Книга: Радуга тяготения
Назад: ***
Дальше: ***

***

«Имиколекс G» оказался не более — и не менее — зловещ, нежели новый пластик: ароматический гетероциклический полимер, был разработан в 1939 году — и на много лет опередил свое время — неким Л. Ябопом для «ИГ Фарбен». При высоких температурах стабилен, типа — до 900 °C, сочетает немалую прочность с низким фактором потери мощности. По структуре это усиленная цепь ароматических колец, шестиугольников, как тот золотой, что скользит и похлопывает Хилэри Отскока над пупком, там и сям перемежающаяся гетероциклическими, как их называют, кольцами.
Корни «Имиколекса G» прослеживаются до первых исследований, проводившихся в «Дюпоне». Пластичность обладает своей великой традицией и основным руслом, которое — так уж вышло — пролегает через «Дюпон» и их знаменитого работника Карозерса по прозвищу Великий Синтезист. Его классический труд о макромолекулах подвел итог всем двадцатым и привел нас непосредственно к нейлону, который не только есть восторг для фетишиста и удобство для вооруженного повстанца, но и — в то время и глубоко внутри Системы — провозглашение центрального канона Пластичности: химики больше не зависят от милостей Природы. Теперь они могут сами решить, каких свойств желают от молекулы, а затем пойти и ее построить. В «Дюпоне» следующим после нейлона шагом стало введение ароматических колец в полиамидную цепь. Вскоре возникло целое семейство «ароматических полимеров»: ароматические полиамиды, поликарбонаты, полиэфиры, полисульфоны. Целевым свойством, по видимости, чаще всего полагалась прочность — первая из добродетельной триады Пластичности: Прочность, Стабильность и Белизна (Kraft, Standfestigkeit, Weiße: как часто их принимали за нацистские граффити, да и впрямь — как неотличимы от оных обычно бывали они на прояснившихся от дождя стенах, когда на соседней улочке лязгают передачами автобусы, а трамваи скрипят металлом, а под дождем люди по преимуществу молчат, и ранний вечер потемнел до текстуры трубочного дыма, и руки молодых прохожих не в рукавах пальто, а где-то внутри, словно укрывают карликов или экстазно отчалили от расписания и пустились в шуры-муры с подкладками, что еще соблазнительней нового нейлона…). Л. Ябоп среди прочих тогда предложил — логично, диалектично — взять родительские полиамидные узлы новой цепи и тоже петлями закрутить их в кольца, гигантские «гетероциклические» кольца, чтобы перемежались с кольцами ароматическими. Этот принцип легко распространялся на другие молекулы-прекурсоры. Так можно было синтезировать по заказу желаемый мономер с высокой молекулярной массой, согнуть его в гетероциклическое кольцо, закрепить и натянуть цепью вместе с более «естественными» бензольными или ароматическими кольцами. Такие цепи стали называться «ароматическими гетероциклическими полимерами». Одна гипотетическая цепь, которую предложил Ябоп перед самой войной, и была впоследствии модифицирована в «Имиколекс G».
Ябоп в то время работал на швейцарское заведение под названием «Пси-хохими АГ», которое первоначально именовалось «Химическая корпорация „Грёссли“» — побочка «Сандоза» (где, как известно каждому школьнику, сделал свое важное открытие легендарный доктор Хофман). В начале 20-х годов «Сандоз», «Сиба» и «Гайги» собрались вместе и стали швейцарским химическим картелем. Вскоре после фирму Ябопа поглотили. Очевидно, «Грёссли» по большей части все равно контактировали только с «Сандозом». Устные соглашения между швейцарским картелем и «ИГ Фарбен» были заключены еще в 1926 году. Когда немцы два года спустя основали в Швейцарии свою компанию-ширму — «ИГ Хими», — большая часть акций «Грёссли» была продана им, и компания возродилась под названием «Психохими АГ». Патент на «Имиколекс G» таким образом был зарегистрирован одновременно на «ИГ» и на «Психохими». «Шелл Ойл» влезла туда через соглашение 1939 года с «Имперским химическим». По какой-то чудной причине, как выяснит Ленитроп, ни одно соглашение между «ИХ» и «ИГ» не датировалось позднее 1939 года. По соглашению насчет «Имиколекса» ИХние могли торговать новым пластиком на рынках Британского содружества в обмен на один фунт и прочее юридически действительное и ценное встречное удовлетворение. Это мило. «Психохими АГ» по-прежнему действует, ведет дела с того же старого адреса по Шоколадештрассе в том же Цюрихе, Швейцария.
Ленитроп в некоторой ажитации болтает длинной цепочкой своей стильной витрины. Сразу же очевидно вот что. На нем, в нулевой точке сходится даже больше, нежели он предполагал — даже в своих самых параноидных приходах. «Имиколекс G» возникает в таинственном «изоляционном устройстве» в ракете, которая запускается с помощью передатчика на крыше штаб-квартиры голландского «Шелла», совладельца лицензии на торговлю «Имиколексом», — в ракете, чья силовая установка ужас как похожа на ту, что разрабатывалась британским «Шеллом» примерно в то же время… и ох, ох ты ух ты, Ленитропу только что приходит в голову, куда стекаются все разведданные по ракете — в кабинет не кого иного, как мистера Данкана Сэндиса, собственного зятя Черчилля, а кабинет этот — в Министерстве снабжения, размещенном не где-нибудь, а в «Шелл-Мекс-Хаусе», господи ты боже мой…
И тут Ленитроп со своим верным соратником Блоджеттом Свиристелем устраивает блистательный спецназовский налет на этот «Шелл-Мекс-Хаус» — в самое сердце самого филиала Ракеты в Лондоне. Скосив не один взвод мощной охраны своим маленьким «стеном», распинав сексапильных и вопящих секретарш ЖВСС (как тут еще реагировать, даже понарошку?), свирепо награбив досье, пошвыряв коктейлей Молотова, «Фасонистые Фигляры» наконец вламываются в наипоследнейшую святая святых, штаны подтянуты аж под самые мышки, от них разит паленым волосом, пролитой кровью, и находят никакого не мистера Данкана Сэндиса, что съежился пред ликом их праведного гнева, никакое не открытое окно, цыганский драпак, разбросанные гадальные карты, даже никакое не тягание силой воли с самим великим Консорциумом — а всего-навсего довольно скучную комнатенку, по стенам спокойно мигают счетные машины, папки с дырчатыми карточками, хрупкими, как обсахаренные, хрупкими, как последние немецкие стены, что остались торчать без поддержки после того, как их навестили бомбы, и теперь зыбятся в вышине, грозя сложиться с небес силой ветра, сдувшего прочь дым… Пахнет стрелковым оружием, и ни одной конторской дамочки в поле зрения. Машины щебечут и перезваниваются друг с другом. Пора отогнуть поля, прикурить по сигаретке после боя и подумать об отходе… ты помнишь, как заходили сюда, все эти изгибы и повороты? Нет. Ты не смотрел. Любая дверь может открыться и вывести к безопасности, просто не исключено, что на это не хватит времени…
Но Данкан Сэндис — всего лишь имя, функция, тут даже нельзя спросить «А высоко она взлетает?», потому что все органограммы подстроены Ими, имена и должности заполнены Ими, потому что Паремии для Параноиков, 3: Если они заставят тебя задавать не те вопросы, им не придется париться насчет ответов.
