Дурдом немного восточнее Голливуда
Мне показалось, я слышу стук, посмотрел на часы — было всего лишь час тридцать дня, господи боже мой, я влез в старый халат (я всегда спал нагишом, пижамы мне казались нелепыми) и открыл одно из разбитых боковых окошек у двери.
— Ну что еще? — спросил я.
Это был Безумец Джимми.
— Ты что, спал?
— Да, а ты?
— Нет, я стучал.
— Заходи.
Он приехал на велосипеде. И имел на голове новую панаму.
— Нравится моя новая панама? Тебе не кажется, что я просто красавец?
— Нет.
Он уселся на мою кушетку и давай смотреться в высокое зеркало позади моего кресла, то так, то сяк дергая свою шляпу. Он принес два бумажных пакета. В одном была непременная бутылка портвейна. Другой он опорожнил на низкий столик — ножи, вилки, ложки; маленькие куклы — за коими последовала металлическая птичка (бледно-голубая, со сломанным клювом и облупившейся краской) и прочие, не менее разнообразные виды хлама. Этим дерьмом — сплошь краденым — он торговал в разных хипповых и торчковых лавчонках на бульварах Сансет и Голливуд — то есть в бедняцких кварталах этих бульваров, где жил и я, где жили мы все. Точнее, мы жили поблизости — в полуразрушенных дворах, гаражах, на чердаках, а то и ночевали на полу у временных друзей.
Между тем Безумец Джимми считал себя художником, а я считал, что его картины никуда не годятся, и ему об этом сказал. К тому же он сказал, что и мои картины никуда не годятся. Не исключено, что правы были мы оба.
Но дело в том, что Безумец Джимми был и впрямь какой-то заебанный. Его глаза, уши и нос сплошь состояли из недостатков. В обоих ушных отверстиях какая-то сера; слизистая оболочка носа слегка воспалена. Безумец Джимми точно знал, что надо красть для продажи в этих лавчонках. Воришка из него вышел насколько превосходный, настолько же и мелкий. Но его дыхательная система: верхняя граница как правого, так и левого легкого — какие-то хрипы и гиперемия. Когда он не курил сигарету, он скручивал косяк или присасывался к своей бутылке вина. Систола на диастолу у него составляли 112 на 78, что давало сердечное давление в размере 34. С женщинами он был хорош, но содержание гемоглобина у него было очень низкое; кажется, 73, нет — 72 грамма на литр. Как и все мы, выпивая, он не закусывал, а выпить любил.
Безумец Джимми непрестанно возился перед зеркалом с панамой, издавая отрывистые благоговейные звуки. Он улыбался самому себе. Зубы его сплошь состояли из недостатков, а слизистые оболочки рта и гортани были воспалены.
Потом он отхлебнул вина из-под своей идиотской шляпы, а это заставило меня пойти и взять два пива для себя.
Когда я вернулся, он сказал:
— Ты дал мне новое имя — теперь я не «Сумасшедший Джимми», а «Безумец Джимми». Я думаю, ты прав — Безумец Джимми намного лучше.
— Но ты ведь и вправду сумасшедший, — сказал я ему.
— Откуда у тебя на правой руке эти две большие дыры? — спросил Безумец Джимми. — Похоже, все мясо сгорело. Даже кости почти видны.
— Я был под мухой, лежал в постели и пытался читать «Кенгуру» Д. Г. Лоуренса. Рука у меня запуталась в шнуре, я дернул, и прямо на руку свалился светильник. Пока я эту поебень отдирал, лампочка меня едва заживо не сожгла. Это была стоваттная лампа «Дженерал электрик».
— А к своему доктору ты ходил?
— Мой доктор плевать на меня хотел. Я только и делаю, что сижу у него, ставлю себе диагноз, назначаю лечение, а потом выхожу и расплачиваюсь с сестрой. Он меня просто бесит. Знай себе стоит и рассказывает о том, как служил в нацистской армии. Его, видишь ли, взяли в плен французы, а пленных нацистов они возили в лагерь в товарных вагонах, вот гражданское население и поливало ни в чем не повинных бедолаг бензином, забрасывало вонючими химическими гранатами и использованными презервативами с муравьиным ядом. Осточертели мне его россказни…
— Смотри! — воскликнул Безумец Джимми, показывая на столик. — Смотри, какое столовое серебро! Настоящая старина!
