Книга: Марта Квест
Назад: Часть четвертая
Дальше: 2

1

Марта сидела одна у себя в комнате. Ей казалось, точно она выставлена напоказ, и общество других людей было ей нестерпимо. Как бы хорошо заболеть и недели две-три не показываться в конторе! Вскоре она почувствовала какое-то смутное недомогание, точно действительно заболевала. В свое время мать прислала ей термометр, «чтобы она могла следить за своим здоровьем». Марта смерила температуру. Температура была чуть повышенная. Марта уверила себя, что температура бывает ниже нормы по утрам и выше нормы к вечеру, но все-таки попросила мисс Ганн позвонить в контору и сказать, что она себя плохо чувствует. Под вечер Марта стояла у застекленной двери, держа во рту термометр, и вдруг решила, что, наверно, выглядит со стороны очень смешно; и на память ей пришел отец, сотни бутылочек с лекарствами у его постели, — отец, который всегда был чем-то озабочен и, погруженный в свои думы, подолгу мрачно простаивал у окна, ничего не видя и лишь судорожно щупая пульс у себя на руке. Мысль, что она может стать такой же, испугала Марту; она выхватила изо рта термометр и подумала: «Выброшу-ка я лучше эту штуку». Еще колеблясь, она посмотрела на серебристый столбик ртути — надо же все-таки сначала узнать, какая у нее температура, — но термометр выскользнул из ее пальцев и разбился. Однако Марта успела заметить, что он показывает сто градусов. Значит, у нее в самом деле температура повышена, и она имела право остаться дома. Она неторопливо замела стекло и в утешение сказала себе, что никогда больше не купит термометра и не будет дрожать над своим здоровьем. И все-таки приятно немножко поболеть, поваляться в постели.
Но Марта не легла. Она надела халат, разложила книги и приготовилась провести несколько дней в уединении.
Несколько дней! Впоследствии, оглядываясь на этот период своей жизни, она с грустной завистью думала о том, какой была тогда: она завидовала уграченной способности, как она выражалась, не терять ни минуты даром, точно время — это стеклянный сосуд, который можно наполнять по желанию.
Прошло всего несколько недель, как она убежала с фермы, но разве применимо понятие времени к этим нескольким неделям? Марте чудилось, что им не было конца, их нельзя было измерить секундами, часами, днями. Казалось, она уже много лет живет в городе — нет, опять не то, опять она пытается измерить этот период движениями часовой стрелки. Жизнь ее, с тех пор как она получила от Джосса знаменательное письмо, вызволившее ее из заточения, словно поцелуй принца в сказке, была совсем не похожа на медленное, размеренное существование на ферме.
И Марта вспомнила о том, как шло время на ферме, разделенное на четкие, строго ограниченные периоды — в соответствии с временем года, а когда мерилом жизни являются времена года, тут уж никакой путаницы быть не может. Вот сейчас на ферме январь, подумала Марта, значит, самая середина дождливого сезона. После периода дождей наступит период засухи, а потом опять дожди. Но все это далеко не так просто, как кажется. Взять хотя бы то время, когда в вельде разводят костры, — горизонт заволакивается тяжелыми клубами дыма, в воздухе стоит плотный желтый туман, а внизу чернеют просторы вельда — ведь это по-настоящему пятое время года в естественном чередовании времен. А октябрь — переходный, тяжелый месяц, полный особой напряженности, невыносимый месяц, нечто среднее между засухой и дождями; ну как назвать его месяцем засухи, если каждую минуту только и ждешь, что вот-вот хлынет дождь, и все поглядываешь на небо, затянутое тучами, — да когда же наконец он разразится, этот ливень, когда? Так что октябрь тоже можно считать особым временем года, к которому неприменимы обычные понятия о периоде засухи или периоде дождей, — месяц, словно предназначенный для того, чтобы разнообразить климат. Но вот наконец начинаются дожди — если не в октябре, то в ноябре, а иной раз даже в декабре; поэтому-то со словом «октябрь» и связано воспоминание о днях ужасного напряжения, они наступают каждый год, наступают неизбежно — дожди никогда не начинаются сразу без этого периода подготовки и томительного ожидания, именуемого «октябрем». Слово «октябрь» (в этом месяце был день ее рождения), словно далекий, слабый луч прожектора, осветило перед Мартой другой мир, должно быть реально существующий, но окруженный благодаря литературе призрачным ореолом, — ведь там, за морем, октябрь знаменует собой конец года, когда деревья в последний раз вспыхивают багрянцем своей уже свернувшейся от холода листвы, а в домах разводят огонь в очаге. Нет, нелегко, совсем нелегко причалить к берегу, когда якорем тебе служат слова, означающие что-то одно, не понятия, а маяки на скалах, — только скалы эти, оказывается, неустойчивы, точно под ними предательница-вода.
