозвонство со стороны Омбинди — оглядываться на невинность, о которой он только слыхал, в которую и сам не верит: накопленная чистота противоположностей, деревня в форме ман-далы… И все же он проповедует и провозглашает ее, словно образ Грааля, что скользит по комнате, сияя, хотя шутники за столом подсовывают Пукающие Подушки на Погибельное Кресло, под опускающийся зад искателя Грааля, и хотя Граали эти нынче пластмассовые и идут по дюжине за дайм, за двенадцать дюжин — пенни, Омбинди, порою сам обжуленный, как всякий христианин, восхваляет и возглашает эру невинности, которую сам слегка упустил, один из последних очагов Дохристианского Единства на планете:
— Тибет — случай отдельный. Империя нарочно обособила Тибет как свободную и нейтральную территорию, Швейцарию духа, где нет экстрадиции, где Альпо-Гималаи возносят душу ввысь, а опасности редки и потому терпимы… Швейцария и Тибет связаны одним из подлинных земных меридианов, подлинных, как меридианы тела у китайцев… Мы выучим эти новые карты Земли — странствия Внутри случаются все чаще, карты отращивают новое измерение, и нам тоже придется… — Еще он рассказывает о Гондване до раскола материков, когда Аргентина лежала, притулившись к Зюдвесту… люди слушают и просачиваются назад в пещеру, в постель, к семейным калебасам, из которых глотают неосвященное молоко в холодной белизне, как север, холодной…
В общем, меж этими двумя даже обычное «здравствуй» не лишено полезной нагрузки — смыслов и надежды одолеть рассудок собеседника внезапной массовой бомбардировкой. Энциан знает, что им пользуются из-за имени. Имя обладает некоей магией. Но он до того неспособен к касанию, так давно безучастен… все уплыло, осталось только имя, Энциан, рефрен для песнопений. Он надеется, что придет час — и его имени достанет магии на одно дело, одно доброе дело, сколь угодно мимо Центра… Это упорство народа, эти традиции и обязанности — что это, если не ловушки? сексуальные фетиши, которыми умеет сверкнуть христианство, дабы заманить нас, призванные напоминать нам об изначальной младенческой любви… Имя его, «Энциан» — в силах ли свергнуть их власть? Возобладает ли имя его?
Эрдшвайнхёле — ловушка едва ли не наихудшая, диалектика слова, ставшего плотью, плоть движется к чему-то иному… Энциан ясно видит ловушку, но не видит выхода… Вот он сидит меж двумя только что зажженными свечами, расстегнув ворот серой полевой куртки, борода перится по темному горлу, ниже блестящие черные волосы короче, реже, водоворотом железной стружки завиваются вкруг южного полюса адамова яблока… полюс… ось… древо жизни… Древо… Омумборомбанга… Мукуру… праотец… Адам… еще потеет, руки после рабочего дня некрасивы и онемелы, есть минутка уплыть, вспомнить этот час дня на Зюдвесте, на земле — вливаешься в закат, выходишь посмотреть, как сгущается дымка, полутуман, полупыль из-под копыт скота, что возвращается в краали, к дойке и сну… с незапамятных пор его племя верило, что всякий закат — битва. На севере, где садится солнце, живут однорукие воины, одноногие и одноглазые; что ни вечер, бьются они с солнцем, закалывают его копьями насмерть, пока над горизонтом по небу не разольется кровь. Но под землею, в ночи, солнце рождается снова, дабы с каждой зарею возвращаться новым и прежним. Однако мы, подземные зонгереро, — сколько ждать нам на севере этом, в этой точке смерти? Возродится ли солнце? или нас похоронили в последний раз, лицом к северу, как наших мертвых, как весь священный скот, что пожертвован предкам? Север — территория смерти. Пусть нет богов, но есть схема: пусть сами по себе имена лишены магии, но акт именования, физическое произнесение, схеме подчиняется. Нордхаузен значит «жилища на севере». Ракету надлежит произвести в месте под названием Нордхаузен. Прилегающий город зовется Бляйхероде — отчасти избыточный повтор, чтобы послание наверняка не потерялось. История прежних гереро — история утерянных посланий. Зародилась в мифические времена, когда лукавый заяц, живущий на Луне, принес людям смерть, а не истинное послание Луны. Истинное послание так и не дошло. Быть может, однажды Ракета отвезет нас туда, и тогда наконец Луна скажет нам правду. В Эрдшвайнхёле те, кто помоложе, кто знает лишь белую, к осени склонную Европу, верят, что судьба их — Луна. Однако старики помнят, что Луна, как Нджамби Карунга, несет зло и за него же мстит…
