3. В ЗОНЕ
Сдается мне, мы уже не в Канзасе, Тотошка.
Дороти по прибытии в Страну Оз
***
Мы благополучно одолели дни Eis-Heiligen — святой Панкратий, святой Серватий, святой Бонифаций, die kalte София… они парят в облаках над виноградниками, ледяные святые, готовые дыханьем, порывом уничтожить год в морозе и хладе. Бывают годы, особенно военные годы, когда они скупы на милосердие, сварливы, во владычестве своем самодовольны: не вполне святы, даже не совсем христиане. Наверняка молитвы землепашцев, собирателей и любителей вина до них долетают, но откуда нам знать, что себе думают хладные святые — хриплый смех, докука языческая, кому постижим сей арьергард, что защищает зиму от майских революционеров?
В этом году сельские пейзажи редкий день предстают им в покое. Уж лозы оплетают вновь «драконьи зубы», падшие «штуки», сгоревшие танки. Солнце греет склоны, реки текут яркие, точно вино. Святые держат себя в руках. Ночи теплы. Заморозков не случилось. Мирная весна. Дай Бог хотя бы сотню солнечных дней — добрый будет виноград.
Нордхаузен доверяет хладным святым меньше, чем винодельные районы дальше к югу, но даже тут сезон внушает надежду. Дождь сыплется над городом, когда туда спозаранку вступает Ленитроп: босые ноги — волдыри на волдырях — успокоены прохладой влажной травы. Горные вершины залиты солнцем. Башмаки слямзил какой-то перемещенный, чьи пальчики невесомей грез, в одном из множества поездов за швейцарской границей, пока Лени троп крепко спал, мчась по Баварии. Кто он там ни был, этот перемещенный, а вставил Ленитропу между пальцев красный тюльпан. Ленитроп считает, это знак. Напоминание о Катье.
Знаки отыщут его в Зоне, предки заявят о себе. Как будто отправился в Чернейшую Африку изучать туземцев и поддался их чудным суевериям. Вообще-то забавно: Ленитроп как раз на днях столкнулся с африканцем, первым в жизни. В лунном свете на крыше товарного вагона побеседовали минуту-другую, не больше. Краткий треп: по ходу майор Дуэйн Клёви внезапно отбыл за борт, запрыгал-загремел по булыжной насыпи в долину — в общем, уж точно и речи не заходило о верованиях гереро касаемо предков. И все же Ленитроп чувствует своих, они набрались силы теперь, когда границы отодвинулись и его окутала Зона, его личные англосаксонские протестанты в черном с пряжками, слышавшие глас Господень во всяком шевеленье листа, во всякой корове, что на свободе бродит меж осенних яблонь…
Знаки Катье — и двойники. Как-то ночью сидел в детском домике заброшенного поместья, подкармливал костерок светлыми локонами куклы с глазами из ляпис-лазури. Глаза он сохранил. Спустя несколько дней заплатил ими, чтоб подвезли и дали половину вареной картофелины. Вдали лаяли собаки, летний ветер продувал березы. Ленитроп очутился на одном из центральных путей последнего распада и отступления этой весны. Где-то поблизости ракетное подразделение генерал-майора Каммлера скопом нашло свою корпоративную смерть, в изуродованной военной ярости предоставив ошметкам, модулям, отсекам корпусов, гниющим батареям, бумажным секретам дождем излиться назад, в жидкое месиво. Ленитроп идет по следу. Всякая зацепка сгодится, чтобы запрыгнуть в поезд…
Волосы у куклы были человечьи. Когда горят, вонь ужасающая. За костром Ленитроп слышит копошение. Треск — он хватает одеяло, готов выскочить в пустую оконную раму, ожидает гранаты. Но вместо нее такая маленькая разноцветная немецкая игрушка, орангутанг на колесиках вы-кряк-кряк-кряк-крякивает на свет, судорожный, башка свесилась, на роже идиотская ухмылка, стальные костяшки скребут по полу. Орангутанг едва не вкатывается в огонь, но завод кончается, вихляющая голова застывает прямо, смотрит на Ленитропа.
Тот бросает в огонь еще клок золотых волос.
— Добровечер.
Смех — где-то. Ребенок. Но смех старый.
— Выходи, я безвредный.
За обезьяной появляется крошечная черная ворона с красным клювом, тоже на колесиках, подпрыгивает, каркает, хлопает металлическими крыльями.
— Ты зачем моей кукле волосы жжешь?
— Это вообще-то не ее волосы.
— Папа говорил, они от русской еврейки.