Сейчас уже наступил январь. Рождество осталось позади. Марта стояла у застекленной двери, за довольно грязной кружевной занавеской, и смотрела на улицу. Было жарко и сыро. Лужи в саду не высыхали — вода не успевала всосаться в землю или испариться. Небо набухло от влаги. Не раз в течение дня над городом собирались тучи, все темнело, скрывалось за внезапно спустившейся серой пеленою ливня, а через несколько минут солнце появлялось снова, над шоссе струились волны влажного зноя, деревья в парке трепетали в мареве испарений. Январь, январь в городе.
А на ферме сейчас все ожило: необычно свежая зелень, ярко-красная земля. Небо от Джейкобс-Бурга до Оксфордской цепи и от Дамфризовых холмов на север — насколько хватает глаз — темно-синее, бархатистое, а по нему день и ночь мчатся то сомкнутым строем, то развернутым фронтом облака — и из них то сыплет град, то хлещет дождь, они гремят и грохочут, словно оркестр, а молния пляшет по грозовым вершинам туч и извивается над горами. В зарослях кустарника, покрывающих холм, где стоит дом Марты, была вода — и если пройдешь по склону, то до колен выпачкаешься в красной грязи, а ветки при каждом шаге будут стряхивать на тебя свой груз блестящих дождевых капель. На ферме скот сейчас спешит наесться короткой сочной травы, которая скоро станет жесткой и колючей, как проволока. Правда, в это время года совсем забываешь о палящем зное долгих месяцев засухи. Вельд тогда становится похож на степь, поросшую ломкими почерневшими прутьями, какие можно порой увидеть среди камней копье: с виду они мертвые, засохшие, а поставишь в воду — и через час, глядишь, сухой прутик весь покрылся маленькими яркими листочками. В январе опустошенный засухой, опаленный зноем вельд, словно джунгли, насыщает воздух испарениями и лихорадкой. В подгнивших кустах, точно крошечные драконы, копошатся москиты; эти крошечные существа ютятся даже в легкой впадине крупного листа, или в следе от лошадиного копыта, или в пучке свалявшейся мокрой травы.
В январе прошлого года Марта (как всегда поглощенная думами о своем будущем — вот она в городе, быть может в Кейптауне, учится в колледже) вдруг заметила, что ветка, скользнувшая, словно влажная губка, по ее и без того мокрым волосам, как бы шевелится. Марта присмотрелась: темно-зеленые листья на этой ветке были непривычной формы, и Марта увидела двух огромных, толстых зеленых гусениц, дюймов по семь длиной. Гусеницы эти какого-то тошнотворного, светло-зеленого цвета были удивительно гладкие, словно кожа, и шелковистые тельца их до того надулись и, должно быть, так стремительно росли в этот жизнеутверждающий месяц (Марте казалось, что она видит, как набухает студенистая масса под тонкой натянутой кожей), что могли в любую минуту лопнуть под напором собственного роста, так и не превратившись в высохшие, точно палки, чехольчики, а потом в бабочек и мотыльков. До чего же они противные, отвратительные! Марту стало мутить при виде этих толстых, раздувшихся существ, которые, неуклюже переваливаясь, ползли по легкой поверхности листьев, слепые, безмолвные, с двумя крошечными рожками на месте головы, — вернее, просто бугорками зеленоватой кожи. Они вызывали отвращение, но при виде их на душе у Марты стало веселее. И она вернулась в свою комнату, распевая.
Можно подумать, что она соскучилась по дому, резонно заключила Марта. Но она не вернется на ферму — «ни за что на свете!». Тем не менее на какое-то мгновение ей показалось, что и в городе она не может оставаться: вот она заболела, сидит в своей комнате, у нее, наверно, малярия. А почему бы и нет? Ведь в детстве она болела же малярией, а всякому известно, что «если уж она у вас в крови, то…». Значит, ее «хватила» малярия — про солнечный удар тоже говорят, что он «хватил», — и вовсе ей не хочется домой. Вообще все в порядке. Марта убеждала себя, что в истории с Адольфом нет ничего необычного, — нельзя считать себя достойным членом молодого общества двадцатых годов и не знать, что тебе предстоит пройти через определенные испытания, а может быть, пережить и что-то большее. Она в самом деле ничуть не стыдится истории с Адольфом — но ей стыдно так, что плеваться хочется от отвращения (у себя в комнате, когда никто не видит, как пылает лицо), когда она вспоминает сцену, устроенную Стеллой. Марта сказала себе, что никогда, ни за что ноги ее не будет у Мэтьюзов.