А Энциан думает, что название «Бляйхероде» довольно близко к «Бли-кер» — прозвищу Смерти у древних германцев. Смерть им виделась белой: бледной и блеклой. Позднее имя латинизировалось до «Доминуса Бликеро». Завороженный Вайссман взял его эсэсовской партийной кличкой. Энциан тогда уже был в Германии. Новое имя Вайссман принес домой своему любимцу, не столько хвастаясь, сколько указывая Энциану, какой еще шаг сделать к Ракете, к судьбе, которую он по-прежнему не различает за этой зловещей криптографией именования, — схема разреженная, но не отмахнешься никак, она кричит и гложет, едва наткнешься на нее, жестоко, как и 20 лет назад…
Когда-то он и вообразить не мог жизни без дороги назад. Не успели еще зародиться его сознательные воспоминания, нечто перенесло его в круглую деревню матери — далеко-далеко в вельде Какау, что граничил с землей смерти, — а затем прочь, уход и возвращение… Ему рассказали спустя многие годы. Вскоре после рождения сына мать забрала его из Свакопмунда в свою деревню. В привычных обстоятельствах ее должны были изгнать. Она родила ребенка вне брака, от русского моряка, чье имя не умела произнести. Но в условиях германского вторжения протокол меркнул пред необходимостью помогать Друг Другу. Хотя убийцы в синем являлись вновь и вновь, отчего-то Энциана раз за разом обходили. Миф об Ироде, который, к Энцианову неудовольствию, любят вспоминать его почитатели. Через несколько месяцев после того, как он научился ходить, мать взяла его с собой — большое было переселение, Самуэль Магереро повел народ через Калахари.
Самая трагичная история о тех временах. Много дней изгнанники провели в пустыне. Хама, вождь бечуанов, прислал им проводников, быков, повозки и воду. Тех, кто прибыл первыми, предупредили: воду пить по чуть-чуть. Но когда подтянулись отставшие, все прочие спали. Некому оказалось предупредить. Еще одно утерянное послание. Они пили, пока не умерли, — сотни душ. В том числе и мать Энциана. Он заснул под воловьей шкурой, измученный голодом и жаждой. Проснулся среди мертвецов. Говорят, его нашел отряд оватжимба — они приняли его и о нем позаботились. Бросили на краю материной деревни, чтоб вошел один. Кочевники, в этой пустоши они могли направиться куда угодно, но привезли его туда, откуда он явился. Почти никого не осталось. Многие ушли переселяться, некоторых забрали на побережье и загнали в краали или выслали работать: немцы строили тогда железную дорогу через пустыню. Масса народу перемерло, питаясь скотом, падшим от чумы.
Нет дороги назад. Шестьдесят процентов гереро уничтожены. С остальными обращались как с животными. Энциан врастал в мир, оккупированный белыми. Пленение, внезапная смерть, уход без возврата — обычное дело, творилось каждый день. К тому времени, когда встал вопрос, Энциан уже ничем не мог изъяснить свое выживание. Не верил в процесс отбора. Нджамби Карунга и христианский Бог были слишком далеко. Не осталось разницы между поступком бога и работой чистого случая. Вайссман, европеец, взявший Энциана под крыло, всегда полагал, что отвратил протеже от религии. Но боги ушли сами: боги оставили людей… Энциан не разубеждал: пусть Вайссман думает, что хочет. Как пустыня — воды, тот ненасытно алкал вины.
