Книга: Любовь и сон
Назад: Глава десятая
Дальше: III VALETUDO

Глава тринадцатая

Бесплатная библиотека Блэкбери-откоса открылась в 1898 году, здание было построено в стиле «шингл», центральная часть его венчалась куполом, а от нее отходили крылья. Деньги на постройку выделил Фонд Карнеги; украшенная флажками и лентами библиотека открылась четвертого июля. В холле расположилась плита с отпечатком ступни динозавра; в детской комнате — фриз с окаменелыми североамериканскими млекопитающими, которые стерлись почти до призрачности и неизменно удивляют детишек, неосторожно поднимающих на них взгляд. Конечно же, здесь имеются все романы Феллоуза Крафта и еще несколько его книг; он тайком разглядывал их, чтобы проверить, не брал ли их кто-нибудь. Несмотря на солидное количество собственных книг, он часто пользовался библиотекой Блэкбери-откоса; Пирс случайно нашел в доме Крафта просроченные на несколько лет библиотечные издания.
Роз Райдер работала здесь по утрам два или три дня в неделю, в левом, большем крыле. Она приезжала рано утром и устраивалась за длинным столом под зеленым светом абажура; доставала из сумки толстую пачку миллиметровки, железную линейку, хорошо заточенный чертежный карандаш, карманный калькулятор — для вычислений, с которыми без него бы не справилась. Затем вставала, подходила к невысокому стеллажу у северной стены (под портретом Джорджа Вашингтона), доставала «Американскую биографическую энциклопедию» и несла ее к своему месту. Здесь она открывала книгу и, будто гадая, ерошила страницы, открывая книгу произвольно; закрыв глаза, тыкала пальцем в имя. Если статья или жизнь оказывались очень короткими, она выбирала следующую или предыдущую.
Потом она вынимала линейку, ярко-синими чернилами (сама выбрала цвет) проводила линию по длине миллиметровки. Затем, тщательно подсчитав квадратики, рисовала резкие параболы, взмывающие над линией и падающие под нее — синусоиду. Обычно она делала это накануне вечером, но вчера не смогла, из-за этого дурацкого происшествия. На верхушке первой параболы она написала семерку; на следующих пиках — кратные числа: четырнадцать, двадцать один, двадцать восемь и так до последнего года жизни, для которой она составляла этот график. В результате получалось вот что:
Это были не произвольные деления, а, как говорил Майк Мучо, изобретатель всей системы, реальные единства жизненных компонентов; не кто иной, как Майк, обнаружил, что жизнь, человеческая жизнь, следует семилетним циклам: подъем, наивысшая точка, упадок и вновь подъем. Роз изображала выбранную жизнь на графике, деля ее на семилетние части. Ранние успехи, провалы, прорывы, проблемы; супружество, победа на поле битвы или за столом переговоров, болезнь, выздоровление; вспышка озарения, или силы, или отчаяния: всё размечено мельчайшим почерком на горах и равнинах этого путешествия длиною в жизнь.
Закончив с этим, она могла начать более субъективную часть работы, требующую решений и выбора, — Роз считала ее творческой и справлялась с ней хорошо: она проверяла, насколько реальная жизнь совпадала или не совпадала с предсказаниями составленного по этой системе графика (или, скорее, с предсказаниями изобретателя) о сущности и течении жизни, о власти семилетних циклов. Покончив с этим и втиснув биографию в заданную схему, Роз изучала все случайности и побочные обстоятельства, чтобы уточнить общие правила системы. За утро она успевала расчленить и вновь собрать четыре или пять жизней. Но не сегодня.
— Закрыто, — сказала она Пирсу. — На целый день.
— Да ну?
— Четвертое июля, — пояснила она, и где-то невдалеке грохнула связка шутих. Дамские пальчики. — Забыла совсем.
— Черт, — ответил он. — Ну, тогда пойдем выпьем кофе. Обернувшись, она взглянула на здание, на реющие флаги, как будто библиотека могла смягчиться и открыть свои двери, а потом снова на Пирса.
— Ладно, — сказала она.

 

— Это долговременный проект, я с ним кое-кому помогаю, — сказала она Пирсу, расположившись в «Дырке от пончика». Ему показалось, что такая формулировка ей не очень-то нравится. — Только вот этот кое-кто, — тут же добавила она, — недавно вроде как потерял интерес.
— Да?
Она разломила пирожок, глядя из окна магазинчика на реку. Она подумала, не появилась ли обида на лице; он ждал, заговорит ли она об этом.
— По-моему, это нечестно, — сказала она.
— Хм.
— Когда проект уже на полном ходу, когда люди на него пашут. Помогают.
— Да.
— Просто потерять интерес. — Она взглянула прямо в глаза Пирсу. — Я знаю, как сделать то, что нужно. Но мне необходимо, чтобы мной немного руководили.
— Конечно, — ответил он. — А этот человек…
— Психотерапевт. Центр «Лесная чаща». — Она жадно глотнула кофе и откинула густые волосы, упавшие на лицо.
— Вот как, — сказал Пирс. Он решил, что знает, чьего имени избегает Роз. — А ты над чем конкретно работаешь?
— Исследование, — ответила она. — Вроде как собираю информацию для статистической модели.
— Исследование чего?..
Она снова глянула в окно, губы странно искривились.
— Нет, ну если не хочешь об этом, — сказал Пирс: он очень хорошо знал, какими трудными бывают исследования; люди, не имеющие отношения к науке, очень бы удивились.
Она задумалась на мгновение, а потом вынула из сумки пачку одинаковых листков миллиметровки, исчерченных ярко-синими чернилами.
— Жизни, — сказала она и начала объяснять.
Жизни, что начинаются с нуля, поднимаются по уверенной дуге учебы и опыта, сталкиваются с трудностями, преодолевают препятствия. К семи годам дети достигают определенного мастерства; они стоят на плато; понимают, как устроен мир, и знают свое место в нем, нравится им это или нет.
— Затем перелом, — сказала Роз, ее объяснительный карандаш ткнулся в верхнюю точку дуги.
Затем перелом, движение не столько вниз, сколько в сторону (на миллиметровке это не изобразишь), новый опыт угрожает прежнему синтезу. Замешательство и трудности.
— Год Великого Штопора, вот здесь, где кривая пересекает срединную линию, и вниз. Опасное время.
Волна накрывает лодочку; юная жизнь едва барахтается, чтобы удержаться на плаву. И вот уже надир. Карандаш постучал по нижней точке завитка.
— И начинаешь все заново, — сказала Роз. — Сначала медленно. Понимаешь, что опустился на дно.
— И больше двигаться некуда, только вверх.
— Вверх, — ответила она, и карандаш поднялся до следующего холма. — Вот здесь ты пересекаешь срединную линию, и весь следующий год справляешься с новыми трудностями, чтобы создать новый синтез. Год Великого Подъема. Увлекательное дело. И так пока не достигаешь нового плато, ты снова знаешь, что есть что, и кто ты есть, и какие правила жизни в этом мире.
— А потом.
Ее палец снова двинулся вниз.
— Год Великого Штопора. — Потом снова вверх до двадцати одного. — Плато. — Она взглянула на него, довольная.
— Это, — сказал Пирс, — что-то совершенно необыкновенное.
— Ну это только начало, но.
— Нет, ну я понимаю.
— То есть это все факты. Только об этом никто…
— На губах моих печать, — сказал Пирс. — Ни слова. В любом случае, я-то совсем другим занимаюсь, — добавил он, глянув на графики, которые ничуть бы не удивили любого врача семнадцатого века, хотя, возможно, и вызвали бы у него зависть. — Это метод называется…
— Климаксология.
Он громко рассмеялся, откинул голову и все хохотал. Каждый раз, как он готов был поверить, что миру больше не нужна ни одна из практик, которые, как он обещал своему агенту Джули Розенгартен, он мог бы продавать десятками; когда, пробуждаясь душной ночью, он чувствовал неловкость и стыд от своих попыток торговать магией, тут же кто-нибудь предлагал систему поиска скрытых сокровищ, приглашал привести в равновесие ауру или определить судьбу с помощью мистических цифр. Климаксология!
— Великий Климактерий… — сказала она.
— В шестьдесят три. А еще через семь лет…
— Можно двигаться дальше.
— Можно, — подтвердил он, все еще смеясь.
Его смех не обидел ее, она и сама улыбалась. Вернулась к кофе. Пирс глядел на нее, она — на него. Отложила бумаги, тряхнула распущенными волосами.
— Так, — спросила она. — А ты чем тут занимаешься?
— А. Гм. Тоже исследования.
— Да?
— Ну, — сказал он. — Разве я не должен быть осмотрительным? Нет, будем по-честному; ты же мне все рассказала. Дело-то в том, что мой проект трудно объяснить. Он малость странный.
— Да ладно.
— Это очень личное. Конечно, ты профессионал. Так сказать, близкая делянка. Значит, вот.
— Ну?
— Я занимаюсь магией, — ответил он. Она опустила чашку на блюдце.
— Магия, — повторила она. — Это которая не карточные фокусы и всякая ерунда. Гудини, там.
— Нет, совсем не то.
Он замолчал, улыбающийся, открытый, — не уточняя свои слова, позволяя ей взирать на него в изумлении. Он был как-то удивительно спокоен, чувствуя, что ему доступна сила словесного убеждения, — такое нечасто с ним случалось. Он знал: это потому, что Робби неподалеку, всего лишь в духовном квартале от него.
— Вообще-то, — сказал он, — слово «магия» даже вслух сказать трудно.
— Чего?
— Ну, если всерьез. Даже стыдно немножко. Так же, как и «секс».
— Так же, как и секс? — засмеялась она.
— То есть такие вещи лучше обходить. Даже если они много для тебя значат и в особенности поэтому. Все так и делают, просто из вежливости. Не говорят всерьез.
— Ты так говоришь, будто магия бывает, — сказала она. Наклонившись к ней, он заговорил чуть более настойчиво.
— Магия бывает разных видов, — сказал он. — Во-первых, иллюзия — ну, как ты сказала, Гудини. Чудотворство, махнешь палочкой, получишь желание — это только в сказках бывает. Но была и другая магия, которой занимались на самом деле. Веками. Как-то не верится, что люди столько возились с тем, что даже не работает.
— Вроде договоров с дьяволом? Ведьмовство?
— Нет, — ответил Пирс. — Это бы работало, если бы дьявол действительно существовал и мог помочь. Ты в это веришь?
— До этого я еще не дошла, — вновь засмеявшись, сказала она. — Заклинания?
— Э, — ответил Пирс. — Э. — Он вынул табак и бумагу и начал скручивать папиросу. Слово «магия» трудно произнести, он всегда так думал, стыдясь того, как легко это слово (да и многие другие) может выставить тебя на посмешище, когда говоришь о них совершенно серьезно. Так же, как и секс. — По крайней мере, для заклинаний нужны только люди. Один произносит, на другого оно направлено. Это называется межсубъектная магия.
— Но ей можно и сопротивляться, — сказала она.
— Правильно. Есть множество гораздо более легких путей заставить человека делать то, что он не хочет. Ты можешь отказаться входить в транс, можешь отвергнуть притязания мага, который говорит, что властен над тобой. И если ты действительно сможешь противостоять, все признают, что у мага ни черта не вышло. Он может сделать только одно — воспользоваться своей властью, чтобы узнать тайные струны твоей души, — и тебе уже будет очень трудно сопротивляться.
— Вот оно как.
— В первую очередь он должен понять, каков твой дух, подвержен ли он воздействию магии. А это не о каждом можно сказать.
— Как он узнает?
— Он узнает. Увидит, — ответил Пирс. — На самом деле, — пошла импровизация, раньше он никогда о таком не задумывался, — главная опасность для великого мага состоит в том, что он слишком восприимчив к образам окружающих. Что делает его контроль еще более героическим.
— Хм.
Она, казалось, внимательно слушала, хотя, очень может быть, не его.
— Конечно, нельзя в совершенстве познать душу другого. Поэтому он должен убедить человека, которого хочет подчинить своей воле, что обладает этим совершенным знанием.
— Иллюзия? Так ты же говорил…
— Любая магия связана с иллюзией. Разделенная иллюзия. — Он пододвинул к себе счет. — Ты должна верить, — сказал он. — Потому что я так сказал.
Казалось, она молчаливо обдумывала его слова, а может, что-то совершенно иное, собственное заклятье, единственное, которому она подвластна; ее рука чуть касается шеи и блузки, добралась до незастегнутой пуговички, одна — уже слишком много, вторая рука поднялась, чтобы застегнуть.
— Нет, — сказал Пирс. — Оставь так. Ее руки застыли посреди движения, а глаза, которым Пирс внушал этот скромный приказ, казалось, чем-то заполнены и от этого стали какими-то невидящими, хотя и не менее прозрачными.
Она положила руки на стол, отвела от него взгляд, высоко подняла голову; какое-то время оба молчали.
— Скажи мне, — начал Пирс, но продолжать не стал, а только откашлялся, не зная, что сказать; он и заговорил-то лишь для того, чтобы скрыть свой жуткий страх, страх своей смелости, страх результата. Боже правый — так значит, работает.
Треск и грохот фейерверка, ничего себе, они даже подскочили. Засмеялись. Момент упущен. А маленький лакированный сосновый столик так и остался висеть над землей — невысоко, а все-таки, — и начал поворачиваться, как самолет на взлете, повинуясь какому-то ветру, в каком-то направлении; движение столь робкое, что даже вращательным его не назовешь, но вполне определенное.

