В молчанье других голосов
В этот вечер — последний вечер на корабле — у них не выдалось больше ни минуты, чтобы побыть вдвоём. Те несколько минут, что Джейн переодевалась, Дэн провёл у себя в каюте, перечитывая неоконченное письмо к Дженни. Он писал его, стараясь её развлечь, приуменьшая удовольствия, преувеличивая скуку путешествия… давая понять, что тут завидовать нечему. Даже на этом уровне письмо не было честным; кроме того, о Джейн он вообще писал не много, да и в этом немногом она выглядела как новейшей формации социалистка из уютной гостиной, постепенно обучающаяся реальной жизни; совсем ничего не писал он о том, что творится у него в душе, об истинных чувствах, о своём восприятии происходящего; письмо было не чем иным, как паутиной лжи, сплетённой из умолчаний, дешёвенькой пылью в глаза, отвратительным плацебо, оскорблением её стараний писать откровенно и честно. Он скомкал странички, открыл окно и разжал пальцы, дав бумажному шарику слететь на несколько футов вниз, в спокойные воды Нила. Шарик лениво поплыл прочь, исчез из вида. Дэн достал открытку с пейзажем острова Китченера, купленную в отеле, и написал: «Пусть он живёт рядом с Нью-Мексико, Дженни. Я влюбился в этот остров снова и по уши. Вода, тишина, листья, покой, вневременье — слишком хорошо для съёмок. К счастью, истинную его суть не передать ни в каком фильме. Если бы у этой прекрасной и благородной реки было одно — главное — место… Всё это помогло моему сценарию гораздо больше, чем я сам ожидал. И Джейн. — Тут он замешкался, посидел с минуту над открыткой и снова принялся писать: — Я правильно сделал, что привёз её сюда. Думаю, это пошло ей на пользу. Мы пробудем здесь два дня, потом — в Бейрут, чтобы съездить в местечко под названием Пальмира: мы купились на рассказы двух наших спутников. Скоро увидимся. Д.».
Он перечитал написанное. Получилось ещё лживее; а первое предложение (если бы он только знал!) из-за её «последнего вклада», конверт с которым в это время уже лежал, нераспечатанный, в Торнкуме, оказалось гораздо худшим оскорблением; однако умолчания и двусмысленности в открытке были настолько явными, что Дэн почувствовал, как утихают угрызения совести. Он бросил открытку в корабельный почтовый ящик, когда шли обедать.
После обеда обе группы смешались, будто теперь, когда предстояло расстаться, вполне можно было обойтись без барьера, разделявшего восточноевропейцев и французов. Заверения в крепости интернациональной дружбы походили на чеки, выписанные таким поздним числом, что их вряд ли когда-нибудь можно будет представить к оплате, а выражение добрых чувств в большинстве случаев отдавало притворством. Но Джейн с Дэном были искренне опечалены прощанием с герром профессором, с которым они не смогли побыть наедине (его паства устроила небольшой пир в его честь), с молодым французом Алэном и даже с Хуперами. Они подозревали, что Хуперов ждёт трудное будущее, что брак их рано или поздно распадётся. За обедом Дэну удалось порадовать их сообщением, что они с Джейн решили последовать их совету и собираются посетить Пальмиру по пути домой. И если англичанство Дэна заставляло его внутренне ёжиться при мысли о том, что совет Хуперов в таких вещах хоть чего-то да стоит, менее снобистская часть его существа была радостно тронута энтузиазмом, который вызвала у молодой пары эта новость. Вот здорово, просто фантастика! Посыпались новые описания, объяснения, ненужные советы: Сирия, сама по себе, страна серая и чертовски грязная, настоящее полицейское государство, поосторожнее с фотокамерой… Джейн говорила мало, будто хотела показать Дэну, что всё ещё не вполне одобряет столь стремительное отступление от первоначального плана; однако Дэн почувствовал, что она всё-таки поддерживает его старания хоть ненадолго избавить молодых американцев от неуверенности в себе.