— Чего б тебе к костру не подойти?
— Глазам больно. — Опять что-то заводится. Все бездвижно. Но начинает играть музыкальная шкатулка. Мелодия минорна и отчетлива. — Потанцуй со мной.
— Я тебя не вижу.
— Вот я. — Из частокола бледного пламени — маленькая астра. Ленитроп тянет руку, едва находит ладошку, обхватывает тоненькую талию. Они величаво танцуют. Он даже не понимает, сам ли ведет.
Лица так и не увидел. На ощупь она — как вуаль и органди.
— Красивое платье.
— Я его надевала на первое причастие.
Вскоре костер издох, только звезды и слабое свечение над каким-то городком к востоку остались за окнами, сплошь выбитыми. Музыкальная шкатулка все играла — кажется, за пределами завода обычной пружины. Ноги их переступали по крошеву замутненного старого стекла, драным шелкам, косточкам мертвых кроликов и котят. Тропа геометрии вела их меж вздувающихся распоротых гобеленов, пахло пылью и бестиарием — постарше того, что собрался у огня… единорогами, химерами… а что это он видел в гирляндах у входа, куда только ребенок и пролезет? Чесночные головки? Погоди-ка — они же от вампиров? В ту же секунду он слабо почуял чеснок, нашествие балканской крови в воздух его севера, и вновь обернулся к ней, хотел спросить, вправду ли она Катье, обворожительная Королева Трансильвании. Но музыка истощилась. Она испарилась из его объятий.
Ну вот его и мотыляет по Зоне, как опросник по «уидже», а то, что возникает в пустой окружности в мозгу, может сложиться в послание, а может и не сложиться, поживем-увидим, делать нечего. Но он чувствует пальчики спирита, что легонько, однако уверенно легли на его дни, и считает, что это Катье.
Он по-прежнему Ник Шлакобери, военный (мирный?) корреспондент, хотя нынче опять в британской армейской форме, и в поездах полно времени переварить информацию, которую Марио Швайтар умыкнул для него в Цюрихе. Толстенная папка по «Имиколексу G», и указывает она, похоже, в Нордхаузен. Со стороны заказчика по контракту на «Имиколекс» выступал некто Франц Пёклер. Приехал в Нордхаузен в начале 44-го, когда производство ракет ставили на поток. Расквартирован в «Миттельверке», подпольном фабричном комплексе, которым заправляло в основном СС. О том, куда делся, когда завод эвакуировали в феврале-марте, — ни слова. Но Ник Шлакобери, репортер-ас, уж конечно отыщет в «Миттельверке» зацепку.
Ленитроп сидел в качком вагоне с еще тридцатью замерзшими и оборванными душами — от глаз одни зрачки, губы изрыты болячками. Они пели — ну, некоторые. Многие — дети. Песня Перемещенных Лиц, и Ленитроп еще не раз услышит ее в Зоне, в лагерях, на дороге, в десятке вариаций:
Коль вдали увидишь поезд,
Что летит упрямо в ночь,
Залезай под одеяло,
Засыпай, пусть едет прочь.
Что ни полночь, поезд звал нас
В чужедальние места,
Поезд вымерших селений,
Бесприютный сирота.
Нету никого в кабине,
Речи не слыхать ничьей,
Не бывает пассажиров,
В поездах больных ночей.
Тихо, пусто на вокзалах,
Насыпь голая грустна,
Что оставим, поезд взыщет,
Путь — ему, а старость — нам.
Пусть ревет, как рогоносцы,
Что одним ветрам слышны,
Поезд — для войны и ночи,
Мы — для песни и вины.
По кругу передают трубки. Дым виснет на отсыревших деревянных балках, через щели вылетает в ночной воздушный поток. Дети хрипят во сне, плачут рахитичные младенцы… время от времени переговариваются матери. Ленитроп съеживается в бумажном своем злосчастии.
В досье швейцарской фирмы на Л. (значит Ласло) Ябопа перечислены все его активы к прибытию на работу в Цюрих. Оказывается, он сидел — свадебным ученым — в совете директоров «Химической корпорации „Грёссли“» аж до 1924-го. Среди фондовых опционов и ошметков всяких германских фирм — ошметков, которые через год-два подгребет под себя осьминог «ИГ», — нашлась запись о соглашении между Ябопом и мистером Лайлом Елейном из Бостона, штат Массачусетс.