 

Вышли на Ривер-стрит. Библиотека — слева; чуть дальше, справа, еще один подъем, долгий кружной путь к его дому.
— Так значит, он, то есть вы собираетесь написать книгу?
— Что?
— Климаксология.
— А. Ну. Мы еще это не обсуждали. То есть вообще не говорили, даже о том, что я делаю все эти недели.
— Совершенно понятно, — ответил он, ощутив в ее голосе злобу. — Еще бы.
Он уже словно видел мягкую обложку в витрине универсального магазина. Климаксология: Твое Новейшее Древнее Руководство по Жизненным Циклам.
Она обернулась к нему, губы слегка приоткрыты, как будто не знает, улыбнуться или засмеяться. Ожидает продолжения.
— Так сложилось, — сказал он, — что мои интересы представляет агент, которая. Это как бы ее направление. Гораздо ей ближе, чем то, что я.
— Но это не книга, — сказала Роз, следуя за ним вправо. — Это, ну, практика. Так он это называет.
— Это пока еще не книга, — сказал Пирс. — Написать — ничего нет проще. Послушай. Если тебе нужна помощь, ну, по части истории, совет какой-нибудь. Книги если нужны — ты не стесняйся.
— Ладно, — ответила она, смеясь над его настойчивостью.
— Ага, — сказал Пирс. Придерживая ее за локоть, он направлял ее в сторону своей улицы. — Исследование — это такое дело. Что нашел, тем и занимайся.
Вскоре она стояла в дверях его обиталища, цепочки из трех комнат: кухня, маленькая гостиная и (самая большая) спальня, она же кабинет, место для работы: заваленный бумагами стол, голубая электрическая печатная машинка на подставке и много книг.
— Ты в кровати работаешь? — спросила она от двери в спальню, не вынимая рук из карманов.
Пирс засмеялся, обдумывая ответ. Кровать была большая, медная, заваленная подушками и в данный момент покрытая какой-то темной, похожей на турецкую, тканью.
— А, и веранда есть, — заметила она. Указала на дверь, за которой стояла незастеленная кушетка Робби, где Пирс провел все утро. — Мило.
— Да, — сказал он. — Все, что мне нужно.
Неужели Робби сердится на него? Он проверил. Нет, не сердится. Ему интересно, даже любопытно. Пирс почувствовал, как этот интерес, широко раскрытые глаза, изгиб рта согрели ему душу, и чуть не засмеялся, ликуя и волнуясь, переполненный новой властью. Ну, малыш.
— Книги, — сказала она.
— Книги.
Он смотрел, как она медленно проходит в спальню, проводит рукой по ящикам с книгами, касается переплетов кончиками пальцев, точно водолаз, который осматривает коралловый риф или затонувший корабль. Облачко заслонило солнце; морские глубины неспокойны, но вот все утихло.
— Знаешь, — сказал он. — Мне так запомнилась эта вечеринка на берегу реки. Прошлым летом.
— У-гу, — сказала она.
— Забавная история получилась, — сказал он. — Я ведь тогда что думал. Когда-нибудь расскажу.
Она повернулась к нему — на лице абсолютное непонимание и полусонное равнодушие, как будто к ней это не имело никакого отношения.
— Ну, я и вспоминаю часто. Маленький домик. Взлом.
— Домик?
Он изучающе смотрел на нее, пытаясь оставаться спокойным среди потоков, уже текущих между ними, и странная уверенность овладела им.
— Значит, не помнишь? — спросил он, улыбаясь.
— Помню что? — спросила она.

