Книга: Истории обыкновенного безумия
Назад: Пиво, поэты и разговоры
Дальше: Дождь женщин

Я убил человека в Рино

Буковски плакал, когда Джуди Гарленд пела в зале нью-йоркской филармонии, Буковски плакал, когда Ширли Темпл пела «В моем супе печенье в форме зверюшек»; Буковски плакал в дешевых ночлежках, Буковски не умеет одеваться, Буковски не умеет разговаривать, Буковски боится женщин, у Буковски слабый желудок, Буковски полон страхов и ненавидит словари, монахинь, мелочь, автобусы, церкви, парковые скамейки, пауков, мух, блох, фанатиков; Буковски не воевал. Буковски стар и уже сорок пять лет не запускал бумажного змея; будь Буковски обезьяной, его бы взашей прогнали из племени…
мой приятель до того озабочен сдиранием мяса моей души с костей, что едва ли задумывается о собственном существовании.
— зато Буковски очень аккуратно блюет и при мне никогда не ссал на пол.
как видите, я все-таки наделен некоторым шармом, потом он распахивает маленькую дверь и там, в тесной комнатенке, заваленной бумагами и тряпьем, начинает изворачиваться.
— можешь оставаться здесь в любое время, Буковски. только ты никогда не захочешь.
ни окна, ни кровати, но зато ванная рядом, мне там все еще нравится.
— но возможно, тебе придется носить в ушах затычки, потому что я все время слушаю музыку.
— ничего, я уверен, что смогу раздобыть комплект.
мы возвращаемся в его каморку.
— хочешь послушать Ленни Брюса?
— нет, спасибо.
— а Гинзберга?
— нет, нет.
ему просто необходимо, чтобы постоянно крутились либо магнитофон, либо проигрыватель, наконец они наносят мне предательский удар Джонни Кэшем, поющим для ребят в Фол соме.
«я убил человека в Рино, чтоб увидеть, как он умирает».
мне кажется, Джонни пичкает их дерьмом, точно также, как, по моим подозрениям, поступает на Рождество с ребятами во Вьетнаме Боб Хоуп, но это мое личное мнение, ребята надрывают глотки, их выпустили из камер, но у меня такое чувство, будто голодным и угодившим в ловушку людям вместо сухарей швыряют обглоданные кости, я ни черта не чувствую в этом ни храбрости, ни благочестия, людям, сидящим в тюрьме, можно помочь только одним способом: выпустить их оттуда, и только одним способом можно помочь людям, сражающимся на войне, — остановить войну.
— выключи, — прошу я.
— в чем дело?
— это надувательство, мечта импресарио.
— нельзя так говорить. Джонни мотал срок.
— многие срок мотали.
— мы считаем, что это хорошая музыка.
— его голос мне нравится, но в тюрьме может петь только тот человек, который сидит в тюрьме, — это точно.
с нами там еще его жена и двое чернокожих парней, которые играют в каком-то ансамбле.
— Буковски любит Джуди Гарленд. «Где-то за радугой».
— один раз в Нью-Йорке она мне понравилась, у нее душа пела, она была неподражаема.
— она растолстела и спилась.
та же история — люди сдирают мясо, и все без толку, я ухожу немного пораньше, уходя, я слышу, как они опять ставят Дж. Кэша.
я останавливаюсь купить пива и не успеваю войти в дом, как звонит телефон.
— Буковски?
— да.
— Билл.
— а, привет, Билл.
— что ты делаешь?
— ничего.
— а что ты делаешь в субботу вечером?
— в субботу я занят.
— я хотел, чтобы ты пришел ко мне и кое с кем познакомился.
— в другой раз.
— знаешь, Чарли, мне скоро надоест звонить.
— ага.
— ты все еще пишешь для этого грязного листка?
— для чего?
— для этой хипповой газетенки…
— ты ее читал?
— конечно, сплошь жалкий протест, зря теряешь время.
— я не всегда пишу в соответствии с курсом газеты.
— а я думал, всегда.
— а я думал, ты читал газету.
— кстати, что слышно о нашем общем друге?
— о Поле?
— да, о Поле.
— я о нем ничего не слышал.
— ты знаешь, он в восторге от твоих стихов.
— и правильно.
— а мне лично твои стихи не нравятся.
— и это правильно.
— значит, в субботу ты не можешь?
— нет.
— ну что ж, скоро мне звонить надоест, учти.
— ладно, спокойной ночи.
