Книга: Радуга тяготения
Назад: ***
Дальше: ***

***

В Германии с приближеньем финала вот чем исписаны бесконечные стены: «WAS TUST DU FÜR DIE FRONT, FÜR DEN SIEG? WAS HAST DU HEUTE FÜR DEUTSCHLAND GETAN?». В «Белом явлении» стены исписаны льдом. Ледяные граффити в бессолнечный день заволакивают темнеющий кровавый кирпич и терракоту, будто здание — архитектурный документ, старомодный прибор, чье назначение позабыто, — надлежит оберегать от непогоды в некоей шкуре прозрачного музейного полиэтилена. Лед разновеликой толщины, волнистый, помутнелый — легенда, которую расшифруют повелители зимы, краевые ледоведы, а затем станут спорить о ней в своих журналах. Выше по склону, к морю ближе, подобно свету, снег копится на всякой наветренной грани древнего Аббатства — крыша давным-давно снесена по маниакальному капризу Генриха VIII, а стены остались, безбожными оконными дырами умеряют соленый ветер, пока сезоны крупными мазками перекрашивают травянистый ковер в зеленый, в выцветший, потом в снежный. Из палладианского здания в насупленной сумеречной низине это единственный вид — на Аббатство или же на мягкие, обширные и крапчатые перекаты нагорья. Вид на море отсюда заказан, хотя в определенные дни и приливы чуешь это море, чуешь всех своих подлых прародителей. В 1925-м бежал Редж Ле Фройд, пациент «Белого явления» — промчался по центру города и воздвигся, покачиваясь, на утесе, волосы и больничная одежа трепещут на ветру, слева и справа в рассольной дымке тускнеют, колеблясь, мили южного побережья, белесого мела, пристаней и променадов. За ним во главе толпы зевак прибежал констебль Дуббз.
— Не прыгай! — кричит констебль.
— Я и не думал. — Ле Фройд по-прежнему смотрит в море.
— Ну а что ты там делаешь. А?
— Хотел на море поглядеть, — объясняет Ле Фройд. — Никогда не видал. Я ему кровная родня, понимаете?
— А, ну да. — Коварный Дуббз тем временем подбирается к нему бочком. — К родственничкам в гости заглянул, а? как мило.
— Я слышу Повелителя Моря, — дивясь, кричит Ле Фройд.
— Боженька всемогущий, а зовут-то его как? — У обоих лица мокрые, оба перекрикивают ветер.
— Ой, я не знаю, — орет Ле Фройд. — А вы как посоветуете?
— Берт, — предлагает констебль, припоминая, как надо — правой рукой хватать выше левого локтя или же левой рукой хватать…
Ле Фройд оборачивается и только теперь видит констебля, видит толпу. Глаза его округляются и мягчеют.
— Берт — это хорошо, — говорит он и задом шагает в пустоту.
Вот и все разнообразие, что горожане Фуй-Региса поимели с «Белого явления»: много лет подряд наблюдали розовый или веснушчатый отпускной наплыв из Брайтона, Выброс и Отброс всякий день радио-истории отливали в песне, закаты на променаде, световые отверстия объективов вечно подстраивались под морской свет, веющий в небе то резко, то мягко, на ночь аспирин, — и только прыжок Ле Фройда, единственное развлечение, пока не вспыхнула эта война.
Разгром Польши — и вдруг в любой час ночи видишь правительственные кортежи, что подкатывают к «Белому явлению», беззвучные, как сторожевые суда, выхлопы заглушены до беззвучия, — лишенные хрома черные механизмы, что сияли, если ночь звездная, а в остальном облачались в камуфляж лица, которое вот-вот припомнишь, но отодвигаешь в небытие самим вспоминанием… Затем, с падением Парижа, на утес водрузили радиопередающую станцию, нацелили на Континент антеннами, что охраняются плотно, а наземные линии таинственно протянуты вниз, к дому, что день и ночь патрулируется собаками, которых особо избивали, морили голодом и обманывали, дабы выработать рефлекс вцепляться в горло любому, кто бы ни приблизился. Это что, один из Высочайших взлетел еще выше — ну то есть рехнулся? Что, Наши хотят деморализовать Германского Зверя, транслируя ему случайные мысли безумцев, нарекая — по традиции, заложенной констеблем Дуббзом в тот знаменательный день, — глубинное, еле зримое? Ответ — да, все вышеописанное, и не только.