Ленитроп ловит себя на том, что завис перед синькой спецификации, с которой все и началось. Как высоко она взлетает… ахххх. Подлый вопрос вообще не предназначен для людей — только для железа! Прищурившись, тщательно ведя пальцем по столбцам, Ленитроп находит Смежный Высший Агрегат этого Vorrichtung für die Isolierung.
«S-Gerät,11/00000».
Если это число — серийный номер ракеты, на что указывает его написание, это должна быть особая модель — Ленитроп не слыхал даже о четырех нулях никогда, не говоря уже про пять… да и про «S-Gerät» тоже, есть «I-» и «J-Gerät»'ы, они в системе наведения… ну что, в «Документе SG-1», которого вроде как не существует, наверняка об этом говорится…
Прочь из комнаты: никуда особенно, под медленный барабанный бой в мышцах живота посмотрим, что произойдет, будь готов… В ресторане Казино — вообще ни малейших препон к проходу внутрь, никакого спада температуры, ощутимого кожей, — Ленитроп садится за столик, где кто-то оставил лондонскую «Таймс» за прошлый вторник. Хммм. Этих давненько не видали… Листаем, дум, дум, ди-дуу, ага, Война еще не закончилась, Союзники с востока и запада смыкаются вокруг Берлина, яичный порошок по-прежнему идет дюжина за один и три, «Павшие офицеры», Белстрит, Макгрегор, Муссор-Маффик, «Личные некрологи»… «Встретимся в Сент-Луисе» показывают в кинотеатре «Ампир» (припоминает, как показывал номер с пенисом-в-коробке-попкорна некоей Мэдилин, которой отнюдь не…)…
Галоп… Ох блядь нет, нет погоди-ка…
«Подлинное обаяние… застенчивость… сила характера… коренные христианские чистота и доброта… мы все любили Оливера… его мужество, душевное тепло и неизменное добродушие служили вдохновеньем всем нам… героически пал в бою, возглавив отважную попытку спасти подчиненных, прижатых к земле огнем немецкой артиллерии…» И подпись его самого преданного товарища по оружию Теодора Бомбажа. Теперь — майора Теодора Бомбажа…
Уставившись в окно, в никуда, стиснув столовый нож с такой силой, что и кости в руке могут хрустнуть. С прокаженными случается. Обрыв обратной связи с мозгом — и не поймут, сколь яростно они сжимают кулак. Знаете же этих проказников. Ну…
Через десять минут, опять у себя в номере, лежит ничком на кровати, внутри пусто. Не может плакать. Не может ничего.
Это Они. Заманили его друга в какой-то капкан — вероятно, позволили ему сфальсифицировать «геройскую» гибель… а потом просто закрыли его дело…
Позже ему придет в голову, что, может, вся эта история — враки. Ее достаточно было просто скормить лондонской «Таймс», ведь правда же? Оставить газету, чтобы Ленитроп нашел? Но к тому времени, как он все это расчислит, обратного пути уже не будет.
В полдень, протирая глаза, приходит Хилэри Отскок — с дурацкой ухмылкой.
— Как у вас вечер прошел? У меня замечательно.
— Рад слышать. — Ленитроп улыбается. Ты тоже у меня в списке, дружок. Улыбка эта требует от него больше красоты, нежели до сих пор требовало что ни возьми в его вялой американской жизни. Красоты, неизменно полагал он, ему никогда не хватало. Но работает. Ему странно, и он так благодарен, что едва не распускает нюни. А лучше всего не то, что Отскока, судя по всему, эта улыбка обдурила, а то, что Ленитроп знает: она сработает ему на руку и еще…
И вот он и впрямь добирается до Ниццы — совершив стремительный побег по Карнизу, по горам, машину то и дело заносит, и резина мягко верещит над прогретыми солнцем пропастями, все хвосты сброшены еще на пляже, где ему хватило предусмотрительности одолжить своему корешу Клоду, помощнику повара примерно его роста и сложения, свои новехонькие псевдотаитянские плавки, и пока филеры за этим Клодом наблюдали, найти черный «ситроен» с ключами в зажигании, раз плюнуть, толпа, — и вкатывается в город в белом стильном костюме, темных очках и мягкой панаме Сидни Гринстрита. Не то чтобы он незаметен в толпах военных и мамзелей, уже перелатавшихся в летние платья, но машину он бросает на пляс Гарибальди, направляется в бистро на старо-Ниццевой стороне «La Porte Fausse» и не спеша хавает булочку с кофе, а уж после отправляется на поиски того адреса, что дал ему Свиристель. Это оказывается древний четырехэтажный отель, в парадных валяются ранние алкаши, и веки у них — что крохотные хлебцы, глазированные последними лучами закатного солнца, а летняя пыль величаво маневрирует в серо-буром свете, в улицах снаружи чувствуется летняя праздность, лето в апреле, пока мимо с гиканьем проносится великий водоворот передислокации из Европы в Азию, всякую ночь оставляя по себе множество душ, что льнут хоть чуточку дольше к здешним безмятежностям, так близко от слива Марселя, на этой предпоследней остановке бумажного циклона, что выметает их обратно из Германии, вдоль по речным долинам, да и начинает тащить уже из Антверпена и северных портов, потому что воронка набирает уверенности, предпочтительные маршруты проложены… Лишь для пущей остроты здесь, на рю Россини на Ленитропа нисходит лучшее ощущение, что способны принести сумерки в чужом городе: вот там, где свет неба уравновешивает электрический свет уличных фонарей, сразу перед первой звездой — некое обещанье событий без причин, сюрпризов, направление под прямыми углами ко всем направленьям, какие его жизни удавалось отыскивать до сих пор.
Ленитропу не терпится, уже не до первой звезды, и он входит в отель. Ковры пыльны, воняет бухлом и хлоркой. Туда-сюда скачут моряки и девушки, вместе и порознь, а Ленитроп параноидирует от одной двери к другой в поисках той, которой найдется что ему сказать. В номерах, обставленных тяжелым деревом, орет радио. Лестница тут, похоже, не отвесная, а кренится под неким причудливым углом, и свет, сбегающий по стенам, всего двух цветов: земли и листвы. На верхнем этаже Ленитроп наконец засекает старую мамашу-fетте de chambre — та направляется в номер со сменой белья, очень белого в сумраке.