На третий день своего добровольного заточения Марта получила большой букет дорогих цветов от Стеллы и Эндрю с веселой запиской, в которой говорилось, что они звонили ей в контору и им сказали о ее болезни. Марта была растрогана их добротой, но, едва почувствовав благодарность, тут же с досадой остановила себя: «Вздор! Какая это доброта? И что же тогда — доброта? Стелла прислала мне цветы просто потому, что это было проще всего и…»
Она написала коротенькую записку мистеру Джасперу Коэну в том юмористическом тоне, который она знала это — был неуместен, ибо в записке она просила об особом одолжении: ведь чтобы еще посидеть дома, нужно было представить справку от доктора.
Затем Марта возобновила погоню за опытом, которым она решила заменить открытия, выпадающие на долю молодой женщины, предоставленной самой себе в большом городе. Она вернулась к книгам. Читала она медленно, переходя от книги к книге, и придерживалась при этом довольно своеобразной системы: она отыскивала труды авторов, упомянутых в только что прочитанной книге или напечатанных в списке весенних публикаций. Марта была подобна птице, перелетающей с ветки на ветку огромного дерева, — только у дерева этого, казалось, не было ствола, и оно вырастало прямо из тумана. Она читала так, словно процесс чтения был впервые ею открыт, точно до нее никто не читал и не существовало людей, способных руководить чтением. Она читала так, как птица собирает веточки для будущего гнезда. Она выбирала себе книги по фамилии автора, словно фамилия являлась гарантией качества, а сама книга — чем-то совершенно независимым, каким-то самостоятельным миром. Но, прочитав несколько страниц, Марта спрашивала себя: «Какое все это имеет ко мне отношение?» Большинство книг она отвергала, а с некоторыми соглашалась, но инстинктивно, просто потому, что в этих книгах было нечто созвучное ее внутреннему «я»; мерилом служил ее внутренний опыт (она считала, что в основе его лежит одно ощущение, а на самом деле он складывался из нескольких, разной интенсивности), приобретенный за годы ее одинокого детства, проведенного в вельде, — это было знание о чем-то, вызывавшем мучительный экстаз, жившем в самой глубине души, но порой все затоплявшем; это было ощущение движения, слияния воедино отдельных вещей, постепенно образующих необъятное целое; и это знание служило для Марты мерилом, заменяло ей совесть. Поэтому она откладывала книгу того или иного автора, вполне уверенная в своей правоте: такая убежденность бывает у невежд. Она просто говорила: «Это неправда». Так были ею отброшены многие авторы, многие философы, питавшие и поддерживавшие (так казалось Марте) не одно поколение до нее, — и отброшены с той же легкостью, с какой она отказалась от религии: ей это не подходит, это не для нее.
Она упорно продолжала расширять свои познания — отсюда возьмет отрывок, оттуда фразу, — и в ее мозгу из разрозненных кусочков поэзии, прозы, фактов и фантастики возникало причудливое и диковинное здание. И если она мимоходом упоминала, что прочла Шопенгауэра или Ницше, это означало, что теперь она убеждена в творческой силе рока. На самом деле она не читала ни того, ни другого и вообще ни одного автора, если читать — значит усваивать те мысли, которыми автор хочет поделиться с читателем.
За эти несколько дней — такие периоды наступали не раз в жизни Марты — она, точно голодная, поглотила необычайное множество книг, самых разнообразных и противоречащих одна другой. В воскресенье вечером она очнулась от этого запоя, полная энергии, готовая идти завтра на работу. Скоро февраль, почти месяц прошел с Нового года. Надо снова начать занятия в Политехническом — ведь должна же она выполнить свои решения: поставить перед собой ясную цель и к концу года твердо овладеть специальностью.
Два автора оказали на нее наибольшее влияние в этот период усиленного чтения — Уитмен и Торо, потом она перечитывала их в течение многих лет, как иные читают Библию. Она полюбила этих писателей, воспевающих забвение, смерть и сердечную боль, и ей ни разу не пришло в голову спросить себя — она задала себе этот вопрос лишь много позднее, — почему ей, так недавно расставшейся с родной фермой и уехавшей не так уж далеко (поскольку маленький городок еще только строился, и стоило поднять глаза и посмотреть в конец улицы, чтобы увидеть траву, которая буйно росла вдоль тротуаров), почему ей так нравятся эти поэты, чувствовавшие себя, как и она, изгнанниками?