Давненько они не виделись. В последний раз говорили при переезде из Пенемюнде сюда, в «Миттельверке». Вероятно, Вайссман уже погиб. Даже 20 лет назад на Зюдвесте, еще не зная немецкого, Энциан видел это: любовь к последнему взрыву — взлет и крик, возносящийся за пределы страха… Вряд ли Вайссману охота пережить войну — с чего бы? Уж наверное он отыщет себе нечто блистательное, достойное его жажды. Невозможно, чтоб для него все закончилось манером рациональным и кротким, как сотни его застекленных контор, разбросанных по заведениям СС — помещенных во времени и пространстве так, чтобы в последнюю минуту упустить величие, очутиться лишь в его вакууме, еле колышась в его кильватере, но в итоге снова застыть средь редких потускневших блесток его отбытия. Bürgerlichkeit, сыгранная под Вагнера, духовые насмехаются чуть слышно, голоса струнных то ловят фазу, то упускают…
В последнее время то и дело Энциан просыпается ночами непонятно почему. Вправду ли Он, пронзенный Иисус, приходил склониться над тобою? Белое тело — греза пидора, стройные ноги и золотые европейские глаза с поволокой… ты успел заметить оливковый хуй под драной повязкой, захотел слизнуть пот с жестких деревянных пут? Где он нынче вечером, в каком районе Зоны, черт бы его побрал вместе с шишаком на нервном его императорском жезле…
Мало осталось таких островков пуха и бархата — лежать и грезить, — особенно в этих мраморных коридорах власти. Энциан охолодел: не столько гаснущий огонь, сколько положительно заболевает холодом, горечь расползается по нёбу первых надежд любви… Началось, когда Вайссман привез его в Европу: Энциан открыл, что любовь у этих людей, миновав простейшие щупанья и оргазмы, строится на маскулинных технологиях, на договорах, выигрышах и поражениях. Требует — в его случае, — чтобы он поступил в услужение к Ракете… Ракета — простая стальная эрекция, но к тому же целая система, выигранная у женственной тьмы, выставленная против энтропий прелестной, однако легкомысленной Матери Природы: таков был первый урок, что Вайссман вынудил его усвоить, первый шаг к получению гражданства в Зоне. Его заставили поверить, что, постигнув Ракету, он однажды воистину постигнет свою мужественность…
— Когда-то я воображал — наивно, теперь я так не умею, — будто все восторги тех дней были неким образом мне подложены — подарок от Вай-ссмана. Он внес меня через порог к себе в дом, и вот она — жизнь, к которой он хотел меня привести, эти мужские забавы, верность Вождю, политические интриги, тайное перевооружение в непокорстве стареющим плутократиям, окружавшим нас… они увядали, а мы были молоды и сильны… как чудесно быть столь молодыми и сильными в такие времена! Я не верил глазам — столько прекрасных юношей, пот и пыль так ложились на их тела, когда они день за днем прокладывали автобаны, и каждый день звенел: мы ехали меж трубачей, шелковые вымпелы были скроены безупречно, как костюмы… женщины шли, на вид покорные и бесцветные… я представлял их шеренгами, на четвереньках, их доят в ведра блистающей стали…
— А он ревновал к другим юношам — к тому, как ты к ним относился?
— А. Для меня тогда это было еще очень физично. Но он уже шагнул дальше. Нет. Нет, вряд ли он был против… Я любил его. Не понимал его, не понимал того, во что он верил, — но хотел понять. Если жизнь его — Ракета, значит, я отдамся Ракете.
— И ты никогда в нем не сомневался? У него явно не самая упорядоченная психика…
— Слушай — не знаю, как сказать… ты вот был когда-нибудь христианином?
— Ну… было дело.
— Случалось с тобой так, чтоб на улице ты увидел человека и через мгновение уже знал, что это должен быть Иисус Христос — не надеялся, что это он, не заметил сходство, а знал. Спаситель вернулся и ходит меж людей, как обещано в древних легендах… ты приближался и с каждым шагом уверялся все крепче — не видел ни единого противоречия изумлению первого мига… ты приближался и шел мимо, в ужасе от того, что он может с тобой заговорить… взгляды ваши скрещивались… удостоверено. И, что всего ужаснее, он понимал. Он заглядывал тебе в душу: улетучивалось все твое притворство…
— Но тогда… то, что случилось после твоего приезда в Европу, практически можно назвать, как выражался Макс Вебер, «обыденностью харизмы».
— Outase, — грит Энциан — одно из многих слов, в языке гереро обозначающих дерьмо, в данном случае — большую и свежую коровью лепешку.