Спросите в «Белом явлении» о генеральном плане бибисишного краснобая Мирона Ворчена, чей плавленый ирисочный голос годами заползал из потертой ржавой букли громкоговорителя в английские сны, затуманенные старческие головы, в детей на грани внимания… Вынужден был откладывать свой план вновь и вновь — поначалу один только голос, — лишенный данных, которые так нужны, никакой поддержки, он пытался достучаться до германской души тем, что под руку подворачивалось: допросы пленных, руководства Мининдела, братья Гримм, собственные туристические воспоминания (юные бессонные вспышки эпохи Дауэса, южные склоны Рейнской долины обросли виноградниками, точно бородами, под солнцем очень зелеными, ночью длинные оборчатые подвязки в дыму и гарусе столичных кабаре — точно ряды гвоздик, шелковые чулки, и каждый высвечен единой, длинной и тонкой штриховкой света…). Но в конце концов появились американцы, и институция, известная под названием ВЕГСЭВ, и поразительные горы денег.
Комбинация называется «Операция „Черное крыло“». Бож-ты-мой, какая тщательная работа — пять лет угрохали. Никто не может целиком приписать ее себе — даже Ворчен. Контрольные директивы — идею «стратегии правды» — составил генерал Эйзенхауэр. Айк настаивал на чем-нибудь «реальном»: крюк в изрешеченной расстрельной стене войны, на который можно прицепить сюжет. Пират Апереткин из Д.О.О. прибыл с первыми достоверными сведениями: в германской программе создания секретного оружия взаправду неким образом участвуют настоящие африканцы — гереро, выходцы из колоний в Юго-Западной Африке. Вдохновленный Мирон Ворчен как-то ночью совершенно экспромтом выдал в эфир пассаж, который затем очутился в первой директиве «Черного крыла»:
— Когда-то Германия обращалась со своими африканцами подобно суровому, но любящему отчиму и карала их по необходимости — нередко смертью. Помните? Но то было далеко-далеко на Зюдвесте, и с тех пор сменилось поколение. Ныне гереро живет в доме отчима. Вы, слушатели, быть может, видели этого гереро. Ныне он не дремлет в комендантский час, наблюдает за отчимом, пока тот спит, — незримый, под защитой ночи цвета его кожи. О чем они все думают? Где сейчас гереро? Что делают они в эту минуту — ваши темные тайные дети?
«Черное крыло» даже отыскало американца, лейтенанта Ленитропа, который согласился подвергнуться легкому наркозу, дабы поведать о расовых проблемах в своей стране. Бесценное дополнительное измерение. К концу ближе, когда потекло больше данных о боевом духе за границей — интервьюеры-янки с планшетами, в высоких ботинках или галошах, новеньких до скрипа, навещают снегом смягченные освобожденные руины, дабы выкопать трюфели трюизмов, возникшие, как полагали древние, в грозу, в миг удара молнии, — контакт в О.П.П. умудрился контрабандой раздобыть копии и передать в «Белое явление». Ни одна душа толком не знает, кто сочинил название «Schwarzkommando». Мирон Ворчен склонялся к «Wütende Heer» — ватаге духов, что дикой охотой мчится по небесным пустошам с Воданом во главе, — но согласился, что это скорее северный миф. В Баварии эффективность может не дотянуть до оптимальной.