еще один обдиральщик мяса, какого черта им надо? ну ладно, Билл жил в Малибу, Билл зарабатывал деньги писательским трудом — штамповал дерьмовую сексуально-философскую халтуру, битком набитую опечатками и отрывками из студенческих сочинений, — Билл не научился писать, но он не научился и держаться подальше от телефона, он снова звонил, и снова, и забрасывал меня своим мелким грязным дерьмом, я старый человек, но яйца свои мяснику еще не запродал, и это их всех бесило, окончательную победу надо мной они могли одержать, лишь нанеся мне телесные повреждения, а такое могло случиться с кем угодно и где угодно.
Буковски считал Микки-Мауса нацистом; Буковски вел себя как осел в ресторанчике «Барни»; Буковски вел себя как осел в «Колодце Шелли»; Буковски завидует Гинзбергу, Буковски завидует «кадиллаку» 1969 года, Буковски не понимает Рембо; Буковски подтирает жопу коричневой жесткой туалетной бумагой, через пять лет Буковски умрет, с 1963 года Буковски не написал ни одного приличного стихотворения, Буковски плакал, когда Джуди Гарленд… убила человека в Рино.
я сажусь, вставляю лист бумаги в машинку, открываю пиво, закуриваю.
у меня выходит парочка неплохих строк, и звонит телефон.
— Бук?
— да?
— Марти.
— привет, Марти.
— слушай, я только что наткнулся на два твоих последних фельетона, неплохо написано, а я и не знал, что ты так хорошо пишешь, хочу выпустить их в виде книги, их уже вернули из «ГРОУВА»?
— ага.
— они мне нужны, твои фельетоны ничуть не хуже твоих стихов.
— один мой приятель из Малибу говорит, что стихи у меня паршивые.
— пошел он к черту! мне нужны фельетоны.
— они у…………
— черт возьми, он же защищается порнухой! если мы с тобой договоримся, ты попадешь в университеты, в лучшие книжные магазины, когда тебя там узнают, дело будет на мази, им уже надоело то мудреное дерьмо, которым их пичкают веками, вот увидишь, выпустим твои старые и неизданные вещи, продадим по доллару или полтора за книжку и наживем миллионы.
— а ты не боишься, что я буду выглядеть идиотом?
— но ты и так всегда выглядишь идиотом, особенно когда пьешь… кстати, как у тебя дела?
— говорят, у «Шелли» я схватил какого-то парня за лацканы и слегка встряхнул, но, знаешь, могло быть и хуже.
— что ты имеешь в виду?
— я имею в виду, что он мог схватить меня за лацканы и слегка встряхнуть, вопрос престижа, сам понимаешь.
— слушай, не умирай и не давай себя убить, пока мы не выпустим тебя в этих полуторадолларовых изданиях.
— постараюсь, Марти.
— когда выходит «пингвиновская» книжка?
— Стейнджес говорит, в январе, я только что получил корректуру, и пятьдесят фунтов аванса, которые промотал на скачках.
— а нельзя ли держаться подальше от ипподрома?
— когда я выигрываю, вы, ублюдки, помалкиваете.
— и то верно, ну ладно, сообщи мне, что надумаешь насчет фельетонов.
— хорошо, спокойной ночи.
— спокойной ночи.
Буковски — выдающийся писатель; статуя дрочащего Буковски в Кремле; Буковски и Кастро — освещенная солнцем статуя в Гаване, заляпанная птичьим дерьмом, Буковски и Кастро на тандеме мчат свой велосипед к победе — Буковски на заднем сиденье; Буковски копается в гнезде певчих птиц; Буковски стегает хлыстом для тигров девятнадцатилетнюю ретивую мулатку, ретивую мулатку с тридцати восьми дюймовой грудью, ретивую мулатку, которая читает Рембо; Буковски кукует в стенах этого мира и задает себе вопрос, кто стоит на его пути к успеху… Буковски увлекся Джуди Гарленд, когда для всех ее время прошло.
потом я замечаю, который час, и опять сажусь в машину, рядом с Уилширским бульваром, на большой вывеске его фамилия, когда-то мы вместе ходили на одну дерьмовую работу, не так уж я и помешан на Уилширском бульваре, но я до сих пор хожу в учениках, он наполовину цветной — сын белой матери и чернокожего отца, мы сдружились на той дерьмовой работе, нашлось что-то общее, главным образом — нежелание вечно копаться в дерьме, и хотя дерьмо оказалось хорошим учителем, уроками мы были сыты по горло и отказывались тонуть и гибнуть там безвозвратно.