Он протянул мне ложку.
— Слушай, — сказал он, — мой халат обязательно должен так распахиваться?
Я швырнул ложку на столик.
— В чем дело? Ты что, никогда мужского члена не видел?
— А яйца! Они у тебя такие большие и волосатые! Жуть!
Я не стал запахивать халат. Не люблю, когда мне приказывают.
Опять он уселся и принялся теребить свою панаму. Ох уж эта его идиотская панама и его учащенная пульсация в точке Мак-Берни (как при аппендиците). К тому же под ребрами прощупывается мягкая нижняя граница печени. В селезенке сплошь недостатки. Воплощение недостатков и учащенной пульсации. Учащенно пульсирует даже треклятый желчный пузырь.
— Слушай, можно от тебя позвонить? — спросил Безумец Джимми.
— Звонок местный?
— Местный.
— Смотри у меня. А то прошлой ночью я едва четверых не прикончил. По всему городу за ними в машине гонялся. Наконец они подъехали к тротуару. Я остановился сзади и заглушил мотор. А у них двигатель так и работал, только до меня это не дошло. Когда я вышел, они поехали. Весьма огорчительно.
— Они что, звонили от тебя в другой город?
— Нет. Я их и знать не знал. Дело было совсем в другом.
— У меня разговор по местной линии.
— Тогда звони, мать твою.
Я прикончил первое пиво и с размаху зашвырнул пустую бутылку в большой деревянный ящик (размером с гроб), стоявший посреди комнаты. Хотя домовладелица выдавала мне два помойных ведра в неделю, вместить туда весь мусор можно было, лишь разбив все бутылки. Я был единственным в округе обладателем двух помойных ведер, но ведь, как говорится, в своем деле каждый талантлив.
Одна неувязочка: я всегда любил ходить босиком, а часть стекла от битых бутылок все-таки летела на ковер, и осколки впивались мне в ноги. Это моего доброго доктора тоже бесило — каждую неделю приходилось выковыривать эту гадость, пока в приемной какая-нибудь милая старая дама помирала от рака, — вот я и научился самолично вырезать большие осколки, а тем, что помельче, предоставлял полную свободу действий. Конечно, если ты не слишком навеселе, ты чувствуешь, как они впиваются, и тут же их достаешь. Это лучший вариант. Тотчас же выдергиваешь осколок, кровь бьет тонкой струйкой, как сперма, и ты чувствуешь, как в тебе начинает просыпаться герой — то есть во мне.
Безумец Джимми держал в руке телефонную трубку и с удивлением ее разглядывал.
— Она не отвечает.
— Тогда положи трубку, засранец!
— А телефон звонит себе и звонит.
— Последний раз говорю, положи трубку!
Он положил.
— Вчера ночью одна бабенка у меня на физиономии сидела. Двенадцать часов. Когда я из-под ее задницы выглянул, уже солнце вставало. Старина, у меня такое чувство, будто язык пополам разорван, такое чувство, будто язык раздвоен.
— Вот было бы классно!
— Ага. Я мог бы обрабатывать сразу две мохнатки.
— Вот именно. И Казанова бы в гробу обосрался.
Он возился со своей панамой. Что до прямой кишки, то у него обнаружились некоторые симптомы геморроя. Очень плотный ректальный сфинктер. Панамский Малыш. Простата несколько увеличена и мягкая на ощупь.
Потом бедный разъебай встрепенулся и вновь набрал тот же номер.
Он возился со своей панамой.
— Звонит себе и звонит, — сказал он.
Так он и сидел, вслушиваясь в гудки, скелетно-мышечная система напрочь заебана — я имею в виду дерьмовую осанку (кифоз). Не исключена аномалия на уровне пятого позвонка (поясничного).
Он возился со своей панамой.