— Зачем вы уехали, — грустный шепот бьется, точно в телефонной трубке откуда-то издалека, — они хотели вам помочь. Они бы ничего дурного не сделали… — Волосы у нее подкручены совсем наверх, как у Джорджа Вашингтона. Она взирает на Лени тропа под углом 45° — терпеливый взор шахматиста на скамье в парке, очень крупный, щедрый нос с горбинкой и яркие глаза: она чопорна, крепка в кости, носки кожаных тапочек слегка загибаются вверх, на огромных ногах красно-белые полосатые носки, и потому она кажется неким полезным существом из какого-то иного мира, что-то вроде эльфа, который не только мастерит вам башмаки, пока вы спите, но и подметает немножко, ставит котелок на огонь к тому времени, как проснетесь, а может, у окошка и свежий цветок будет…
— Прошу прощения?
— Еще не поздно.
— Вы не понимаете. Они убили моего друга. — Но увидеть это в «Таймс» вот так — на людях… откуда ж тут реальность — реальность, способная его убедить, что Галоп не выскочит однажды из двери, здарованарод и застенчивая улыбка… эй, Галоп. Ты где был?
— Где я был, Ленитроп? Ну ты сказанул. — Его улыбка снова озаряет время, и весь мир свободен…
Ленитроп светит карточку Свиристеля. Старуха расплывается в неимоверной улыбке, два зуба, оставшихся у нее на всю голову, сияют под новыми лампочками ночи. Она большим пальцем тычет вверх, а потом показывает то ли победоносное V, то ли некий дремуче-пейзанский оберег от сглаза, чтоб молоко не скисало. Так или иначе, хмыкает она саркастично.
Наверху — крыша, посредине — вроде как надстройка. У входа сидят трое молодых людей с бачками апашей и молодая женщина с плетеной кожаной «колбасой», курят тоненькую сигарету с двусмысленным запахом.
— Вы заблудились, топ ami.
— Э, ну, — опять засветка Свиристелевой карточки.
— Ah, bien… — Они откатываются в стороны, и он проходит в свару канареечно-желтых «борсалини», комиксовых башмаков на пробковой подошве с огромными круглыми носами, кучи сшитого внакидку не сочетающихся цветов (вроде оранжевого на синем и неувядающе излюбленной зелени на пурпуре), обыденных стонов утишенного раздражения, кои нередко слышны в общественных туалетах, телефонных переговоров в тучах сигарного дыма. Свиристеля тут нет, но его коллега, едва завидев карточку, прерывает некую громкую сделку.
— Что вам угодно?
— Carte d'identité, проезд до Цюриха, Швейцария.
— Завтра.
— Ночлег.
Человек вручает ему ключ от номера внизу.
— У вас деньги есть?
— Не очень много. Я не знаю, когда смогу…
Подсчет, прищур, тасовка.
— Вот.
— Э…
— Все в порядке, это не ссуда. Из накладных расходов. Так, наружу не выходите, не напивайтесь, держитесь подальше от девчонок, которые тут работают.
— Ай…
— До завтра. — Снова к делам.
Ночь у Ленитропа проходит неуютно. Нет такой позы, в которой удалось бы проспать дольше десяти минут. Клопы мелкими отрядами устраивают вылазки на его тело — не сказать, что нескоординированно с его уровнем бодрствования. К двери подваливают пьянчуги — пьянчуги и гуляки.
— ‘Нья, пусти меня, это Свалка, Свалка Виллард.
— Что за…
— Херово мне сегодня. Прости. Не должен я так навязываться, от меня столько гимора, я этого не стою… слушай… мне холодно… я издалека…
Резкий стук.
— Свалка…
— Нет-нет, это Мёрри Лыб, я был с тобой в учебке, рота 84, помнишь? Наши порядковые номера всего на две цифры различались.
— Мне надо было… надо было Свалке дверь открыть… куда он ушел? Я заснул?
— Не говори им, что я тут был. Я просто зашел сказать, что тебе не обязательно возвращаться.
— Правда? Они сказали, что это ничего?
— Это ничего.
— Да, но они сказали? — Молчание. — Эй? Мёрри? — Молчание.
Ветер продувает железную вязь очень крепко, а внизу на улице с бока на бок подскакивает овощной ящик, деревянный, пустой, темный. Должно быть, часа четыре утра.
— Пора назад, блядь я опаздываю…
— Нет. — Лишь шепот… Но именно ее «нет» осталось с ним.
— Ктотам? Дженни? Дженни, это та?
— Да, я. Ох любимый, как хорошо, что я тебя нашла.
— Но мне надо… — Они разрешат ей когда-нибудь жить с ним в Казино?..
— Нет. Не могу. — Но что у нее с голосом?
— Дженни, я слышал, в твой квартал попало, кто-то мне сказал, через день после Нового года… ракетой… и я все хотел вернуться, проверить, все ли у тебя хорошо, но… так и не вернулся… а потом Они меня забрали в это Казино…
— Это ничего.
— Но если б я не…
— Только к ним не возвращайся.
И где-то, темной рыбой, что прячется за углами рефракции в сегодняшнем ночном теченье, — Катье и Галоп, два гостя, которых ему больше всего хочется увидеть. Он пытается гнуть голоса тех, кто подходит к двери, гнуть, как ноты на гармонике, но не выходит. Нужное залегает слишком глубоко…
Перед самой зарей стук доносится очень громко, твердый, как сталь. Ленитропу на сей раз хватает тяму промолчать.
— Давай, открывай.
— Военная полиция, откройте.
Американские голоса, сельские — взвинченные и безжалостные. Он лежит, мерзнет, боится, что его выдадут кроватные пружины. Вероятно, впервые он слышит Америку так, как она звучит для не-американца. Позднее он припомнит, что больше всего удивился фанатизму, уверенности не просто в твердой силе, но в правильности того, что они собирались сделать… ему давно велели ожидать подобного от нацистов, а особенно — от япошек: мы-mo всегда играем честно, — но эта парочка за дверью сейчас деморализует, как крупный план Джона Уэйна (под тем углом, что подчеркивает, насколько раскосые у него глаза, смешно, что раньше вы не замечали), орущего «БАНЗАЙ!».
— Стой, Рэй, вон он…
— Хоппер! Кретин, вернись сейчас же…
— Я в вашу смирительную рубашку больше не полеееезуууу… — Голос Хоппера затихает за углом, а полицейские срываются за ним в погоню…
Ленитропа озаряет — буквально, сквозь желто-бурую оконную штору, — что сегодня у него первый день Снаружи. Его первое утро на свободе. Ему не нужно возвращаться. Свобода? Что такое свобода? Наконец он засыпает. Незадолго перед полуднем, отперев дверь ключом-вездеходом, к нему проникает молодая женщина и оставляет бумаги. Теперь он — английский военный корреспондент по имени Ник Шлакобери.
— Это адрес одного из наших в Цюрихе. Свиристель желает вам удачи и спрашивает, почему вы так долго.
— В смысле — ему нужен ответ?
— Он сказал, что вам придется подумать.