На следующее утро они наняли дрожки и потрусили со всеми своими чемоданами в отель. Их уже ждала телеграмма от Ассада. Им заказаны авиабилеты в Бейрут, а там — номера в гостинице, машина и водитель. Последние сомнения Джейн — если таковые ещё оставались — были подавлены, и она отправила Энн телеграмму, что прибытие в Рим откладывается. Они прошлись по магазинам и купили галабийи. Потом поехали посмотреть храм в Филах: долгий путь на гребной лодке по озеру, а затем медлительное, словно в гондоле, путешествие вокруг храмовых колонн, колеблющимися тенями уходящих в прозрачную зеленоватую воду. Кружевные блики света играли на мраморе там, где верхушки колонн поднимались над поверхностью озера. Джейн с Дэном и их гида везли двое стариков, с иссохшими, оплетёнными вздутыми венами кистями рук и босыми, с пергаментной кожей ногами. Время от времени, когда приходилось долго идти против ветра, они затевали странный гребцовский речитатив: он состоял из вопросов и ответов, которые оба старика то выпевали, то ритмически проговаривали. Работы по переносу храма на новое место начнутся через несколько месяцев, — с гордостью пояснил гид; очень скоро затопленный храм в Филах будет восстановлен и «абусимбелован». Они не стали с ним спорить, но за ленчем говорили о том, что и слово это, и весь проект отдают вульгарностью… этот вывод они сделали в обстановке, отдававшей нисколько не меньшей вульгарностью — в ресторане отеля «Новый водопад»: старый отель теперь не имел своего ресторана.
Зал был переполнен в основном русскими, работавшими на плотине; впрочем, Джейн и Дэн заметили среди них некоторых из своих недавних корабельных спутников и приветственно кивнули. Русские здесь явно преобладали: мужчины с твёрдыми, массивными лицами, массивные женщины; казалось, все они уже далеко не молоды. Еда, на взгляд Дэна, была нисколько не лучше, чем на корабле, а оформление зала гораздо хуже — этакая смесь дурного египетского вкуса с дурным европейским. Это казалось особенно непростительным, потому что совсем рядом, под рукой, располагался прекрасный образец — спокойный и элегантный старый отель; новый же являл собою яркий пример современной тупости, стремления к прогрессу, который прогрессом вовсе не был: здесь все достойные принципы архитектуры были принесены в жертву маммоне и Шовену.
— Господи, да тут всё равно что в Майами! — Они только что сели за указанный им столик. — Даже посетители так же выглядят.
— Эстет! — пробормотала себе под нос Джейн.
— Извини. — Он обвёл взглядом длинное помещение. — Я и забыл, как все они общественно полезны.
Она улыбнулась, но ничего не ответила, а он вдруг почувствовал, что в нём нарастает какое-то «комплексное» раздражение — на уродство этого зала, на Филы, на Джейн, в конце концов, — и побуждает его завязать с ней спор. Но тут снова ему вспомнились Филы: зеленоватая вода, тени и блики, отражённый от стены античной целлы солнечный луч, на миг осветивший лицо Джейн снизу… это было совершенно естественно и в то же время совсем необычно, как искусственная подсветка: лицо обрело поразительную мягкость, спокойную серьёзность — она смотрела вниз, в озёрную глубь. Получился бы великолепный снимок, но мгновение было мимолётным… впрочем, и в этом тоже заключалась его красота.
Много лет назад Дэн заинтересовался философией дзэн-буддизма, тогда очень модного в Калифорнии, и обнаружил с некоторым удивлением, что в философии этой существуют параллели с тем, что он всегда считал производным своего детства, проведённого в английской деревне, всего лишь способом видения окружающего мира, навязанным одиночеством и подавлением чувств. Интенсивная работа воображения тогда помогала уйти от монотонности вполне предсказуемых недель и лет. Разумеется, Дэн был слишком англичанин, чтобы всерьёз воспринять философию дзэн-буддизма, но она усилила жившее в нём ощущение, что в остром восприятии преходящего заключена некая внутренняя правда. Он пришёл бы в замешательство, если бы нужно было дать определение или как-то доказывать существование этой правды, но она заключалась в самой значительности настоящего момента, «сейчасности» жизни; высокое значение, которое он придавал этой правде, явствовало уже из того, что он требовал — или ожидал — от настоящего гораздо больше, чем оно обычно могло дать. Именно поэтому, например, у него не было твёрдых политических убеждений, ведь они должны опираться на способность, какой бы слабовыраженной она ни была, к совершенствованию, на веру в будущее. Именно поэтому он и смог осознать, что его раздражение на самом деле вызвано посещением храма в Филах, где настоящее вот-вот навсегда исчезнет; пребыванием в битком набитом уродливом ресторане — в настоящем, которому следовало бы навсегда исчезнуть; а Джейн представляла собой и первое и второе вместе: настоящее, готовое вот-вот исчезнуть, и — в её якобы социалистической и независимой ипостаси — настоящее, отгородившее Дэна от того немногого, что оставалось ему от первого.