Они все только и болтают об эффективности — американская ересь, а в «Белом явлении», пожалуй, чрезмерно. Громче всех обычно мистер Стрелман, и зачастую боеприпасами ему — статистика от Роджера Мехико. К высадке в Нормандии Стрелманов сезон отчаяния был в разгаре. Доктор понял наконец, что великие континентальные клещи все-таки принесут удачу. Что эта война, это Государство, коего гражданином он стал себя ощущать, будет распущено и воссоздано миром — и что в профессиональном смысле он, по видимости, не получит с этого ни хера. Финансируются всякие радары, магические торпеды, самолеты и ракеты — а где же в мироустройстве место Стрелману? Всего только на минутку заграбастал руководство: свою Группу Абреакционных Вопросов (ГАВ), быстренько заловил себе десяток мелких Сошек, собачьего дрессировщика из варьете, студента-другого с ветеринарии И даже крупный куш — беженца д-ра Свиневича, который работал с самим Павловым в Колтушском институте еще до чисток. Всем скопом команда ГАВ принимает, исчисляет, взвешивает, классифицирует по Гиппократовым типам темперамента, сажает в клетки и тотчас подвергает экспериментам аж дюжину свежих собак еженедельно. А еще ведь есть коллеги, совладельцы Книги; все теперь — все, кто остался из первоначальных семи, — вкалывают в госпиталях, обрабатывают тех, кто измотан и контужен на поле боя по ту сторону Канала и пристукнут ракетой или бомбой по эту. В наше время тяжелых V-бомбардировок врачи видят столько абреакций, сколько врачам прежних времен не светило увидеть за несколько жизней; новые темы для исследований можно предлагать до бесконечности. Из Д.П.П. скаредно сочится денежный ручеек, вниз по корпоративной пространственной решетке отчаянно шелестит бумага — хватает, чтобы продержаться, хватает, чтобы ГАВ пребывала колонией в войне метрополии, но до независимости не дотягивает… Статистики Мехико записывают для ГАВ капли слюны, вес тел, вольтажи, уровни громкости, частоты метронома, дозы бромида, даты и часы онемения, глухоты, слепоты, кастрации. Помощь поступает даже из Отдела Пси, колонии dégage и послушливой, начисто лишенной мирских устремлений.
Старый бригадир Мудинг пристойно уживается с этой бандой медиумов — он и сам склоняется в ту сторону. Но вот Нед Стрелман — прохиндей, ему бы только денег раздобыть побольше, — Мудинг способен лишь взирать на него и стараться не грубить. Не так высок, как его отец, и, по физиономии судя, явно не так честен. Отец был офицером медслужбы в полку Гроума Тыкка, ляжкой словил шрапнели в Зоннебеке, семь часов лежишь молча, пока они, ни слова заранее не сказав, в этой грязи, в этой вони в… да, в Зоннебеке… или — а кто был тот рыжий мужик, он еще в каске спал? аххх, вернись. Ну вот, Зоннебеке… нет, ускользнуло. Рухнувшие деревья, мертвые, гладко-серые, древеснойтекстурыводоворотомкакмерзлыйдым… рыжий… гром… без толку, без толку, блядь, нету его, и этого нету, и этого, ах ты ж господи…
Возраст старого бригадира неясен, хотя наверняка под 80 — возвращен в строй в 1940-м, послан в новое пространство, не просто поля боя — где линия фронта ежедневно или ежечасно меняется, как петля, как золотом осиянные границы сознания (пожалуй, хотя так зловеще здесь негоже, в точности как они… в общем, лучше уж «как петля») — но и самого Военного государства, структуры его. Мудинг недоумевает — порою вслух и в присутствии подчиненных, — каким врагам хватило неприязни назначить его в Политическую Пропаганду. Тут положено действовать в согласии — однако же то и дело в изумительном диссонансе — с прочими поименованными сферами Войны, колониями этого Мать-Города, нанесенными на карту повсюду, где занимаются систематической смертью: Д.П.П. перехлестывается с Министерством информации, «Европейской службой Би-би-си», Директоратом Особых Операций, Министерством Экономической Войны и Отделом Политической Разведки МИДа в Фицморис-хаусе. Среди прочего. Когда появились американцы, занадобилось соотноситься с их ОСС, УВИ и Отделом Психологической Войны сухопутных войск. Теперь еще возникли объединенный Отдел Психологической Пропаганды (О.П.П.) ВЕГСЭВ, подчиняется напрямую Эйзенхауэру, а чтобы все это не развалилось — Лондонский координационный совет по пропаганде, у которого реальной власти — шиш.