Верным курсом, Джексон. Лайл Елейн — это имя он знает, ну еще бы. И оно нередко всплывает в личных записях Ябопа о частных сделках. Похоже на то, что Елейн в начале двадцатых плотно работал с германскими отделениями Гуго Штиннеса. Штиннес при жизни был вундеркиндом от европейских финансов. Обитая неподалеку от Рура, где многие поколения его предков были угольными магнатами, молодой Штиннес, когда ему еще и 30 не стукнуло, сколотил приличную империю — сталь, газ, электро- и водоснабжение, трамвайное и баржевое сообщение, В Мировую войну тесно сотрудничал с Вальтером Ратенау, который в те времена проталкивал всю экономику. После войны Штиннесу удалось из горизонтального электрического треста «Сименс-Шухерт» и поставок угля и железа «Рейнско-Эльбского Союза» слепить суперкартель, горизонтальный и вертикальный разом, и выкупить почти все остальное — верфи, пароходные линии, гостиницы, рестораны, леса, целлюлозные заводы, газеты, — а между тем он спекулировал валютой, на марки, занятые у «Рейхсбанка», покупал зарубежные деньги, сбивал курс, затем выплачивал ссуды лишь частицей изначальной суммы. Более всех прочих финансистов его винили в Инфляции. В те дни марки возили с собой в магазин на тачках и марками же подтирались — если, конечно, было что высирать. Иностранные связи Штиннеса покрывали весь мир — Бразилия, Ост-Индии, Соединенные Штаты: бизнесмены, подобные Лайлу Елейну, не могли устоять пред такими темпами роста. Тогда ходила теория, будто Штиннес сговаривается с Круппом, Тиссеном и прочими уронить марку и тем самым избавить Германию от выплаты военных долгов.
Роль Елейна была неясна. В записях Ябопа упоминается, что он устроил для Штиннеса и его коллег поставки тонн частной валюты, известной как «нотгельд», а для Веймарской республики — «векселей Мефо», очередной из множества бухгалтерских уверток Ялмара Шахта, чтоб ни намека на закупки оружия, запрещенные по условиям Версальского договора, не появилось в официальных бумагах. Некоторые контракты на банкноты были отданы одной массачусетской бумажной фабрике, а в ее совете директоров оказался Лайл Елейн.
Подрядчик назывался «Бумажная компания „Ленитроп“».
Он прочитывает свое имя, не особо удивляясь. Оно тут на месте, как большинство мелких деталей при дежавю. Он глядит на эти восемь чернильных значков, и вместо внезапного луча света (пусть даже в человеческом облике: золотого света, что несет предостережение) имеет место малоприятный желудочный приступ, зарождается ужас, осязаемый, как рвота, — головокружение, какое давным-давно накрывало его в «Гиммлер-Шпильзале». Голову охватывает аэростат, резиновый, просторный, лезет со всех сторон, мы знаем это ощущение, да, но… К тому же, не понять какого рожна, — стояк. И опять этот запах, запах, что явился до рождения сознательной памяти, слабая химическая вонь, угрожающая, навязчивая, в мире такой не найти — се дыхание Запретного Крыла… эссенция недвижных фигур, что ждут его внутри — мол, слабо тебе войта, слабо отыскать секрет, которого не переживешь.
С ним что-то некогда сделали — он лежал в комнате, беспомощный…
Его эрекция гудит в отдалении, точно инструмент, подключенный Ими к его телу, — колониальный аванпост здесь, в грубом и шумном мире, еще одна контора, представляющая Их белую и далекую Метрополию…
Грустная история, ничего не скажешь. Ленитроп, уже страшно нервничая, продолжает читать. Стало быть, Лайл Елейн? Ну да, логично. Он смутно припоминает, что пару раз видал дядю Лайла. Тот приезжал в гости к отцу — обаятельное светловолосое жулье, Джим Фиск местного значения. Вечно хватал юного Энию и раскачивал за ноги. Это было ничего — Ленитроп в то время особого пристрастия к правильному расположению по вертикали не питал.
Судя по тому, что тут грится, Елейн то ли предвидел крах Штиннеса прежде многих других жертв, то ли просто естественным манером дергался. В начале 23-го он начал продавать Штиннесовы акции. Помимо прочего, через Ласло Ябопа продал нечто «Химической корпорации „Грёссли“» (впоследствии — «Психохими АГ»), Один из активов, переданных покупателю, — «все имущественные права в предприятии „Шварцкнабе“. Продавец согласен выполнять обязанности наблюдателя до тех пор, пока сотрудник „Швинделя“ не будет заменен на аналогичного со стороны покупателя; приемлемость кандидатуры оценивается продавцом».