я поставил машину за” домом и постучал в дверь черного хода, он сказал, что будет ждать допоздна, было полдесятого вечера, дверь открылась.
ДЕСЯТЬ ЛЕТ. ДЕСЯТЬ ЛЕТ. десять лет. десять лет. десять, десять ебучих ЛЕТ.
— Хэнк! ах ты, сукин сын!
— Джим, мать твою, счастливчик ты этакий…
— входи.
я последовал за ним. господи, в это трудно поверить, но там даже уютно, особенно после ухода секретарш и сотрудников, я ничего не утаиваю, у него шесть или восемь комнат, мы подходим к его столу, я выдергиваю из упаковок две шестерки пива, десять лет.
ему сорок три. мне сорок восемь, я выгляжу по меньшей мере на пятнадцать лет старше его. и мне немного стыдно, дряблый живот, жалкий вид. мир отнял у меня много часов и лет на свои скучные повседневные дела, это не проходит бесследно, мне стыдно за свое поражение, не за его деньги — за свое поражение, самый лучший революционер — это бедняк, а я даже не революционер, я просто устал, что же я был за мешок с дерьмом! зеркало на стене…
ему был к лицу легкий желтый свитер, он вел себя непринужденно и был очень рад меня видеть.
— знал бы ты, как мне тяжко приходится, — сказал он, — я уже несколько месяцев не разговаривал с настоящим живым человеком.
— не знаю, гожусь ли я на эту роль, старина.
— годишься.
ширина стола явно не меньше двадцати футов.
— Джим, меня увольняли из множества мест вроде этого, какое-нибудь дерьмо на вращающемся стуле; точно сон во сне — и все дурные, а теперь я сижу здесь и пью пиво с хозяином стола, причем знаю не больше, чем знал тогда.
он рассмеялся.
— малыш, я хочу предоставить тебе личный кабинет, личный стул, личный стол, я знаю, сколько ты сейчас получаешь, я дам тебе вдвое больше.
— на это я не могу согласиться.
— почему?
— интересно, чем я могу быть тебе полезен?
— мне нужен твой мозг.
я рассмеялся.
потом он выложил мне свой план, рассказал мне, чего он хочет, только в его заебательских неутомимых мозгах и могла родиться такого рода идея, она казалась такой хорошей, что я не мог не рассмеяться.
— подготовка займет три месяца, — сказал я ему.
— а потом контракт.
— я-то согласен, но иногда такие вещи не проходят.
— эта пройдет.
— ладно, по крайней мере, у меня есть друг, который пустит меня ночевать в чулан, если рухнут стены.
— отлично!
мы пьем еще два или три часа, после чего он уходит, чтобы как следует выспаться и наутро (в субботу) встретиться с приятелем и покататься на яхте, а я разворачиваюсь, уезжаю из района дорогих домов и останавливаюсь у первого же грязного бара выпить стаканчик-другой напоследок, и быть мне сукиным сыном, если я не встречаю парня, с которым когда-то вместе работал.
— Люк! — говорю я. — сукин сын!
— Хэнк, малыш!
еще один цветной (или чернокожий), (интересно, чем по ночам занимаются белые?)
на богатея он не похож, поэтому я покупаю ему стаканчик.
— ты все там же? — спрашивает он.
— ага.
— дерьмово, старина.
— что?
— там, где ты сейчас, мне до чертиков надоело, сам знаешь, я же уволился, старина, я сразу нашел работу, красота, новое место, сам знаешь! вот что губит человека — отсутствие перемен.
— я знаю, Люк.
— ну и вот, подхожу я в первое утро к станку, а там работают со стекловолокном, на мне рубашка с открытой шеей и короткими рукавами, я замечаю, что все на меня уставились, ну и вот, черт подери, сажусь я и начинаю нажимать рукоятки, поначалу все идет нормально, и вдруг у меня все начинает чесаться, подзываю я мастера и говорю: «эй, что за чертовщина? у меня все чешется! шея, руки, все прочее!» а он мне и говорит: «ничего, привыкнешь», но я-то вижу, что на нем спецовка с длинными рукавами, а шея наглухо шарфом замотана, ну и вот, на другой день я прихожу замотанный шарфом, намазанный маслом и застегнутый на все пуговицы, но все без толку: это ебучее стекло бьется на такие мелкие осколки, что их не видно, сплошь крошечные стеклянные стрелы, они впиваются в кожу прямо сквозь одежду, тут я и понял, почему меня заставили надеть защитные очки, там же за полчаса можно ослепнуть, пришлось оттуда уволиться, пошел в литейный цех. старина, тебе известно, что ЭТО РАСКАЛЕННОЕ ДОБЕЛА ДЕРЬМО ОТЛИВАЮТ В ФОРМЫ? его льют туда, как топленое сало или подливку, невероятно! вдобавок оно горячее! дерьмо! я уволился, а как у тебя дела, старина?