Кто в силах нащупать дорогу в этом ветвистом лабиринте аббревиатур, стрелочек сплошных и пунктирных, квадратиков больших и малых, имен отпечатанных и заученных? Только не Честер Мудинг — это для Новых Ребят, что выставляют зелененькие усики, улавливая съедобные эманации власти, сведущи в американской политике (знают разницу между «новокурсантами» из УВИ и денежными республиканцами с Востока, стоящими за ОСС), в мозгу хранят досье о латентностях, слабостях, чайных привычках, эрогенных зонах всех, всех, кто однажды может пригодиться.
Воспитанием Честер Мудинг научен верить в буквальную Лестницу Инстанций, как священники прошлых веков верили в Лестницу Существ. Новейшие геометрии его смущают. Величайшее его торжество на поле боя имело место в 1917-м, в загазованном, армагеддоновом месиве Ипрского клина, где бригадир на ничейной земле отвоевал излучину глубиною ярдов 40 максимум, потеряв всего 70 % личного состава подразделения. Где-то в начале Великой депрессии его услали на пенсию — он отбыл сидеть в кабинете пустого девонского дома в окружении фотоснимков старых товарищей — ни один не глядит прямо в глаза, — дабы с замечательно оживленным рвением подзаняться комбинаторным анализом, этим излюбленным времяпрепровождением отставных армейских офицеров.
Он решил сосредоточиться на европейском балансе сил, из-за давней патологии каковых он когда-то страдал, без малейшей надежды очнуться, посреди фламандского кошмара. Он приступил к гигантскому труду, озаглавленному «То, что может произойти в европейской политике». Начинаем, разумеется, с Англии. «Во-первых, — писал бригадир, — собственно, Берешит: Рэмси Макдоналд может умереть». К тому времени, когда он одолел партийные урегулирования и возможные перетасовки кабинетных постов, Рэмси Макдоналд умер.
— Никак не успеть, — бормотал бригадир каждый день, приступая к работе, — все меняется, на ходу подметки рвут. Заковыристо — ох, заковыристо.
Когда перемены дошли до падения германских бомб на Англию, бригадир Мудинг забросил свою манию и вновь предложил услуги стране. Знай он тогда, что это означает «Белое явление»… понимаете, не то чтобы он ожидал боевого назначения, но вроде заходила же речь о разведработе? А взамен — заброшенный госпиталь для чокнутых, пара-тройка символических психов, громадная стая краденых собак, шайки медиумов, водевильных паяцев, радистов, куэистов, успенсковцев, скиннеровцев, поклонников лоботомии, фанатиков Дейла Карнеги, — война разразилась и вытряхнула всех из идефиксов и маний, обреченных — продлись еще мир — на провалы различной глубины; однако ныне их надежды устремляются к бригадиру Мудингу и возможностям финансирования — Предвоенье, эта недоразвитая провинция, таких надежд не предоставляло. В ответ Мудингу остается лишь напускать на себя эдакую ветхозаветность со всеми, включая собак, и тайком недоумевать и болеть из-за, как он полагает, измены в высших эшелонах Командования.
Снежный свет просачивается в высокие окна с частым переплетом, день сумеречен, лишь тут и там в бурых кабинетах горит свет. Младший офицерский состав шифрует, подопытные с завязанными глазами выкликают догадки относительно карт Зенера в спрятанные микрофоны:
— Волнистые линии… Волнистые линии… Крест… Звезда…
А кто-нибудь из Отдела Пси записывает за ними под громкоговорителем в зябком цоколе. Секретарши в шерстяных шалях и резиновых галошах трясутся от зимнего холода, вдыхаемого сквозь мириады трещин в психушке, и клавиши пишмашинок стучат, как жемчужные зубки. Мод Чилкс, которая с тыла смахивает на Марго Эскуит на фото Сесила Битона, сидит, грезя о булочке с чашкой чаю.
