Квартира Морин
Она села в первый попавшийся автобус и не выходила, пока не увидела сверкающую ленту воды – канал – и вывеску, на которой алыми буквами, горевшими в ярких лучах сентябрьского солнца, было написано: Ristorante. В остальном улица была типично лондонской. Кейт сошла с автобуса и тут же у табачного магазина наткнулась на доску объявлений. Когда она подошла к ней, хозяин табачной лавки, маленький старичок в фартуке, и какой-то босоногий юноша прикрепляли к доске новое объявление.
В нем говорилось: сдается комната в частной квартире до конца октября – пять фунтов в неделю, кухня и ванная – общие.
Кейт спросила юношу:
– Где эта комната?
– За углом.
– Она ваша?
При этом вопросе он улыбнулся хоть и вежливо, но со снисходительным оттенком («Что, мол, с вас, стариков, взять»); однако эта улыбка придала особое значение последующему:
– М-о-я?
Таким образом, расставив все по своим местам и проведя строгую грань между поколением Кейт, которое мыслит устоявшимися понятиями «твое-мое», и им самим, представителем молодого, свободно мыслящего поколения, он улыбнулся широко и добавил:
– Наравне с другими.
– А если я сниму эту комнату, – подстраиваясь под его тон, сказала Кейт (прибегать к юмору она научилась после многих лет общения со своими «детками»), – я одна буду ею пользоваться или тоже «наравне с другими»?
Оценив шутку, он рассмеялся и ответил:
– О, она будет целиком в вашем распоряжении. Я уеду ненадолго, остальные тоже разбредутся кто куда.
– Так, может, вы мне ее покажете?
Он изучающе посмотрел на нее. Разумеется, она казалась ему старухой. Он повернулся и встал рядом с ней, показывая этим, что ее кандидатура не исключается, и они пошли по тротуару вдоль канала. Иногда он искоса поглядывал на нее.
Она сказала:
– Я чистоплотна, аккуратна и мастерица на все руки.
Он засмеялся, но снова как бы давая понять, что это не бездумный мальчишеский смех, а скорее реакция на ее юмор.
– Это еще не самое главное, – сказал он и затем пояснил:– Ваши дела – ваша забота. Дело в том, что в этой квартире живет…
– Еще кто-то, кто помимо вас должен решить мою судьбу, да?
Квартира находилась в полуподвальном помещении и после яркого сентябрьского света улицы показалась темной, как погреб. Юноша пошел впереди Кейт через просторный холл, вся обстановка которого состояла из груды подушек и нескольких плакатов. Сильно пахло марихуаной. Кейт следовала за юношей, полагая, что он ведет ее смотреть сдаваемую комнату, а он неожиданно привел ее в какую-то другую, большую комнату с дверями, распахнутыми в маленький внутренний дворик типа патио, весь утопавший в зелени и залитый солнцем. Около окна на жестком стуле сидела девушка. Ее босые загорелые ноги покоились на циновке. Волосы густым желтым потоком обтекали лицо и ниспадали на плечи, а несколько прядей закрывали лоб и глаза, так что лишь когда она подняла голову, Кейт увидела ее лицо – здоровое, загорелое, с круглыми чистыми голубыми глазами. Она сидела без всякого занятия. Просто курила.
Она внимательно осмотрела Кейт и перевела взгляд на юношу.
Тот обратился к Кейт:
– Я не спросил, как вас зовут.
– Кейт Браун.
– Это Кейт, – сказал он девушке. – А это Морин. Знакомьтесь. – И, повернувшись опять к девушке, смущенно добавил:– Я вешал объявление, а она оказалась рядом и захотела посмотреть комнату.
– А-а, – вымолвила Морин.
Она откинула волосы, вскочила со стула, как будто собралась куда-то бежать, но потом снова опустилась на стул, расслабившись по-кошачьи сразу всем телом. На ней была коричневая мини-юбка и голубая клетчатая блузка, и выглядела она так, словно сошла с рекламы молочных товаров и яиц.
Наконец она улыбнулась и сказала:
– Вы хотели бы взглянуть на нее?
– Да, – ответила Кейт.
– Ну как, она тебе подойдет? – спросил юноша девушку – наверное, свою подругу. Но, испугавшись, что его слова могли показаться Кейт обидными, он слегка покраснел и пояснил: – Понимаете, я хотел устроить Морин как следует перед отъездом.
Морин неожиданно опустила веки – два белых полумесяца на загорелых щеках. Кейт показалось, что она подавила улыбку.
– За меня не беспокойся, Джерри. Я же сказала тебе, – откликнулась Морин.
– Ну, в таком случае я…
– Конечно, конечно.
Джерри кивнул Кейт, посмотрел на Морин долгим, пристальным взглядом, как бы отпечатывая в ее сознании что-то – что именно, Кейт так и не догадалась, – и исчез из комнаты.
Морин задумалась. Она прикидывала, стоит ли просить у Кейт аванс за комнату. Но она сказала только:
– Комната находится в конце коридора, слева. В ней живет Джерри, но он уезжает в Турцию.
Она не пошла с Кейт, а осталась сидеть, продолжая пускать облака голубоватого дыма.
Комната оказалась просто клетушкой, в которой стояли узкая кровать и шкаф. Здесь было намного холоднее, чем в комнатах, расположенных по фасаду, который выходил на юг. Холод этот перекликался с тем, что навечно поселился теперь в самой Кейт. Но жить здесь все же было можно.
Вернувшись к девушке, она сказала, что комната ей подходит и что она оставляет ее за собой до конца октября, – при этих словах Кейт вдруг осознала, что принимает решения, к которым рассудок ее непричастен.
Поскольку Морин не заикалась о деньгах, Кейт положила пять фунтовых банкнотов на красную подушку у ног девушки.
Морин снизошла до улыбки, которую, правда, с трудом можно было различить сквозь ее соломенные волосы.
– Спасибо, – сказала она. – Но это не к спеху.
– А ключ? – напомнила Кейт.
– О, да. Он где-то здесь, наверно, валяется. Ага. Вспомнила. – Она вскочила, выпрямилась, затем резко наклонилась, не сгибая колен, и стала приподнимать подряд все подушки. Под одной из них лежал ключ. Она протянула его Кейт – все так же не разгибаясь, а затем, изящно скрестив ноги, опустилась на подушку, под которой нашла ключ.
– Вы танцовщица? – спросила Кейт.
– Нет, не танцовщица. Хотя и танцую.
Идя к выходу, Кейт остановилась перед длинным, старомодным зеркалом на шарнирах, висевшим в холле. Она увидела худущую, обезьяноподобную женщину в желтом платье «из хорошего дома», со стянутыми в узел на затылке волосами. Кейт сорвала с головы платок, и волосы тут же встали дыбом, густые и жесткие, как пакля. В этот миг Кейт как никогда поняла, что возвращение ее в лоно семьи будет полно драматизма, независимо от того, войдет ли она к тому времени в форму – другими словами, станет ли снова такой, какой они ее себе представляют и какой привыкли видеть, – или решит, что все это суета сует и вовсе ни к чему… Но нельзя же в самом деле навсегда оставаться в таком виде, как сейчас. А почему, собственно, нельзя? Вот была бы потеха! Но их всех удар хватит, она-то знает. И тем не менее Кейт приятно волновала эта заманчивая идея.