Когда Марта после болезни вернулась в контору, то оказалось, что мистер Джаспер Коэн неожиданно ушел в отпуск. Его сын был убит в Испании, под Мадридом, уже с год назад. Один из его друзей, благополучно добравшись до Англии, написал об этом отцу.
В конторе все были огорчены — не столько смертью героя, сколько сменой правления: мистер Макс Коэн, ныне возглавлявший дело, уже уволил трех девушек, в том числе и Мейзи. Мистер Макс Коэн и молодой мистер Робинсон теперь дали почувствовать, насколько им чужды методы мистера Джаспера. Начальство вызвало и Марту; осведомившись вскользь о ее здоровье (а выглядела она, надо сказать, прекрасно), оно заявило, что «нас»-де очень радуют ее усердные занятия в Политехническом, так как контора не может больше держать неквалифицированных служащих.
Мейзи, которую ничуть не испугало увольнение, уже нашла себе другую работу в страховом агентстве. Она рассказала Марте, что четыре дня не являлась на работу: рождественские праздники прямо угробили ее, и она трое суток спала без просыпу. А вернувшись, усиленно занималась маникюром, с мечтательным видом перебирала картотеку и кокетливо улыбалась мистеру Робинсону и мистеру Максу, которых особенно раздражало то, что она нисколько не горюет по поводу своего увольнения. Две другие девушки ушли сразу — им не позволяло остаться оскорбленное самолюбие — и уже работали в другом месте.
— Вот подожди, вернется наш мистер Коэн — все пойдет по-другому, — спокойно заявила Мейзи. — Он им покажет! Прямо рабовладельцы какие-то!
Но мистера Джаспера едва ли можно было ожидать раньше чем через несколько месяцев. И не только потому, что его так потрясла смерть сына, — его жена (по крайней мере, ходили такие слухи) решила развестись с ним: она уверяла, что в смерти Абрахама виноват ее муж, и в конторе все как будто были согласны с ней.
Миссис Басс с мрачным удовлетворением изрекла, что если уж человек связался с красными, то ничего другого ждать нельзя, кроме беды. И как мистер Коэн допустил, что Абрахам связался с этой бандой! Это был первый политический спор со времени поступления Марты, и она тотчас ринулась в бой: мятежниками являются вовсе не республиканцы, а Франко, убежденно заявила она. (Она считала себя достаточно вооруженной фактами, вычитанными в «Нью стейтсмен».) А еще лучшим оружием была ее уверенность в своей правоте. Но разве сознание своей правоты не бессильно перед лицом тупого и самодовольного невежества? Марта оказалась полным новичком в такого рода спорах, и поэтому спокойное замечание миссис Басс: «Ну, каждый ведь имеет право на собственное мнение», — поставило ее в тупик. Марта возразила, что дело не во мнениях, а в фактах.
Тут миссис Басс резко заявила, что всем известно, каковы эти коммунисты.
На это Марта ответила, что правительство в Испании не коммунистическое, а либеральное.
Миссис Басс с минуту тупо смотрела на нее, потом заметила, что она как раз это самое и говорит: чего ради Абрахаму было туда соваться, раз там либеральное правительство — зачем же воевать с ним? Марта сначала опешила, но потом сообразила, что надо сказать: миссис Басс ошибается, Франко никогда не был избран, а… Миссис Басс слушала, недоверчиво хмурясь и не снимая рук с клавиш машинки; ее живое лицо с мелкими чертами хранило упрямое выражение. Пожав плечами, она повторила, что имеет право придерживаться каких угодно взглядов, но что вообще политика утомляет ее, и решительно застучала на машинке, чтобы прекратить спор. Марта была в бешенстве: ее возмущало не только то, что миссис Басс рассуждает непоследовательно, но и то, что она нисколько не задумывается над своей непоследовательностью. После работы, все еще продолжая злиться, Марта отправилась в Политехнический, ей было очень жаль мистера Коэна: такой добрый джентльмен, и вот — единственный сын погиб, а жена собирается разводиться. Марта решила занять денег и уехать в Кейптаун. Если бы она могла поговорить с Джоссом, он сразу сказал бы, что ей делать! Но тут она вошла в аудиторию, села за свой стол и попыталась сосредоточиться, чтобы правильно записать длинный отрывок, который диктовал мистер Скай, — в нем шла речь об убыточных ценах на хлопок. Но долго Марта не могла выдержать. Выйдя из Политехнического, она обнаружила Донавана, поджидавшего ее в своей маленькой машине. Он любезно заявил, что приглашает ее в Спортивный клуб на танцы. Марта ответила, что у нее нет настроения танцевать, втайне надеясь, что он сочтет ее гордячкой и отстанет. Но это как будто даже обрадовало его: в таком случае они посмотрят, как танцуют другие, ему это нравится куда больше, чем сами танцы, — уж очень они утомляют.