В досье находится и Ябопов словарик. Ну да, тоже элемент личностной структуры. «Швиндель» — его кодовое имя для Гуго Штиннеса. Остроумный старый пердун. А напротив «Шварцкнабе» — инициалы «Э.Л.».
Ну ёшкин кот, соображает Ленитроп, это ж, небось, я? Если отбросить маловероятную версию «Экая Лабуда».
Обозначенный как задолженность «Шварцкнабе», в досье имеется неоплаченный повторный счет из Гарвардского университета, около $5000, включая проценты, «по соглашению (устному) с Шварцфатером».
«Шварцфатер» — кодовое имя «Б.Л.». Каковой, похоже, если отбросить маловероятную версию «Беспримесная Лабуда», есть Ленитропов отец Бродерик. Черный Батя Ленитроп.
Неплохой способ выяснить, что 20 лет назад твой отец заключил с кем-то сделку, чтоб этот кто-то раскошелился на твое образование. Если вдуматься, Ленитроп так и не научился сопоставлять заявления времен Депрессии о неминучем семейном крахе с комфортом, которым наслаждался в Гарварде. Ну ладно, так о чем же договорились отец и Елейн? Меня продали, боженька всемогущий, меня продали «ИГ Фарбену», как говяжий бок. Наблюдение? У Штиннеса, как у любого промышленного магната, была своя корпоративная шпионская сеть. И у «ИГ» тоже. И стало быть, Ленитроп находился под надзором — м-может, с рождения? Ой-ёёёё…
В мозгу снова набухает страх. Простым «Пошел Нахуй» не прижать… Запах, запретная комната на нижней кромке памяти. Никак не разглядишь, не различишь. И неохота. Оно связано с Худшим.
Он знает, чем пахнет: судя по бумагам, для этого слишком рано, он никогда не сталкивался с этой дрянью в дневных координатах своей жизни, и все же в глубине, в теплой тьме, среди первых контуров, где часы и календари мало что значат, он понимает, что вонь, которая преследует его, окажется запахом «Имиколекса G».
А еще ведь недавний сон, который Ленитроп боится увидеть снова. Он был в своей старой комнате, дома. Летний день, сирень и пчелы, теплый воздух из открытого окна. Ленитроп нашел очень древний технический немецкий словарь. Словарь падает, открывается, страница щетинится черными буквами. Ленитроп читает, натыкается на «Ябоп». В определении говорится: «Я». Он просыпается, умоляя Его нет — но и проснувшись, уверен и пребудет уверен, что Оно может посетить его вновь, когда бы ни захотело. Может, у тебя тоже бывает такой сон. Может, Оно тебя предостерегало: никогда не произноси имени Его. Если так, ты понимаешь, каково сейчас Ленитропу.
И он, шатаясь, встает, подходит к двери товарного вагона, ползущего в горку. Отодвигает дверь, выскальзывает — действуй, действуй, — и взбирается по лесенке на крышу. В футе от его лица в воздухе повис двойной ряд блистающих зубов. Этого только не хватало. Майор Клёви из Артиллерийско-технической службы американских сухопутных сил, главный у «Каналий Клёви», наикрутейшей команды техразведки во всей, блядь, Зоне, мистер. Ленитроп может называть его Дуэйном, если хочет.
— Мумба-юмба, мумба-юмба! Прям в соседнем вагоне стая африканских зайцев — лови! Йи — ха!
— Погодь, — грит Ленитроп, — я, по-моему, заснул, что ли. — Ноги мерзнут. Ну и жирный этот Клёви. Штаны запиханы в блестящие армейские башмаки, валы жира свисают над плетеным ремнем, на котором болтаются черные очки и,45-й, роговая оправа, волосы зализаны назад, глаза — как предохранительные клапаны, выскакивают на тебя — вот как теперь, — едва чересчур повышается давление в башке.
Клёви словил попутку — летел на «Р-47» из Парижа до самого Касселя, подцепился к этому вот поезду западнее Хайлигенштадта. Как и Ник Шла-кобери, направляется в «Миттельверке». Надо сговориться с кем-то из «генерал-электрикова» проекта «Гермес». Из-за этих негритосов по соседству нервничает будь здоров.
— Вам, ребята, сюжетец в самый раз. Народ дома предупредить.
— Солдатня?