— Звонит себе и звонит.
Я подошел и положил трубку. Потом я вскрикнул:
— А, черт!
— В чем дело, старина?
— Стекло! Всюду стекло на этом ебучем полу!
Я стоял на одной ноге и выковыривал из другой стекло. На сей раз стеклышко было со вкусом. Оно задело фурункулы. Тут же хлынула кровь.
Я добрался до кресла, взял старую, заляпанную красную тряпку, которой обычно вытирал кисти, и перевязал ею свою кровоточащую пятку.
— Тряпка-то грязная, — сказал Безумец Джимми.
— Мозги у тебя грязные, — сказал я.
— Прошу тебя, запахни халат!
— Смотри, — сказал я. — Видишь?
— Вижу, вижу. Потому и прошу тебя его запахнуть.
— Ну ладно, черт с тобой.
Весьма неохотно я набросил халат на свои гениталии. По ночам гениталии может выставлять напоказ любой. В два часа дня пополудни для этого требовалась некоторая наглость.
— Слушай, — сказал Безумец Джимми, — тебе известно, что на днях в Уэствуд-виллидже ты обоссал полицейскую машину?
— А они-то где были?
— Ярдах в пятидесяти оттуда, о чем-то там договаривались.
— А может, дрочили друг другу?
— Может быть. Но этого тебе показалось мало. Тебе понадобилось вернуться и нассать на машину еще раз.
Бедняга Джимми. И впрямь заебанный. Первый, пятый и шестой шейные смещены.
К тому же наблюдалось ослабление связки правого пахового кольца.
А он еще был недоволен тем, что я обоссал полицейскую машину.
— Ну ладно, Джимми, по-твоему, ты выше всякого там дерьма, да? Со своим мешочком краденых безделушек. Так вот, я должен тебе кое-что сказать!
— Что? — спросил он, глядя в зеркало и вновь теребя панаму. Потом он присосался к своей бутылке вина.
— Тебя разыскивает суд! Может, ты и не помнишь, но ты сломал Мэри ребро, а через пару дней вернулся и вмазал ей по физиономии.
— Меня разыскивает? СУД? Э, нет, старина, ты же не хочешь сказать, что меня и вправду разыскивает СУД?
Я швырнул вторую бутылку в стоявший посреди комнаты огромный деревянный ящик.
— Да, мой мальчик, ты совсем спятил, тебе нужна помощь. А Мэри подала на тебя в суд за изнасилование и оскорбление действием…
— Что такое «оскорбление действием»?
Я засеменил за двумя новыми бутылками пива, вернулся.
— Слушай, засранец, ты прекрасно знаешь, что такое «оскорбление действием»! Ты же не всю жизнь катался на велосипеде!
Я посмотрел на Джимми. Кожа у него была немного суховата и утратила природную эластичность. К тому же я знал, что на левой ягодице (в центре) у него небольшая опухоль.
— Но я не могу понять, при чем тут СУД! Что за чертовщина?! Да, мы немного повздорили. Вот я и уехал к Джорджу в пустыню. Мы тридцать дней пили портвейн. Когда я вернулся, она принялась на меня ОРАТЬ! Видел бы ты ее! Ничего плохого я не хотел. Просто надавал ей по толстой заднице да по сиськам…
— Она боится тебя, Джимми. Ты больной человек. Я тебя хорошо изучил. Сам знаешь, когда я не дрочу и не валяюсь в отрубе, я читаю книги, самые разные книги. Ты умалишенный, друг мой.
— Но мы так с ней дружили! Она даже хотела поебаться с тобой, но с тобой она ебаться не стала бы, потому что любила меня. Так она мне сказала.
— Но, Джимми, когда это было! Ты не представляешь себе, как все меняется. Мэри — превосходная женщина. Она…
— Ради бога! Запахни халат! ПОЖАЛУЙСТА!
— Ого! Извини.
Бедняга Джимми. Его генитальная система — левый семенной канатик, да отчасти и правый — напоминают некий шрам или спайку. Вероятно, результат какой-то старой паталогии.