Все эти размышления шли на фоне возобновившейся беседы о позорном проекте переноса Фил, о планах на вторую половину дня, о еде… но воспоминание о мимолётном взгляде на лицо Джейн в затопленном храме, освещённое снизу трепещущим прозрачным лучом, было, так сказать, сигналом, знаком приближения к распутью, нарастающего ощущения, что вот-вот придётся сделать выбор, нужно будет действовать; было в этом мимолётном восприятии что-то если и не вполне плотское, то во всяком случае достаточно чувственное. И, обсуждая теперь планы на остаток дня, он знал, что на самом деле предпочёл бы провести его совсем близко подле неё, в закрытой комнате с опущенными шторами, высказать всё то, о чём не решается заговорить прямо сейчас. Это не было любовью, не было и плотским желанием, но необходимостью излить (а может быть, в какой-то степени и изгнать из сердца) всё возрастающую нежность.
Дэн не хотел довериться своему настроению, понимал, что оно отчасти плод нарциссизма, а отчасти атавистично, если помнить о прошлом, о всегдашнем стремлении к эмоциональным отношениям с женщинами, замещающими утраченную мать, или с более молодыми, выбираемыми часто, пусть и бессознательно, ради того, чтобы избежать такого упрёка, если бы он мог прийти кому-то на ум. Он снова подумал, да не берёт ли Джейн некоторый реванш, столь твёрдо установив меж ними нерушимую границу, пребывая в столь твёрдой уверенности, что ничего плотского не может между ними возникнуть, так как она уже непривлекательна как женщина. Но он тут же отбросил эту мысль. Она просто была слишком горда, просто слишком рассудительна или просто совершенно уверена, что не испытывает к Дэну ничего подобного его чувству к ней: другими словами, чувство унижения тоже испытывал только он. Думал он и о Дженни. Старый детский грех: коль жаждешь недостижимого, создаёшь его в своём воображении.
Спустившись к причалу у «Старого водопада», они обнаружили, что молчаливый и обязательный Омар ждёт, как договорились; и снова их фелюга пошла, петляя средь мелких островков, к дальнему берегу. На этот раз они высадились недалеко от мавзолея Ага-хана, потом прошли пешком по дюнам около мили, чтобы посмотреть на разрушенный коптский монастырь святого Симеона: варварски искалеченный шестью веками нашествия бедуинов, он всё ещё мощным призраком возвышался над окрестностями.
Здесь царили великий смертный покой и уединённость; красота, равная — хоть и по контрасту — красоте затопленных Фил. Они поговорили об увиденном, как и подобает туристам, но Дэн всё больше и больше сознавал, как много не сказано между ними. Его состояние походило скорее на смущение, чем на волнение, и смущение это всё нарастало. Это же глупо, говорил он себе, это просто мальчишество — дважды подумать, прежде чем протянуть ей руку, чтобы помочь перейти через груду обломков или подняться по неровным ступеням на верхние террасы монастыря; прежде чем дать на ничего не значащие вопросы ничего не значащие и ещё более осторожные ответы. Когда они вернулись к реке, Омар снова отвёз их на остров Китченера. Они побродили по острову, и Дэн сделал несколько совершенно ненужных снимков. Потом они посидели в ином, чем в прошлый раз, месте, в более ухоженном саду над рекой, среди клумб с герберами и геранями. Дэну казалось — они отступили от рубежа, достигнутого накануне; ему даже не хватало энергии попытаться возобновить разговор, начатый вчера на скамье у пересечения пешеходной тропы с боковой дорожкой. У него создалось впечатление, что Джейн если и не скучает, то отсутствует, витает где-то далеко, наверняка не думает ни о нём, ни об их отношениях.
В отеле они сразу же разошлись по своим комнатам, гораздо раньше, чем вчера: крик муэдзина раздался уже после их возвращения. Джейн хотела принять ванну; потом она не спустилась в бар — выпить перед обедом, и Дэн провёл мучительные полчаса в одиночестве. Кончилось тем, что он позвонил ей от администратора. Оказывается, она неожиданно заснула. Появилась через десять минут, сжимая ладонями щёки в шутливом отчаянии от мысли, что он никогда и ни за что её не простит.
Обнаружилось, что их столик занят. Но тут послышался чей-то голос. Алэн и его друг-фотограф тоже были здесь: за их столиком нашлось два свободных места. Дэн с радостью отказался бы, но Джейн вроде бы понравилась эта идея. Она вдруг оживилась, будто почувствовала облегчение оттого, что будет с кем поговорить.