Однако на смену этому волнению пришло другое чувство, отнюдь не такое приятное. Она снова оказалась в плену тщеславия. Если она явится домой в таком непрезентабельном виде, то муж и дети скажут, что она не в себе, – потому что они всю жизнь привыкли видеть ее другой. А вот Морин, эта девочка, восседающая на красной подушке, грезящая в клубах голубоватого дыма, видела ее только в одном облике – в облике больной обезьяны. Нет, она положительно сходит с ума. Какое в конце концов имеет значение для девушки, да и для самой Кейт, как она выглядит? Важно то, что она, Кейт, сняла комнату у Морин, и все. Для Кейт это была знакомая, еще не забытая ситуация, лишь с небольшой перестановкой действующих лиц: в начале года она приняла в дом молоденькую бельгийку, приятельницу лучшего друга Джеймса, – девушка хотела усовершенствовать свой английский. Главной заботой Кейт было сделать так, чтобы гостья влилась в ее семью, однако не настолько, чтобы нарушить заведенный семейный уклад Браунов. Девушка и влилась, влюбившись в собственного мужа Кейт… Кейт, конечно, не думала, что Майкл тоже увлекся девчонкой… Тут Кейт одернула себя, прикрикнув строго: «Опять ты за свое, вспомни au pair Монику, тебе слишком дорого пришлось заплатить за то, что ты подозревала Майкла в связи с нею».
Но Кейт все-таки довела до конца перечень качеств, которые следовало бы иметь молодой бельгийке для приближения к идеалу: чтобы она не вздумала влюбиться ни в одного из трех сыновей, пока они сами не влюбятся в нее и не станут проявлять инициативу. Чтобы она не забеременела, а уж тем более не перекладывала заботы, связанные с этим, на плечи Кейт – как это было с Моникой, за аборт которой пришлось платить Браунам, поскольку несостоявшийся отец, молодой француз, с которым девушка познакомилась на курсах английского языка, оказался беден, как церковная мышь. Чтобы она не была наркоманкой, как Розалия, прежняя аи pair из Франкфурта… впрочем, если бы она ограничилась марихуаной, это еще куда ни шло. Чтобы не включала на полную мощность проигрыватель. Чтобы… Однако в теперешнем своем состоянии Кейт все эти требования суммировала бы так: девушка должна мягко и тактично приспособиться к укладу жизни Кейт и не делать ничего такого, что выходило бы за его рамки; Кейт была не настолько наивна, чтобы ожидать от этих девиц строгой нравственности, но лишние неприятности ей просто ни к чему.
В холл босиком вышла Морин, как пастушка из детских стихов. Увидев Кейт, стоявшую в полумраке перед зеркалом, она включила свет, энергичным, пружинистым шагом пересекла холл и встала за спиной Кейт, глядя на свое отражение в том же зеркале.
Неожиданно она показала Кейт язык. За этим чувствовалась какая-то обида, стремление к самоутверждению. Затем с такой же неприязнью она снова показала язык, но на этот раз себе. И, повернувшись, быстро ушла в свою залитую солнцем комнату.
Кейт почувствовала себя уязвленной. И как бы хорошо она ни понимала разумом, что эта выходка носила скорее дружеский характер – девушка присоединилась к Кейт, чтобы вместе повертеться перед зеркалом, – восприняла она ее как вызов, ибо эта выходка объяснялась удивительной самоуверенностью юности, какой-то безоглядной смелостью, позволяющей делать то, что хочется. Да-да, именно эта способность, которую сама Кейт утеряла, и вызвала ее неприязнь.
Однако не торчать же до второго пришествия в этом огромном холле с подушками, разбросанными так, словно на них спали прошлой ночью, только потому, что страшно выйти на улицу, где все увидят, насколько она еще слаба. Надо отдохнуть. И начать наконец есть.
Она поднялась по цементным ступеням на залитую солнцем улицу. Постояла немного в двух шагах от ristorante в густой тени деревьев, обрамляющих канал. Вот она сейчас пойдет и плотно – может быть, даже с аппетитом – поест. Она направилась к ristorante, у входа в который по обеим сторонам росли карликовые лавровые деревья. Сквозь стекло она увидела официанта, почтительно склонившегося над женщиной примерно ее лет, которая прислушивалась к его словам и польщенно улыбалась… «Старая дура», – подумала Кейт. Уже у двери у нее мелькнула мысль, что раньше, до того, как она окунулась в поток международной элиты, ей бы и в голову не пришло пойти в такой шикарный ресторан, разве что по какому-нибудь торжественному поводу; она прошла бы мимо, выбрав что-нибудь подешевле. Поймав себя на этой мысли, она повернулась и зашагала прочь, охваченная чувством обиды, как будто ее туда не пустили. В сотне ярдов от ristorante находился ресторанчик средней руки, какие встречаются в Лондоне на каждом шагу, и она зашла туда. Он был почти пуст. Час ленча еще не наступил. Кейт села за столик и стала ждать, когда ее обслужат. На столике перед ней стояло неизменное, типично британское меню. В другом конце зала официантка разговаривала с каким-то посетителем, пожилым мужчиной. К столику Кейт она не спешила.
Когда, наконец, она соизволила подойти, то, не глядя на Кейт, торопливо записала заказ в маленький блокнотик и снова вернулась к тому же столику продолжить незаконченный разговор; только после этого она передала заказ в окошечко, соединяющее зал с кухней. Ленч принесли не скоро. Кейт, очевидно, выпала из поля зрения и официантки и других посетителей – ресторан стал понемногу заполняться публикой. Кейт познабливало от голода и нетерпения, мучительно хотелось заплакать. Она была «на грани истерики», как говорят о детях, когда они не в меру раскапризничаются. Истерику предотвратило появление официантки, которая, по-прежнему не удостаивая Кейт взглядом, поставила перед ней тарелку с печенкой, жареной картошкой и водянистой капустой. Кейт не могла притронуться к еде. Она кипела от негодования, заглушавшего всякие разумные мысли. Она попыталась убедить себя, что это все из-за болезни… и тут же опрокинула на скатерть стакан с водой. Вот теперь-то официантка непременно подойдет к ней, подумала Кейт и даже приготовилась увидеть недовольную гримасу па ее лице, но та и бровью не повела, как будто не заметила. Тогда Кейт сама встала с места, подошла к официантке, которая теперь болтала уже с другим посетителем, и дрожащим голосом сказала:
– Извините, я опрокинула стакан с водой на скатерть.
Наконец-то официантка взглянула на Кейт. И изрекла:
– Одну минуту, дорогуша, я сейчас подойду к вам. – А сама отправилась накрывать стол для новых посетителей.
Подойдя после этого к столику Кейт, она окинула безразличным взглядом мокрое пятно на скатерти и сказала:
– Доедайте уж как есть, а потом я сменю скатерть.
И ее как ветром сдуло.
Да, в самом деле, что разумнее можно предложить в подобной ситуации? В Кейт заговорила домохозяйка: ведь мир не перевернется от того, что ты один поешь на мокрой скатерти. Тем не менее буквально через минуту Кейт попросила счет и вышла из ресторана, лихо вильнув юбкой, чего никогда раньше не делала, – это был жест, которым женщина как бы говорит: «Плевала я на вас!»