— Я позвоню Анне, — сказал он. — Анна — лучшая подруга Мэри. Она должна знать. Зачем Мэри понадобилось подавать на меня в суд?
— Тогда звони, мать твою.
Джимми поправил перед зеркалом панаму, потом набрал номер.
— Анна? Джимми. Что? Нет, этого не может быть! Хэнк мне только что рассказал. Слушай, я в эти игры не играю. Что? Нет, ребро я ей не сломал! Я только надавал ей по толстой заднице и по сиськам. Ты хочешь сказать, она действительно идет в суд? Ну а я не пойду. Я уезжаю в Джером, в Аризону. Снял жилье. Двести двадцать пять в месяц. Я только что нажил двенадцать тысяч долларов на продаже большого участка земли… Да заткнись ты, черт тебя подери, опять ты про этот СУД! Знаешь, что я сейчас сделаю? Я прямо СЕЙЧАС пойду к Мэри! Я поцелую ее и изжую ей все губы! Я один за другим съем все волоски на ее лобке! Плевать я хотел на суд! Я запихну ей в жопу, под мышки, промеж сисек, в рот, в…
Джимми взглянул на меня.
— Положила трубку.
— Джимми, — сказал я, — тебе надо промыть уши. У тебя обнаруживаются явные симптомы эмфиземы. Начни делать зарядку и бросай курить. Тебе необходимо лечить позвоночник. У тебя ослаблено паховое кольцо, поэтому старайся не поднимать тяжестей и не напрягаться при дефекации…
— Что за бред?
— Опухоль у тебя на ягодице напоминает веррукулез.
— Что это за веррукулез?
— Бородавка, мать твою.
— Сам ты бородавка, мать твою.
— Кстати, — сказал я, — где ты взял велосипед?
— У Артура. У Артура полно дряни. Пойдем к Артуру, курнем дряни.
— Не люблю я Артура. Он весь такой тонкий, обидчивый. Некоторые тонкие, обидчивые люди мне нравятся. Артур к ним не относится.
— На будущей неделе он едет в Мексику, на шесть месяцев.
— Многие из этих тонких, обидчивых типов вечно куда-нибудь едут. А что на этот раз? Субсидия?
— Да, субсидия. Но рисовать он не умеет.
— Знаю. Зато он лепит статуи, — сказал я.
— Не нравятся мне его статуи, — сказал Панамский Малыш.
— Слушай, Джимми, Артур мне, может, не нравится, но его статуи мне были очень близки.
— Но это же сплошь старье… дерьмо греческое… тетки с большими сиськами и толстыми жопами, в ниспадающих одеждах. Борцы, хватающие друг друга за члены и бороды. Что в этом хорошего, черт подери?
Итак, читатель, забудем на минутку о Безумце Джимми и займемся Артуром — что особого труда не составит, — я имею в виду еще и манеру, в которой пишу: я могу перескакивать с темы на тему, а вы можете скакать за мной, и все это не будет иметь никакого значения, сами увидите.
Так вот, секрет Артура состоял в том, что он лепил их слишком большими. Просто величественными. Весь этот ебучий цемент. Самые маленькие его мужчины и женщины маячили над вами на высоте восьми футов в солнечном или лунном свете, а то и в смоге — в зависимости от того, когда вы приходили.
Как-то ночью я пытался попасть к нему с черного хода, а кругом были все эти цементные люди, все эти огромные цементные люди стояли себе во дворе. Некоторые ростом футов двенадцать, а то и четырнадцать. Громадные груди, мохнатки, яйца, болты — по всему участку. Как раз перед этим я дослушал «Любовный напиток» Доницетти. Это не помогло. Все равно я казался себе кем-то вроде пигмея в аду. Я принялся орать: «Артур, Артур, помоги!» Но он тащился под травкой или чем-то еще, а может, это я тащился. Как бы то ни было, меня охватывает адский ужас.
Ну что ж, во мне шесть футов и 232 фунта, поэтому я попросту выполняю блокировку против самого здоровенного сукина сына.