В крыле ГАВ краденые псины спят, чешутся, вспоминают призрачные запахи людей, которые, возможно, их любили, слушают, не пуская слюны, Нед-Стрелмановы осцилляторы и метрономы. Закрытые жалюзи проницаемы лишь для мягких течений света с улицы. Лаборанты копошатся за толстым смотровым окном, но халаты их, за стеклом зеленоватые и подводные, трепещут медленнее, смутнее… Все погружается в оцепенелость или же войлочную тьму. Метроном на 80 в секунду разражается деревянным эхом, и Собака Ваня, привязанный к смотровому столу, пускает слюни. Все прочие звуки сурово глушатся: балки, подпирающие лабораторию, удушены в комнатах, заваленных песком, мешками с песком, соломой, мундирами мертвецов заполнены пустоты меж безглазых стен… где сидели обитатели местного бедлама, хмурились, вдыхали закись азота, хихикали, рыдали при переходе с ми-мажорного аккорда на соль-диез-минорный, — ныне кубические пустыни, песочные комнаты, и здесь, в лаборатории, за железными дверями, герметично закрытый, царит метроном.
Проток подчелюстной железы Собаки Вани давным-давно выведен наружу сквозь надрез под подбородком и пришит, слюна течет в воронку, прилаженную, как подобает, оранжевой Павловской Замазкой из канифоли, оксида железа и воска. Вакуум вытягивает секрецию по блестящему трубопроводу, и она вытесняет столбик светло-красного масла, что движется справа вдоль шкалы, размеченной «каплями» — условная единица, вероятно, не равная тем каплям, что взаправду падали в 1905-м в Санкт-Петербурге. Но число капель — для этой лаборатории, для Собаки Вани и для метронома на 80 — всякий раз предсказуемо.
Теперь, когда Собака Ваня перешел в «уравнительную», первую из переходных фаз, между ним и внешним миром натягивается еле заметная пленка. «Внутри» и «снаружи» пребывают неизменными, однако то, что находится на рубеже, — кора Собаки-Ваниного мозга — многообразно меняется, и вот это в переходных фазах поистине замечательно. Уже не важно, сколь громко тикает метроном. Усиление раздражителя более не вызывает усиления реакции. Течет или же падает то же число капель. Приходит человек, убирает метроном в дальний угол этой приглушенной комнаты. Метроном кладут в ящик, под подушку с машинно-вышитой надписью «Воспоминания о Брайтоне», однако слюнотечение не ослабевает… затем метроном тикает в микрофон с усилителем так, что каждый тик криком заполняет комнату, но слюнотечение не усиливается. Всякий раз прозрачная слюна проталкивает красный столбик лишь до той же отметки того же числа капель…
Уэбли Зилбернагел и Ролло Грошнот бильярдными шарами мотыляются по коридору, закатываются в чужие кабинеты, ищут, где бы разжиться курибельными бычками. Кабинеты сейчас в основном пусты: весь персонал, кому хватает терпения или же мазохизма, вместе с мямлей бригадиром проходят некий ритуальчик.