— вон та сука, Люк, все время пялится на меня, ухмыляется и задирает юбку.
— не обращай внимания, она сумасшедшая.
— но у нее красивые ноги.
— что верно, то верно.
я покупаю еще стаканчик, беру его, подхожу к ней.
— привет, крошка.
она лезет в сумочку, вынимает руку, нажимает кнопку, и в руке у нее появляется великолепный шестидюймовый нож. я смотрю на бармена, чье лицо остается непроницаемым. сука говорит:
— еще шаг, и останешься без яиц!
я опрокидываю ее стакан, и пока она на него смотрит, хватаю ее за руку, вырываю нож, складываю его и сую в карман, на лице бармена все то же безучастное выражение, я возвращаюсь к Люку, и мы приканчиваем нашу выпивку, я замечаю, что уже десять минут второго, и покупаю у бармена две шестерных упаковки, мы выходим к моей машине. Люк без колес, сука идет за нами.
— подвезите меня.
— куда?
— в район Сенчури.
— далековато.
— ну и что, вы же, разъебаи, забрали мой нож.
на полпути к Сенчури я вижу, как на заднем сиденье поднимаются женские ноги, когда ноги опускаются, я сворачиваю в длинный темный переулок и прошу Люка перекурить, терпеть не могу быть вторым, но когда долго не бываешь первым, ты просто обязан становиться великим Художником и толкователем Жизни, вторым побывать просто НЕОБХОДИМО, к тому же многие говорят, что кое с кем вторым выступать даже лучше, все прошло отлично, высадив ее, я вернул ей пружинный нож, завернутый в десятку, глупо, конечно, но мне нравится быть глупцом. Люк живет в районе Восьмой и Айролы, а это недалеко от меня.
когда я открываю дверь, начинает трезвонить телефон, я откупориваю пиво, сажусь в кресло-качалку и слушаю, как он звонит, с меня хватит — и вечером, и ночью, и утром.
Буковски носит коричневое нижнее белье. Буковски боится самолетов. Буковски ненавидит Сайта-Клауса. Буковски вырезает из ластиков для пишущей машинки уродцев, когда капает вода, Буковски плачет, когда Буковски плачет, капает вода, о святилища фонтанов, о влагалище, о фонтанирующие влагалища, о повсеместная мерзость людская, подобная свежему собачьему дерьму, коего вновь не заметил утренний башмак; о всемогущая полиция, о всемогущее оружие, о всемогущие диктаторы, о всемогущие дураки везде и повсюду, о одинокий, одинокий осьминог, о тиканье часов, пронизывающее всех, даже самых ловких из нас, уравновешенных и неуравновешенных, святых и страдающих запором, о нищие бродяги, валяющиеся по переулкам горя в счастливом мире, о дети, коим суждено стать уродами, о уроды, коим суждено стать еще безобразней, о печаль и военная мощь и сомкнутые стены — ни Санта-Клауса, ни Киски, ни Волшебной Палочки, ни Золушки, ни Самых Великих Умов; ку-ку — лишь дерьмо да порка собак и детей, лишь дерьмо да утирание дерьма; лишь врачи без больных, лишь облака без дождя, лишь сутки без дней, о Боже, о Всемогущий — Ты ухитрился наделить нас верой во все.
когда мы ворвемся в твой огромный ЖИДОВСКИЙ дворец с пархатыми ангелами-хронометристами, я хочу лишь однажды услышать Твой голос:
ПРОЩЕНЬЕ
ПРОЩЕНЬЕ
ПРОЩЕНЬЕ
ТЕБЕ САМОМУ и нам, и тому, что мы с Тобой сделаем, я свернул с Айролы и прямиком добрался до Нормандии, вот что я сделал, а потом вошел, сел и начал слушать, как звонит телефон.
Назад: Пиво, поэты и разговоры
Дальше: Дождь женщин