Я напал на него сзади, когда он меня не видел. И он рухнул лицом вниз, я не шучу — он УПАЛ! Это слышал весь город.
Потом, просто из любопытства, я его перевернул и, само собой, отломал ему болт и яйцо, а другое яйцо аккуратно раскололось пополам; отвалился еще кусок носа и почти полбороды.
Я чувствовал себя убийцей.
Потом Артур вышел и сказал: «Хэнк, рад тебя видеть!»
А я сказал: «Извини за шум, Арт, но я наткнулся там на одного из твоих маленьких любимчиков, а у разъебая заплетались ноги, он рухнул и развалился на части».
А он сказал: «Ничего страшного».
Короче, я вошел, и мы всю ночь курили дрянь. А следующее, что я помню, — это встало солнце и я еду в своей машине — часов в девять утра, — причем ехал я, не обращая внимания ни на стоп-сигналы, ни на красный свет. Обошлось без происшествий. Мне даже удалось поставить машину в полутора кварталах от дома, где я жил.
Но, добравшись до своей двери, я обнаружил в кармане тот самый цементный член. Треклятая штуковина была не меньше двух футов длиной. Я спустился вниз и сунул ее в почтовый ящик домовладелице, но при этом большая часть осталась торчать наружу — непреклонная и бессмертная, увенчанная громадной залупой елда ждала, как поступит с ней почтальон.
Ну ладно, вернемся к Безумцу Джимми.
— Но я серьезно, — сказал Безумец Джимми. — Я что, действительно нужен в СУДЕ? В СУДЕ?
— Слушай, Джимми, тебе действительно нужна помощь. Я отвезу тебя в Датгон или в Камарилло.
— Ах, надоела мне эта шокотерапия… Бррррр!!! Бррррр!!!
Безумец Джимми всем телом задергался в кресле, вновь проходя курс лечения.
Потом он поправил перед зеркалом свою новую панаму, улыбнулся, встал и опять подошел к телефону.
Он набрал номер, посмотрел на меня и сказал:
— Звонит себе и звонит.
Он просто положил трубку и набрал номер еще раз.
Все они приходят ко мне. Даже доктор мой мне звонит. «Христос был величайшим психоаналитиком, величайшей личностью — утверждал, что он Сын Божий. Вышвырнул из храма менял. Конечно, это было Его ошибкой. Его таки схватили за жопу. Даже ноги сдвинуть попросили, чтобы гвоздь сэкономить. Какое дерьмо».
Все они приходят ко мне. Есть один малый по фамилии то ли Ренч, то ли Рейн — нечто в этом роде, — так он всегда приходит со спальным мешком и грустной историей. Он кочует между Беркли и Новым Орлеаном. Туда и обратно. Раз в два месяца. И еще он сочиняет скверные, старомодные рондо. Каждый раз, как он приезжает (или, как у них принято говорить, «вламывается»), я попадаю на пятерку и (или) пару зелененьких, если не считать того, что он выпьет и съест. Я не против, но эти люди должны понять, что мне тоже нелегко оставаться в живых.
Вот вам, короче, Безумец Джимми и вот вам, короче, я.
Или вот вам Макси. Макси — борец за народное дело, поэтому он намерен перекрыть все канализационные трубы в Лос-Анджелесе. Ну что ж, следует признать, это чертовски благородный жест. Но, Макси, дружище, говорю я, сообщи мне, когда ты намерен перекрыть все сточные трубы. Я всей душой за Народ. Мы же старые друзья. Неделей раньше я уеду из города.
Макси никак не может понять одного: Дела и Говно — разные вещи. Морите меня голодом, но не перекрывайте путь моему говну, не отключайте говнопровод. Помню, как-то раз мой домовладелец уехал из города, решив провести чудесный двухнедельный отпуск на Гавайях. Прекрасно!
На другой день после его отъезда у меня засорился туалет. Поскольку я очень боялся говна, я завел собственную личную пробивалку. Я пробивал, пробивал, но ничего не вышло.