Разгар дня на Эджвер-роуд. Самое оживленное время, особенно летом, когда кажется, что весь город высыпал на улицу, – то и дело хлопают двери кафе, знаменитых в этих местах закусочных и баров; люди забегают перекусить, выпить чашку чая или просто посидеть. Кейт не спеша дошла до ristorante и, проходя мимо, заглянула в окно, занавешенное тонким муслином. Если бы она тогда рискнула переступить порог этого ресторана, она сидела бы сейчас за столиком, а тот молодой официант стоял бы, почтительно склонившись над ней, и вряд ли у нее возникло бы желание плакать от жалости к себе, вряд ли она унизилась бы до мелочных проявлений обиды… Да и стакан воды она здесь тоже не опрокинула бы на скатерть!
В общем, длительное пребывание в отеле и заботливый уход Сильвии и Марии не пошли ей на пользу. В результате она просто впала в детство и теперь не может обойтись без чьего-нибудь льстивого внимания.
Из яркого дня, полного солнца и буйной листвы деревьев, она спустилась в прохладный полумрак квартиры. В холле на подушках, раскинув руки, лежал ничком какой-то молодой человек. Он спал. Морин не было видно.
Кейт прошла к себе в комнату, увидела, что кровать не застелена, нашла в холле шкаф, взяла оттуда простыни, полотенца и все остальное, ничуть не потревожив своим появлением юношу, который, судя по глубокому сну, видимо, не спал всю ночь, и легла в постель. И тут произошло то, чего она обычно не допускала. Она заплакала – и плакала долго, неторопливо. Она переживала глубокий душевный кризис, всеми фибрами души ощущая свое одиночество и заброшенность.
Выплакавшись, Кейт затихла и уснула; проснулась она в незнакомой холодной комнате, которую пересекал длинный луч солнца.
Все-таки надо заставить себя подняться и пойти купить что-нибудь из еды. На этот раз на подушках в холле никто не лежал; и вообще Кейт никогда больше не видела этого юношу.
В кухне сидела Морин и чайной ложкой прямо из банки ела какую-то протертую детскую кашицу. Абрикосово-сливовый пудинг. На кухонной полке выстроилась в ряд целая батарея банок с детским питанием, причем все только десертные блюда.
На Морин был какой-то немыслимый балахон алого цвета с оборочками, волосы стянуты в «конский хвост». Сейчас она выглядела на десять лет старше.
– Вы все сможете купить где-нибудь поблизости, – бросила она Кейт, вскочив с места и облизывая ложку.
Она швырнула пустую банку в мусорное ведро, а ложку – в раковину, куда та и упала с тонким звоном. Девушка же, приплясывая, выбежала из кухни.
Кейт взяла хозяйственную сумку на колесиках и большую сетку, но в дверях вдруг сообразила, что идет за продуктами не для целой оравы в шесть или шестнадцать ртов, а лишь для себя одной. И она вышла на солнечную улицу, прихватив с собой только пластмассовую сумку. День клонился к вечеру, и магазины вот-вот должны были закрыться. Поблизости было более чем достаточно лавчонок типа того ресторанчика, где Кейт ела – а вернее, не ела – днем. Все они были на одно лицо – маленькие, сплошь заваленные консервными и морожеными продуктами. Таких магазинов, как те, куда она обычно ходила за продуктами в буржуазном Блэкхите, здесь не было и в помине. По сторонам улиц высились коробки многоквартирных домов, а между ними ютились старые развалюхи, обитатели которых жили здесь всю жизнь: здесь рождались и здесь умирали; они и были покупателями маленьких лавчонок, торгующих товарами, на которые Кейт и не взглянула бы в нормальных условиях, дома. В одной такой лавчонке Кейт купила черствый батон, полфунта пожелтевшего от времени сливочного масла, пачку плавленого сыра и банку клубничного джема – дома она сочла бы преступлением даже подумать о том, что его можно купить. Слишком уж ее волнует то, что приходится иметь дело с этими второсортными товарами. А все потому, что в своей замужней жизни она столько энергии тратила на то, чтобы довести до совершенства быт семьи. Она еще подумала, что крестьяне того далекого селения в Испании, наверное, никогда в глаза не видели такой дрянной, неудобоваримой пищи, хотя и были беднее любого из покупателей этой лавки, в большинстве своем так называемых простых людей, – иными словами, английского трудового люда, который посещал эти ужасные рестораны-забегаловки и покупал продукты в этих ужасных лавках… Ну и что , какое ей до всего этого дело, почему у нее навертываются слезы на глаза и она готова расплакаться в любую минуту, более того, топнуть ногой в гневе и закричать? Ведь миллионы людей умирают от голода в бедных странах, миллионы детей не вырастут нормальными и здоровыми, потому что лишены даже таких продуктов, какие она положила в свою красивую пластмассовую сумку с оранжевыми и розовыми маргаритками… У кассы на нее вдруг нахлынула какая-то детская обида, и она еле удержалась от слез. Почему? Да только потому, что хозяин, видите ли, выбивая чек, даже не взглянул на нее, не улыбнулся, не обратился к ней персонально: «О, миссис Браун, о, Кейт, о, Кэтрин, как приятно видеть вас снова».
Она пошла по направлению к Марбл-Арч. Открытый рынок еще работал, но и он вот-вот должен был закрыться. Значит, сегодня суббота? Никогда раньше в жизни Кейт еще не было такого случая, чтобы она не знала, который час, не говоря уже о дне недели.
Она остановилась перед деревянным ларьком, на прилавке которого среди мятых листьев салата валялось несколько помидоров – остатки свежих овощей, утром выставленных пирамидами. Пока она созерцала прилавок, откидное оконце опустилось. Как будто перед носом захлопнули дверь. В панике, что она придет домой без овощей, Кейт обежала ларек сбоку и, улыбаясь – она чувствовала, как жалкая гримаса раздвигает ей губы, – почти крикнула:
– Вы мне отпустите немного помидоров, всего фунт?
Торговец ответил, не скрывая недовольства:
– Я закрываюсь. Мое время вышло.
– Ну, прошу вас, – выдохнула она; голос ее звучал так, словно речь шла о жизни и смерти.
Торговец с интересом смерил ее взглядом. Затем так же неторопливо повернулся и посмотрел в сторону других ларьков, где на прилавках все еще виднелись разбросанные остатки фруктов и овощей. После этого он повернулся к ней спиной и опустил боковую створку.
– Спросите вон у тех теток, у них еще валяется что-то.
Она пошла к ближайшему ларьку и встала в очередь, впереди нее стояла женщина – такая же домохозяйка, как Кейт, вернее, как прежняя Кейт, – с сумкой на колесиках, с сетками и бумажными сумками, закупавшая продукты для всей семьи на целую неделю.
Женщина отошла от ларька, сгибаясь под тяжестью сумок – ни дать ни взять рабыня, – и тем не менее она так повела плечами, будто хотела всем сказать, какая это радость – нести на себе заботы о близких людях. Кейт, поглощенная наблюдениями за этой женщиной, зазевалась и пропустила свою очередь. Женщина, которая раньше стояла за Кейт, была настроена агрессивно: она заняла ее место, потом с несокрушимой уверенностью в своей правоте посмотрела в сторону Кейт и сказала соседке:
– Ей, видно, делать нечего, а мне недосуг целый день торчать здесь.