Марта поняла, что ее простили. Однако она вовсе не намерена была раскаиваться. Они поехали по темным улицам, и вдруг он с напускной небрежностью спросил:
— Ну теперь, когда непослушная девочка узнала жизнь, она, вероятно, очень довольна собой?
Марта почувствовала, что ему хочется услышать от нее подробный рассказ о том, как все произошло; ей стало противно, и она сердито заявила, что Стелла вела себя возмутительно, а он, Донаван, лицемер.
Он чуть не вспылил, но передумал и, покосившись на Марту, рассмеялся и сказал, что она не заслуживает таких преданных друзей, как Стелла.
Марта не ответила и, продолжая хранить упорное молчание, стала смотреть в окно. Не надо ей было ехать в Спортивный клуб! С другой стороны, если бы она отказалась, это выглядело бы ребячеством…
Они подъехали к клубу, не сказав друг другу ни слова. Большой зал был уже освобожден для танцев, но все либо еще обедали у Макграта, либо сидели в баре. Донаван предложил слегка перекусить, а если они проголодаются, то потом поедят сэндвичей. Марте было все равно, и она согласилась. Продолжая дуться, они молча уселись на веранде и принялись пить бренди.
Вскоре из бара вышли несколько мужчин и присоединились к ним, приветствуя Марту с обычным для здешних завсегдатаев преувеличенно бурным изъявлением чувств. Она поняла, что хоть и оступилась, но не впала в немилость, — нет, из этого круга ее едва ли выбросят. Теперь все зависит от самой Марты; если она умно поведет себя, то быстро восстановит прежнее отношение к себе: разве одно ее присутствие здесь не говорит о том, что она раскаивается? Прислушиваясь к разговорам, она с удивлением отметила, что говорят о войне — не о войне в Испании, и не о войне в Китае, и не об авантюре, которую затеял Муссолини в Абиссинии: для здешних жителей этих войн как бы не существовало. Нет, они сокрушались о том, что в мире стало неспокойно, — однако выводов никто не делал: ведь для них, как и для мистера Квеста, это означало бы, что скоро придется защищать честь Британии. Да и трудно им было высказываться определеннее — ведь они ничего, кроме газет, не читали, а газеты по-прежнему превозносили Гитлера; слово же «Россия» употреблялось не столько как обозначение противника, с которым надо немедленно схватиться (хотя со временем это им, конечно, предстоит), сколько как синоним зла.
Вскоре один из молодых людей заметил, что если будет война, то с черномазыми не оберешься «хлопот». Говорил он взволнованно, страстно, как говорит тот, кто жаждет чего-то — хотя, быть может, и не того, к чему призывает. И тут вдруг вступила в разговор Марта; она с воинственным видом заявила, что не понимает, какие могут быть «хлопоты» с чернокожими. Молодые люди изумленно обернулись к ней — они забыли, что среди них есть девушка. Понизив для большей интимности голос, они принялись уверять ее, что, если начнется заваруха, уж они, будьте уверены, проучат этих кафров, она-то, во всяком случае, может не беспокоиться — все будет в порядке.
Марта холодно заметила, что ей, конечно, нечего беспокоиться, а вот им, может быть, и придется, если… Но тут Донаван встал, взглянул на часы и заявил, что, если Марта хочет выбрать столик, это надо сделать сейчас, пока еще есть свободные.
Она последовала за ним, и, когда они уселись, он произнес:
— Ты сегодня в прескверном настроении, дорогая Мэтти!
Она ответила, что да, и вдруг, сама не зная почему, рассказала ему о смерти Абрахама Коэна. Зачем? Разве она могла ждать от него сочувствия? Ну, конечно, буркнул он, если человек связался с красными… Марта, как видно исчерпавшая все свое возмущение в споре с миссис Басс, только пожала плечами и сдержанно ответила, что он, конечно, прекрасно обо всем осведомлен и ей добавить нечего.