— У стари-ка ни стыда ни-совести. — Геза Рожавёльдьи, еще один беженец (и яростный антисоветчик, отчего ГАВ несколько напрягается), в веселом отчаянии поводит руками туда, где воздвигся бригадир Мудинг, мелодичный венгерский шепот цыгана бубнами звякает по комнате, так или иначе взбадривая всех, кроме собственно престарелого бригадира, который все болбочет с кафедры — когда-то, в маниакальные годы XVIII столетия, здесь была личная часовня, а сейчас пусковая платформа «Еженедельных Брифингов», изумительнейшего потока сенильных наблюдений, конторской паранойи, слухов о Войне, подразумевающих или же не подразумевающих нарушение секретности, воспоминаний о Фландрии… небесные ящики угля рушатся на тебя с ревом… так молочен и сияющ ураганный огонь в ночь его рождения… влажные плоскости в воронках на мили вокруг отражают одно тусклое осеннее небо… что в роскошестве своего остроумия изрек однажды в столовой Хейг про отказ лейтенанта Сассуна воевать… артиллеристы по весне в развевающихся зеленых одеждах… дорожные обочины, заваленные бедными гниющими лошадьми, как раз перед абрикосовым восходом… двенадцать спиц застрявшего артиллерийского орудия — грязевые часы, грязевой зодиак, обляпанный и запаршивевший, на солнце являет множество оттенков бурого. Грязь Фландрии собиралась творожными комьями, разжиженными желейными консистенциями человеческого говна, наваленные, покрытые настилами, взрезанные траншеями и пронзенные снарядами лиги говна, куда ни глянь, ни единого жалкого древесного обрубка — и тут старый трепач, маэстро болтовни пытается сотрясти кафедру вишневого дерева, словно то было худшее во всем кошмаре Пасхендале, это отсутствие вертикальных преимуществ… И он все болтает, болтает — сотня рецептов вкусного приготовления свеклы, или бахчевые невероятности, вроде Тыквенного Сюрприза Честера Мудинга — да уж, есть некий садизм в рецептах с «Сюрпризом» в названии, голодный мужик хочет, знаете ли, просто пожрать, а не Сюрприз получить, хочет просто впиться зубами в (эх-х…) старую картофелину, в резонной уверенности, что внутри нет ничего, знаете ли, кроме картофелины, и уж точно не остроумный мускатный ореховый «Сюрприз!» какой-нибудь, жидкое месиво, пурпурное от гранатов или еще чего… и однако же вот такие сомнительные шуточки бригадир Мудинг и любит: как он захихикал, когда ничего не подозревающие гости за ужином взрезают знаменитую бригадирову «Жабу-в-Норе», вскрывают честное йоркширское тесто и — фу-у! это еще что? свекольная тефтеля? фаршированная свекольная тефтеля? а может, сегодня воняющее морем пюре из критмума (который он покупает раз в неделю у одного жирного сынка рыбного торговца, что, отдуваясь, взбирается по меловому утесу со своим безобразным велосипедом) — ни одна из этих рехнутых, трехнутых овощных тефтелей не напоминает обычную «Жабу», скорее — испорченных полуобморочных созданий, с которыми у Юнцов с Кингз-роуд случаются Делишки в лимериках, — у Мудинга тысяча таких рецептов, и он бесстыже делится ими с ребятами в ПИСКУС, а равно — по мере развития еженедельного монолога — парой строк, восемью тактами из «Не лучше ль быть тебе полковником с орлицей на плече, чем трубить в пехоте с цыпой на колене?», а потом, наверное, пространная опись всех его трудностей с финансированием — всех, начиная задолго до появления даже конторы в «Электра-хаусе»… эпистолярные баталии, которые он вел на страницах «Таймс» с критиками Хейга…
И все они сидят пред высоченными зачерненными окнами, что перечеркнуты свинцовыми переплетами, потакают бригадирскому капризу, собачий народ кучкуется в углу, перебрасывается записками и склоняется друг к другу пошептаться (у них заговор, заговор, нет конца этому ни во сне, ни наяву), ребята из Отдела Пси слиняли к стене напротив — как будто у нас тут парламент какой… годами всякий занимает свою особую церковную скамью, под углом к бредятине розовеющего и идущего печеночными пятнами бригадира Мудинга — а прочие фракции-в-изгнании распределяются меж этими двумя крылами: баланс сил, если некие силы в «Белом явлении» имеются.