Кейт купила два лимона и один сладкий зеленый перец, вовремя подавив в себе желание взять по привычке дюжину лимонов и два перца.
Она вернулась в квартиру, впервые сознавая, что еще и понятия не имеет, с чем ей придется столкнуться. До сегодняшнего дня она как-то этого не подозревала.
Перед входом в дом на низком парапете сидела томная девица с толстым узлом желтых волос, с подведенными синей тушью веками и ярко-розовым кукольным ртом. На ней было допотопное вечернее платье из черных кружев на атласном чехле.
При виде Кейт надменное выражение на лице девицы растворилось в широкой улыбке, и Морин – это была она – произнесла:
– Почему вы такая тощая?
– Потому что очень потеряла в весе.
– Разумно.
– Но не для меня… пока, – заметила Кейт и спустилась по ступенькам в квартиру.
Там, механически, словно пытаясь наладить вышедшую из строя машину, которой, очевидно, не хватало лишь хорошей смазки, она принялась готовить себе еду. Надо же все-таки поесть, поддержать организм.
Она поджарила кусочек этого ужасного хлеба, намазала его маслом, положила сверху ломтик сыра и начала есть. Но куски застревали у нее в горле. В кухню вошла Морин, шурша кружевными юбками, вившимися вокруг ее босых ног.
– Вы что, болели? – требовательно спросила она.
– Немного.
Морин сняла с полки очередную банку детского питания – на сей раз это была манная каша со сливами, – подтянула повыше свои кружева и, примостившись на краю стола, тоже стала есть. Увидев, как Кейт с трудом мнет что-то во рту, она махнула рукой в сторону полок с банками и предложила:
– А может, попробуете вот это? Я ничего другого не ем.
– У вас разовьется авитаминоз, – машинально заметила Кейт, от жалости к себе еле сдерживая слезы. Морин же в ответ на это предостережение только расхохоталась.
Потом она сняла с полки банку яблочного пюре, и Кейт кое-как осилила ее.
– А мне нравится болеть, – заявила Морин. – Во всяком случае, лучше, чем накачиваться гашишем.
– На меня лично гашиш не подействовал, я однажды пробовала.
– И продолжать не стали! – изрекла Морин.
В это время в дверях появился юноша с прической под короля Карла, в джинсах и шелковой рубахе с оборочками. Он небрежно кивнул Кейт, прошел мимо нее к Морин, снял ее со стола и сказал:
– Пора идти. Через пять минут начало.
Морин натянула белые лайковые сапожки на шнуровке и накинула на обнаженные плечи красивую испанскую шаль, во многих местах траченную молью.
Молодая пара удалилась, кивнув на прощанье, а Кейт вдруг захлестнула такая тоска, будто она надолго рассталась с самыми близкими людьми. Ее словно обокрали, лишив – пусть всего на один вечер – общества этой восхитительной, безжалостной, непосредственной юности. Ее дети были более сдержанными, не такими бесшабашными. Неужели она сделала их такими? Надо было бы…
Она одернула себя: какой смысл заниматься самоедством – сейчас ей надо пожить одной, чтобы окрепнуть физически и снова обрести себя.
Кейт положила несколько одеял на свою кровать и нырнула под них. Очень скоро она заснула.
Когда она проснулась, в воздухе плыла разноголосая музыка. Этот летний воздух, тяжелый и влажный, навевал, однако, безотчетную легкость и веселье, желание куда-то идти, с кем-то общаться.
Кейт отметила, что ей стало лучше: похоже, душевные волнения уже позади. А все потому, что ей удалось, наконец, хоть что-то протолкнуть в себя… надо сходить на кухню и еще чего-нибудь поесть. Мысль о том, что она может встретить там Морин, была ей приятна. Она накинула на плечи желтый махровый халат и вышла в холл. Он был пуст. Кейт взглянула на свое отражение в зеркале и рассмеялась. Неважно, кроме Морин, ее никто не увидит. Дверь в кухню была закрыта. Она открыла ее с улыбкой.
Вокруг стола, уставленного тарелками с закусками и стаканами с вином, сидела компания из пяти человек. Смуглая девушка перебирала струны гитары. Кейт поймала себя на том, что улыбка на ее лице – это привычка, оставшаяся от другой жизни, жизни в родном доме: приближаясь к комнате, где находился кто-нибудь из детей со своими друзьями, она «надевала» на лицо именно такую улыбку, в ответ на которую, по правилам семейной игры, должна была следовать приветливая реакция, даже если это была всего лишь дань старой традиции подтрунивания друг над другом.
«Внимание, туш! Смотрите, кто к нам пожаловал!»
«Ты, наверное, пришла сказать: «Кушать подано»?»
«А это моя матушка! Она у нас ничего, я вам говорил».
Так ее встречали давным-давно, когда дети еще были подростками, и это было милое, невинное зубоскальство, шутки, в которых сквозило и дружеское расположение к матери, и их полная готовность принять ее заботы, и убежденность, что мать всегда с ними заодно, что она всегда поддержит игру, улыбнется той самой улыбкой и скажет только:
«Благодарю за комплимент. Ты угадал, ужин действительно на столе».
Теперь же они встречали мать с холодной учтивостью взрослых, которую ей было гораздо тяжелее сносить:
«Входи, мама. Это мой друг из Шотландии (Пензанса, Испании, Штатов). Ты не возражаешь, если он (она) остановится у нас ненадолго? Спальный мешок я купил. И, пожалуйста, не очень хлопочи о наших желудках».
Сейчас ей показалось, что пять лиц повернулись к ней с той же рассчитанной неторопливостью, какая появлялась и у ее взрослых детей в таких случаях; они как бы подчеркивали этим свое безразличие, напускное, конечно, но совершенно им необходимое для самозащиты – от чего только?
Пять пар глаз уставились на скелет в ярко-желтом халате, на измученное лицо, вокруг которого дыбились космы жестких волос.
Она повернулась и убежала от этих, как ей казалось, враждебных взглядов, бормоча:
– Простите, простите…
Уже в своей комнате, опомнившись, она поняла, что везде и всюду чувствует себя парией, и это чувство настолько завладело ею, что не поддается никакому разумному объяснению; его лишь можно констатировать. Второпях она накинула на себя одно из своих лучших летних платьев – ни дать ни взять скелет в шатре, – сделала безуспешную попытку пригладить волосы, чтобы они не торчали во все стороны, и, махнув рукой, вышла на улицу. Под фонарями, подпирая стены, стояли группами парни в надежде чем-нибудь позабавиться; пивные, должно быть, только что закрылись.
«Не могу, не могу пройти мимо них», – подумала она: в каждой группе мужчин, даже в мальчиках, остановившихся поболтать, ей чудилась опасность. Но она все-таки заставила себя сделать шаг, другой, превозмогла желание нырнуть обратно в квартиру и укрыться с головой одеялами. Улица была бескрайней, бесконечной, и каждый предмет на ней таил в себе угрозу – Кейт казалась сама себе уязвимой со всех сторон и незащищенной. Она шла, глядя прямо перед собой, как будто была в Италии или в Испании, где женщина чувствует себя выставленной напоказ.
Никто, однако, не обращал на нее внимания. Смотрели равнодушными глазами и тут же отводили взгляд в поисках чего-нибудь более вдохновляющего.
У нее было такое чувство, будто она снова превратилась в невидимку.