— Ска-а-ажите-ка. — Ему только что пришло в голову. — А с чего это вы, ребятки, мне вот так помогаете? За бесплатно и все такое?
— Кто знает? В игре надо ходить по схеме. Вы, должно быть, сейчас вписаны в какую-то схему.
— Э…
Но она уже ушла. Ленитроп озирается: при свете дня комната убога и безлика. Здесь даже тараканам должно быть неуютно… И что же, он скачет быстро, подобно Катье на ее колесе, по храповику таких вот комнат, в каждой задерживаясь лишь настолько, что времени хватает вдохнуть да отчаяться, а потом перекинуться в следующую, а обратного пути уже нет и больше никогда не будет? Нет времени даже получше разглядеть рю Россини, что за рожи верещат из окон, где тут можно хорошо поесть, как называется песня, которую все насвистывают в эти преждевременные летние дни…

 

Неделю спустя он в Цюрихе — долго ехал поездом. Пока металлические твари в одиночестве своем, сутками уютного и неколебимого тумана убивают часы за имитацией, играют в молекулы, изображая промышленный синтез, а те распадаются, склеиваются, сцепляются и расцепляются вновь, он задремывает, в галлюцинацию, из галлюцинации: Альпы, туманы, пропасти, тоннели, до костей пробирающее влаченье вверх под невероятными углами, коровьи колокольцы во тьме, по утрам — зеленые откосы, ароматы мокрого пастбища, вечно за окном небритые работяги шагают на ремонт участка, долгие ожидания на сортировочных, где рельсы — точно луковица в разрезе, опустошение и серость, ночи полны свистков, лязга сцеплений, грохота, тупиков, армейские автоколонны стоят на переездах, а состав пыхтит мимо, толком не разберешь, кто какой национальности, даже у враждующих сторон — везде сплошная Война, единый изувеченный пейзаж, где «нейтральная Швейцария» — ханжеская условность, созерцаемая с едва ли меньшим сарказмом, нежели «освобожденная Франция» или «тоталитарная Германия», «фашистская Испания» и прочие…
Война кроит пространство и время по собственному образу и подобию. Рельсы теперь бегут в разных железнодорожных сетях. Вроде кажется — разрушение, но нет, это под иные цели формуются перегоны, под задачи, коих передние края Ленитроп, эти пространства минуя впервые, нащупывает только сейчас…
Вселяется в гостиницу «Ореол» на заброшенной улочке в Нидердорфе, он же — район цюрихских кабаре. Номер на чердаке, надо лезть по приставной лестнице. За окном такая же — нормально, прикидывает Ленитроп. В ночи отправляется искать местного Свиристелева представителя, находит дальше по набережной Лиммата под мостом, в комнатушках, битком набитых швейцарскими часами, наручными и настенными, и высотомерами. Русский, фамилия Семявин. За окном, на реке и на озере гудят суда. Наверху кто-то репетирует на фортепьяно: милые песенки, запинаются. Семявин льет эн-циан в чашки свежезаваренного чая.
— Для начала поймите: тут везде своя специализация. Надо часы — в одно заведение. Надо баб — в другое. Меха бывают Соболь, Горностай, Норка и Другое. С наркотой то же самое: Стимуляторы, Депрессанты, Пси-хотомиметики… Вам чего?
— Э… информации? — Гос-споди, на вкус — прям как «Мокси»…
— А. Еще один. — Глядя на Ленитропа кисло. — Простая была жизнь до первой войны. Вы-то не помните. Наркотики, секс, роскошь. Валюта была так, побочна, а слов «промышленный шпионаж» и не знал никто. Но я видел, как все менялось — о, как оно менялось. Инфляция в Германии — тут мне бы сразу и догадаться, нули сплошняком отсюда до Берлина. Я тогда сурово с собой беседовал. «Семявин, это лишь временный провал, уход от реальности. Легкая такая аберрация, не дергайся. Действуй как всегда — стойкость, здравость. Мужайся, Семявин! Скоро все наладится». Но знаете что?
— Дайте-ка угадаю.
Трагический вздох.
— Информация. Чем вам бабы с наркотой не угодили? Неудивительно, что мир рехнулся, — ну еще бы, если информация — одна-одинешенька твердая валюта и осталась.
— Я думал, сигареты.
— Размечтались. — Он вытаскивает список цюрихских кафе и явок. Под заголовком «Шпионаж, промышленный» Ленитроп видит три. «Ultra», «Lichtspiel» и «Sträggeli». По обоим берегам Лиммата, далеко друг от друга.
— Киселять и киселять, — складывая список в чрезмерный карман костюма.
— Со временем станет легче. Когда-нибудь всем этим займутся машины. Информационные. Вы — прилив грядущего.
Начинается период курсирования между тремя кафе, в каждом по нескольку часов сидит за кофе, ест раз в день цюрихскую баланду и рёшти в Народных Столовых… наблюдает за толпами — дельцы в синих костюмах, почерневшие на солнце лыжники, что время проводили, вжикая вниз по многомильным ледникам и снегу, ничего не желая слышать о военных кампаниях или политике, никуда не глядя, только на термометры и флюгера, все зверства их — в лавинах или падающих сераках, победы — в пластах доброго снежка… потасканные иностранцы в заляпанных смазкой кожаных куртках и драных солдатских робах, южноамериканцы, что кутаются в шубы и дрожат под ясным солнцем, престарелые ипохондрики, так и торчащие тут с тех пор, как Война застала их в праздности где-нибудь на водах, женщины в длинных черных платьях — не улыбаются, мужчины в измаранных пальто — наоборот… и психи по выходным в увольнительной из фешенебельных своих лечебниц — ах, эти швейцарские чокнутые: они знают Ленитропа, ну еще б не знать, в мрачной уличной палитре цветов и лиц он один носит белое, штиблеты-костюм-шляпа, белые, как здешние кладбищенские горы… К тому же, он Новый Городской Лох. С трудом отличает первую волну корпоративных шпионов от
ПСИХОВ НА ПОБЫВКЕ!
(В Кордебалете не традиционные Мальчики и Девочки, а Санитары и Шизики, вне зависимости от пола, хотя все четыре комбинации на сцене присутствуют. Многие нацепили солнечные очки с черными линзами и белой оправой — не столько пофорсить, сколько подразумевая снежную слепоту, антисептическую белизну Клиники, возможно даже — потемки разума. Но все, похоже, счастливы, ненапряжны, непринужденны… вроде на них не давят, у них и костюмы-то не различаются, поначалу так запросто не скажешь, где Шизик, а где Санитар, когда все они выпрыгивают из-за кулис, танцуют и поют):
Вот мы, ребзя, — что смотришь с опаской?
Плети заговор, прячься под маской
Мы хохочем и слюни пус-каем на санки,
Словно карлики в отпуску на гражданке!

Мы ПСИХИ НА ПОБЫВКЕ, нам
Хоть буря, хоть пожар —
Мы мозг снесли в химчистку, а души на базар,
Кретины в уволь-нительной, подальше от тоски,
Безумные и стильные — как наши башмаки!