Глава четырнадцатая

Роузи Расмуссен проснулась тем утром с улыбкой, довольная сама не зная чем. Когда Сэм (которая, наверное, и разбудила ее, зашевелившись в соседней комнате) увидела, что мама проснулась, она, улыбаясь во весь рот, встала в своей высокой кроватке; тут Роузи вспомнила, что ей приснилось: смехотворный порнографический сон, невозможный и дивный.
— Ма, зачем ты встала?
— Зачем я встала! Да ты же меня и разбудила. Зачем ты встала.
— Захотела.
— О.
Ей приснилось, что она живет на умеренно теплом райском острове или планете, в жарких пронизанных солнцем лесах, населенных мужчинами, вернее, огромными существами, похожими на мужчин; теперь ей вспоминалось, что они скорее походили на фрукты, согретые солнечным светом, гладкие и розовые, как младенцы. Она же принадлежала к другому виду, женскому: крохотные, быстрые и хитрые, они жили вместе с мужчинами и за их счет, все время пытаясь соблазнить огромных, но так похожих на младенцев самцов, чтобы можно было пососать их отвердевшую плоть — для женщин это означало не только секс и размножение, но и пищу. Однако мужчины были столь медленны и мягки, что для этого требовались все мыслимые ласки и поддразнивания — собственно, мужчины вообще почти не замечали, что с ними делают женщины.
Роузи, впрочем, получила свое; она вспомнила его сонно-ласковую улыбку, когда он увидел, что она забралась на него и начала свою работу; он не возражал, но и не обращал на нее внимания, так же как корова не обращает внимания на того, кто ее доит (как при всем несоответствии размеров она ухитрялась вместить его в руку и рот, сон не удосужился объяснить, это просто было возможно и даже легко). Он вспомнила, как он наконец-то отдался ей и в нее хлынул поток, изливаясь, как будто из насоса: острая радость, переполнявшая ее во сне, снова завладела ею, смешанное чувство изумления, удовлетворения, довольства и сытости. Шальная, шальная, шальная.
— Меня разбудило солнышко, — сказала Сэм. — Прямо в глазки ударило.
— Как большая пицца.
Шальная — а ведь наяву у нее редко возникало подобное желание; ласкать-то она умела, но ведь удовольствие получал он, а не она. И маленький вязкий комок, да ладно, представь, что глотаешь лекарство.
Вот Майк — другое дело: когда приходила его очередь, он сразу же нырял в нее.
— Сегодня папочкин день?
— Точно.
— А ты что будешь делать?
— Пойду куда-нибудь.
— С кем?
— А может, я буду одна?
— Это со Споффордом?
— Может быть.
И почему мужчины любят Куннилингус? И почему ее это так удивляет? Внезапно ей представился темный валун Майковой головы между ее ногами, вот он выныривает на мгновение, вглядывается в ее лицо, ищет одобрения, глаза косят от блаженства: почему? Она знала, почему это нравилось ей, но вот что находил во всем этом он?
— Ну, раз уж мы проснулись, ползи сюда.
— Ползу сюда, — восторженно отозвалась Сэм.
Смеясь, Сэм забралась на и под покрывало, ее теплые со сна ножки переплелись с ногами Роузи, а ручки с тут же обняли мать за шею. Обнимая дочь, Роузи поняла, что снился ей вовсе не Оральный Секс, вообще не секс, во сне она мечтала о кормлении грудью: не сосание, а вскармливание. Просто мать предстала в образе медленного и нежного младенцеподобного мужчины, а она сама стала ребенком. Она знала это просто потому, что, прикоснувшись к Сэм, поняла: Сэм ей и снилась. А может, и мать самой Роузи: человек способен вспомнить настолько далекое прошлое?
— Это твои груди? — спросила Сэм, нежно дотрагиваясь до них своим пальчиком, забравшись под широкую майку Роузи.
— Да.
— У меня тоже есть грудь. Вот, видишь?
Она подняла майку и показала нераскрывшиеся бутоны.
— Да, вижу.
— Чтобы накормить молочком моего малыша.
— Угу.
Майк часто говорил, что может вспомнить ощущение материнской груди во рту, прикосновение соска к нёбу; он всегда заявлял об этом с чрезвычайно довольной миной: не правда ли, какое достижение (так Роузи всегда читала подтекст) для психотерапевта. Может, когда мужчины вот так вот устраиваются, они на самом-то деле хотят вовсе не секса; они стремятся к материнскому молоку, только источник слегка путают.
Она мягко рассмеялась, движение ее грудной клетки встряхнуло Сэм, и она засмеялась в ответ.
— Мамочка, а Роз с папой приедет?
— Солнышко, я не знаю. Думаю, Роз уже сошла со сцены.
— Она умеет заплетать французскую косичку.
— Правда? Ну да, наверно…
— Мам, давай вниз пойдем.
— Тебе здесь не нравится? А мне так хорошо. — Роузи и вправду не хотелось вылезать из простыней, ее грело изнутри знание, явленное во сне.
Когда Сэм была еще совсем крошкой, Роузи поняла, что давать ребенку грудь — это тоже в некотором роде секс; лишь сейчас она подумала, что секс походит на вскармливание грудью. Нет, не просто походит: во сне она узнала секрет — это и есть секс, в точности то же самое. То, что ей мнилось двумя разными вещами, вполне могло оказаться одной: Секс и кормление, сосание, содействие, сочувствие — все едино.
Да!
— Ну, даваай, — сказала Сэм.
— Ладно-ладно.
То, что почти все, даже очень страстные натуры — особенно они — называют сексом, есть только радость защиты и утешения, забытое чувство заботы, довольство увлажненных корней. Вот что такое страсть. Секс лишь использует эту радость в своих целях, для зачатия детей.
Зачатие детей, которым потребуется еще больше питания и помощи. Ибо если бы мы не хотели получать и отдавать питание и помощь, если бы не стремились сосать и давать пищу, порождать жизнь и рождаться самим, — никого бы здесь не было, никого. Правда же. Если бы не хотели этого более или менее постоянно. Правда же.
Succor, помощь — это слово пришло ей в голову как бы само собой, она не совсем понимала его значение и каким образом оно связано с suck, сосанием, но именно это ей и было нужно: это ей и снилось.
Боже: это же так просто, настолько просто, что, как только мысль пришла ей в голову, Роузи уже казалось, что она знала это всегда; так просто, что об этом знал каждый или никто. Наверное, все-таки каждый; наверное, знание приходило само собой, когда люди взрослели, никому просто не приходило в голову говорить об этом вслух, никто и не думал, что нужно сказать ей об этом.
— Раз-два-три, вот мой друг, он по попке стук-постук!
— По пальцу, доча, по пальцу.
Сэм завизжала от восторга, радуясь своей изобретательности, и выскользнула из кровати. Роузи выползла следом и ухватила дочь, разом смеясь и пытаясь утишить Сэм.
— Он по ПОПКЕ, — кричала Сэм, — стук-постук! Сцепившись, они прошагали сквозь темноту гостиной и остановились у трехногого стола, на котором лежал словарь.
Succor. Помощь. Что, тучи набежали? Нет, это ее собственная тень стоит между нею и днем. Старая знакомая тень, привет.
— Это что за книга?
— Словарь, здесь есть все слова.
Нет: ни в этимологии, ни в толковании «succor» насчет сосания ничего нет. Только взаимовыручка, первая помощь, облегчение боли, в тяжелую минуту, в острой нужде. От латинского succurrere — торопиться на помощь.
Торопиться, торопиться.
Где же найти помощь? Она всегда была готова помочь, всегда знала как; это было несложно — при первом зове, первом касании она всегда была готова. Но кто поможет ей?
Во вспышке мрачного озарения она подумала: «Да пошла бы ты… себе на помощь».
Но она не знала как. Может, Клифф знает. Если бы Клифф велел ей, как Споффорду, составить такой же список, этот пункт она бы точно включила.

 

Если Роз Райдер и не сошла со сцены, значит, Майк кардинально изменил свои привычки. Машина, на которой он ехал в Аркадию, была не маленькая «гадюка», принадлежащая Роз, как это было в последние месяцы, а пузатый фургончик из «Чащи», сверкающий в свете наполненного жужжанием пчел утра. Стоило ему с бибиканьем появиться из-за поворота, и Сэм вскочила, как всегда радуясь поездке в новой машине.
— Чмок? — спросила Роузи.
Сэм обернулась — светясь от переполнявшей ее радости, ожиданий и любви, она попрощалась с матерью; может, еще окажется, что так жить совсем и не плохо? Скользнула раздвижная дверь, и Майк выбрался навстречу Сэм. Роузи увидела, что он в фургоне не один — их трое? четверо? Стекла затененные, утро сверкает — не разглядеть. Майк подбрасывал Сэм в воздух, выше, еще выше, пока она не завизжала, а потом отправил ее в темный фургончик. Роузи смотрела, как она исчезает внутри, и слышала глухой стук закрывающейся двери.
Привет, Майк, даже рукой не помахал.
Кто эти парнишки? На них белые с коротким рукавом рубашки и галстуки, а пиджаков нет; аккуратные прически. И улыбки аккуратные такие. Кого-то они ей напомнили, где она таких людей встречала, когда? Спортсмены или коммивояжеры или. Не приходит в голову.
— Пока-пока, — сказала она и помахала рукой, совсем не уверенная, что Сэм все еще смотрит в ее сторону. — Пока-пока.
Машина скрылась из виду.
А в том-то и дело, подумала она: иногда так хочется избавиться от любви, разорвать все связи или хотя бы потянуть их изо всех сил, пусть ослабнут. Только чтобы обнаружить. Для таких, как она, самое трудное не то, что они не могут любить или быть любимыми, а то, что любовь для них — неизбежность, от которой не уйти, не выбраться из омывающего ветра любви, не найти убежища. Когда Майк подбросил Сэм, Роузи поняла: ощущение пустоты в ее груди — от любви, оттого, что она исказила любовь. Она пыталась излечиться, спрятавшись от любви, но стало лишь хуже, потому что от нее не скрыться, никому это не удавалось, даже если уйдешь в монахини или станешь отшельницей, ты всегда будешь знать, что сделала это из-за секса и детей — чтобы избежать этого; но за спиной все равно будут родители, зачавшие тебя, и отец подбросит тебя в воздух.
Отчего-то она подумала о Пирсе Моффете. Он так явно жаждал заботиться о ком-либо кроме себя, но с глупой гордостью говорил о том, что примирился с бесплодием — с «абсолютной бездетностью», говоря его словами, — а душа его сохла от зависти, которую даже не сознавала; он не плохой человек, всего лишь невежда, он не понимает того, о чем никто ему не расскажет. Того, что знают о любви родители — но никому не могут поведать, — а все прочие думают, что это какой-то проект или предприятие, страсть, состязание, в котором ты побеждаешь или проигрываешь. Но всё не так. Любовь — как ветер, неутихающий ветер, от которого не уйти.
Любовь. Ей захотелось нарисовать картину, картину любви, людей, семьи, нарисовать, как они живут и работают на ветру, постоянном и незримом. Но это невозможно. Как нарисуешь невидимый ветер?
И тогда она подумала, что это было нарисовано на картине Джорджоне «Буря»: три человека, мужчина, женщина и ребенок, на фоне темного, разорванного молнией неба. Мужчина с оружием стоит в некотором отдалении, а эти двое вместе, ребенок сосет грудь, не обращая внимания ни на что больше. Конечно, они семья, — вместе на ветру любви. Сердце Роузи сжалось от жалости, и она заплакала.
Позади нее, в темном доме, коротко прозвенел и затих будильник. Это для Бони — напомнить ему об утренней таблетке. Роузи вытерла глаза кончиком рубашки. Нужно сходить к нему, может, помочь чем-нибудь; сказать ему (она чувствовала себя виноватой, хотя он никогда не возражал и даже никогда не намекал, что возражает против этого), что уйдет почти на весь день. К любовнику.
Она встала, вошла в прохладный благоухающий дом, приблизилась к двери кабинета Бони, который в последние две недели стал и его спальней. Когда она постучалась и вошла, Бони, дрожа в тревоге, взглянул на нее так, что Роузи испугалась; она каждую секунду ждала, что ему внезапно станет хуже и ей придется вызвать «скорую», но сейчас она даже думать не хотела об этом.
— Привет, — сказал она. — Как дела?
Казалось, он задумался над ее вопросом, а может быть, даже не заметил, что она что-то сказала, а просто пытался понять, кто она такая. Он сел повыше в своем шезлонге. Бони был облачен в довольно экстравагантное бутылочно-зеленое кимоно, на спине которого ухмылялся и фыркал огромный дракон; горло замотано белым полотенцем.
— Я вот что хотела сказать, — продолжила Роузи. — Я кое с кем договорилась сегодня встретиться. С тобой все будет в порядке? В полдень должна прийти миссис Писки.
— Конечно. Да. Хорошо.
— Тебе сейчас ничего не нужно? Я могу…
— Нет, ничего не нужно. Роузи. Я хотел сказать… Она ждала, пока он соберется с силами, но он лишь показал ей лежащую на коленях книгу.
— Ты читала?
Она узнала книгу: «Усни, печаль», краткие воспоминания Феллоуза Крафта, изданные частным порядком, — Бони предложил прочитать их, когда она начала работать на Фонд.
— Скажем так, заглядывала, — ответила Роузи, воспользовавшись удобной формулировкой Пирса.
Бони протянул ей книгу, его руки дрожали больше обычного, раскрытая книга казалась пойманной птицей. Роузи взяла ее и прочитала первый абзац.
Мне часто казалось, что у многих людей прошлого — по крайней мере, людей шестнадцатого века, облеченных властью и ответственностью, — в сердце жила неутолимая печаль. Взгляните в их глаза на портретах — даже льстивые придворные художники сумели запечатлеть некое страстное и неудовлетворенное желание. Современные психиатры, возможно, скажут, что удивляться здесь нечему, принимая во внимание полное жестокости детство большинства наследственных аристократов: их отдавали на воспитание кормилицам и учителям, отправляли в дома других магнатов, к тому же далеко не всегда дружески настроенных; они были подчинены бесконечным ритуалам; они плели интриги против родителей и нередко их убивали, если те, в свою очередь, не плели интриги против детей.
— По-моему, до этого я не добралась, — сказала Роузи. — Во всяком случае, не помню.
Может быть, именно из-за этой невероятной печали, какова бы ни была ее причина, столь многие из них так любили драгоценности. Думается мне, драгоценности воплощали их стремления, являя собой нечто завершенное. Поэмы и повести того времени полны скучными каталогами и описаниями камней. Но ни один камень так никого и не излечил, не избавил от непокоя, они так и жили в поисках все новых камней, тратили целые состояния на эти маленькие холодные обещания полноты.
В то время верили, что самоцветы растут, подобно живым существам (и в отношении некоторых кристаллов это верно), глубоко внутри гор, прикрепленные к материнской породе или матке, они берут силы от земли и камня; вырастая (думаю, из кусочков горного хрусталя или камушков), они достигали совершенства или приближались к нему: неизменные и этим отличные от всего сущего в подлунном мире. Следовательно, они обретали бессмертие. Возможно, алчные собиратели думали, что когда-нибудь найдут в горах, или создадут в алхимических горнилах, или обнаружат в разграбленных коллекциях своих врагов — волшебный предмет, который наделит своим бессмертием сердце носителя.