Тогда я обзвонил моих личных друзей, а я из тех, у кого личных друзей не так уж много, и даже если они есть, то у них нет туалетов, не говоря уж о телефоне… чаще всего у них вообще ничего нет.
Короче, я позвонил одному-двоим из тех, кто имел туалет. Они были очень любезны.
— Конечно, Хэнк, в любое время можешь посрать у меня.
Их приглашениями не воспользовался. Возможно, дело было в том, как они это сказали. Короче, домовладелец мой отправился любоваться гавайскими танцовщиками, а эти ебучие какашки кружили себе по поверхности воды и смотрели на меня.
И вот каждый вечер мне приходилось срать, а потом вылавливать из воды говно, заворачивать его в вощеную бумагу, засовывать в бумажный пакет, садиться в машину и ездить по городу, подыскивая место, куда бы его выбросить.
Чаще всего, поставив машину с работающим двигателем посреди дороги, я попросту швырял треклятые какашки через стену, любую стену. Я старался действовать непредвзято, однако самым тихим местом мне показался один дом престарелых, и, если не ошибаюсь, я по меньшей мере трижды одаривал их своим коричневым мешочком с говном.
А иногда я предпочитал, не останавливаясь, попросту открывать окошко и швырять говно на дорогу, как другие, допустим, стряхивают пепел или выбрасывают парочку сигарных окурков.
Если уж говорить о говне, то запора я всегда боялся куда больше, чем рака. (К Безумцу Джимми мы еще вернемся. Слушайте, я же говорил, что пишу в такой манере.) Стоит мне один день не посрать, и я уже никуда не могу пойти, ничего не в состоянии делать — когда это случается, меня охватывает такое отчаяние, что с целью прочистить организм и вновь заставить его работать я пытаюсь отсосать собственный хуй. Если вы когда-нибудь пытались отсосать собственный хуй, вам должно быть знакомо чудовищное напряжение в спине, шейных позвонках, в каждой мышце, во всем. Вы поглаживаете член, пока он не достигнет максимального размера, потом в прямом смысле складываетесь вдвое, точно вас вздернули на дыбу, при этом ноги вы забрасываете за голову и обхватываете ими прутья кроватной спинки, задний проход бьется, как подыхающий на морозе воробушек, все подтянуто к вашему огромному пивному животу, все мышечные ткани разорваны в хлам, но больно делается оттого, что не хватает вам не фута-другого — вам не хватает одной восьмой дюйма, — кончик вашего языка так близок к кончику вашего хуя, но с тем же успехом он мог бы быть удален на целую вечность или на сорок миль. Бог или кто там, черти его раздери, знал, что Он делал, когда нас лепил.
Но вернемся к душевнобольным.
Джимми только и делал, что без конца набирал один и тот же номер — с часу тридцати до шести, когда я не выдержал. Нет, когда я не выдержал, было шесть тридцать. Да и какая разница? Короче, после семьсот сорок девятого звонка я, наплевав на распахнувшийся халат, подошел к Безумцу Джимми, вырвал у него из рук трубку и сказал:
— Хватит.
Я слушал Сто вторую симфонию Гайдна. Пива мне вполне хватило бы до утра. А Безумец Джимми начинал мне надоедать. Он был невеждой. Назойливой мухой. Крокодильим хвостом. Дерьмом собачьим на сене.
Он посмотрел на меня.
— Суд? По-твоему, она хочет притащить меня в суд? Нет, я не верю в те игры, в которые играют люди…
Пошлятина. И сера в ушах.
Тогда я зевнул и позвонил Иззи Стайнеру, его лучшему другу, который сбагрил его мне. Иззи Стайнер считал себя писателем. Я сказал, что он писать не умеет. Он сказал, что я писать не умею. Не исключено, что один из нас был прав. Или не прав. Вам судить.
Иззи был упитанным молодым евреем, весившим фунтов двести при росте в пять футов пять дюймов на цыпочках, — толстые руки, толстые запястья, подергивающаяся голова на бычьей шее; крошечные глазки и очень неприятный рот — всего лишь маленькое отверстие в голове, свистом прославлявшее Иззи Стайнера и непрерывно поглощавшее пищу: куриные крылышки, лапки индейки, длинные батоны хлеба, паучий помет — все, что угодно, все, что лежало неподвижно достаточно долго, чтобы он успел заграбастать.