Небольшое кафе с таким же в точности набором блюд, что и ресторанчик, где она хотела пообедать днем, было еще открыто. Но рядом с самыми ординарными, чисто английскими блюдами было другое меню, скромно указывавшее на то, что владельцы кафе – греки. Предлагалось типичное меню греческого ресторана за границей: гумус, тарама-салат, шиш-кебаб. Кафе было битком набито молодежью из окрестных многоквартирных домов – спать им еще не хотелось, а кино и пивные уже закрылись. Ни одна душа не обратила на Кейт внимания, хотя она вся сжалась в комочек, со страхом ожидая насмешливых взглядов. Теперь она уже знала наверняка – рано или поздно она должна была прийти к такому выводу, – что всю свою сознательную жизнь черпала силы в невидимых флюидах, внимании со стороны других людей. Но сейчас флюиды эти куда-то испарились. Ее качнуло, и она вынуждена была присесть на ближайшее свободное место за столиком, где уже сидели трое: молодая чета и девушка, по всей видимости, сестра жены. Девушка из-за чего-то дулась и получала от этого большое удовольствие: она делала вид, что ее обидели, но что это ее нисколько не задевает; молодая супруга нудно тянула мужа домой, к ребенку, потому-де, что соседке, на которую его оставили, пора ложиться спать; ее молодой супруг уныло смотрел по сторонам, сравнивая свою былую холостяцкую свободу с теперешней кабалой.
Грек, подавший им шиш-кебаб, кокетничал с шестнадцатилетней родственницей молодой пары, поэтому Кейт не стала спрашивать у него, отчего в ресторане такие пресные блюда; не сказала, что далеко не все англичане любят пресную пищу; не попросила приготовить ей греческое национальное блюдо так, как они делали бы его для себя.
Она поела кое-как и покинула этот шумный приветливый уголок, где страсти по мере приближения часа закрытия все разгорались и, словно закипающая жидкость, вот-вот готовы были выплеснуться через край, на улицу.
Войдя в квартиру, Кейт увидела, что дверь в кухню открыта; Морин стояла, прислонившись к стене у двери, рядом с ней стоял незнакомый молодой человек, державший ее за руку. При виде Кейт Морин сказала:
– Куда вы исчезли? Можете заходить на кухню в любое время, когда нужно. На нас не обращайте внимания.
Морин еще не кончила говорить, а Кейт уже размякла от благодарности и готова была расплакаться.
– Это Филип, – отрекомендовала Морин и, высвободив свою руку, подтолкнула юношу к Кейт со словами:– А это Кейт. Она мой друг.
Филип послушно приветствовал Кейт улыбкой и кивком головы и двинулся через холл к двери на улицу, бросив на ходу:
– Значит, завтра. – Его слова прозвучали как приказ, почти ультиматум.
Морин пожала плечами, и на лице ее появилось какое-то напряженное выражение.
– Ладно, – откликнулась она. – Обещаю. Но я все время думаю об этом. А ты всегда так железно уверен в своей правоте?
– Точно, уверен. Кто-кто, а уж я-то знаю, чего хочу, – ответил Филип и, ни на кого не глядя, шагнул в темноту.
Морин шумно вздохнула, давая понять, какой груз свалился с ее плеч, и пошла на кухню. За те полчаса, что Кейт отсутствовала, обстановка в доме изменилась до неузнаваемости. Молодежь куда-то исчезла, все стаканы, тарелки с едой были убраны. В кухне осталась только гитаристка – пряди распущенных волос падали на гитару, пальцы порхали по струнам. Когда Кейт появилась, девушка даже не взглянула на нее.
Морин с неприкрытым осуждением смотрела на Кейт. Она окинула взглядом ее космы с широкой полосой седины посередине. Обошла со всех сторон и оглядела ее платье. Потом сказала: «Минутку» – и вышла из кухни. Вернулась она с охапкой платьев в руках и стала с озабоченным видом прикладывать их по одному к Кейт. Обе тут же громко рассмеялись – даже гитаристка подняла голову, чтобы посмотреть, что их так развеселило. Увидев узкое платье с оборочками, приложенное к костлявому торсу Кейт, она усмехнулась и снова с головой ушла в свою музыку.
Среди принесенных платьев была так называемая «рубашка» темно-зеленого цвета, и Кейт примерила ее.
Морин обрадовалась, увидев, что платье пришлось Кейт в самую пору.
– Возьмите его себе. Нет, носите, пока снова не пополнеете. Право же, вы выглядите, как мешок костей в этих своих шикарных тряпках. Вы, наверно, богатая – я сразу заметила.
Кейт захлестнула волна острой жалости к себе: ей и в голову не приходило, что ее могут назвать «мешком костей». Но не слова вызвали слезы на ее глазах, а доброта девушки. Стремясь скрыть свои чувства, она занялась заваркой чая, а когда с чашкой в руке обернулась, гитаристки в кухне уже не было, и звуки гитары неслись из другой комнаты, а Морин, разметав свои черные кружевные воланы, поставив ноги в белых зашнурованных сапожках каблуками в разные стороны, сидела за столом и сосредоточенно вглядывалась в Кейт.
– Вы носите обручальное кольцо?
– Да.
– Вы разведены?
– Нет.
Кейт опасалась, что такие лаконичные ответы могут оттолкнуть девушку, но спустя минуту Морин снова спросила:
– Вы жалеете, что вышли замуж?
При этих словах Кейт издала нервный смешок, как бывает, когда тебе задают бестактный вопрос; а спустя мгновение неожиданно для самой себя села и расхохоталась.
– Смешно, когда тебе задают такие вопросы, понимаете? Ведь я замужем почти столько лет, сколько помню себя.
– Что же тут смешного? – спросила Морин.
– Да у меня же дети. Четверо. И младшему девятнадцать лет.
Несколько мгновений Морин сидела не шевелясь, все так же пристально глядя на Кейт. Затем поднялась, передернула плечами, как бы стряхивая с себя разочарование от откровений квартирантки, и принялась скручивать сигарету из тщательно истолченных листьев какого-то растения с едким запахом. А затем отправилась туда, откуда неслась музыка, не попрощавшись с Кейт, не пожелав ей доброй ночи.
Кейт пошла спать. Когда она проснулась, был уже полдень. Она лежала в постели, глядя в окно на белую стену ограды, вдоль которой стояли горшки с цветами, и поверх нее – на деревья, на их кроны, все залитые ярким солнечным светом. В квартире царила тишина; по дороге в ванную Кейт не встретила ни души; помывшись, она прошла на кухню. Со вчерашнего вечера там никого не было. В холле зазвонил телефон. Трубку сняла Морин и, поговорив, встала в дверях кухни. На девушке была белая пляжная пижама, волосы заплетены в две косицы, перетянутые белыми ленточками.
Войдя в кухню, Морин подошла к столу, отрезала себе кусок хлеба, намазала его джемом и стала есть.
– А вы собираетесь снова красить волосы?
– Пока не решила. У меня в распоряжении еще около полутора месяцев.
– Какого цвета они были у вас в молодости?
– Такого же. – Потом, увидев на правом плече прядь медного цвета, поправилась: – Нет, каштановые.
– Вы, наверно, были красавицей, – сказала Морин.
– Спасибо.
– Если я уеду и оставлю на вас квартиру, вы присмотрите за ней? Никого лишнего не будет, никаких хождений, только вы.