— Ну, — сказала она, опуская книгу, так и не понимая, почему он столь настойчив.
Он указал на книгу.
— Там примечание, — сказал он.
Она взглянула на страницу, ожидая увидеть пометку рукой Крафта. Но Бони имел в виду сноску, сделанную мелким, скрытным шрифтом:

Конечно, если бы некто узнал местонахождение или происхождение подобного камня, лучше бы ему оказаться достаточно мудрым, чтобы не воспользоваться силой камня и не открыть ее для других. Все мы читали сказки. Мы стали или должны стать мудрее, должны удовольствоваться днями лет наших — семьюдесятью годами, а увеличить их число может лишь lapis lapidarum научной медицины. Я, во всяком случае, не стану будить свою жабу, пока она лежит тихо, и не возьму по глупости драгоценный камень из ее головы.
Роузи опустила книгу. Бони явно был чем-то поражен, но не может же быть (так ей казалось), чтобы этим примечанием.
— Ну и что, — мягко произнесла она.
— Он знал, — ответил Бони. — Знал. Уже тогда.
— Знал что, Бони?
Он отвернулся, не желая отвечать на вопрос. Жадно дышал открытым ртом. Роузи подумала: может, он сходит с ума. Дряхлость. Надо бы спросить Майка. Ее захлестнула горечь от такой несправедливости: получить в дар такую долгую жизнь, что в конце концов она стала невыносимой.
— Как ты спал? — задала она глупый вопрос, пытаясь отвлечь его, сменив тему. Иногда у нее выходило это с Сэм.
— Я не спал, — сказал он. — Боялся, что не проснусь.
Он попытался выбраться из шезлонга, но не смог подняться; Роузи пришла на помощь. Он оперся на ее руку. Хотя он сильно похудел за последние две недели, поднять его все равно было трудно.
— Посмотри, — сказал он. — Посмотри сюда.
Он добрел до стола. Там лежали три стопки бумаг, и Роузи узнала почерк Феллоуза Крафта — маленькие аккуратные буквы, длинные петельки. Бони положил руку на одну из этих стопок, словно для клятвы.
— Мы верили, что где-то — ну, то есть где-то там — должно быть какое-то, что-то. Крафт знал, что это и где его можно найти. Что-то созданное, или найденное, или. И это было именно оно.
— Что — «оно»?
— Драгоценный камень. Или что-то такое. Он так говорил. Роузи смотрела, как Бони бродит взглядом по кипам конвертов из папиросной, уже разорванной бумаги.
— Я оставлю их здесь, — сказал он. — Просмотри. И ты поймешь. Он сказал, что вернется с ним.
— Бони, — сказала Роузи. — Ведь это просто сказка.
— Я пытался, я правда старался, Роузи, но больше не могу. Как я не хочу все это на тебя вешать. Но я просто. — Он тяжело оперся на край стола, и руки его задрожали. Казалось, он вот-вот расплачется. — Зачем я ждал, зачем. Зачем.
— Послушай, — сказала Роузи, — Бони. Даже если он действительно думал, что нашел это что-то. Он ошибался.
Бони поднял голову и взглянул на нее. Его глаза были полны безумной надежды или страха, ну что она может с ним поделать.
— Потому что он умер, — продолжала Роузи. Ей это казалось таким очевидным. — Он заболел и умер.
Он засмеялся, и Роузи вместе с ним, радуясь, что отвлекла его. Бони отвернулся от писем, и она помогла ему дойти до раскладушки.
— Конечно, конечно. — Он снова облокотился на подушки. — Почему это должно случиться со стариком, стариком без каких-то особых заслуг, почему. Когда все, все, насколько известно, потерпели поражение. Только дурак мог подумать, что найдется какой-то, какой-то. — Он снова поднял книгу Крафта, и она задрожала на его коленях. — Я могу сказать, я могу, но.
— Но это…
— Я должен знать, что он имел в виду. Я должен. Только после этого я смогу.
Умереть, подумала Роузи. Она села на стул у его кровати, взяла книгу с его колен и закрыла ее.
Драгоценный камень, который мог бы заполнить пустоту твоего сердца. Почему Бони так сильно хотел жить, просто жить, тогда как она почти этого не хотела? Когда-то она читала рассказ о женщине, которая согласилась спуститься в мир мертвых вместо своего мужа, просто потому, что он не хотел идти туда. Прежде такая готовность расстаться с жизнью удивляла Роузи, но может быть, в этой истории была еще и другая, нерассказанная: может, той женщине было все равно: остаться или уйти, без разницы, во всяком случае, не так уж эта разница велика, если речь идет о помощи близкому человеку.
Он заговорил, но не с ней, слишком тихо. Она не смогла расслышать и наклонилась ближе.
— Что ты сказал? — прошептала она. — Бони?
— Я просто не хочу умирать, — ответил он, и она увидела слезы в его покрасневших глазах. — Не хочу. И не понимаю, почему я должен.
Он с силой сжал ее запястье, как будто пытаясь пришвартоваться к планете. Помощь.
— Ты боишься? — спросила она, просто не зная, что сказать, какой вопрос может облегчить его боль, если такой вообще найдется; боялась и одновременно ожидала, что он потребует от нее этот вопрос, что он сам его не знает, а значит, можно вплотную приблизиться к концу повести, но все еще не знать.
— Я просто не хочу, — сказал он. — Не хочу.
И плечи Роузи задрожали. В голосе было что-то жуткое, ужасное, и он был точь-в-точь как голос Сэм, когда та говорила, что не хочет ехать с папой или что не хочет спать. Все вместе — боль и отчаяние, без видимой причины, без повода.
Он так и не отпустил ее руку. Она не могла сказать ему: не бойся. А она бы не боялась? Ее родной отец ушел из жизни, словно покинул что-то неприятное; так, например, моешь посуду, а потом — извините, но у меня встреча, не могу ее отменить.
И вот что самое жестокое: всем казалось, у Бони есть всё, чтобы не покидать этот мир; как будто давным-давно он заключил с жизнью сделку и смог избежать всего, что изматывает других людей, — дети, брак, работа, — всего, что могло бы поглотить его силы, отнять время, — и жизнь его будет длиться бесконечно; может, так и было, и он, подобно Мидасу, получил то, что хотел, и уже не мог изменить своего желания.
Он больше ничего не сказал. Роузи пробыла у него очень долго, не выпуская его руки, когда он начинал плакать или бурчать, пока наконец грузовик Споффорда не появился на подъезде.