Заговорили о Филах, где оба француза тоже побывали сегодня, обсудили «за» и «против» переноса храма. Спорить было не о чем — все оказались против, и тогда, словно им необходимо было найти повод для разногласий, речь зашла о восприятии массового искусства вообще, о том, что важнее — польза или хороший вкус. Дэн, которому не хватило смелости молчать столько, сколько хотелось, высказал предположение, связанное с тем, что пришло ему в голову раньше днём: жизнь происходит в настоящем, и всё, что разрушает или умаляет качество жизни в настоящем — если даже необходимость используется как козырь, побивающий вкус, — дурно по самой сути своей. Джейн полагала, что если выбор делается между уродливым домом и отсутствием дома вообще, если в нём есть необходимость, то… беседа длилась бесконечно, социальное искусство и искусство социалистическое, ответственность, лежащая на образовании, голлистский элитизм, gloire и раtrie… тучи слов. Беседа расстроила Дэна, он говорил всё меньше и меньше. Алэн принял сторону Джейн, и Дэну порой хотелось одёрнуть собеседников, накричать: такой абсурд эта заумь, это использование языка для того, чтобы доказывать необходимость выбросить за борт все остальные интеллектуальные и художественные ценности ради решения глобальных социальных задач; это казалось ему самоубийственным, подспудным стремлением к смерти, именно тем, против чего выступал Лукач, — представлением, что пресловутая мыльная вода не содержит в себе ребёнка. Но он ничего не сказал.
Постепенно беседа раздвоилась — Джейн и Алэн перешли на французский, хотя по-прежнему, как Дэн мог догадаться по отдельным словам, речь шла о политике; сам же он и фотограф, которому в своё время приходилось работать с рекламными кадрами и он хорошо знал французскую киноиндустрию, говорили на профессиональные темы. Дэн сохранял заинтересованный вид, но краем уха прислушивался к оживлённой беседе на том конце стола. Уходил он из ресторана в убеждении, что Джейн использовала собеседника, чтобы продемонстрировать ему — Дэну — реальность существования «иных ценностей».
И вот они шагали вдвоём по направлению к старому отелю. Алэн и фотограф собирались в какой-то ночной клуб, звали и Джейн с Дэном, но те отклонили приглашение. Завтра надо было рано встать, чтобы успеть на самолёт в Абу-Симбел.
Несколько шагов прошли в молчании, потом Джейн сказала:
— Извини, пожалуйста. Тебе хотелось уйти.
— Это не важно.
— Тебе следовало незаметно лягнуть меня как следует под столом, Дэн.
— За то, что эта беседа доставляла тебе удовольствие?
— За то, что не сразу поняла, что тебе она удовольствия не доставляет.
— Не обращай внимания. Просто я этот ресторан не переношу.
Она помолчала.
— А ты уверен, что хочешь лететь в Абу-Симбел завтра?
— А ты — нет?
— Я-то хочу, но… Я хочу сказать: может, ты хочешь поездить один? У тебя ведь работа. — И она добавила, как бы подсмеиваясь над собой: — Ты меня беспокоишь. Я думала, ты всё время будешь лихорадочно записывать всякие мысли…
— Создавать видимость не входит в мои обязанности.
— Ох, я и забыла. Только исследовать душу.
— Плюс строить диалоги.
Вошли в гостиницу. Дэн подумал было предложить ей выпить по рюмочке перед сном, но решил, что более всего ему хочется наказать её… а может быть — себя. Взял у администратора ключи и вместе с Джейн поднялся наверх. Их комнаты были не рядом, а через несколько номеров друг от друга. У своей двери Джейн протянула руку и на миг сжала его ладонь:
— Ты правда не из-за меня?
— Конечно, нет.
Она пытливо взглянула на него исподлобья, запоздало обнаружив, как он мрачен; но это её запоздание его ещё больше раздражало; она снова сжала и сразу отпустила его ладонь:
— Спи спокойно, Дэн.
— И ты тоже.
Через несколько секунд он стоял в своём номере; откуда-то с севера, из громкоговорителя в кафе на набережной, сквозь шторы его окна доносились приглушённые звуки навязчивой арабской музыки. Дэн медленно разделся, облачился в пижаму и халат, потом раздвинул шторы и, оставшись у окна, закурил сигарету: надо было преодолеть приступ обычной для обитателей двадцатого века болезни — инакости иного. Иным было всё: собственные недостатки и промахи, ситуации, в которых оказался, слепота, слабость и гнев, да и скука была иной. Они как бы никому не принадлежали, были столь же чужими и безразличными, как потёртая старая мебель в старой комнате. Он взглянул на часы. Чуть больше одиннадцати.