Кейт невольно рассмеялась – так все это было не похоже на условия и стиль ее прежней жизни.
– Значит, вы не хотите?
– Нет. – Кейт еле удержалась, чтобы не добавить: «Но если нужно, то я, конечно, останусь». Вместо этого она сказала: – Не так уж часто мне удается быть абсолютно свободной, никуда не спешить, ни о ком не хлопотать. И я не знаю, когда еще подвернется такой счастливый случай.
– А давно это?
– Что – давно?
– Давно вы вырвались на свободу?
– Впервые в жизни.
Морин бросила на нее взгляд, который показался Кейт недружелюбным; но потом Кейт поняла, что в нем сквозил страх, а не враждебность. Морин поднялась из-за стола, закурила сигарету – обычную на этот раз – и стала расхаживать своими пружинистыми шагами по кухне, вырисовывая на полу невидимые узоры танца.
– И никогда раньше?
– Никогда.
– Вы молоденькой вышли замуж?
– Да.
Снова долгий, глубокий вздох – страха или предчувствия? – девушка прекратила выделывать па, словно птица на песке, и снова с пристрастием стала допытываться:
– Но ведь вы жалеете об этом? Да? Жалеете?
– Ну, что тебе сказать? Неужели ты сама не видишь, что я не знаю?
– Не вижу. Почему не знаете?
– Ты что, собираешься замуж?
– Не исключено.
И она снова пустилась плести по полу свой узор-танец, словно девочка, которой слишком много в жизни запрещали, а теперь она отводит душу в танце, переступая через преграды, барьеры, линии на полу, видимые только ей одной. В другом конце комнаты на полу лежал яркий квадрат солнечного света. Морин стала шагать вокруг него на носках – как солдат: раз-два, раз-два.
– Если я уеду, то в Турцию, к Джерри.
– Чтобы выйти за него замуж?
– Нет. Он не хочет на мне жениться. Это Филип хочет.
– И ты собираешься бежать к Джерри, потому что боишься выходить за Филипа?
Морин рассмеялась, продолжая быстрым шагом маршировать вокруг солнечного квадрата.
– Выходит, я не имею права отказываться стеречь квартиру, а то, чего доброго, ты по моей вине действительно выскочишь за Филипа.
Морин снова рассмеялась и внезапно присела к столу.
– У вас дочери есть?
– Одна.
– Замужем?
– Нет.
– А она хочет выйти замуж?
– Когда хочет, когда нет.
– А вы чего бы для нее хотели?
– Ну, как же ты не понимаешь, что у меня нет ответа на этот вопрос!
– Нет! – крикнула Морин. – Нет, нет, нет, нет. Я действительно не понимаю. Почему нет ответа?
И она выскочила из кухни с разлетевшимися в разные стороны косичками.
Весь день миссис Браун бродила по парку. До нее не сразу дошло, что она снова превратилась в миссис Браун, она сообразила это лишь тогда, когда стала ловить на себе заинтересованные взгляды – и все оттого, что на ней было надето платье по фигуре; оттого, что оно уложила и взбила волосы в красивую прическу, которая шла к ее «пикантному» лицу; оттого, что она, как говорится, «стала приходить в себя» морально, а осанка и лицо тоже пришли в соответствие со всем остальным?
Когда она присела на скамейку отдохнуть, к ней пристроился какой-то мужчина и предложил вместе поужинать.
Домой она возвращалась в летних сумерках, окрыленная взглядами, которые бросали на нее встречные мужчины.
Гусенок, едва вылупившийся из яйца, слепо следует за предметом или звуком, которые он увидел или услышал в определенный, решающий момент своей птичьей жизни и которые отныне воспринимает как «мать».
Тяга мужчин стимулируется сигналами не более сложными, нежели те, которым следует гусенок; а она, Кейт, только и делала всю свою сознательную жизнь – сознательную в вопросах секса, скажем, лет с двенадцати, – что приспосабливалась к этим сигналам…
Утром Морин нигде не было видно, – может, она уехала в Турцию? – и Кейт весь день проходила в ее темно-зеленом платье и весь день была миссис Майкл Браун, ибо вместе с маской, с загадочностью к ней вернулась и привычная манера держаться.
На следующий день Кейт в бакалейном магазине обратила внимание на стоявшую у кассы впереди нее молодую женщину с выкрашенными – весьма неровно – в ярко-медный цвет волосами, в туфлях на очень высоких каблуках и в узкой, обтягивающей юбке. Она стояла перед продавцом, неестественно выпрямившись, широко улыбаясь, и без умолку болтала, всячески стараясь привлечь внимание к собственной персоне; но продавец лишь изредка бросал: «Да?», «Неужели?», «Подумать только!»
Она трещала не закрывая рта, эта одинокая женщина, глаза ее блестели напускной живостью, и в голосе звучала нарочитая жеманность, пока, наконец, продавцу не надоело ее кривляние и он не положил ему конец, обратившись к Кейт.
Когда женщина вышла из магазина на улицу, Кейт последовала за ней; она медленно шла за своим двойником по Эджвер-роуд, наблюдая, как та пристально вглядывается в лица прохожих, чтобы прочесть в их глазах, какое впечатление она производит, отвечает ли ее внешность принятому стандарту, в духе ли времени ее облик. Кейт видела, как женщина останавливалась у витрин и с интересом рассматривала туалеты, более пригодные для девушек возраста Морин или Эйлин; как с каждым шагом она все больше горбилась, ибо высокие каблуки измотали ее вконец, потом, словно опомнившись, вдруг встряхивалась, распрямляла плечи, и взгляд ее становился агрессивным и в то же время молящим о снисхождении.
Вернувшись домой, Кейт обнаружила Морин в холле: она лежала на подушках, уставившись в одну точку. На ней было какое-то длинное алое одеяние вроде халата, алые сапожки, волосы распущены. Она походила на куклу.
– А я уж думала, ты вышла замуж, – заметила Кейт.
– Этим не шутят!
Кейт пошла к себе в комнату, сняла платье Морин, надела свое, которое так безобразно на ней сидело, и умышленно растрепала прическу.
Морин посмотрела на нее и спросила:
– Зачем?
– Я уже кое-что начинаю нащупывать. Мне надо кое-что понять. Выяснить, кто в конце концов был замужем все эти двадцать пять лет.
– Понимаю.
– Ничего ты не понимаешь. Вернее, ты просто не способна еще этого понять, во всяком случае, мне так кажется.
– Какой снисходительный тон, – заметила Морин.
– Ничего не поделаешь! Вопросы, которые ты задаешь… они ни на чем не основываются. В них не чувствуется знания жизни.
– Неужели это главное? Зрелость и опыт?
– Если это все, что у меня есть… что еще можно сказать? Мне нечего предложить людям. Я ничего в жизни не сделала, чем бы можно было похвастаться… Впрочем, я не совсем ясно представляю, в чем видит смысл жизни ваше поколение. Я не ездила за золотом в Катманду, никогда не занималась благотворительностью, не написала ни единой строчки. Была только женой и матерью… – Кейт умолкла, уловив нотки горечи в своем голосе. Потом вдруг плюхнулась в кресло и сказала: – Боже мой… послушать только, что я говорю!
Но Морин уже вскочила на ноги – голубая пелена дыма взметнулась вверх, закрутилась, заколебалась на уровне ее талии – и выкрикнула:
– Ничего вы не понимаете. Почему вы отказываетесь понять?