Д-р Рожавёльдьи полагает, что это было бы вполне возможно, если б ребята «правильно разыгрывали свои карты». Сейчас одна задача — выживание, сквозь чудовищный рубеж Дня победы в Европе, сквозь новехонькое Послевоенье, с нетронутыми чувствами и воспоминаньями. Нельзя допустить, чтобы ПИСКУС рухнул под ударом молота вместе с остальным блеющим стадом. Должен явиться — и чертовски быстро — способный сбить их в фалангу, в концентрированный источник света, некий лидер или программа, чьей мощи хватит, чтобы все они перетерпели неизвестно сколько лет Послевоенья. Д-р Рожавёльдьи более склоняется к мощной программе, нежели мощному лидеру. Видимо, потому, что на дворе 1945-й. В те дни верили повсеместно, будто Война — смерть, варварство, истребление — основана на принципе Фюрера. Но если заменить персоналии абстракциями власти, если возможно повлиять на методики, разработанные корпорациями, быть может, народы станут жить рационально? Такова одна из заветнейших надежд Послевоенья: не должно быть места кошмарным недугам вроде харизмы… ее следует рационализировать, пока есть время и ресурсы…
Не такова ли на самом деле ставка д-ра Рожавёльдьи в последней его афере, что образовалась вокруг Казуса лейтенанта Ленитропа? Все психологические тесты в досье подопытного, вплоть до его учебы в колледже, обнаруживают недужную личность. «Рожан» эффекта ради припечатывает папку ладонью. Рабочий стол содрогается.
— Например: его Миннесот-ское, многопро-фильное исслед-ование личности порази-тельно однобо-ко, всегда в поль-зу, психопати-ческого, и, нездоро-вого.
Однако преподобный д-р Флёр де ла Нюи — не любитель ММИЛ.
— Рожочка, разве бывают шкалы для измерения межличностных особенностей? — Ястребиный нос зондирует, зондирует, глаза опущены в расчетливой кротости. — Человеческих ценностей? Доверия, честности, любви? Не существует ли часом — простите, что упоминаю новые факты, — религиозной шкалы?
Да ни в жизнь, падре: ММИЛ разработали году в 1943-м. В самом сердце Войны. «Изучение ценностей» Оллпорта и Вернона, Опросник Бернрейтера, в 35-м пересмотренный Флэнаганом, — предвоенные тесты — Флёру де ла Нюи кажутся человечнее. ММИЛ, по всей видимости, проверяет лишь, выйдет из человека хороший солдат или же плохой.
— Солдаты нынче в цене, преподобный доктор, — бормочет мистер Стрелман.
— Я просто надеюсь, что мы не станем чересчур напирать на его баллы по ММИЛ. Мне этот тест представляется слишком узким. Он не учитывает обширные сферы человеческой личности.
— Вот и-менно поэтому, — вмешивается Рожавёльдьи, — мы предлагаем, теперь, подвергнуть Ле-нитропа сов-сем ино-му, тестированию. Мы сейчас разраба-тываем для него, так называ-емый, «проективный» тест. Самый извест-ный — чернильные пят-на Роршаха. Суть тео-рии, в, том, что в присутствии неструктури-рованного раздражителя, некоего бесформенного сгуст-ка пережива-ний, подопытный, постарается наложить, на него структу-ру. То, как, он ста-нет структури-ровать этот сгусток, отразит его нуж-ды, его надежды — предоста-вит, нам наме-ки, на его грезы, фантазии, глубочайшие области его сознания. — Брови летают, как заведенные, жестикуляция замечательно текуча и красива, напоминает — вероятнее всего, нарочно, и кто упрекнет Рожанчика за то, что тщится воспользоваться, — жестикуляцию его прославленного соотечественника, хотя неизбежно возникают пагубные побочные эффекты: сотрудники, которые клянутся, будто видели, как он головой вперед полз вниз по северному фасаду «Белого явления», например. — Таким образом, мы, вполне единодуш-ны, преподобный доктор. Тест, подобный ММИЛ, в этом отношении, неадекватен. Это, структури-рованный раздражитель. Подопытный может созна-тельно, лгать, или бес-сознательно, подавлять. Но с проектив-ной мето-дикой, что бы он ни делал, созна-тельно или наоборот, нам ничто не помеша-ет, вы-яснить то, что мы хотим, знать. Контролируем, мы. Он, ничего не может, поделать.