Донаван пропустил это мимо ушей, не уловив сарказма.
— Я уже говорил тебе, Мэтти, что ты едва ли найдешь кого-нибудь лучше меня, — сказал он. — И если ты опять не увлечешься каким-нибудь упоительным еврейским юнцом, я думаю, мы вполне подойдем друг другу.
Марта была так удивлена, что не могла слова вымолвить; она не поняла, что он предлагает ей возобновить прежние отношения. Она была польщена и вместе с тем почувствовала к нему презрение. Поэтому она и промолчала. Они сидели в полутьме веранды, дверь была открыта, и они видели перед собой танцевальный зал. Знакомые здоровались с Мартой, но молча и настороженно, как бы напоминая ей, что она сначала должна еще пройти через испытание. То один, то другой «волк» подходил к ней, нашептывал любезности и снова отходил — все было как прежде и не так, как прежде: подобные любезности говорились всем девушкам, она уже не выделялась среди них, а стала самой обыкновенной, рядовой. Марта особенно остро почувствовала это, когда на веранде появилась Марни ван Ренсберг в цветастом вечернем платье, под которым вьширали ее высокая грудь и крутые бока, перекатываясь, точно полупустые мешки с зерном. Раздались дружные вздохи и свистки, на которые Марни отвечала своей добродушной, слегка застенчивой улыбкой. Она была здесь «новенькой», она только что приехала и заняла место Марты, а какова ее внешность и ее взгляды — это не имело никакого значения. Марта смотрела на все это, и ей стало стыдно оттого, что пусть недолго, но и она была предметом такого поклонения; да к тому же обидно было, что ее могла оттеснить на второй план какая-то Марни ван Ренсберг. Впрочем, чувство это тотчас исчезло, когда Марни, смущенно хихикая — видимо, ей было так же трудно приноровиться к нравам клуба, как и Марте, — подошла к своей бывшей приятельнице и торопливо спросила:
— Как, Мэтти, ты тоже здесь? Мне говорили, что ты бываешь в клубе, но я до сих пор ни разу тебя не видела.
Марта ответила, что рада приезду Марни: ей здесь, наверно, понравится. Миссис Квест писала, что ван Ренсберга ужасно рассердились, когда их дочь вдруг поступила на работу в городе, даже не посоветовавшись с ними, — и во всем виновата Марта, это она подала дурной пример. Поэтому Марта готова была поддержать Марни в борьбе со старшим поколением. Но разговор до этого не дошел — Марни спокойно заметила, что да, ей здесь нравится, и добавила:
— Слышала новость? Я помолвлена!
— Вот здорово, — заметила Марта. И поспешно добавила: — Я очень рада за тебя, — увидев, как огорчило Марни ее равнодушие. — С кем же? — И Марта невольно посмотрела вокруг, пытаясь угадать, кого могла прельстить Марни.
— Нет, Мэтти, я выхожу замуж за одного молодого человека из наших мест. Мы обвенчаемся в церкви на будущей неделе.
Марта представила Марни Донавану, и тот вежливо, но холодно поздоровался с ней. Тогда Марта повернулась к нему спиной и, усадив рядом с собой Марни, завела разговор о «наших местах». Несколько минут девушки, перебивая друг друга, восклицали: «А помнишь?» — как будто жили в городе уже долгие годы, а не месяцы. На самом же деле разговор их был лишь продолжением того, который они вели еще в детстве: Марни с гордостью сообщила, что «раздобыла себе мужа», но вежливое равнодушие, с каким Марта выслушала эту новость, сразу охладило Марни. И все-таки девушки были привязаны друг к другу. Болтая о разных пустяках, каждая читала в глазах друг друга сожаление — о чем? О том, что они не могут быть друзьями? Наконец Марни, усмехнувшись, заявила, что Билли просил передать привет Марте, а ей надо идти: пора вернуться к своему столику. В порыве дружеских чувств подруги пожали друг другу руки и тотчас опустили их, точно в этом было что-то дурное. Марни направилась через зал к своей компании, мучительно краснея от тех признаков внимания, какое ей оказывали «волки».
— Ты слышала, дорогая Мэтти? Энди с Пэтриком так передрались из-за Марни две недели назад, что катались по полу и кусали друг друга, — язвительно заметил Донаван.
— Не может быть! — невольно вырвалось у Марты — она представила себе расплывшуюся фигуру Марни.