— Бля, нет. Фрицы. Юго-Западная Африка. Что-то такое. Ты что хочешь сказать — не в курсе? Да ладно. Ой. Асейная разведка ничё не ведает, хахах, чур, без обид. Я думал, весь мир в курсах. — Далее следует зловещее сказанье — ВЕГСЭВ такое сочиняет, Геббельсова-то головокружительная фантазия доводила его не дальше Альпийских Редутов и всякого такого, — о плане Гитлера создать нацистскую империю в черной Африке — сорвалось, когда Кровавый Паттон преподнес Роммелю на блюдечке его же сраку. — «Вот ваша жопа, генерал». — «Ach du lieber! Mein Arsch! AAA…» — хахаха… — комически хватается за седалище обширных брюк. Короче, у черных кадров в Африке будущего нет, остались в Германии правительствами-в-изгнании, которых никто не признаёт, как-то сплыли в германскую артиллерию и вскоре выучились на ракетных техников. А теперь шляются на свободе. Дикари. Не интернированы как ВП — насколько Клёви знает, даже не разоружены. — Мало нам париться из-за русских, лягушатников, асеев — эй, прости, друган. Так у нас теперь еще не просто негритосы, а негритосные фрицы. Ну ебть. В День победы в какую ракету ни плюнь — возле каждой негритос ошивается. Но ты ж понимаешь, сплошь мумба-юмбаных батарей не бывает. Даже фрицы не могут настолько умом двинуться! Одна батарея — 81 человек, плюс поддержка, плюс пусковая бригада, энергообеспечение, топливо, топография — кореш, да это же толпа негритосов, все одной стаей. И вот что — они до сих пор рассредоточены? Разнюхаешь — и у тебя в кармане сенсация, друг. Потому как если они вместе сползаются — о, тогда у нас ба-альшие неприятности! В том вагоне десятка два, если не больше, — ты глянь, вон они. И-и они едут в Нордхаузен, друган! — Жирный палец тычет в грудь на каждом слове. — А? Чего это они удумали, ты как считаешь? Знаешь, как я считаю? У них есть план. Ага. Я думаю, ракеты. Не спрашивай как, я просто сердцем чую. Вдоба-авок, знаешь ли, это крайне опасно. Им доверять нельзя — с ракетами-то? Да они ж как дети. Мозг еще меньше.
— Однако наше терпение, — подсказывает ровный голос из темноты, — терпение наше громадно, хотя, пожалуй, и не безгранично. — С этими словами высокий африканец с императорской бородкой подходит и хватает жирного американца — тот успевает лишь коротко взвизгнуть и вылетает за борт. Ленитроп с африканцем смотрят, как майор подскакивает вниз по насыпи, размахивая руками и ногами, а затем исчезает из виду. На склонах толпятся пихты. Гребешок месяца всплыл над зубчатым гребнем холма.
Новоприбывший по-английски представляется оберстом Энцианом из Шварцкоммандо. Извиняется за вспыльчивость, замечает у Ленитропа нарукавную повязку, отказывает в интервью, не успевает тот и рта раскрыть.
— Нет никакого сюжета. Мы перемещенные, как и все.
— Я так понял, майор переживает, что вы едете в Нордхаузен.
— Клёви у нас кровушки еще попьет, что и говорить. Но от него проблем меньше, чем… — Вглядывается в Ленитропа. — Хмм. Вы правда военный корреспондент?
— Нет.
— Я бы решил, свободный агент.
— Насчет «свободного» не уверен, оберст.
— Но вы же свободны. И все мы тоже. Вот увидите. Скоро уже. — Он отступает по хребту вагона, машет на прощанье по-немецки, будто подманивает. — Скоро…
Ленитроп сидит на крыше, растирает голые ступни. Друг? Доброе знамение? Черные ракетчики? Что за лабуда ненормальная?
С добрым утром, народ, и
Глуши пулеметы — прощай,
Мировая война-а-а-а!
Бои прекратились, цветы распустились,
Здравствуй, солнце, и здравствуй, луна —
Эй, Герман германский, огнестрельные цацки
Сдавай — и на дембель, сынок.
В Граде Адских Ракет кислых мин больше нет,
Что ни день — чудесный денек —
(Лизель, не лебезель!)
Веселитесь — чудесный денек!
Нордхаузен поутру: поле — зеленый салат, от дождевых капель скрипит. Все свежо, умыто. Вокруг горбится Гарц, темные склоны до вершин заросли бородой из елок, пихт и лиственниц. Высокие щипцы домов, водные кляксы отражают небо, на улицах слякоть, американцы и русские — потоки солдат встречаются в дверях баров и самопальных войсковых лавок, у всех пистолеты. Луга и прогалины спиленного леса на горных склонах истекают крапчатым светом — дождевые облака сдувает над Тюрингией. Высоко над городом притулились замки — вплывают в драные тучи, выплывают. Престарелые лошади с грязными узловатыми коленями, коротконогие и широкогрудые, тащат телеги с бочками — тянут шеи из скованных вместе хомутов, под тяжелыми подковами с каждым мокрым цоком расцветают грязевые цветы, — из виноградников в бары.