– Когда я говорю тебе о том, что чувствую, ты заявляешь, что у меня снисходительный тон.
– Черт бы вас всех побрал! – И Морин пулей вылетела из холла.
Кейт пошла к себе. Через несколько минут к ней без стука вошла Морин; Кейт сидела на стуле у окна и сосредоточенно разглядывала прохожих, их ноги, мелькавшие словно ножницы, – казалось, будто пленка соскочила во время демонстрации фильма и верхняя часть одного кадра (растения, спроецированные солнцем на стену) соединилась с нижней частью другого (ногами без туловищ).
– Филипу приспичило жениться на мне, – сказала она. – Говорит: «Выходи за меня, умоляю. Я тебя люблю. У тебя будет дом, машина и трое малышей».
– Ну и?..
– Удивительно, как это вы еще не спросили: «А ты его любишь?»
– А что, твоя мама именно так спросила?
– О, моя мама! А впрочем, действительно, она именно так и спросила. И я себе тоже задаю этот вопрос.
– А чем тебе не угодила твоя мама?
– Ничем. Просто она такая никчемушка. Такая… Кому же захочется брать с нее пример? Почему вы, взрослые, никак не можете… впрочем, это не мое дело. Только я все же хочу знать ваше мнение.
– Поступай как знаешь, я тебе в этом деле не советчица.
– Тогда какое же преимущество дает ваша пресловутая опытность?
– Никакого, по-моему.
– Я пригласила его сегодня на ужин. Вы не хотели бы познакомиться с ним поближе?
– Почему так официально?
– А он очень официальный. Из принципа.
– Вот как? («За этим что-то кроется», – подумала Кейт.)
– Он из этих, новых… неофашистов – так их называют. Вам это что-нибудь говорит?
– Лично я ни с одним еще не встречалась. Но мой младший сын ходил однажды на какое-то их сборище и сказал потом, что их оговаривают. Чувствовалось, что они его заразили.
– Ну, еще бы! Закон и порядок. Духовные ценности. Ну и, конечно, сам чувствуешь себя последней мразью – что может быть привлекательнее?
– Ну ладно, я не прочь узнать его поближе.
– В восемь часов, – сказала Морин, выходя из комнаты.
Стол в кухне был накрыт скатертью. На нем стояли три прибора и уже откупоренная бутылка вина.
Кейт постаралась выглядеть в этот вечер более или менее прилично. Морин же, наоборот, желая самоутвердиться, оделась вызывающе. Лиф ее платья из бежевых кружев с глубоким вырезом был без чехла, так что просвечивали груди с сосками, обведенными как глаза. Лицо Морин было покрыто толстым слоем грима.
На Филипе была новая форма, представлявшая собой некоторую модернизацию старой, – впрочем, изменилась не столько сама одежда, сколько манера ее носить. Джинсы, но не выцветшие и мятые, а глубокого синего цвета и жесткие – хоть ставь. Хлопчатобумажная рубашка, тоже темно-синяя, плотно облегающая фигуру. Куртка военного покроя с пуговицами и петлицами в тон джинсам и рубашке. Под курткой виднелся узкий черный галстук. Стрижка тоже вполне современная – не бобриком, как носили раньше, а вариант прически под пажа, когда волосы падают шапкой вниз прямо от темени, без намека на пробор. Такая прическа делала его похожим на мальчишку – хотелось запустить руку ему в волосы и взъерошить их. В недалеком будущем он, надо полагать, сменит эту прическу на более строгую. Так или иначе, Филип производил впечатление человека аккуратного, настороженного, готового что-то делать, как-то себя проявлять. Однако последнее было вроде бы не природным качеством, а скорее результатом воли – коллективной воли. Одного взгляда на этого подтянутого, гладко выбритого юношу с неожиданно яркими губами, пухлыми деревенскими щечками и глазами, из которых так и брызгало желание произвести благоприятное впечатление, было достаточно, чтобы понять, что его истинная суть совсем иная. Но прежде всего бросалась в глаза его уверенность в том, что именно он является носителем нового, находится на самом гребне восходящей волны; что одного его присутствия достаточно, чтобы все джерри, томы, дики и гарри померкли разом; что вся армия длинноволосых, пестро одетых хиппи, анархистов и фрондирующих юнцов, которые совсем недавно с гордостью несли на себе печать времени, – все они рядом с ним мелки, вульгарны и призрачны: тени, которые исчезнут, стоит появиться Филипу.
Подобно тому, как некоторое время назад неожиданно вошло в жизнь целое поколение молодежи (нет, не дети Кейт – они еще были слишком малы тогда, им пришлось, подрастая, уже приспосабливаться, копировать других) со своим особым жаргоном, манерами, политическими и социальными идеями – миллионы молодых людей, похожих друг на друга, как две капли воды, – так и теперь, очевидно, настало время новых метаморфоз. И носитель их – Филип? Нет, он, пожалуй, переходный тип; через какое-то время он сойдет со сцены. А пока обаяние его личности было неотразимо – это было обаяние безграничной самоуверенности. Ему не приходилось тратить лишних слов, чтобы доказать, что его идеалы в тысячу раз привлекательнее, нежели анархические устремления и болтовня разных там недотеп – а именно такими выглядели они на его фоне, – которые увиваются вокруг Морин, скользят по ее жизни, не оставляя в ней следа.
Морин подала паштет и тосты. По всем правилам хорошего тона. Из-за Филипа все трое вели себя как добропорядочные буржуа за обеденным столом.
Но сам Филип выходцем из буржуазии не был. Он был сыном типографского рабочего, его даже «отчисляли» из школы за какие-то грехи; он сумел вновь туда поступить, сдать экзамены, и теперь его положение было – по крайней мере, с виду – вполне надежным. Он был муниципальным чиновником и занимался устройством детей бедноты. У него за плечами был овеянный романтикой опыт участия в антиправительственных выступлениях, опыт неприятия всего, что предлагала «система». Он употреблял слово «система» точно так же, как это делало предшествующее поколение, – с той лишь разницей, что он видел в ней институт, который необходимо преобразовать, сделать более жестким, авторитарным, но к перемене режима не стремился. Короче говоря, это был наисовременнейший образчик представителя администрации, который руководствовался в своей деятельности не лозунгами: «Поступай так, ибо таков закон, которому мы все подчиняемся, – у нас ведь демократия, не так ли?» или: «Поступай так, ибо таков приказ партии», а принципом, который гласил: «Поступай так, потому что ты беден, живешь впроголодь, полуграмотен и дошел до отчаяния; у тебя нет другого выхода».
Кроме всего прочего, он принадлежал к организации, именуемой «Молодежный фронт», которая в свою очередь была ветвью недавно сформированной Британской лиги действия.
За что же выступают эти организации, поинтересовалась Кейт; Морин вертела в руках кусочки тоста, внимательно следя за разговором Кейт и Филипа и пытаясь понять, как же она ко всему этому относится или должна была бы относиться. Как бы, например, вела себя в подобной ситуации ее мать? Морин предоставила Кейт вести беседу, а сама как бы устранилась. Снова Кейт надо было взваливать на себя ответственность – и она ее взвалила, иначе она не была бы Кейт.