Он отправился за чемоданом — извлечь жёлтый блокнот: намеревался сделать набросок эпизода, где Китченер встречается со своим «ка» в образе древнего памятника. Однако, увидев лежавшую там книжечку Лукача, Дэн взял и её; раскрыл на отрывке, который прочёл и отметил ещё на корабле, — там виделось ему что-то, имевшее отношение к сценарию о Китченере. Это был кусок из статьи о Вальтере Скотте:
«„Герой“ романа у Вальтера Скотта всегда личность более или менее заурядная, средний английский джентльмен. Он обычно наделён некоторым, хотя нисколько не выдающимся, практическим умом, некоторой моральной стойкостью и порядочностью, причём эта последняя порой возвышается до способности к самопожертвованию, но никогда не перерастает во всепоглощающую человеческую страсть, никогда не превращается в восторженную преданность великому делу».
От этого отрывка глаза Дэна скользнули к другому, несколько выше прочитанного, тоже отмеченному им на корабле:
«Скотт относится к тем честным консерваторам-тори в Англии своего времени, которые ничего не оправдывают в развитии капитализма и не только ясно видят бесконечные страдания народа, последовавшие за крахом старой Англии, но и искренне сочувствуют им; и тем не менее они, именно в силу их консерватизма, не оказывают активного противодействия новому развитию, которое сами же отвергают».
Зеркала: он понимал, почему отметил эти отрывки и чья это характеристика на самом деле; ни Скотт, ни Китченер были здесь ни при чём: речь шла о его собственном поражении. Дэн мог бы перевернуть страницу и увидеть, как Лукач защищает Скотта и его заурядных героев, сравнивая их с героями романтическими и демоническими (не в пользу этих последних), завоевавшими популярность с лёгкой руки Байрона. Но это место он уже читал, и ничего, кроме литературоведческого анализа, там не увидел: ни хотя бы частичной защиты себя самого, ни защиты Англии. Может быть, вот в чём секрет Китченера: всепоглощающее тщеславие, недостаток порядочности (или — умение манипулировать порядочностью других) в стремлении удовлетворить это тщеславие, способность любой ценой делать дело, не гнушаясь грубыми методами.
Деймон — поиски себя. Дэн обвёл взглядом комнату. Он смотрел на себя как на человека, который глубоко чувствует искусство, но сам не обладает талантом это искусство создавать; так чувствуешь себя перед великими композиторами и исполнителями музыкальных произведений, перед великими художниками; такое чувство он раз или два испытывал, наблюдая актёрскую игру на экране, на сцене: обладаешь способностью убедиться в превосходстве чьей-то гениальности… и в то же время — измерить степень своей собственной бесталанности, а в случае Дэна — почувствовать презрение к собственному благополучному, полному компромиссов, не вполне самостоятельному коллективному искусству. Единственная надежда — театр, но он задушил в себе эту надежду, как ему теперь кажется, в самом зародыше. Вдруг ему подумалось, что и будущий роман — всего лишь несбыточная мечта, ещё одна попытка достичь невозможного.
Страх перед грандиозностью задачи: создание целого мира, в одиночку, без чьей-либо помощи, без путеводителя… цель подсмеивалась над ним, словно недостижимый горный пик… Заурядность, серость, облачённая в халат. Он не сможет ничего сделать. И не важно, что то, что он сейчас чувствует, чувствовали все писатели, все художники в начале творчества, что не испытывать страха на деле было бы наихудшим предзнаменованием из всех возможных; не важно, что у него в руках уже есть один прекрасный путеводитель… он не сможет ничего сделать. Не сможет прежде всего потому, что все эти мысли — лишь метафоры: и отношение они имеют вовсе не к художественному творчеству, а к тому лицу, глядя в которое он там, в коридоре, пожелал спокойной ночи.
Сапожник, до последнего не желающий менять своё шило, Дэн попытался найти спасение в той доле практического, хотя и нисколько не выдающегося ума, которой обладал; он отложил Лукача, сел за стол и принялся работать над эпизодом. Полчаса спустя он уже перечитывал три страницы написанного текста. Начал сокращать диалог. Постепенно становилось всё яснее, что суть сцены может быть передана уже тем, как Китченер подъезжает на коне к памятнику, как смотрит, какое у него выражение лица, как скачет прочь: ему самому не нужно ничего говорить. Сцену можно было выстроить и в молчании других голосов, так было бы ещё лучше.
Дэн сделал второй набросок: теперь он занимал всего одну страницу. Он знал: эту сцену вычеркнут первой, если возникнет проблема времени, а она обязательно возникнет. Но всё-таки обвёл кружком самую важную фразу, когда перечитывал новый набросок: в молчании других голосов.
И лёг спать: теперь он наконец-то сможет заснуть.