Ленитроп забредает в тот район, где нету крыш. Между стен летучими мышами снуют старики в черном. Здешние лавки и жилища давно перетряхнуты рабами, освобожденными из лагеря «Дора». До сих пор полно гомиков — с корзинками, выставили напоказ значки «175», влажно взирают из подворотен. В бесстекольном эркере одежного магазина, в сумраке за гипсовым манекеном, что лежит, лысый и распростертый, воздев руки к небу, согнув пальцы в предвкушении букета или бокала, которого им больше не пощупать, Ленитроп слышит девичье пение. Под балалайку. Эдакая вроде как парижская грустная мелодийка на 3/4:
Любовь не пройдет никогда,
Не испустит последний вздох,
Грустный ее сувенир
Застанет тебя врасплох.
Ты от меня ушел,
И ныне мой Часослов,
Лишь розу твою хранит —
Сухую розу из снов…
Пускай нынче год другой,
Пускай я стала умней,
Под розой слеза высыхает
Под зеленой липой моей…
Любовь не уйдет никогда,
Если она верна,
Возвратится, свежа и молода,
Средь белого дня, средь ночи без сна
Как листая липы, моя звезда, — как мой дар и моя весна.
Зовут ее, как выясняется, Лиха Леттем, а балалайка принадлежит советскому разведчику, офицеру Чичерину. Лиха в некотором смысле тоже ему принадлежит — во всяком случае, временами. У этого Чичерина, похоже, гарем, девчонка в каждом ракетном городке Зоны. Мда-с, еще один ракетный маньяк. Ленитроп как будто на экскурсии.
Лиха болтает про своего молодого человека. Они сидят в комнате без крыши, пьют светлое вино, которое здесь называют «Нордхойзер Шаттензафт». Черные птицы с желтыми клювами плетут по небу кружево, в солнечном свете стягивают петли от гнезд в высокогорных замках до низины городских руин. Далеко-далеко, может, на рыночной площади, целая автоколонна вхолостую урчит моторами, выхлопной смрад омывает лабиринт стен, где расползается мох, сочится вода, ищут добычу тараканы, — стен, в которых рев двигателей заблудился и доносится словно бы отовсюду.
Она худа, чуть неловка, очень юна. В глазах — ни намека на гниение: она будто всю Войну провела под крышей, в безопасности, безмятежная, играла с лесными зверюшками где-то в тылу. Песня, признается она со вздохом, — это так, пустые мечтания.
— Его нет — значит, его нет. Когда ты зашел, я уж подумала, это Чичерин.
— He-а. Ищейка репортерствующая, и все. Ни ракет, ни гаремов.
— Это комбинация, — поясняет она. — Тут все так бестолково. Комбинации полезны. Сам увидишь. — И он увидит — увидит тысячи комбинаций ради тепла, любви, пищи, простых переездов по дорогам, рельсам и каналам. Даже «G-5», что живет своей мечтою ныне быть единственным правительством в Германии, — просто-напросто триумфаторская комбинация. Не более и не менее подлинная, чем все прочие, такие личные, безмолвные и потерянные для Истории. Ленитроп, хоть сам пока об этом и не знает, — государство не менее легитимное, чем нынче в Зоне любое. Не паранойя. Так и есть. Временные альянсы, скрепляются и расходятся. Они с Лихой комбинируются, скрытые от оккупированных улиц остатками стен, в старой кровати со столбиками напротив темного трюмо. Сквозь крышу, которой нет, Ленитропу видно, как вздымаются долгие лесистые горы. Винный душок изо рта, гнезда пуха во впадинках у нее на руках, бедра с порослью побегов на ветру. Он едва успевает в нее войти, как она кончает, — судя по лицу, в разгар фантазии о Чичерине, ясной и трогательной. Это раздражает Ленитропа, но не мешает кончить самому.