Эй, шляпу по кругу — сдай слезы и хмурь,
Свой страх внеси в список потерь,
Ах послушай кретина — жизнь бесценна и дивна,
Так раскрой ей объятья и верь!
Ла-да-да, я-та я-та та-та и т. д. (Мурлычут мелодию фоном к нижеследующему):

Первый Шизик (а то и Санитар): Есть потрясное предложеньице — американец? Я так и думал, лица с родины-то ни с чем не перепутаю, ага-а-а, хорошенький костюмчик, хоть на целый ледник всползай — никто не увидит. Ну-с, да-с, в общем, я знаю, что ты там себе думаешь про уличных торгашей, все снуют и снуют, три карты монте на панели [некоторое время слоняется по сцене туда-сюда, машет пальцем, поет «Три карты монте-на Пан, Ели», снова и снова, неотвязно и монотонно, сколько дадут], и ты мигом видишь, что наперекос, все тебе чего-то обещают за так, так? да, как ни странно, таково главное возражение инженеров и ученых против понятия [понизив голос] вечного движения или, как мы выражаемся, Управления Энтропией — вот, вот наша карточка, — ну что ж, им в здравости нельзя отказать. Во всяком случае, нельзя было отказать. До сегодняшнего дня…
Второй Шизик или Санитар: Ты уже слыхал про карбюратор двести-миль-на-галлон, незагупляемое бритвенное лезвие, вечную подметку, таблетку от чесотки, полезную для гланд, моторы на песке вместо бензина, орнитоптеры и робобопперов — ты меня слышал, бородка еще козлиная такая, из стальной стружки, — кругаяк, эт-то ладно, но вот тебе повод поратыслить! Готов? Щеколда-Молния — Дверь, Которая Открывает Тебя!
Ленитроп: Пойду-ка я сосну, пожалуй…
Третий Ш. или С.: Пре-евращаем обычный-воздух в алмазы Катаклизмическим Восстановлением У-у-у-углекислоты…
Окажись Ленитроп раним, она была бы весьма оскорбительна, эта первая волна. Она схлынула — маша руками, обвиняя, умоляя. Ленитроп ухитряется держать себя в руках. Пауза — и потом приходят настоящие, поначалу медленно, но сбираются, сбираются. Синтетический каучук или бензин, электронные калькуляторы, анилиновые краски, акрил, парфюмы (пузырьки с крадеными эссенциями в чемоданчиках для образцов), сексуальные привычки сотни избранных членов совета директоров, чертежи заводов, шифровальные книги, связи и взятки, попроси — раздобудут.
Наконец однажды в «Штрэггели» Ленитроп жует братвурст и краюху хлеба, которые таскал с собой в бумажном пакете все утро, и тут из ниоткуда появляется некий Марио Швайтар в зеленом жилете в лягушку, эдак берет и выскакивает из гулких часов 2-Мэ-Вэ, — ку-ку! — и за спиной бесконечные темные коридоры, а в руках — Ленитропова удача.
— Слышь, Джо, — начинает он, — эй, мистер.
— Не он, — с полным ртом ответствует Ленитроп.
— Л.С.Д. не интересует?
— Это значит: лиры, сентаво и драхмы. Вы ошиблись кафе, ас.
— Я, по-моему, страной ошибся, — Швайтар, отчасти скорбно. — Я из «Сандоза».
— Ага, «Сандоз»! — кричит Ленитроп и выдвигает мужику стул.
Выясняется, что Швайтар очень тесно связан с «Психохими АГ» — один из аварийщиков Картеля в свободном полете, трудится на них поденно и шпионит на стороне.
— Ну, — грит Ленитроп, — мне позарез надо все, что у них есть на Л. Ябопа, а вдоба-авок на этот «Имиколекс G».
— Гаааа…
— Простите?
— Лабуда. Забудь. Это даже не по нашей части. Сам-то пробовал разработать полимер, когда вокруг одни индольщики? А большая мамаша с севера что ни день ультиматумы шлет? «Имиколекс G» — это, янки, наш альбатрос. Есть специальные вице-президенты, у которых одна работенка — соблюдать ритуал, каждое воскресенье ездить и плевать на могилу старика Ябопа. Ты мало с индольщиками общался. Очень элитарные. Они же себя как видят — последнее звено долгой европейской диалектики, поколений паразитоносных злаков, спорынья, эрготизм, ведьмы на метлах, общинные оргии, в ущельях затеряны кантоны, за последние 500 лет не знавшие ни дня без галлюцинаций, — хранители традиции, аристократы…
— Погодите-ка… — Ябоп умер? — Вы что это говорите — могила Ябопа? — Прочувствовать надо бы глубже, но он ведь и жив толком не был, как же он, правду говоря, может…
— В горах, возле Утлиберга.
— Вы когда-нибудь…
— Что?
— Вы с ним встречались?
— Это еще до меня. Но я знаю, что в «Сандозе» о нем полно секретных данных. Добыть, чего ты хочешь, — это ничего себе работенка.
— Э…
— Пятьсот.
— Чего пятьсот?
Швейцарских франков. У Ленитропа в таком количестве ничего нет одни геморрои. Денег из Ниццы почти не осталось. Он отправляется к Семявину через Гемюзе-Брюке, решив, что отныне всюду будет ходить пешком, жует свою белую сардельку и раздумывает, когда узрит следующую.
— Для начала, — советует Семявин, — идите в ломбард, получите франки за это — э-э, — тыча в костюм. Ой нет, только не пидж. Семявин роется в задней комнатушке, выходит с кипой рабочей одежды. — Ваша заметность — пора бы о ней задуматься. Приходите завтра, я гляну, что еще найдется.
С белым костюмом в свертке под мышкой менее заметный Ник Шлако-бери выходит наружу, углубляется в средневековое предвечерье Нидердорфа, каменные стены хлебом в печи набухают под меркнущим солнцем, батюшки батюшки, он теперь догнал: вляпается сейчас в заварушку вроде Тамары/Итало, и так вляпается, что и не выбраться потом…
У поворота на свою улицу в колодцах сумрака он подмечает припаркованный черный «ролле», мотор не выключен, стекла затемнены, а предвечерье столь тускло, что внутрь не заглянешь. Славная тачка. Давненько таких не видал, сошла бы за диковину, не более того, если б не Паремии для Параноиков, 4: Ты — прячешься, они — ищут.
Цаннггг! диддилунг, диддила-та-та-та, я-та-та-та тут у нас Увертюра к «Вильгельму Теллю», назад в тени, надеюсь, никто не смотрит в это одностороннее стекло, вжик, вжик, ныряя за углы, драпая по переулкам, погони вроде не слышно, но это ж один из тишайших моторов, если «королевский тигр» не считать…
Ну его, этот «Ореол», соображает Ленитроп. Ноги уже побаливают. Он добирается до Луизенштрассе и ломбарда как раз перед закрытием и умудряется кое-что получить за костюм — сардельки на пару дней, пожалуй. Пока-пока, костюмчик.