— Должен сказать, это не ваша область, Стрелман, — улыбается д-р Аарон Шелкстер. — Ваши-то раздражители обычно структурированы, нет?
— Будем считать, я питаю некое постыдное любопытство.
— Нет уж, не будем. Только не говорите, будто не замараете в этом ваши чистые павловские руки.
— Ну нет, Шелкстер, не совсем так. Раз уж вы об этом помянули. Еще мы задумали очень структурированный раздражитель. Тот же, собственно, который нас и заинтересовал. Мы хотим подвергнуть Ленитропа действию германской ракеты…
На лепном гипсовом потолке над головами кишит методистское видение Царства Христова: львы обжимаются с ягнятами, фрукты буйно и безостановочно сыплются в руки и под ноги джентльменов и леди, селян и молочниц. Лица у всех какие-то не такие. Крошечные создания злобно скалятся, лютые звери словно обдолбаны или убаюканы, люди же вообще не смотрят в глаза. А в «Белом явлении» много чудного и помимо потолков. Классический «каприз» в лучшем виде. Кладовая спроектирована под арабский гарем в миниатюре — ныне о причинах можно лишь гадать, — там полно шелков, глазков и лепнины. Какая-то библиотека одно время служила хлевом, пол опущен на три фута и до порога завален грязью, в которой гигантские глостерширские пятнистые резвились, хрюкали и прохлаждались лета напролет, разглядывали полки с клеенчатыми томами и раздумывали, вкусно ли будет их сожрать. В этом здании виговская эксцентричность достигает весьма нездоровых пределов. Комнаты треугольны, сферичны, замурованы в лабиринты. Откуда ни взгляни, таращатся или ухмыляются портреты — этюды генетических диковин. На фресках в ватерклозетах Клайв и его слоны сминают французов при Пласси, фонтанчики изображают Саломею с главой Иоанна (вода хлещет из ушей, носа и рта), на полу мозаичные образы различных версий Ното Monstrosus, любопытное увлечение тех времен — со всех сторон друг за другом циклопы, гуманоидный жираф, кентавр. Повсюду своды, гроты, гипсовые цветочные композиции, стены завешены потертым бархатом или парчой. Балконы выпирают в невероятных местах и над ними нависают горгульи, чьи клыки изрядно расцарапали головы множеству новоприбывших. Даже в сильнейшие ливни эти монстры способны лишь пускать слюну — водостоки, что их кормят, много столетий назад вышли из строя, ошалело ползут по черепице, мимо свесов, мимо треснувших пилястров, зависших купидонов, терракотовой облицовки на каждом этаже и бельведеров, рустованных стыков, псевдоитальянских колонн, маячащих минаретов, кривых скособоченных дымоходов — любая пара наблюдателей, как бы близко друг к другу ни стояли, издалека не узрят одного и того же здания в сем разгуле самовыражения, к коему до самой реквизиции в эту Войну всякий следующий владелец прибавлял свое. Поначалу подъездную дорогу обрамляют фигурные древесные куафюры, затем они уступают место лиственницам и вязам: утки, бутылки, улитки, ангелы и жокеи стипль-чеза редеют, чем дальше катишь щебенкой, растворяются в увядшем безмолвии, в тенях тоннеля вздыхающих дерев. Часовой, темная фигура в белом тканье, торчит в лучах твоих замаскированных фар в строевой стойке, и перед ним надлежит затормозить. Собаки, управляемые и смертоносные, взирают на тебя из леса. А ныне подступает вечер, уже падают редкие горькие хлопья снега.
Назад: ***
Дальше: ***