Глупость начинается тотчас по опадании, занимательные вопросы, например: какое словечко потребовалось, чтоб к Лихе не подходил никто, кроме меня? Или: может, я ей чем-то напоминаю Чичерина, и если да — чем же? А вот интересно, где Чичерин сейчас? Ленитроп задремывает, а пробужден ее губами, пальцами, росистыми ногами, что скользят по его ногам. На их кусок неба вспрыгивает солнце, его затмевает грудь, оно отражается в ее детских глазах… потом тучи, дождь, Лиха натягивает зеленый брезент с кистями — сама нашила — вместо полога… дождь льется по кистям, холодный и шумный. Ночь. Лиха кормит Ленитропа вареной капустой с фамильной ложки, на ложке герб. Они выпивают еще вина. Тени — точно размытая ярь-медянка. Дождь перестал. Где-то ребятишки пинают пустую бензиновую канистру по булыжной мостовой.
С неба что-то хлопает крыльями: когти скрежещут снаружи по брезенту.
— Это что? — полупроснулся, а она опять утащила все одеяло, ну Лиха…
— Моя сова, — грит Лиха. — Вернер. Либхен, в верхнем ящике шифоньера батончик — покорми Вернера, будь добр.
Либхен, аж три раза. Шатаясь, Ленитроп выбирается из постели — впервые за день на ногах, — вышелушивает «Малыша Рута» из обертки, откашливается, решает не спрашивать, откуда взяла батончик, потому что знает и так, и закидывает конфету на брезент этому Вернеру. Вскоре, лежа рядышком, они слышат, как хрустят орехи и щелкает клюв.
— Батончики, — брюзжит Ленитроп. — Чего это он? Ему охотиться положено, ловить живых мышей и все такое. Ты его в ручного совика превратила.
— Ты и сам довольно ленив. — Детские пальчики ползут по его ребрам.
— Ага — небось — перестань — небось этому твоему Чичерину не нужно сову кормить.
Пыл поугас: рука замирает, где была.
— Чичерина он любит. Никогда не прилетает кормиться, если Чичерина нет.
Ленитропов черед замереть. Точнее, заледенеть.
— Э… но… ты что хочешь сказать, Чичерин… э…
— Должен был прийти, — со вздохом.
— А. Когда?
— Утром. Опоздал. Бывает.
Ленитроп вылетает из постели, взамен стояка лежак, один носок на ноге, другой в зубах, голову в рукав майки, «молнию» на штанах заело, вопит блядь.
— Мой доблестный англичанин, — тянет она.
— Ты почему раньше не сказала, а?
— Ой, возвращайся. Ночь на дворе, он где-нибудь с бабой. Он не может спать один.
— Надеюсь, ты сможешь.
— Тш-ш. Иди сюда. Нельзя же босиком. Я тебе дам его старые сапоги и расскажу все его секреты.
— Секрета? — Берегись, Ленитроп. — За каким рожном мне сдались…
— Ты не военный корреспондент.
— Почему мне все это твердят? Никто не верит. Военный корреспондент я, кто ж еще? — Тыча ей в нос нарукавной повязкой. — Читать умеешь? Написано: «Военкор». У меня даже усы есть, видала? Прям как у этого Эрнеста Хемингуэя.
— А. Стало быть, ты, наверно, не ищешь Ракету Номер 00000. Это я глупость сморозила. Извини.
Ох батюшки, отсюда-то я выберусь? грит себе Ленитроп. Баба меня раскручивает, типичный «барсук» — что я, «барсуков» не встречал? Кому еще занадобится единственная из 6000 ракет, на которой устройство из «Ими-колекса G»?
— И «Шварцгерэт» тебе тоже нафиг не сдался, — продолжает она. Она продолжает.
— Чего?
— Он еще называется «S-Gerät».
Смежный высший агрегат, Ленитроп, вспомнил? Вернер ухает на пологе. Как пить дать — этому Чичерину сигналы подает.
Параноики — параноики (Паремия 5) не потому, что параноики, а потому, что раз за разом нарочно загибают себя, идиота ебаные, в позу параноика.
— И откуда бы это, — тщательно вскрывая свежую бутылку «Нордхойзер Шаттензафт», поппп, из последних сил изображает Кэри Гранта, хотя в кишках гулко и туго, учтиво наполняет бокалы, один вручает ей, — столь, очаровательной, юной, барышне, что-то знать, о ракетных, жисть-тянках?
— Я читаю почту Вацлава. — Как будто глупый вопрос — да и впрямь глупый.
— Зря ты так болтаешь черт знает с кем. Узнает Чичерин — прибьет тебя.
— Ты мне нравишься. Интриговать нравится. Играть нравится.
— По-моему, тебе нравится усложнять людям жизнь.
— Ну и пожалуйста. — И давай нижнюю губу выпячивать.