Да уж, раненько тут закрываются. И где Ленитропу сегодня ночевать? У него случается кратчайший рецидив отимизма: ныряет в ресторан, звонит портье в «Ореоле».
— О, аллоу, — английский английский, — не подскажете ли вы мне, этот британский малый, который ждет в вестибюле, — он еще там или как…
Через минуту возникает приятный неловкий голос с вы-еще-тут. Ах, какие серафимчики. Ленитроп шугается, бросает трубку, стоит, смотрит на людей, те ужинают и пялятся на него — спалился, спалился, Они теперь знают, что он Их засек. Как водится, есть шанс, что у него попросту опять разыгралась паранойя, но слишком уж кучные совпадения. Кроме того, он уже узнаёт на слух Их расчетливую невинность, это в Их стиле…
Снова в город: четкие набережные, церкви, готические подворотни маршируют мимо… теперь надо подальше от гостиницы и трех кафе, ну да, ну да… Постоянные обитатели Цюриха фланируют мимо в ранневечерней синеве. В синей, как городские сумерки, темнеющей синеве… Все шпионы и дельцы попрятались по домам. Лавка Семявина вычеркивается, Свиристелев круг был любезен, незачем вызывать на них огонь. Сколь весомы Гости в этом городе? Рискнуть ли заселиться в другую гостиницу? Пожалуй, не стоит. Холод ползет. С озера дует теперь.
Ленитроп спохватывается, что додрейфовал аж до «Одеона», одного из величайших кафе мира, и специализация сего заведения нигде не значится — да и наверняка не определена. Ленин, Троцкий, Джеймс Джойс, д-р Эйнштейн — все они сидели за этими столиками. Что же у них было общего: чем надеялись они в этой выигрышной точке разжиться… возможно, тут дело в людях, в прозаичной смертности, неустанных скрещеньях нужд или отчаяний в одном роковом уличном квартале… диалектика, матрицы, архетипы — всем потребно время от времени вновь прикоснуться к капле этой пролетарской крови, к телесной вони и бессмысленным крикам, что раскатываются по столам, к жульничеству и последним надеждам, а иначе — пропыленная Дракульность, древнее проклятие Запада…
У Ленитропа, оказывается, хватит мелочи на кофе. Он садится внутри, так, чтоб лицом ко входу. Минует четверть часа — и ему шпионски сигналит смуглый кучерявый чужак в зеленом костюме. Сидит через пару столиков, тоже любитель созерцать двери. Перед ним старая газета, вроде бы на испанском. Открыта на замысловатой политической карикатуре: очередь мужчин под сорок, в платьях и париках, в полицейском участке, и фараон держит буханку белого… ой, нет, это младенец, на подгузнике ярлык грит: LA REVOLUCIÖN… а, они все претендуют на новорожденную революцию, все эти политики, собачатся, как свора якобы-мамаш, и карикатура должна быть пробным камнем, что ли, этот зеленый парняга — аргентинец, как выясняется, по имени Франсиско Паскудосси, — ждет реакции… ключевой пассаж — в самом хвосте очереди, где великий аргентинский поэт Лео-польдо Лугонес молвит: «А сейчас я поведаю вам в стихах, как зачал ее, не запятнав Первородным Грехом…» Революция Урибуру, 1930-й. Пятнадцать лет газетке. Не поймешь, чего Паскудосси ожидает от Ленитропа, но получает чистейшую дремучесть. По всей видимости, это приемлемо, и аргентинец тотчас расслабляется и поверяется Ленитропу: мол, они с десятком коллег, среди которых чудачка международного класса Грасиэла Имаго Пор-талес, несколько недель назад захватили винтажную германскую подлодку в Мар дель Плата и переплыли Атлантику, чтобы просить политического убежища в Германии, едва там закончится война…
— В Германии, говорите? Вы спятили? Там бардак, Джексон!
— Не сравнится с бардаком у нас дома, — отвечает грустный аргентинец. Длинные морщины прорезываются возле рта, морщины, которым научила жизнь подле тысяч лошадей, где видишь слишком много обреченных жеребят и закатов к югу от Ривадавии, где начинается подлинный Юг… — Там бардак с тех пор, как власть захватили полковники. Теперь, раз Перон зашевелился… наша последняя надежда была «Acción Argentina», — что он несет, господи, как есть хочется, — …ее задавили через месяц после путча… теперь все ждут. По привычке ходят на демонстрации. Если по правде, надежды нет. Мы решили двигать, пока Перон не захапал очередной портфель. Военный, скорей всего. Он уже обаял descamisados, теперь и армию получит, понимаете… вопрос времени… можно было в Уругвай, переждать — традиция как-никак. Но, может, он там засел надолго. Монтевидео кишит горемычными изгнанниками и горемычными надеждами…
— Да, но Германия — только в Германию вам не хватало.
— Pero ché, no sós argentino… — Долгий взгляд в сторону, вдоль по спроектированным шрамам швейцарских авеню, в поисках оставленного Юга. Не та Аргентина, Лени троп, по которой всей, как рапортовал этот Боб Эберли, поднимали тосты за Мандарин в каж-жом баре, ага… Паскудосси хочет сказать: Из всех магических осадков стонущего, запотевшего перегонного куба Европы мы — мельчайшие, опаснейшие, лучше всех подходим для мирских целей… Мы пытались уничтожить своих индейцев, как и вы: мы жаждали белой версии реальности, кою и получили, — но даже в глубине наидымнейших лабиринтов, в самой дальней груде полуденных балконов или дворов и ворот земля так и не дала нам забыть... Но вслух спрашивает: — Слушайте, вы вроде голодны. Вы ели? Я как раз собирался поужинать. Окажите мне честь?
В «Кроненхалле» они отыскивают столик наверху. Вечерняя суета спадает. Колбасы и фондю: Ленитроп оголодал.
— Во времена гаучо моя страна была как чистый лист бумага. Докуда воображения хватало — пампасы, неистощимые, неогороженные. Куда гаучо доезжал, там ему и собственный дом. Но Буэнос-Айрес возжелал властвовать над провинциями. Собственнические неврозы набрали силу и стали заражать села. Понастроили оград, у гаучо поубавилось свободы. Трагедия нашей нации. На месте открытых равнин и небес мы одержимо строим лабиринты. Начертать на пустом листе схемы — чтоб сложнее и сложнее. Нам нестерпима эта открытость-, в ней ужас наш. Посмотрите на Борхеса. Посмотрите на пригороды Буэнос-Айреса. Тиран Росас уже сто лет как подох, но культ его процветает. Под городскими улицами, под трущобными каморками и коридорами, под заборами и сетями стальных путей сердце Аргентины в своенравии своем и угрызениях мечтает вернуться к изначальной неисписанной безмятежности… к этому анархическому единству пампасов и небес…
— Но-но колючая проволока, — Ленитроп, набив рот фондю, жрет, себя не помня, — это прогресс — не-нельзя вечно жить на просторе, невозможно взять и встать на пути прогресса… — да, он по правде намерен полчаса, цитируя субботние вестерны дневных сеансов, прославляющие Собственность, как ничто другое, жевать мозг этому иностранцу, который расщедрился Ленитропу на еду.