Глава пятнадцатая

Три вершины вздымались над зеленеющими пологими Дальними горами, образуя фон и давая размах. Гора Мерроу располагалась к северо-востоку от городка, по ту сторону Блэкбери, гора Юла — на западе, долина реки Шедоу отделяла ее от горы Ранда, самой большой и старой из трех, — подчиняясь приятной симметрии, Ранда находилась в центре, подобно замку меж башен.
Роузи Расмуссен родилась в Дальних горах, но в десять лет уехала на Средний Запад, где не то что не было гор, но даже появление слова «холм» в названии было скорее знаком вежливости (торговый центр «Холм», поместье «Зеленые холмы»). Она и сейчас еще не всегда осознавала, что стоит на склоне горы или поднимается на нее, порой же удивлялась, что, повернув на идущую вверх дорогу, оказывалась на изрядной высоте. Но Споффорд всегда знал, где он находится, куда ведет следующая долина и какая дорога ведет через нее.
— Ну, знаешь, когда живешь здесь всю жизнь, — сказал он, держась за руль двумя руками во время крутого поворота вверх.
— Но ты же уезжал, — ответила Роузи. — Столько лет. Какое-то время он жил не здесь: два года службы в армии, два — в Юго-Восточной Азии (другие горы, другие речные долины), два — в Нью-Йорке. Год или около того (в этой части его биографии Роузи так и не разобралась) в неком учреждении, где методы лечения были покруче, нежели в «Чаше», но это был не совсем сумасшедший дом: он редко упоминал о нем и не был настроен отвечать на вопросы.
— Я тогда много что придумывал — время заполнить, — сказал он; Роузи гадала, каким могло быть это время. — Например. Я себе говорил: так, стою на холмике в моем саду, значит, позади меня, на севере, то-то, а на востоке то-то, дорога проходит гам-то и пересекается с другой. И всякое такое. Как будто карта в голове. Но здесь все равно много сюрпризов. Есть места, где я никогда не был.
Они съехали с залитой гудроном дороги и поехали по грунтовке.
— Так где он живет? — спросила Роузи. — В пещере?
— Не то чтобы.
— Я немного нервничаю, — сказала Роузи. — И даже не немного.
— Почему?
— Какой-то парень собирается покопаться в моих мозгах. Тебе самому-то не жутко?
Споффорд засмеялся.
— Да нет, все не так. Эй, взгляни вон туда.
За поворотом леса распахнулись на запад, и в просвете возникла гора Ранда, совсем как пейзаж на открытке: свежая зелень пестреет среди темных елей, обнаженная скала на вершине. Никаких пастбищ, а лишь прекрасная, поросшая лесом земля; старая, старая. Между здесь и там, этим склоном и тем, лежала долина Блэкбери, где жили люди, где жила она с Бони и Сэм. Внезапная нежность встала в горле комком, глаза наполнились слезами. Наполнились. Да что с тобой сегодня.
— Что-то сада не вижу, — улыбаясь сказал Споффорд: на склоне Ранды находился его одичалый яблоневый сад, где он строил новый дом на старом фундаменте.
Он чуть не пропустил поворот к дому Клиффа.
— Он построил этот дом чуть ли не сам, — сказал Споффорд.
Роузи снова почувствовала одиночество. Споффорд рассказывал ей о знакомых ветеранах, которые вышли из игры, перебрались в лес, ходят в обносках военной формы и охотятся на крупную дичь, не расставаясь с тайно привезенной из Вьетнама винтовкой «М -16». Ее ладонь лежала на руке Споффорда, пока они спускались вниз.
Она ни за что не захотела бы жить в лесу. Столько деревьев и так близко, они толпою смотрят на тебя, как люди — на несчастный случай; может быть — обиделись за своих приятелей, спиленных в твоем саду. Древесные пальцы стучатся в окна. Безысходные сырость и гниль, запах клаустрофобии. А впрочем, день выдался ясный, пронизанный солнцем, приветный, и дом довольно милый, словно карабкался по склону в несколько сторон одновременно. Серебрились некрашеные доски и рейки, жестяная крыша сверкала под разными углами, а большие окна были сделаны из — ну надо же, из аккуратно вделанных в стену стеклянных дверей.
— Мило, — сказала она так неуверенно, что Споффорд рассмеялся.
Однако было совершенно очевидно, что в доме никто не живет. Как это выходит — так легко сказать, обжит дом или нет. По крайней мере, некоторые дома. Они оба почувствовали это, но не поняли, почему вдруг такая мысль пришла в голову, и не сказали ни слова; Споффорд остановил машину, вышел из нее, позвал:
— Эй. Клифф.
Тишина подтвердила их подозрения. Роузи (руки все еще скрещены на груди, словно для защиты) обошла дом кругом. Полуподвальный гараж пустовал, инструменты — помощники суровой жизни — аккуратно лежали и висели по стенам: зубастые пилы, в их числе циркулярная, топоры и большие лопаты. Мотоцикл под синим брезентом. Гуру с мотоциклом!
— Вот так так, — сказал подошедший сзади Споффорд.
— Это из-за Четвертого июля?
— Ой господи, — сказал он. — Даже и не знаю.
Они подождали немного в замшелом дворе (Споффорд сказал, что вполне можно зайти внутрь, сделать чаю, но Роузи покачала головой), бросая камешки в железную бочку, чтобы послушать, как она звенит. И наконец поднялись уходить.
— В общем, я разочарована, — радостно сказала Роузи, забираясь в попахивающую машину и захлопывая дверь. — Теперь я не узнаю, что бы он сделал.
— Мы вернемся, — удрученно ответил Споффорд. — Мне очень жаль, честно.
— Да ладно тебе. Все равно интересно было. Он вывел машину на дорогу.
— Так чем он занимается?
— Ну. Всяким таким. По обстоятельствам.
— А все-таки?
— Большей частью — телесные хвори. Так и не скажешь, что именно он делает, потому что многое только Клифф и видит или, там, чувствует. Он говорит: Вставай на ноги. И вот ты пытаешься, а он смотрит и чувствует это вместе с тобой, даже если поначалу для тебя оно не очень важно.
— Встать на ноги?
— А попробуй. — Споффорд попытался показать пример: он всматривался в себя, размеренно дышал и на мгновение выпустил руль из рук.
Эй.
Он снова взялся за руль, едва касаясь кончиками пальцев.
— Может, нам остановиться, — сказала она.
Споффорд пожал плечами и свернул на вынырнувшую просеку. Мягкий мох заполонил колеи, а трава и дикие цветы, выросшие на центральном бугорке, щекотали оси грузовика. Остановились.
— Хорошо, — сказала Роузи.
— Хорошо, — откликнулся Споффорд.
Он опустил руки на обтянутые джинсами колени. На тыльной стороне руки едва виднелась татуировка рыбки. Его повадка стала осторожной, будто он подбирался к пугливому животному, которое может убежать, а может и замереть на миг, если он проявит достаточно терпения.
— Хорошо. Встанем на ноги. Тишина и лес.
— Ты пойми, я не смогу заменить Клиффа, — сказал Споффорд, помолчав. — Он что делает — направляет тебя. Если ты будешь делать, что тебе говорят, он все объяснит.
— Объясни ты.
— Попробую.
Он внимательно посмотрел на нее и на то, что в этот миг их окружало, — подобно Клиффу. Роузи поняла, что от нее нужно, и не закрыла глаза, не приняла позу для медитации; она просто попробовала почувствовать свои ноги.
— Вот-вот, так, — сказал Споффорд, и только тут Роузи почувствовала, как просыпаются ее конечности; далеко, далеко, по ту сторону захвативших ее тело тишины и пустоты.
— Хм, — сказала она.
— Можешь встать на одну, а потом и на другую?
— Не зна-а-а…
Так, сначала Левая, потом Правая — даже покалывание и зуд возникают по очереди. Жутковато.
— Опусти их на землю.
— Так мы же не на земле.
— Да какая разница. Коснись дна.
Ее ноги, огромные, как у клоуна или медведя, стали корнями. Роузи засмеялась. Споффорд взглянул на нее.
— Чуешь? — сказал он.
— Вроде. — Она подняла пятки и снова опустила их. Привет, ножки. — И что теперь?
— Попробуй такое упражнение, когда чувствуешь, что ты слишком легкая, — ответил Споффорд. — Когда чувствуешь, что готова покинуть свое тело или что вся твоя сущность сжалась в голове и ты не можешь управлять собой. Понимаешь?
— Угу, — сказала Роузи.
— А потом очередь сердца, — продолжал Споффорд и коснулся ее груди.
— А.
— Или спины, — сказал Споффорд. — Поясницы. Некоторым она трудно дается.
Она прислушалась к себе. Ничего особенного.
— Поясница?
— Ну, — засмеялся он, — немного пониже. Внизу, там, где копчик. Еще ниже. — Он слегка раздвинул колени, как бы давая выход своему духу. — Ниже, — мягко сказал или скомандовал он.
Почему нам кажется, что внутри нас есть какое-то пространство? — с удивлением думала Роузи. Когда там все забито внутренними органами, тканями, жидкостями, чем еще? Такое чувство (такое чувство возникло в ней сию секунду), что тело — система пещер, ветвящихся туннелей, чуть освещенных или темных, неизведанных.
— Хм, — сказал Споффорд.
— Не так-то оно просто, — ответила она.
Роузи вернулась из своего внутреннего космоса, своих Карлсбадских пещер в этот жаркий солнечный день, в окружение белых акаций. Она вдыхала их запах, вдыхала присутствие Споффорда. И тут она ощутила (даже не в себе, а в лесе, в этом огромном мире) сдвиг, пробуждение, шевеление дракона. Привет?
— Так, — произнес Споффорд. Футболка натянулась на его груди и снова примялась. Он почесал покрасневшей комариный укус на загорелой руке. Роузи вспомнила свой сон. — Что, закончили?
Он, улыбаясь, взглянул на нее, не то чтобы растерянно (раньше она видела его смущенным и пристыженным, но полагала, что вряд ли увидит его растерявшимся), а как-то устало — он устал от этой игры.
— Не знаю, — сказала Роузи. — Думаю, я забралась слишком низко.
— Эй, — сказал Споффорд. — Это опасно.
— Ну, — ответила она, — сам и виноват.
Она поерзала на гладком кожаном сиденье машины и сняла с ног (все еще тяжелых и теплых) босоножки. Он, все еще улыбаясь, смотрел на нее, радуясь за нее, и сам был счастлив; внезапно Роузи ощутила приснившуюся ей полноту чувств, такую всепоглощающую радость и триумф, что она рассмеялась.
— Чего?
— Ди сюда. — Она расстегнула верхнюю пуговицу его тугих джинсов, и вместе им удалось вскрыть толстую оболочку, содрать шкуру, защищавшую темную мякоть.
Большой. Не такой большой, как фрукт из ее сна.
— Эй, — нежно произнес он через какое-то время. Теплые руки на ее волосах, на щеках. — Поосторожнее. А то…
— Ой. Ой. Прости, — прошептала она. — Меня немного занесло, хм.
О лето, подумала она; слава богу, хоть немного счастья, и забудь о прочем. Она позволила ему поднять себя и свою блузку. Succor. Она плыла по течению, свободная и наполненная, впервые за целую вечность.