Неподалеку в скальной нише перед муаровым приемопередатчиком защитного цвета сидит Андреас Орукамбе. Уши закрыты резиновыми наушниками. Шварцкоммандо вещает в 50-сантиметровом диапазоне — на этой длине волны происходило наведение Ракеты с «Гаваев II». Кто, кроме ракетных маньяков, станет прослушивать 53 см? По крайней мере, Шварцкоммандо уверено, что их мониторят поголовно все конкуренты в Зоне. Передачи из Эрдшвайнхёле начинаются около 0300 и длятся до зари. У других передатчиков Шварцкоммандо свои расписания. Вещают на гереро, слово-другое заимствуя из немецкого (что плохо, плохо, потому что обычно это технические термины и ценные подсказки для тех, кто прослушивает).
Андреас сидит вторую собачью полувахту — в основном принимает сообщения, отвечает, когда надо. Сидеть за передатчиком — просто напрашиваться на молниеносную паранойю. Возникает схема из антенн, тысячи квадратных километров Зоны, где враги кишмя кишат в своих ночных лагерях — безликие, слушают. Хоть они и на связи друг с другом — Шварцкоммандо и сами стараются слушать, когда возможно, — хотя не остается иллюзий касательно их планов на Шварцкоммандо, они все ж не шевелятся, подгадывают оптимальный момент, чтобы двинуть силы и уничтожить без следа… Энциан считает, что они дождутся, когда будет целиком собрана и готова к запуску первая африканская ракета: лучше выглядит, если выступить против настоящей угрозы, настоящего железа. А пока он старается держать охрану в тонусе. Здесь, на центральной базе, это несложно: прорвется разве что полк, меньше не выйдет. Но дальше в Зоне, в ракетных городках — Целле, Эшеде, Хахенбурге, — там нас могут повыловить по одному, сначала кампания на изнурение, затем скоординированный налет… и останется удушить только эту осажденную метрополию…
Может, это театр, но, кажется, они больше не Союзники… конечно, история, которую они себе наизобретали, понуждает нас рефлекторно ожидать «послевоенного соперничества», а в действительности они, возможно, входят в один гигантский картель, и победители, и побежденные, в полюбовном соглашении делиться тем, чем осталось делиться… И все же Энциан стравливает их друг с другом, бранчливых этих падальщиков… на вид неподдельно вполне… Клёви сейчас, наверное, уже стакнулся с русскими, да еще с «Генеральной электрикой» — на днях сбросив его с поезда, мы выиграли — сколько? день-другой, а с толком ли мы распорядились временем?
К этому все и свелось — день за днем вяжешь и распускаешь, мелкие успехи, мелкие поражения. Тысячи деталей, и в каждой — возможность роковой ошибки. Энциан предпочел бы отдалиться от процесса — видеть, к чему дело идет, в реальном времени, на каждой развилке тропы решения знать, что верно, а что нет. Но это их время, их пространство, и он по-прежнему наивно ожидает результатов, на какие белый континуум бросил надеяться много веков назад. Детали — клапаны, особые инструмента — существующие, а может, и нет, — зависти и заговоры Эрдшвайнхёле, утерянные руководства по эксплуатации, техники в бегах от Востока и Запада, нехватка пайков, больные дети — вихрятся туманом, у каждой частицы — свой комплект сил и векторов… он не справляется с ними одновременно, если чересчур сфокусируется на одной — рискует потерять остальные… Но не только в деталях загвоздка. Странно: в минуты грез или честного отчаяния мнится ему, будто он произносит реплики, предуготовленные где-то далеко (не далеко в пространстве, но на далеких уровнях власти), и что решения его — не его решения вовсе, но ужимки актера, играющего вождя. Ему грезилось, будто он запутался в безжалостном свершении того, от чего не проснуться… нередко он на борту корабля посреди широкой реки — предводитель восстания, обреченного на провал. Из политических соображений восстанию дозволено чуть-чуть продлиться. На Энциана идет охота, дни его изобилуют бегствами в последнюю минуту, и они восхищают его, они физически так красивы… а какой Заговор! в нем суровое, мощное великолепие, музыка, симфония Севера, арктического плавания за мысы очень зеленого льда, к подножьям айсбергов, на коленях в хватке невероятной этой музыки, омытой морями синее синего, бесконечный Север, беспредельная страна, заселенная людьми, чья древняя культура и история отгорожены от остального мира великим безмолвием… названия полуостровов и морей их, долгих и полноводных рек в умеренном мире неведомы… это плавание — дорога назад: он состарился в своем имени, сам написал всеохватную музыку плавания — так давно, что начисто позабыл… но теперь она вновь находит его…
— Проблемы в Гамбурге… — Андреас судорожно пишет, приподняв один чпок пропотевший наушник, чтоб оказаться на обоих концах линии. — Вроде опять перемещенные. Плохой сигнал. Глохнет и глохнет…
Между штатскими немцами и иностранными пленными, освобожденными из лагерей, после капитуляции вечные стычки. Города на севере захвачены перемещенными поляками, чехами, русскими — те грабят арсеналы и амбары и не намерены расставаться с награбленным. Но никто не понимает, как относиться к местным Шварцкоммандо. Одни видят только лохмотья формы СС — и реагируют так или иначе; другие считают их марокканцами или индийцами, что каким-то макаром придрейфовали из Италии через горы. Немцы еще помнят 20-летней давности оккупацию Рейнланда французскими колониальными соединениями и плакаты, вопиявшие: «SCHWARZE BESATZUNG AM RHEIN!». Очередной фактор давления в схеме. На той неделе двух шварцкоммандо застрелили в Гамбурге. Других избили до полусмерти. Британская военная администрация прислала какие-то войска, но убийства уже свершились. Военных, похоже, больше всего интересовало соблюдение комендантского часа.