Паскудосси, сочтя сие легким помешательством, а не хамством, лишь мигает раз-другой.
— В нормальные времена, — желает пояснить он, — всегда побеждает центр. Его сила со временем растет, и это не обратимо — во всяком случае, нормальными средствами. Для децентрализации, возврата к анархии, нужны ненормальные времена… эта Война — эта невероятная Война — стерла уйму крошечных государствочек, что бытовали в Германии тысячелетиями. Стерла начисто. Открыла Германию.
— Ну да. И надолго?
— Это не затянется. Ну само собой. Но на несколько месяцев… может, к осени настанет мир — discúlpeme, к весне, никак не привыкну к вашему полушарию — на одну весеннюю минуту, возможно…
— Да, но… и что — вы захватите землю и будете удерживать? Вас мигом вытурят, братан.
— Нет. Захват земли — это снова ограды. Мы хотим, чтоб она оставалась открытой. Хотим, чтоб она росла, менялась. В открытости Германской Зоны надежда наша беспредельна. — И сразу, будто дали по лбу, внезапный быстрый взгляд, не на дверь, но на потомок. — И опасность тоже.
Сейчас подлодка курсирует где-то возле Испании, погружается почти на весь день, ночами на поверхности заряжает батареи, то и дело тайком заползает подзаправиться. Паскудосси о заправочной комбинации особо распространяться не хочет, но, похоже, у них многолетние связи с республиканским подпольем — сообщество красоты, дар неколебимости… Теперь в Цюрихе Паскудосси выходит на правительства, которые, возможно, по любым причинам захотят подсобить его анархии-в-изгнании. К завтрашнему дню ему надо отправить депешу в Женеву: оттуда передают в Испанию и на субмарину. Но в Цюрихе шастают агенты Перона. Паскудосси пасут. Нельзя рисковать — он может спалить женевского связника.
— Могу выручить, — Ленитроп, облизывая пальцы, — но мне как бы деньжат не хватает и…
Паскудосси называет сумму, которой хватит на Марио Швайтара и пропитание Ленитропа на много месяцев.
— Половину вперед, и я уже лечу.
Аргентинец отдает депешу, адреса, деньги и оплачивает счет. Они уговариваются встретиться в «Кроненхалле» через три дня.
— Удачи.
— И вам.
Последний грустный взгляд Паскудосси — тот за столиком один. Всплеск челки, угасание света.
Самолет, помятый «DC-3», выбран за склонность к подлунной халтуре, за благодушную гримасу на морде кокпита, за тьму внутри и снаружи. Ленитроп просыпается — свернулся калачиком среди груза, металлическая тьма, вибрация моторов пробирает до костей… красный огонек хиленько сочится с переборки где-то впереди. Ленитроп подползает к крошечному иллюминатору и выглядывает. Альпы под луною. Только мелковаты, не великолепные, как он думал. Ну что ж… Он устраивается на мягкой пружинной кровати, поджигает сигарету с пробковым фильтром, выцыганенную у Паскудосси, черти, думает, червивые, неплохо, ребятки запрыгивают себе в самолет, мотаются, куда душеньке угодно… Женева — это еще цветочки. Ну да, может — ну, может, в Испанию? нет, стоп, они там фашисты. В Океанию! хмм. Полно япошек и армейских. А вот Африка у нас Черный Континент, вот уж там-то никого, одни туземцы, слоны да этот Спенсер Трейси…
— Некуда бежать, Ленитроп, некуда. — Силуэт съежился подле ящика и дрожит. Ленитроп щурится в слабом красном свете. Знаменитое лицо с фронтисписов, беззаботный авантюрист Ричард Хэллибёртон — но он странно изменился. По обеим щекам — ужасная сыпь, палимпсестом поверх старых оспин, в чьей симметрии Ленитроп, располагай он глазом медика, прочел бы аллергии к наркотикам. Джодпуры Ричарда Хэллибёртона изодраны и измараны, блестящие волосы вислы и сальны. Он, кажется, беззвучно плачет, горемычным ангелом склоняется над этими второсортными Альпами, над ночными лыжниками, что далеко внизу, на склонах усердно рисуют скрещенья лыжней, дистиллируя, совершенствуя свой фашистский идеал Действия, Действия, Действия — когда-то и Ричардов сияющий смысл бытия. Не то теперь. Не то.
Ленитроп тянет руку, тушит сигарету о палубу. Как легко займется эта ангельски-белая стружка. Лежи в дребезжащем болезном самолете, замри, как только можешь, дурак клятый, ага, они тебя надули — опять надули. Ричард Хэллибёртон, Лоуэлл Томас, мальчишки Моторы и Каперы, желтушные кипы «Нэшнл Джиогрэфик» у Хогана в комнате — видать, все они Ленит-ропу врали, и некому было его разубедить, даже колониального призрака на чердаке не обитало…
Грохочет, юзит, разворачивается, плющится — такая вот посадочка, да вам, блядь, в летной школе воздушного змея не доверят, серый швейцарский рассвет заползает в иллюминаторы, а у Ленитропа ноет всякий сустав, всякая мышца и кость. Снова к станку, пора.
Он без приключений выходит из самолета, растворяется в зевающем угрюмом стаде первых пассажиров, экспедиторов, аэродромной обслуги. Куантрен ранним утром. Убийственно зеленые холмы с одной стороны, бурый город — с другой. Мостовые осклизлы и мокры. В небе медленно плывут облака. Монблан грит привет, озеро тож грит как делишки, Ленитроп покупает 20 сигарет и местную газету, спрашивает дорогу, садится в подошедший трамвай и, пробужденный холодными сквозняками в двери и окна, вкатывает в Город Мира.
С аргентинцем назначено в «Café l’Éclipse», от трамвайных путей далековато, по мощеной улице на крошечную площадь в обрамлении овощных и фруктовых палаток под бежевыми навесами, лавок, других кафе, оконных цветников, из шланга окаченных чистых тротуаров. Собаки ныкаются в переулки — вбегают-выбегают. Ленитроп сидит за кофе, круассанами и газетой. Вскоре сгорает облачность. Солнце через площадь отбрасывает тени почти до Ленитропа — тот сидит, выставив все антенны. Вроде не пасет никто. Он ждет. Тени ретируются, солнце взбирается по небу, затем начинает падать, наконец появляется Ленитропов человек, в точности какого описывали: костюм буэнос-айресской дневной черноты, усы, очки в золотой оправе, и насвистывает старое танго Хуана д'Арьенсо. Ленитроп демонстративно шарит по карманам, извлекает иностранную купюру, которую велел использовать Паскудосси: супится на нее, встает, подходит.