 

— Я этого не планировала, — сказала Роз Райдер Пирсу. — Правда.
Будь это обвинением, вызовом, Пирс бы не знал, что ответить, но ее слова звучали как извинение, хотя и не перед ним.
— Что ж, — сказал он, пытаясь быть галантным, — я очень рад, что это произошло.
Казалось, она не так уж сожалеет о случившемся; лениво выуживая свою одежду среди подушек и простыней, она подарила ему улыбку.
— Вот, держи, — сказал он.
Он нашел ее скудное белье, это и вот еще. Не спросясь, он поднял ее ногу и вдел в трусики, потом другую, потом натянул их. Она не возражала; ее беспокойные руки лежали неподвижно, прекратив поиски. Потом бюстгальтер. Застегнул крючки на спине. Его руки лишь изредка слегка отвлекались от работы.
— Где же твоя, а, вот.
Он встряхнул помятую блузку, и Роз вытянула руки навстречу рукавам. Пуговицы: она смотрела, как трудятся его большие неловкие пальцы, и он тоже смотрел, и каждый раз, как новая пуговица попадала в петлю, глаза встречались.
Средневековые психологи (в конце концов, почти все они были монахами), размышляя над странным недугом — amor hereos, безумной любовью, — задавались вопросом: Как может женщина, существо столь большое, проникнуть через глаз, столь малый? Ибо если ей не удастся проникнуть в глаз, а через него и в храм души, то недуг телом не овладеет. На самом деле они, конечно же, знали, как это происходит, и задавали вопрос лишь для того, чтобы выказать удивление, изумление от подобной трансформации: женщина из плоти и крови на границе ока становится фантазмом, духом, созданным из Смысла, который есть пища души, единственная ее потреба.
Он надел на Роз белые кроссовки и собирался зашнуровать их, но ей надоела игра, и она сделала это сама, как бы возвращая день и все происходящее в обычное русло. Ее речь стала быстрой и сбивчивой: у нее встреча. У нее работа.
— Я даже не знаю, где ты живешь, — сказал он.
— В Шедоуленде, — ответила она. — Знаешь, где это?
— Ничего себе, — сказал он. — Нет, не знаю.
— Это даже не город, — объяснила Роз. — Вверх по реке, по направлению к «Чаще».
— Телефон?
— Еще нет. Но скоро.
— А.
Расставаясь, она позволила ему дружеский чмок в щеку, но проводить себя не разрешила. В дверях она обернулась.
— Слушай, — сказала она, — тебе нравятся фейерверки?

 

— Тебе в голову такие странности приходят, — сказала Роузи Споффорду.
Смех чуть не перешел в слезы — так переполняла ее жидкость. В окне споффордовского домика — над самой бугорчатой кроватью — по-вечернему зеленело небо, все еще яркое, день еще не закончился.
— А то, — ответил он.
Когда они занялись любовью, ее голова как будто отсоединилась от остального тела и предалась своим забавам; она вспоминала старую башню в колледже и мелодичный перезвон колоколов, на которых играл ее первый настоящий любовник. Гулкая каменная комнатка и отполированные деревянные рычаги колоколов, весенние холмы и поля в распахнутых окнах — смотри и владей. Двигая рычагами, он ворчал и что-то напевал; он опускал их вниз, а они в свою очередь чуть не отрывали его от земли; он пел песни довольно нерешительным ларго, произнося слова так быстро, как только мог играть. Вот иду я — в сад — одиноко. Где роса — на кустах — застыла. Вниз, вниз, каждое движение отзывалось колокольным рокотом, чье эхо терялось в новой волне звука, и в новой, и наконец гармоники заставляли радостно дрожать ее грудную клетку и ягодицы.
— Ой, мне надо бежать, бежать надо, — пробормотала она.
— Не-е, — сказал он.
Она спросила у изменившегося до неузнаваемости дня: Что это? Отчего каждый новый нажим на большие рычаги, становясь все легче, делал мир прозрачным и приветным и все сущее предлагало себя, готовое измениться, если я того захочу, или остаться прежним, если таково мое желание?
Желание — это жизнь. Мечты — это жизнь. Лишь не надо желать, чтобы вещи остались прежними, или мечтать, что они могут быть неизменными.
Она подумала: Если мир действительно стал жертвой злого проклятья, может быть, для его пробуждения ничего больше и не надо? А если она может пробудить его — изнутри, из глубин естества, — то может ли она подтолкнуть его, совсем чуть-чуть, в другую сторону, чтобы он снова заснул?
— Боже, — засмеялся Споффорд, внимательно изучая ее сосредоточенность. — Ты будто окаменела.
— А этот Клифф, — спросила она. — Он вроде врача, да? От невидимого дома у подножья горы в прозрачное небо поднялась ракета, оставляя за собой зыбкую полосу дыма; остановилась и разорвалась с горделивым, хотя и негромким чпоканьем.
— Отвези меня, а?
— Ой, не хочется. Ладно.

 

Новая ракета, запущенная с другого двора, поднялась над темными дубами Аркадии, как раз когда Споффорд въехал в ворота. Она храбро карабкалась вверх, дрогнула, устремилась вниз и взорвалась; на землю падала пригоршня оранжевых огоньков.
— Загляну-ка я к ребятам еще раз, — сказал Споффорд.
— Я отсюда пешком дойду, — ответила она. — Увидимся.
— Я схожу, постучусь в дверь с черного хода. Хочу получить свою долю пожеланий спокойной ночи.
— Только не надо. Миссис Писки здесь.
Она вылезла из машины и зашагала по дорожке. Вопреки обыкновению, у парадного входа не горел ни один фонарь, и на фоне светлого неба дом казался сгустком темноты.
Это еще что. На дорожке у парадного входа стояла «букашка», без сомнений — машина Вэл: с искусственным цветком, прикрепленным к антенне, благодаря которому она находила машину на переполненных стоянках. И тут Роузи увидела, что парадная дверь открыта.
Она вошла внутрь, и большая дверь с натянутой сеткой от насекомых затворилась за ней — не то сама собой, не то по воле ветерка. Коридор вел через дом, мимо темных гостиной и столовой, в библиотеку. Там свет горел.
Он умер, подумала она и поняла, что не хочет проходить через дверь, а ноги всё ступают вперед. Она толкнула дверь.
Не умер. Когда Роузи вошла, он взглянул на нее с тем же испуганным и непонимающим видом, как и утром. Но он изменился: ему стало хуже, гораздо хуже.
Вэл сидела подле него на стуле с прямой спинкой; она взглянула на Роузи взволнованно, будто в чем-то была виновата.
— Что случилось? — спросила Роузи. — У него был…
— Я не знаю, — ответила Вэл. — Приходил врач. Раньше. Тебя не было. Он хотел, чтобы Бони тотчас же отправился в больницу. Думаю, он отказался.
— Господи, неужели? — Сердце Роузи забилось сильнее. — Бони, ты уверен.
Он не ответил. Роузи не знала, понимает ли он, что в комнате есть еще кто-то.
— Должна прийти медсестра, — сказала Вэл. — Уже вот-вот. Экономка…
— Миссис Писки.
— Опять пошла звонить. Роузи подошла к кровати.
— Бони. — сказала она.
Он поднял руку. Он знал, что она здесь.
— Он говорит, что хочет пописать, — сказала Вэл. — Давай отведем его в туалет. Сможем? Если возьмем под руки.
— Разве что миссис Писки поможет.
— Хорошо, — согласилась Вэл. — Он уже начал беспокоиться.
Она уперлась локтем в ладонь другой руки и опустила подбородок на костяшки пальцев; она глядела на Бони, как доктор на умирающего ребенка на старой хромолитографии. Он угасает.
— Вэл, — спросила Роузи, — почему ты здесь?

 