— Нет, в самом деле. Был такой скандал! Подумать только: какая-то девчонка приезжает в город, и все идет вверх дном! А ты, Мэтти, теперь уже отошла на задний план — придется уступить дорогу молодежи.
Марта невольно рассмеялась, и на какое-то время они почувствовали взаимную симпатию. Но ненадолго.
В полночь оркестр перестал играть, так как это был самый обычный вечер; Адольф взялся за скрипку и играл еще с полчаса — на его губах застыла легкая усмешка, полная ненависти, а глаза искали кого-то среди танцующих; заметив, что он смотрит в ее сторону, Марта притворилась, будто не видит его. Она чувствовала себя виноватой и решила, что завтра же напишет ему письмо и попросит прощения. Но вот Адольф в последний раз покачал головой, сошел с эстрады, музыка умолкла… Марта и Донаван, решившие вместе со всеми отправиться в «Король клубов», вдруг увидели, что танцующие столпились, образовав посредине большой круг. Послышался смех.
— Идем, Мэтти, — позвал ее Донаван. — Там что-то интересное.
И они протиснулись через толпу. Все хохотали, глядя на Пэрри, который, по своему обыкновению, подражал пению американских негров. Перебирая струны воображаемого банджо, он закатывал глаза, дергался и выворачивал колени. Это было смешно, но все это он выделывал уже не раз, и теперь ему захотелось большего. И вот Пэрри пронзительно завыл, и все сразу поняли: перед ними уже не американский негр, а африканский. Только Пэрри не мог исполнять это один, тут требовалась компания. Забыты были и банджо, и меланхолические, грустные завывания заатлантических племен — и вот уже группа «волков» во главе с Пэрри громко топала, согнув колени, сводя и разводя руки. Это была пародия на негритянский военный танец.
— Прижми к земле зулуса воина, прижми к земле вождя зулусов… — рычали они, и все хлопали в такт их топоту.
А позади этого круга белых людей стояли, прислонившись к притолокам и стенам, чернокожие официанты и с бесстрастными лицами наблюдали за происходящим. Но танцорам вскоре и это надоело — пение и топот прекратились. Неугомонный Пэрри продолжал стоять посреди комнаты, задумчиво хмурясь, слегка дергая локтями и приподнимая то одну, то другую пятку; при этом он напевал себе под нос: «Прижми его к земле… бумалака, бумалака…» Внезапно он перестал дергаться и крикнул одному из официантов:
— Эй, Шиллинг!
Официант, носивший это имя, слегка выпрямился, насупился, бросил быстрый взгляд через плечо, словно желая проверить, нельзя ли сбежать, потом неторопливо подошел к Пэрри.
— Ну-ка, иди потанцуй, — сказал Пэрри. — Да иди же.
Официант медлил; он растерянно улыбался. Наконец покачал головой и добродушно сказал:
— Нет, баас, мне ведь надо работать в баре.
— Да иди же, иди, — весело начали все его упрашивать, теснясь возле него и все сужая круг, так что осталось лишь небольшое пространство, где стояли Пэрри и кафр. А вокруг шестью рядами столпились зрители, заглядывая друг другу через плечо.
— Спляши нам военный танец, ну, спляши, — твердил Пэрри, вертясь на пятках, растопырив локти и как бы желая по-отечески ободрить официанта. Вдруг он остановился и, схватив официанта за руку, вытащил на середину круга, а сам отступил и принялся хлопать в ладоши.
— Нет, баас, — повторил негр. Он рассердился и не скрывал этого.
— Ну-ка, вот что: танцуй, — сказал Пэрри, — а не то предупреждаю тебя: я за себя не ручаюсь.
Видя, что возражать бесполезно, официант стал быстро дергать руками, беспорядочно затопал и замычал. Теперь уже Пэрри разозлился.
— А, будь ты проклят, долго ты будешь валять дурака? — рявкнул он.
Его большое тело снова задрожало, и Пэрри со всею страстью, на какую был способен, самозабвенно стал пародировать пляску нефа, а тот молча смотрел на него; когда же Пэрри выпрямился и отошел в сторону, официант в точности повторил движения Пэрри. Это было уже не подражание, а издевательство, — официанту хотелось как можно скорее покончить с этим позором, и он то и дело тревожно поглядывал через головы белых на своих братьев по крови, наблюдавших за его пляской. Не оставляя своих попыток, Пэрри снова показал, как надо танцевать. Но теперь уже официант не танцевал, это был только намек на танец, он едва передвигал ногами. Какая-то девушка рассмеялась звонким истерическим смехом.