— Стайнер?
— Э-э?
Он готовился стать раввином, но становиться раввином ему не хотелось. Хотелось ему лишь есть и делаться толще и толще. Отлучись вы на минутку поссать, вернувшись, вы застали бы свой холодильник пустым, а он стоял бы себе и, бросая на вас жадные, виноватые взгляды, подъедал последние крошки. Лишь одно спасало от полного разгрома при появлении Иззи: он не ест сырого мяса — недожаренное он любит, даже очень, но сырого не ест.
— Стайнер?
— Ням…
— Слушай, доедай свой кусок. Мне надо тебе кое-что сказать.
Я слушал, как он жует. Звук был такой, точно в соломе еблась дюжина кроликов.
— Послушай, старина. У меня Безумец Джимми. Это твой приятель. Он приехал на велосипеде. Приходи сюда. Скорей. Мое дело — предупредить. Он твой друг. Ты его единственный друг. Лучше приходи скорей. Убери его отсюда, убери его прочь с глаз моих. Еще немного, и я за себя не ручаюсь.
Я положил трубку.
— Ты звонил Иззи? — спросил Джимми.
— Ага. Он твой единственный друг.
— О господи! — сказал Безумец Джимми, после чего он принялся запихивать в мешок свои ложки с побрякушками и деревянными куклами, а потом рванул к велосипеду и прицепил мешок на багажник.
Бедняга Иззи уже был в пути. Танк. Маленькое воздушно-ротовое отверстие, всасывающее небо. Заебан он был главным образом на Хемингуэе, Фолкнере и второстепенной Меси Мейлера с Малером.
И вот внезапно возник Иззи. Он никогда не входил. Казалось, он попросту плавно влетает в дверь. Я хочу сказать, что он приносился на маленьких воздушных подушках — голодный и почти, черт возьми, неукротимый.
И тут он узрел Безумца Джимми и его бутылку вина.
— Мне нужны деньги, Джимми! Встань!
Иззи вывернул карманы Джимми и порвал их, но ничего не нашел.
— Ты чего, старина? — спросил Безумец Джимми.
— Когда мы прошлый раз подрались, Джимми, ты порвал мне рубашку, старина. Ты порвал мне брюки. Ты должен мне пять долларов за брюки и три доллара за рубашку.
— Отъебись, старина, не рвал я твоей ебучей рубашки.
— Заткнись, Джимми, предупреждаю тебя!
Иззи помчался к велосипеду и принялся рыться в мешке, который висел на багажнике. Он вернулся с бумажным пакетом. Вывалил его содержимое на столик.
Ложки, ножи, вилки, резиновые куклы… резные деревянные фигурки…
— Эта дрянь ни черта не стоит!
Иззи опять умчался к велосипеду и еще немного покопался в бумажных пакетах.
Безумец Джимми подошел к столику и принялся запихивать свой хлам обратно в пакет.
— Одно серебро стоит двадцать зелененьких! Видишь, какой он засранец?
— Ага.
В этот момент примчался Иззи.
— Джимми, на велосипеде у тебя нет ни черта! Ты должен мне восемь зелененьких, Джимми. Слушай, когда в прошлый раз я набил тебе морду, ты порвал мне одежду!
— Еб твою мать!
Джимми еще раз поправил перед зеркалом свою новую панаму.
— Посмотри на меня! Смотри, какой я красавец!
— Ага, вижу, — сказал Иззи, после чего подошел к Джимми, взял панаму и порвал ее, проделав с одной стороны полей большую дыру. Потом он сделал узкую прореху с другой стороны и вновь водрузил панаму на голову Джимми. Джимми уже не смотрелся красавцем.
— Дай мне липкую ленту, — сказал Джимми. — Мне надо починить шляпу.