Como no, señor, без проблем разменяет купюру в 50 песо — предлагает присесть, извлекает деньги, блокноты, карточки, вскоре стол завален бумажками, которые в конце концов сортируются и возвращаются по карманам, так что человек получает депешу Паскудосси, а Ленитроп — депешу, которую следует Паскудосси передать. И все дела.
Назад в Цюрих дневным поездом, почти всю дорогу проспал. Сходит в Шлирене, в небожески темный час — мало ли, вдруг Они следят за Bahnhof; ловит попутку аж до Санкт-Петерхофштатт. Огромные часы нависают над Ленитропом, пустые акры улиц в тупой, он бы сейчас сказал, злобе. Приводит на ум прямоугольные дворы Лиги Плюща в далекой юности, часы на башнях, освещенных столь тускло, что ни в жизнь не разглядишь, сколько времени, и соблазн — впрочем, сильнее, чем теперь, соблазна не бывало — капитулировать пред сумеречным ходом, приять, насколько возможно, подлинный ужас безымянного часа (если только это не… нет… НЕТ…): суетность, суетность, коя ведома была его пуританским предкам, до мозга костей чувствительным к Ничто, Ничто, сокрытому под сладко тающими студенческими саксофонами, белыми блейзерами с помадой на лацканах, дымом нервных «Фатим», кастильским мылом, что испаряется с блестящих волос, и под мятными поцелуями,[и под росистыми гвоздиками. Это когда шутники помладше приходят за ним перед зарею, выволакивают из постели, завязывают глаза, эй, Райнхардт, выводят на осенний холод, тени да листва под ногами, и потом — миг сомнения, взаправдашняя возможность того, что они — нечто иное, что до сего мига все это взаправдашним не было, тебя дурачат изощренным театром. Но вот экран гаснет, и времени вовсе не осталось. Шпики наконец тебя застукали…
Где ж еще вновь обрести пустую суетность, как не в Цюрихе? Родина Реформации, родной город Цвингли, что в энциклопедии ближе к концу алфавита, и повсюду каменные вехи. Шпионы и большой бизнес в своей стихии неустанно курсируют меж надгробий. Уж не сомневайтесь, есть тут, в этом самом городе, и экс-юнцы, лица, что Ленитроп миновал в школьном дворе, экс-юнцы, в Гарварде посвященные в Пуританские Мистерии: бывшие мальчики, смертельно серьезно принесшие клятву чтить и всегда действовать во имя Vanitas, Пустоты, их властелина… теперь они, согласно такому-то и такому-то жизненному плану, прибыли в Швейцарию — работать на Аллена Даллеса и его «разведывательную» сеть, что нынче действует под названием «Отдел Стратегических Служб». Но для посвященных ОСС — к тому же, секретная аббревиатура: мантрой во времена неминучего кризиса их научили повторять про себя осс… осс, слово, на поздней, развращенной латыни Темных веков означающее «кость»…
Назавтра, встретившись с Марио Швайтаром в «Штрэггели» и уплатив ему вперед полгонорара, Ленитроп спрашивает, где могила Ябопа. Там-то они и договариваются уладить дело — высоко в горах.
Паскудосси не показывается в «Кроненхалле», в «Одеоне» и вообще нигде, куда в последующие дни Ленитропу приходит в голову заглянуть. Не то чтоб исчезновения в Цюрихе неслыханны. Однако Ленитроп приходит снова и снова — на всякий пожарный. Депеша на испанском, он разбирает всего пару слов, но из рук ее не выпустит — может, выпадет случай передать. И да, что уж тут — анархические доводы ему отчасти симпатичны. Когда Шейс дрался с федеральными войсками по всему Массачусетсу, Блюстители Ленитропы патрулировали Беркшир в поисках мятежников — вставляли веточки тсуги в шляпы, чтоб отличаться от бойцов правительства. Федералы совали в шляпы белые бумажки. В те дни Лени тропы еще не так погрязли в бумажных делах и оптовой древобойне. Живую зелень еще предпочитали мертвой белизне. Впоследствии потеряли — или продали — знание о том, на чьей стороне были. А наш Эния по большей части унаследовал их безучастное невежество касаемо сего предмета.
За спиной теперь ветер продувает склеп Ябопа. Ленитроп встал здесь лагерем несколько ночей назад, почти без денег, ждет вестей от Швайтара. Спрятавшись от ветра, закутавшись в пару чудом раздобытых швейцарских армейских одеял, он даже умудряется спать. Прямо на голове у мистера Имиколекса. В первую ночь боялся заснуть, боялся, что явится Ябоп, чью научно-германскую душу Смерть разъела до самых скотских рефлексов, без толку взывать к безъязыкой ухмыльчивой мерзости оставленной им скорлупы… чирикают голоса, его портрет под луною, и шаг за шагом он, Оно, Вытесненное, приближается… погодика дёрг из сна, лицо голое, обернуться к чужеземным надгробьям какое-какое? что это... и назад, почти вплотную, снова наружу… наружу, и назад, и так почти всю первую ночь.
Не является. Наверное, Ябоп просто умер. Наутро Ленитроп просыпается, и ему, невзирая на сопли и пустой живот, легче — месяцами уже так не бывало. Видимо, он прошел испытание — не чужое, а для разнообразия одно из своих личных.
Город под ним, омытый односторонним светом, — некрополь церковных шпилей и флюгеров, белых башен крепостных цитаделей, громоздких зданий с мансардными крышами — окна вспыхивают тысячами. Поутру горы прозрачны, как лед. Потом обратятся в синие кучи мятого атласа. Озеро зеркально-гладкое, но горы и дома, отраженные в нем, странным манером затуманены, края тонки и истрепаны, словно дождь: мечта об Атлантиде, о Зуггентале. Игрушечные деревеньки, опустошенный город крашеного алебастра… Ленитроп окапывается здесь, на холодном извиве горной тропы, лепит и подкидывает праздные снежки, заняться особо нечем, разве что выкурить последний бычок последней, насколько ему известно, «Нежданной удачи» во всей Швейцарии…
Шаги по тропе. Звонкие галоши. Посыльный Марио Швайтара с большим толстым конвертом. Ленитроп платит, выпрашивает сигарету и спички, на чем с посыльным и расстается. У склепа вновь поджигает кучку растопки и сосновых сучьев, греет руки и листает бумаги. Отсутствие Ябопа обволакивает, точно вонь — знакомая, но не подберешь названия, аура, что с минуты на минуту забьется в припадке. Вот она, информация — меньше, чем Ленитроп хотел (ой, а сколько ж он хотел?), но больше, чем он, практичный янки, рассчитывал. В предстоящие недели, в те редкие мгновения, когда ему дозволено будет побарахтаться в прошлом, он, быть может, найдет минутку пожалеть, что все это прочел…
Назад: ***
Дальше: ***