— Да будешь ты танцевать, чтоб тебя черт побрал! — крикнул, нахмурившись, Пэрри. Он уставился на официанта, точно отказываясь понимать, как можно так себя вести, а тот стоял отвернувшись, избегая встречаться с ним глазами.
Кровь бросилась Пэрри в лицо, и он пробормотал:
— Ах ты, проклятый черномазый…
Он был вне себя.
Официант со сдержанным презрением пожал плечами и направился к плотной стене белых, которые инстинктивно расступились, давая ему дорогу. Он дошел до двери не торопясь, а тут бросился бежать и мигом исчез — он был до смерти напуган.
— Успокойся, мальчик, — материнским тоном сказала одна из девушек, беря Пэрри под руку. — Не надо сердиться. Он не стоит того.
Пэрри стоял, тяжело дыша, и вид у него был озадаченный.
— Я ведь только хотел, чтобы он сплясал. Чего же поднимать такой шум? — громко оправдывался он, глядя по сторонам и ища одобрения и поддержки. Девушки зашептали ему что-то, стараясь его утихомирить. — Я же больше ни о чем его не просил. Проклятое отродье эти кафры; я прошу его сплясать, а он нахальничает.
И Пэрри повернул голову к дверям, но ни одного официанта не было видно — все исчезли.
А белых эта история почему-то разозлила, они обиделись и группами стали покидать клуб. Марта вышла вместе с Донаваном — за все это время он не проронил ни слова. И только когда они подошли к его машине, сказал холодно и бесстрастно, как и подобает благовоспитанному юноше:
— Тебе, вероятно, жалко этого кафра…
Секунду Марта молчала, ее поразил небрежный тон, каким это было сказано, — точно Донаван бросал ей вызов.
Недавняя сцена глубоко возмутила ее — больше того: испугала. Она смутно чувствовала, что самым страшным во всем этом было плаксивое огорчение Пэрри и его друзей: они действительно считали себя оскорбленными и непонятыми. Просто сумасшествие какое-то!
— Ничего подобного, — возразила наконец Марта, решив не ссориться с Донаваном. И все-таки, не удержавшись, добавила: — Обидно только за нас: все это было омерзительно.
— Я так и знал, что ты это скажешь, — холодно заметил Донаван.
Несколько минут они молчали; каждый обдумывал свои дальнейшие слова.
— А тебе, наверно, очень понравилось, что его заставляли спеть: «Прижми к земле зулуса воина»? — гневно заметила Марта, нарушая молчание, и запела сама, неумело и насмешливо копируя оравших перед тем молодых людей.
— Если ты вовремя не остановишься, дорогая Мэтти, — заметил Донаван, прерывая ее, — ты скоро станешь завзятой покровительницей негров.
Она удивленно рассмеялась: опять он, как всегда, сказал невпопад. Теперь преимущество было на ее стороне, и она им воспользовалась:
— Ах, боже мой, боже мой, как ужасно, не правда ли? Такая скверная-прескверная девчонка с такими порочными взглядами. Подумать только, что скажут люди!
Теперь уже он разозлился не на шутку: подражая ему, она так произнесла эти слова, что он сам понял, насколько противен его жеманный тон. Она больно уязвила его самолюбие, и ему теперь было все равно, разделяет она его взгляды или нет.
Квартал или два они проехали в молчании — Марта все ждала, когда он обрушится на нее. Она посмотрела на него, волнуясь и не понимая, почему он молчит, а он сидел отвернувшись, мрачный, нахмуренный. Наконец Донаван сказал:
— Что ж, Мэтти, мы, видно, не подходим друг другу: я недостаточно широко смотрю на жизнь, чтобы мириться с твоими увлечениями всякими евреями и неграми.
Теперь рассердилась она:
— Не обольщайся: у тебя просто нет никаких взглядов на жизнь… — И тут же пожалела о своих словах; надо было сказать что-нибудь спокойное, глубокомысленное, а не по-детски наивное. Но было уже поздно.
Как только машина остановилась, Марта выскочила и побежала к дому, даже не взглянув на Донавана. Она была в ярости на самое себя. Увы! Как разумно и сдержанно ведем мы подобные споры, когда они происходят только в нашем воображении!
— Ну, — в порыве бурной радости воскликнула она наконец, — с этим все кончено!
И разумела она под этим не только Донавана, а весь Спортивный клуб со всем, что он олицетворял.
Назад: Часть четвертая
Дальше: 2