— Онгуруве. — Андреас протягивает наушники и отъезжает с дороги.
— …не пойму, мы им нужны или нефтеперегонный завод… — голос трещит, то и дело пропадает, — …сотня, может, двести… полно……товки, дубинки, пистолеты…
Би-бип и взрыв шипенья, затем волнами плещет знакомый голос:
— Могу обеспечить десять человек.
— Ганновер на проводе, — бормочет Энциан, якобы посмеиваясь.
— Йозеф Омбинди то есть. — Андреасу не до смеха.
А Онгуруве, который просит помощи, по Вопросу Пустых равнодушно блюдет нейтралитет — ну, или старается. Однако Омбинди, доставив людей в Гамбург, возможно, решит там задержаться. Для него Ганновер, даже с заводом «Фольксваген», — лишь ступенька. Гамбург даст Пустым мощную опору — пожалуй, это шанс. И вообще север — их естественная стихия…
— Придется мне ехать, — возвращая наушники Андреасу. — Что такое?
— Может, это русские, выманивают тебя.
— Перестань. Не думай ты о Чичерине. Вряд ли он там.
— Но твой европеец говорил…
— Этот? Не знаю, насколько можно ему доверять. Не забывай, я слышал, как он болтал с Клёви в поезде. А теперь он с девчонкой Чичерина в Нордхаузене. Ну вот ты бы ему верил?
— Но, может, он чего-то стоит, раз Клёви теперь за ним гоняется.
— Если так, мы с ним наверняка еще увидимся.
Энциан хватает походный комплект, глотает два первитина на дорожку, напоминает Андреасу о паре вещей по делу на завтра и длинными солевыми и каменными уступами выбирается на поверхность.
Снаружи вдыхает вечнозеленый воздух Гарца. В старых деревнях в этот вечерний час пора доить. Вышла первая звезда, оканумаихи, маленькая любительница сладкого парного молока…
Но это же другая звезда, северная. Нечем утешиться. Что приключилось с нами? Если выбирали не мы, если зонгереро суждено жить на лоне Ангела, что пытался уничтожить нас на Зюдвесте… тогда: не заметили нас или избрали для ужаса еще ужаснее?
Энциану надо попасть в Гамбург прежде, чем солнце вновь пронзят копьями. Охрана в поездах назойлива, но часовые знают его. Длинные товарняки день и ночь катят из «Миттельверке», везут оборудование A4 на запад к американцам, на север к англичанам… а вскоре, когда вступит в силу новая карта оккупации, и на восток к русским… Нордхаузен отойдет русской администрации — вот тогда-то и начнется заваруха… выпадет ли ему шанс с Чичериным? Энциан в глаза его не видел, но им суждено встретиться. Энциан ему сводный брат. Они — плоть единая.
Пульсирует седалищный нерв. Слишком много сидел. Он хромает, одинокий, по привычке опустив голову — в Эрдшвайнхёле низкие потолки, кто знает, что ждет здесь тех, кто голову держит слишком высоко? По дороге к железнодорожной эстакаде, высокий и серый в разгорающемся свете звезд, Энциан направляется на Север…
Назад: ***
Дальше: ***