Она уже почти решила не приезжать. Тем вечером она не осмелилась покинуть Дальнюю Заимку, прежде чем луна перешла в новый знак: Вэл боялась, что, пока луна в ее знаке, она может расстроиться и расплакаться; потом, проехав уже милю или две, она остановилась, утратив решимость; ей пришлось вернуться в Заимку, выпить чаю и укрепиться духом.
Она не сказала матери, куда отправляется. Когда, сидя за столом на кухне, с кружкой в руках (надпись гласила: «Сегодня первый день оставшейся тебе жизни»), мама посмотрела на Вэл, той пришлось быть немного резкой, чтобы мать не вмешивалась. Если бы мама смогла вытянуть из нее правду (слова уже готовы были сорваться с языка), она бы, возможно, запретила поездку; относясь к запретам и приказам с презрением, Вэл не была уверена, что смогла бы высмеять и этот; она сомневалась, что у нее хватило бы сил еще раз принять это решение.
В любой момент (в любой момент за последние пять лет, он и так подзадержался) Бони может умереть, а она так и не…
Сменяющиеся чувства по-разному рисовали эту сцену в ее воображении — а Вэл чуть ли не с детских лет думала о будущей встрече, каждый раз по-иному: облюбованный расклад вдруг менялся по велению ее сердца, которое она часто не понимала вовсе. Годами она вообще не думала об этом, а потом многие месяцы, зимой и летом, редко думала о чем-нибудь Другом.
Яростная, праведная, торжествующая. Надменная. Печальная, попрекающая. Впервые в жизни готовая потребовать то, что ей необходимо. Торжественная, как судья. Жестокая. Она не знала, но ей необходимо было знать, чтобы сыграть каждую из этих ролей, — что же чувствовал, что знал, что думал он все эти годы; она могла лишь представить это, и, в соответствии с тем, как менялись ее чувства, менялся и его отклик.
Мама сказала, что он никогда не отрицал этого, никогда не отталкивал ее, никогда не говорил, что она не сможет это доказать или что он сможет доказать — мол, его шансы чертовски невелики, как будто мало других претендентов; а потом мама всегда добавляла, что к ней всегда относились с большим почтением и добротой, не только мелкие сошки, но и сошки покрупнее, под- и над-сошки, которых ей довелось знать, в их числе местные воротилы и несколько эстрадных знаменитостей, такие захудалые, что смех вызывали уже их имена.
А также Бони Расмуссен.
Взрослея, Вэл чувствовала, что она все больше запутывается в паутине отговорок и уклончивых объяснений, которая не давала ей разобраться в неких вопросах и в детстве, и позже. Когда она была еще очень маленькой (мама по-прежнему делала вид, будто не верит в памятливость Вэл), ей разрешали приходить в домики, спрятанные меж сосен, помогать матери при уборке; женщины, которые там вроде как жили, всегда были немного сонными и всегда радовались ей. Потом Вэл запретили ходить к домикам, а вскоре их вообще закрыли. Когда она стала подростком и слова матери для нее превратились в ничто, она снова пошла туда, вдохнула сырой запах старых кроватей, заглянула в ящики, устланные газетами времен войны, нашла пару шпилек. Время от времени мама пыталась рассказать ей что-нибудь об отце — исчез ушел в отлучке, — но выходило не более убедительно, чем ее сказки о Зубной фее или Песочном человеке. Вэл никогда не давила на мать, опасаясь, что отец обернется чистым вымыслом. Но с годами паутина расползалась: однажды вечером, на «свидании вслепую», парень Вэл высказал жестокое предположение, исходя из давних слухов о ее и мамином прошлом, и мама наконец-то поняла, что дочь пора просветить. Что вовсе не значило, будто она ничего не утаила.
В скольких книжках она читала, в скольких фильмах видела, как мама рассказывает своей пяти- или шестилетней дочке, что ее настоящий отец — лорд, герцог, миллионер, добрый и могущественный, одетый в бархатный смокинг, озаренный настольной лампой среди тьмы его кабинета. Ее отец оказался вовсе не сказкой, он был настоящий и жил недалеко, вниз по улице, Вэл сталкивалась с ним на ярмарках народных промыслов и в летних театрах. Когда Роузи Расмуссен вернулась в Дальние горы, они подружились; господи боже, Вэл даже приходила в его дом, и играла в крокет, и кивала ему через огромное зеленое поле.
Она скажет ему: ничего мне от вас не нужно. Я знаю, вы за эти годы кое-что для нас делали. Ну и хватит, нет, не хватит, но вам-то какое дело. Ничего мне не нужно, кроме.
Чего? Чтобы он наконец признал ее. Чтобы сказал: мне так жаль, я не сделал, что должен был, я боялся, я трусил, я часто думал о тебе все эти годы, мне так жаль.
Тогда она смогла бы простить этого ублюдка, пока он еще жив. Смогла бы хоть это.
Потому Вэл и приехала в Аркадию; с тяжелым сердцем она остановилась у его двери и постучала; никто не ответил, но в доме горел свет. Дрожа от волнения, она дошла до конца коридора (точно так же, как поздно вечером это сделает Роузи) и вошла в кабинет. Откуда у нее только взялись силы? По эту, правую, сторону Откоса не было ни одного дома, в который она бы решилась войти без приглашения, но сюда ее никогда не пригласят, так что вот. Она толкнула дверь, отчего-то уверенная, что перед ней — та самая комната. Увидела высокие книжные шкафы, полировку. Как ей и представлялось.
Это была комната больного человека. На большой шезлонг накинуты простыни; баллон с кислородом и маска. На раскладном столике — пузырьки с лекарствами. Сначала она даже не поняла, что здесь лежит человек. Его рука едва приподнялась и снова упала.
— Мистер Расмуссен. — В его лице ничего не дрогнуло. Да видит ли он ее вообще? Ему куда хуже, чем сказала Роузи. — Вы ведь знаете меня?
Она подошла чуть ближе. Его лицо не меняло выражения, он рассматривал ее с тупым вниманием, словно ящерицу или камень. Он был высоким мужчиной, всегда казался ей высоким, а сейчас выглядел маленьким, даже крошечным; она подумала о том типе из энциклопедии, которому была дарована вечная жизнь, но он забыл испросить вечную юность и в конце концов ссохся до размеров цикады. Но все еще был жив.
— Вэл, — наконец-то произнес он, будто имя, соскользнув с языка, удивило его самого. — Валери.
Господи, только бы не заплакать.
— Я хотела навестить вас, — сказала она. — Уже очень давно. Он попытался приподняться на локте, понял, что не может, и снова откинулся на подушки.
— Боюсь, — сказал он, — я не в очень хорошем состоянии.
— Я знаю, — ответила она. — Знаю. — Ну почему она не пришла раньше, почему не была храбрее, почему не прислушалась к своему сердцу. — Это ужасно, откладывать вещи на потом, откладываешь и откладываешь, а потом. Но вы.
Он не ответил. Откуда у него взялся этот шелковый халат — словно одеяние сказочного императора, а внутри пустота, как у куклы. А что, если. Нет, вот только что грудь поднялась и опустилась.
— Я хотела, — сказала она, — кое-что спросить, кое-что спросить, что мне рассказала Роузи. Роузи Мучо.
Он открыл рот, но ничего не сказал.
— Она-то не знает, но, умоляю, ответьте. Кто такая Уна Ноккс?
Вэл улыбалась: эй, весельчак, а ну сознавайся. Бони не подал виду, что слышал вопрос.
— На самом деле это не важно, — сказала она. — Я так спросила. Богом клянусь, я в это влезать не хочу. — Глупые глупые слезы, всегда не вовремя, она не думала плакать, она не плачет, она не заплачет.
— Я ничего, — сказала она, — ничего не хочу от вас. Я просто.
— Прости, — сказал он.
У Вэл сжалось сердце, любовь и прощение готовы были хлынуть еще до того, как он попросил ее об этом. Она подошла ближе. В ее глазах стояли слезы. Непролитые.
— Прости, — повторил он. На этот раз он приставил руку к уху. — Что ты сказала?
Прости, повтори, пожалуйста: вот все, что он имел в виду. Конечно. Вэл попыталась проглотить комок в горле и успокоить сердце, болезненно сжавшееся в груди.
— Нет, — ответила она. — Ничего.
— Я боюсь, — снова повторил он, — что ничего не могу предложить вам, миссис Писки.
— Слушай же, — сказала она.
Слушай. Но больше она не произнесла ни звука. Он снова приподнялся на локте, как будто уже забыл, что способен на это, потом снова лег, вещица хрупкая, но тяжелая, такую не поднять — вот ее и опустили, соблюдая предосторожности.
— Плохой день, — сказал он.
— Да.
Она села на твердый стул рядом с ним. Он повернул к ней какую-то странно маленькую, покрытую коричневыми пятнышками и немного влажную голову, как у потерявшейся на много лет куклы. Вэл казалась себе огромной и очень тяжелой, несказанные слова наполняли ее.
Они и не будут сказаны: потому как, едва войдя сюда, она поняла, что не сможет обвинить его во всех грехах, или заставить признать ее, или задать любой из вопросов, которые возникали в воображаемых беседах, мысленных кинохрониках встречи в этой комнате. Слишком поздно. Он не сделал этого, а она не смогла его заставить, а сейчас уже слишком поздно. Он просто больной старик, не способный думать ни о чем, кроме себя и своей смерти, так же как не сможет думать и она, когда придет ее черед.
— Прости? — снова повторил он.
— Ничего, — ответила она. Даже если она заставит его слушать, ее повесть легче не станет. — Все хорошо. Отдыхайте.
Она долго сидела подле него. Однажды привстала и кончиком простыни вытерла слезы, которые текли по его морщинистым щекам. Он плакал не из-за нее и не из-за других своих прегрешений — всего лишь расстройство слезной железы, одной из многих. Он этого и не заметил. Миссис Писки открыла от удивления рот, увидев, что Вэл склонилась над ним, незваная гостья, воришка. Ангел Смерти, облаченный в солнечный свет.