Иззи походил, отыскал липкую ленту, запихнул ее ошметки в дыру, потом целую кучу ленты извел на прореху, но почти ничего не заклеил, а длинный кусок повис через край, болтаясь перед самым носом у Джимми.
— Зачем я нужен в суде? Я в игры не играю! Что за чертовщина!
— Ну ладно, Джимми, — сказал Иззи, — я отвезу тебя в Паттон. Ты больной человек! Тебе нужна помощь! Ты должен мне восемь долларов, ты сломал Мэри ребро, ты ударил ее в лицо… ты болен, болен, болен!
— Еб твою мать!
Безумец Джимми встал и попытался с размаху ударить Иззи, но промазал и рухнул на пол. Иззи приподнял его и начал делать ему «ласточку».
— Не надо, Иззи, — сказал я, — ты его в клочья изрежешь. На полу слишком много стекла.
Иззи бросил его на кушетку. Безумец Джимми выбежал, прихватив свой бумажный пакет, впихнул его в багажник, а потом принялся ныть.
— Иззи, ты украл у меня бутылку вина! У меня в бумажном мешке была еще одна бутылка! Ты украл ее, сволочь! Ну отдай, она обошлась мне в пятьдесят четыре цента. У меня было шестьдесят центов, когда я ее покупал. Теперь у меня только шесть.
— Слушай, Джимми, зачем Иззи твоя бутылка вина? Кстати, что это у тебя под боком? На кушетке?
Джимми взял бутылку. Он заглянул в горлышко.
— Нет, это другая. Есть еще одна, ее Иззи взял.
— Слушай, Джимми, Иззи вина не пьет. Ему не нужна твоя бутылка. Садись-ка ты на велосипед и кати отсюда ко всем чертям вместе со своим воображаемым шестицентовиком.
— Мне ты тоже надоел, Джимми, — сказал Иззи.
— Вали отсюда. Ты свое получил.
Джимми стоял перед зеркалом, поправляя то, что осталось от панамы. Потом он вышел, сел на Артуров велосипед и укатил в лунном свете. Он пробыл у меня много часов. Уже наступила ночь.
— Совсем спятил, бедолага, — сказал я, глядя, как он крутит педали. — Жаль мне его.
— Мне тоже, — сказал Иззи.
Потом он нагнулся и достал из-под куста бутылку вина. Мы вошли в дом.
— Пойду принесу пару стаканов, — сказал я.
Я вернулся, мы сели и принялись за вино.
— Пробовал когда-нибудь отсосать собственный болт? — спросил я Иззи.
— Вернусь домой и попробую.
— Не думаю, что это возможно, — сказал я.
— Я тебе сообщу.
— Я не дотягиваю примерно на одну восьмую дюйма. Обидно.
Мы допили вино, а потом пошли к Шейки, где выпили крепкого темного пива и посмотрели бои прежних времен — мы видели, как Голландец нокаутировал Луиса; видели третий бой Зейла и Роки Джи; бой Брэддока с Баером; Демпси с Фирпо, — мы видели всех, а потом нам показали какой-то старый фильмец с Лорелом и Харди… там еще была сцена, где эти ублюдки передрались из-за одеял в купе пульмановского вагона. Только я один и смеялся. Народ на меня уставился. А я знай себе колол орешки и хохотал до упаду, потом начал смеяться Иззи. Потом все принялись хохотать над тем, как они дерутся из-за одеял в пульмановском вагоне. Я позабыл о Безумце Джимми и впервые за много часов почувствовал себя человеком. Жить стало легче — оказывается, надо было лишь выбросить все из головы. И иметь немного денег. Пускай другие сражаются на войне, пускай садятся в тюрьму.
Мы с Иззи прикрыли лавочку и разошлись по домам.
Я разделся, привел себя в возбуждение, зацепился пальцами ног за прутья кровати и свернулся колесом. Все осталось по-прежнему — не хватало одной восьмой дюйма. Ну конечно, полного счастья не бывает. Я улегся поудобнее, взял «Войну и мир» Толстого, раскрыл на середине и принялся читать. Ничего не изменилось. Книжонка так и осталась премерзкой.