— Ладно, ладно, рассказывай. Но я не уверен, что «Гардиан» заинтересуется. У меня, понимаешь ли, редакторы довольно-таки зануды.
Гусиная кожа стягивает ее голые грудки.
— Я как-то раз позировала для ракетной эмблемы. Может, видал. Красивая ведьмочка верхом на A4. Устаревшая метла на плече. Я была Королевой Красоты в 3/Art. Abt. (mot) 485.
— И ты правда ведьма?
— По-моему, склонности у меня есть. На Брокене уже бывал?
— Да я только в город приехал.
— Я там бывала каждую Вальпургиеву ночь с первых месячных. Отведу тебя, если хочешь.
— Расскажи про этот — ну, «Шварцгерэт».
— Тебе же вроде неинтересно?
— Откуда мне знать, интересно или нет, если я даже не знаю, что мне должно или не должно быть интересно?
— Ты, наверное, и впрямь корреспондент. Словами ничего так жонглируешь.
Чичерин с ревом врывается через окно, его наган в кулаке плюется огнем. Чичерин приземляется на парашюте и укладывает Ленитропа одним приемом дзюдо. Чичерин въезжает прямо в комнату на танке «Иосиф Сталин» и разносит Ленитропа 76-миллиметровым снарядом. Спасибо, что задержала его, либхен, он шпион, ну, пока-пока, смотаюсь в Пенемюнде к роскошной польке с сиськами, что как ванильное мороженое, попозже загляну.
— По-моему, мне пора, — грит Ленитроп, — машинке надо новую ленту, карандаши отточить, ну, сама понимаешь…
— Говорю же, он сегодня не придет.
— Почему? На этот твой «Шварцгерэт» охотится?
— Нет. Он последних новостей не знает. Депеша из Штеттина пришла вчера.
— Не шифрованная, разумеется.
— А зачем?
— Вряд ли такая уж важная.
— Продается.
— Депеша?
— «S-Gerät», долдон. Его может добыть человек в Свинемюнде. Полмиллиона швейцарских франков, если охота купить. Каждый день до полудня ждет на Штранд-променаде. В белом костюме.
Ах вот оно что.
— Блоджетт Свиристель.
— Не сказано, как зовут. По-моему, не Свиристель. Тот к Средиземноморью поближе держится.
— А ты неплохо шаришь.
— Свиристель в Зоне — уже легенда. И Чичерин. Откуда мне знать — может, и ты. Тебя как зовут?
— Кэри Грант. Ли-ха, Ли-ха, Ли-ха… Слушай, Свинемюнде — это же в советской зоне.
— Ты прям как немец. Забудь границы. Забудь подразделения. Нету их.
— А солдаты есть.
— Это да. — Глядя на него. — Но это другое.
— А.
— Разберешься. Все зависло. Вацлав говорит — «междуцарствие». Надо просто плыть по течению.
— Поплыву-ка я отсюда, малыш. Пасип тебе за новости — и Шлакобери сымает перед тобой шляпу…
— Пожалуйста, останься. — Свернулась калачиком в постели, но глаза вот-вот потекут слезами. Ах черт, Ленитроп, ну ты и болван… но она же просто мелкая девчонка… — Иди сюда…
Однако едва он вставил, она дичает и слегка теряет рассудок, раздирает его ноги, плечи и жопу обгрызенными ногтями, острыми, как пила. Заботливый Ленитроп старается не кончать, пока она не готова, но тут нечто тяжелое, пернатое и очень колючее плюхается ему на поясницу, подпрыгивает, и Ленитропа срывает — Лиху, как выясняется, тоже — ЦОННГГГ! ииииии… ах ты черт. Хлопают крылья, и Вернер — ибо это Вернер — отчаливает во тьму.
— Блядская птица, — орет Ленитроп, — еще раз попробует — я «Малыша Рута» ему в жопу засуну, блин… — это заговор это заговор это павловские рефлексы! или еще что. — Его Чичерин научил, верно?
— Неверно! Это я его научила. — И она улыбается ему, как счастливая четырехлетка, и ничего не скрывает, и Ленитроп решает впредь верить каждому ее слову.
— Ах ты ведьма. — Паранойя не дремлет, и однако он устраивается под стеганым покрывалом рядом с длинноногой колдуньей, закуривает сигарету и, невзирая на бесчисленных Чичериных, что запрыгивают через непокрытые стены с целыми арсеналами катастрофы — и все для Ленитропа, — вскоре умудряется даже заснуть в ее голых распахнутых объятьях.