 

— Я приехала помочь, — сказала Вэл Роузи. — Подбодрить его.
Ею овладело какое-то странное веселье. Решение всех проблем без решения, все, с чем она пришла сюда, останется при ней, но, Господи Исусе, она уже никогда не будет думать об этом человеке, этом миге и этой комнате.
— Вэл, — сказала Роузи, — боже, так странно. Слышал ли он, как Вэл рассказывала Роузи свою историю?
Он не подал и знака. Роузи с ужасом взглянула на него. В ее глазах он принял какой-то совершенно нечеловеческий облик.
Она встала. Миссис Писки уже вернулась от телефона и вскрикнула с облегчением, увидев, что Роузи уже вернулась. Лежа на застеленном простынями диване, Бони глядел на стоящих над ним трех женщин.
— Боюсь, — сказал он. — Мне кое-куда нужно.
— Конечно, — ответила миссис Писки. — Нужно, так нужно.
Ее радость испарилась, улетучилась, оказалась наигранной — теперь в этом сомнений уже не было. Она никогда не была веселого нрава; коренастая, сильная, громкая, миссис Писки всегда пугала Роузи, и той казалось, что Бони тоже ее боится.
Общими усилиями Бони поставили на ноги. Он взглянул на них, будто не был вполне уверен, где ноги, собственно, находятся.
— Ускользнуть хотели, — сказала Вэл. — Да? И никому ни слова. Какого черта.
Неуверенными шажками Бони добрался до двери кабинета. Проем оказался слишком узок, чтобы они могли протиснуться все вместе, но было очевидно, что, если хоть кто-нибудь отпустит Бони, он упадет.
— Держи его за левую руку, — сказал Вэл, обращаясь к Роузи. — Я поддержу сзади.
Осторожно маневрируя — словно передвигая антикварную вещь, — они вывели его в коридор; рот был полон слюны, и с каждым кратким хриплым выдохом из легких вылетала мокрота.
— Простите, — бормотал он. — Мне так жаль.
— Конечно, — ответила Вэл. — Конечно, тебе жаль.
До двери туалета было уже недалеко. У каждой в голове крутилась одна мысль: что они будут делать, когда дойдут до унитаза (тот уже виднелся через открытую дверь, равнодушный и терпеливый), но вдруг Бони ослабил хватку. Напряжение, державшее его стоймя, исчезло; ток покинул провода. Бони, безмятежно вздохнув, откинулся на их руки.
Миссис Писки — единственная, кому доводилось видеть великий миг перехода, и даже не раз, — благоговейно застонала, но Бони Расмуссен ее не слышал. Он не слышал многого, что говорили ему или в его присутствии за этот бесконечный День, и даже не всегда был уверен, что человек, о котором так печально говорят, — он сам. В любом случае, он уже давно забыл все, что услышал.
Простите. Простите. Все это потому, что у него было так мало времени: потому что ему осталось так мало. Лишь миг между началом, которое уже и не вспомнить, и забвением. Что еще можно сделать, кроме как начать? Что?
Очень осторожно он освободился от женских рук и встал самостоятельно. Какая-то путаница — и с чего это он пошел в туалет? Ему это вовсе не нужно. Он думал, что нужно, но ошибался.
Нет, совсем не нужно.
Он обернулся на трех женщин, стоящих у двери в его кабинет. Они были озадачены и молчаливы, как будто уронили что-то, но еще этого не осознали. Что ж, дальше он отправится сам. Понятно, что ему не на кого надеяться. Никто за него не справится, придется уж самому, и как он был не прав, что так долго — и так бесплодно — докучал ближним своими просьбами. Даже Сэнди Крафт не смог найти это для него, потому что своей цели он должен был достичь сам.
Он лишь сейчас понял (сколько времени на это ушло!): путь вперед пролегает по тропе, ведущей назад, шаг за шагом, как если бы что-то потерял; восстанавливаешь обратный путь, пока не найдешь. Он начнет с конца и будет идти, пока не доберется до начала, и за поворотом найдет искомое, именно там, где оно и должно быть, явное лишь ему одному.
Сначала он пойдет в дом Крафта; он возьмет след среди книг, оставленных ему Крафтом (да, именно ему, что вполне очевидно, хотя он и не хотел произносить эти слова даже в глубинах своей души); он отправится вспять, непременно возможно в Европу, в Лондон, Рим, Вену. А потом и в Прагу.
Но сначала к Крафту. Он хорошо знал путь, залитый луною, ибо не раз ходил здесь такими же летними ночами. Он представил, как в окнах дома горят огни, там, в конце дорожки, недалеко от темных сосен, он даже увидел, как Сэнди сидит в кресле под лампой. Его милые лукавые глаза и улыбку. О Друг мой.
В коридоре он захватил шляпу и трость. Длинный, до странности огромный коридор заканчивался огромной дверью. Ему потребуется много сил. А потом ночь и путь. Ничего не забыл? Оставил что-нибудь? Ему казалось, он действительно забыл что-то взять — то, что не давало ему уйти, мешало двигаться вперед, — ребенок, не желающий отпустить штанину отца. Что же это? Что-то сделанное и не сделанное, а если не вспомнить об этом, путешествие станет бессмысленным. Бумажник, ключи от машины, билет, что-то еще.
Он замер, а дверь становилась все огромней. Он что-то забыл, он господи боже он позабыл: надо вернуться, немедленно нужно вернуться. Он попробовал обернуться и понял, что не может. Не мог повернуть даже голову, и не в том дело, что у него не было сил, — просто за спиной нет ничего, вообще ничего.

 

— Когда я был маленький, — сказал Пирс, обращаясь к Роз Райдер, — то однажды устроил лесной пожар.
Чуть ниже их парковки озеро Никель было забрызгано звездным светом; машины собирались у берега по две — по три, из них выходили семейные пары с детьми и, минуя Пирса и Роз, спускались по обрывистым склонам, среди темных елей.
— Не то что большой, но самый настоящий лесной пожар. Я со спичками не играл, ничего такого; собственно, всего лишь выполнял поручение. Мусор жег. Валежник и загорелся.
— Да, — сказала она.
— Я наблюдал за огнем, долго, а потом, когда стемнело, перебрался на крышу моего дяди и оттуда смотрел, как огонек превращается в пожар.
— Да.
— Сдержать его не было никакой возможности, — сказал Пирс. — Поэтому все вышло из-под контроля.
— Да, — повторила она. — Я знаю.
То тут, то там слышались взрывы фейерверков класса «Б», Дальний смех. Бесы доплыли на барже до середины озера, даже отсюда видны отблески их факелов. Шериф, члены спортивного клуба. Их освистывают за нерасторопность.
И вот наконец с баржи взлетела первая ракета и взорвалась: сверкающий одуванчик расцвел и пропал; мгновение спустя — удар взрыва.
— Оооо, — сказала она.
Взмыла другая — ракет было маловато, и для начала их запускали по одной; все, задрав головы, следили ее шаткий путь. О! Это была одна из ракет, которые запускают шума ради, и сердца вздрагивают, когда холмы отражают ее грохот.
— Ой, — сказала она, радостно хихикая и ерзая на сиденье. — Мне так нравится. — Она подняла ногу и уперлась ею в приборную доску. — Так что?
— Это все, — ответил Пирс. — Я просто вспомнил. Ощутил его силу. На крыше, вместе с моими кузенами.
Тогда он понял, что мир скрывает разрушительную силу, чистую энергию: ни добро, ни зло, но возможность; и выпустить ее на свободу проще простого.
Еще одна громоподобная вспышка, на этот раз посложнее: сначала огненный цветок, затем — сполохи и рой свистящих дьяволят, и лишь потом — оглушительный взрыв. На мгновение огонь осветил сборище на берегу: кто-то расположился в пляжных креслах, детишки накрыты одеялами, парни с девушками, обнявшись, сидят на капотах.
— А кто твои кузены? — спросила она.
— Дети моего дяди. Он меня вырастил.
— А. — Она подождала следующей вспышки: многоцветное облачко, шипение огарков в воде. — Родителей не было? — нежно спросила она.
— Родители. Были, конечно. Просто однажды мама бросила отца и стала жить со своим братом.
— А сестры? Братья?
— Нет. Кузены были мне и братьями, и сестрами. Что-то вроде того.
Она потягивала пиво, которое они привезли с собой, но не это было причиной столь хорошего настроения.
— А как насчет тебя? — спросила она. — Ты не женат. Детей нет?
Ба-бах. Две сферы, одна внутри другой, как так возможно, не успел над этим задуматься, а видение уже исчезло. Magia naturalis.
— У меня есть сын, — сказал он. Повернувшись, она внимательно посмотрела на него.
— Ему двенадцать лет, нет, тринадцать. — Трудно определить точную дату рождения, мальчики все такие разные; он примерно знал, насколько тот взрослый, но не какого возраста тот мог достичь. — Робби. — сказал он, и в его груди взорвалась ракета; для того и произнес это имя, чтобы ощутить взрыв, только для этого: ведь оба они сидят здесь, чтобы изумляться и радостно выплескивать энергию.
— Но как… — начала она, и тут же глухо рвануло на барже; небольшая ракета взлетела, рассыпая искры, расцвела, огромная и прекрасная, и умерла.
Роз — Пирс заметил это, взглянув на нее, чтобы разделить свою радость, — крепко зажала свою руку между ног. Такой грохот, многие ужасно хотят в туалет.
Фейерверк породил над озером грозовые облачка — они показывались только в цветном огне новых выстрелов. Смех над темными водами, крики восторга и страха; ничего не разглядеть, кроме кончиков сигарет, румянца костров, искр бенгальских огней. Далеко за горизонтом виднелись настоящие, холодные тучи, все еще белые.
— Дело к концу идет, — сказала Роз.
Но тут шериф и его веселые молодцы приложили все возможные усилия, и в одно мгновение в небе вспыхнуло с полдюжины ракет, потом еще три, coup de thèâtre — как не закричать при виде этой нелепой красоты. И все закончилось. Лишь тишина и нежный дымок веют над озером. Заводят моторы, и семьи, спускавшиеся мимо Пирса и Роз, той же дорогой идут обратно, унося стулья и спящих детей.
— Вот и все, — услышал Пирс: женщина разговаривает с малышом. — Уже все.
Вот и все. Закончилось превосходно. Пирс подумал: а если на самом-то деле ясным вечером собрали местных жителей и летних гостей, разожгли огни и вообще все это устроили вовсе не ради того, чтобы воплотить величие, восторг или славу Америки, — но во имя чего-то совершенно противоположного, чем бы оно ни было. Может, во имя бренности: сладкий миг жизни; острое чувство утраты. Триумф Времени.
— Я хочу кое-что тебе сказать, — сказала Роз. — У меня сегодня свидание.
— Что, прямо сегодня? — удивился Пирс.
— Позже. Позднее свидание.
— А.
Она завела машину.
— Извини, — сказала она.
— Чего извиняться — радоваться надо.
Он беспричинно обрадовался ее словам. Он ясно представил ее: в забегаловке, на танцплощадке, с другим мужчиной (неясного облика); он вообразил, как удивит того, другого, ее неутомимость. А сам Пирс в это время будет один, дома, в безопасности холодных простыней.
Назад: Глава десятая
Дальше: III VALETUDO