– Что ж, миссис Браун, вам, наверно, объяснять не надо – вы и сами видите, какой кругом бедлам.
– Несомненно.
– Значит, надо наводить порядок.
– Да-да, верно. Но как?
– Мы считаем, что каждый должен нести ответственность за судьбу нации. Не переливать из пустого в порожнее, выискивая мелкие недостатки, злопыхая и копаясь в грязном белье. Нет, мы – люди дела. У нас сразу все встанет на свои места. Мы не боимся запачкать руки. – Излагая свое кредо, он торопливо ел и то и дело поглядывал на Кейт и на свою возлюбленную, которая лениво грызла поджаренный хлеб и думала явно не о Филипе, а лишь о самой себе. – Да, и я не стыжусь сказать об этом вслух: достаточно мы канителились со всяким дерьмом, пора жить пристойно, пора навести порядок.
– Для чего? – вмешалась неожиданно Морин.
Голос ее дрожал. Видно было, что все в ней протестует, – этого не смогли скрыть ни слой грима, ни кружева, ни воланы. Спору нет, в Филипе много притягательного. Будь Кейт на месте Морин и очутись она перед выбором – Джерри и ему подобные или Филип, она бы знала, кого предпочесть, но ее испугал собственный выбор.
– Ты только посмотри на себя, Морин, – начал он наигранно-добродушным тоном (в силовом поле ее обаяния он держался спокойно и сдержанно, что давалось ему с трудом), стараясь не смотреть на нее и тем не менее кидая искоса взгляды на ее почти обнаженную грудь. И вдруг взорвался: – Сколько ты тратишь на себя в неделю, скажи на милость? На тряпки, косметику, прически?
– Меньше, чем ты думаешь, – ответила Морин и встала из-за стола, чтобы убрать пустые тарелки, масло и остатки паштета. – Платья я покупаю в основном на распродажах. А потом переделываю их сама. Я вовсе не транжира…
– Но ведь это единственное, чем ты занята в жизни, ты просто убиваешь время.
– Тогда как миллионы людей мрут с голоду? Миллионы умирают, пока мы сидим здесь и чешем языки? Так, что ли? – Она пыталась говорить насмешливо, с улыбочкой, но не получилось: в голосе ее звучала неподдельная тревога – не за судьбы миллионов, которые гибнут от голода, а за Филипа с его притязаниями на ответственность за все человечество.
– Да, – подтвердил он мягко, принимая вызов Морин и пытаясь перехватить ее взгляд.
Она посмотрела на него, тяжело вздохнула и, взяв поднос с посудой, направилась к раковине.
– Да-да, – настаивал он, – ты целыми днями только и делаешь, что наряжаешься, мажешься – просто коптишь небо.
Он снова бросил взгляд на ее грудь, хотел было взять из вазы яблоко… но, спохватившись, что до десерта еще далеко, удержался, сжал руки в кулаки и положил на стол.
– Нет, – после долгой паузы задумчиво произнесла Морин. – Это неправда. Я не только этим занята. И совсем не так провожу время. Это просто со стороны так кажется.
– И ты, и вся твоя шатия, – не отступался Филип.
– Моя шатия? – переспросила она со смехом.
– Да, – подтвердил он, как бы отсекая себя от ее поколения.
Морин сняла с плиты кастрюлю с тушеным мясом и важно прошествовала с ней к столу.
– Твоя дерьмовая фанаберия так и прет из тебя, – посетовала она.
– Ты права, есть немного и фанаберии, но что же делать, если я убежден в том, что говорю. Хотя и не могу утверждать, что мы нашли панацею от всех зол.
– Все «мы» да «мы», – вставила Кейт.
– А мы действительно не одиноки, нас поддерживают массы.
– Это еще ничего не доказывает.
Он не уловил скрытого смысла ее слов.
– Кейт хочет сказать, – пояснила Морин, – что в твоих словах не слишком много нового. Мягко говоря.
– Весьма мягко, – подтвердила Кейт.
Филип, чуть прищурив глаза, переводил взгляд с одной на другую.
– Нас называют фашистами, – сказал он вдруг. Сказал запальчиво, с обидой – апломба как не бывало. – Дубинками и камнями можно, конечно, переломать нам кости, но слова отскакивают от нас как от стенки горох.
– Хорошо, но как же практически вы намерены действовать? – спросила Кейт. – Вы нам так и не сказали.
– А он об этом предпочитает умалчивать, – съязвила Морин.
– Прежде всего надо объединить усилия, а потому уж решать, что делать.
– Ты говоришь так, будто это пара пустяков. На деле все не так просто.
– Как раз на деле-то это и легко, – заявил он, снова входя в роль; Морин только вздохнула. – Поначалу все должны прийти к одному простому выводу: в мире творится черт-те что, общество вышло из-под контроля. А потом уж наводить порядок. Причина всего этого безобразия ясна, тут спорить не приходится. У нас долгое время отсутствовали нормы поведения. Надо вернуться к исконным человеческим ценностям. Вот и все. И вырвать с корнем то, что прогнило, стало трухой.
– Меня, например, – выдохнула Морин, раскладывая тушеное мясо по мисочкам.
– Да, – согласился Филип. – Пока ты такая, как сейчас, – да.
– В таком случае почему же ты хочешь на мне жениться?
Он вспыхнул, сам того не желая, посмотрел на Морин возмущенным, но в то же время полным восхищения взглядом, потом бросил умоляющий взгляд на Кейт: в ней он видел in loco parentis.
Наконец, с трудом взяв себя в руки, он отважно заявил – подобное заявление с его стороны действительно требовало немалого мужества:
– Я не хочу жениться на тебе такой, какая ты сейчас. Но я вижу твою настоящую сущность. Да, вижу. Ты совсем не такая, какой хочешь казаться. Ты не испорченная, не пустышка…
Он стал суетливо ковыряться ложкой в фасоли, явно забыв, как полагается вести себя за столом. Впрочем, было уже не до хороших манер. Все трое были взволнованы.
– Вы это серьезно – насчет того, что надо с корнем вырвать все прогнившее? – спросила Кейт.
Он ответил твердо и впервые так убежденно:
– Нельзя сделать омлет, не разбив яиц.
Они доели мясо в полном молчании.
Наконец Филип не выдержал:
– Это всего-навсего вопрос организации – все должно быть правильно организовано.
Женщины промолчали.
– Нам нужна твердая рука – этот произвол пора прекратить, иначе будет еще хуже.
У Морин вырвался вздох, заставивший Филипа замолкнуть.
Не исключено, подумала Кейт, что кто-то из ее собственных детей, а может даже и не один, примкнет к этому «Молодежному фронту» или к другой подобной организации. Кто же – Тим? Нет, он не создан для дисциплины. А откуда у нее, собственно, такая уверенность? Людям свойственно меняться, под давлением обстоятельств они могут превратиться в кого угодно. Стивен? Или те, кто видит, насколько прогнила вся система, застрахованы от принятия той или иной политической платформы внутри самой системы? Возможно. Ну, а Джеймс? О нем не может быть и речи: он слишком привержен социалистическим идеалам – до фанатизма. Впрочем, чего в жизни не бывает! Тогда Эйлин? Ну, у этой одна мечта: выскочить замуж.
В этих мыслях было что-то оскорбительное, принижающее человека. Политика теперь все больше и больше походила на театр марионеток или заводных механических кукол, которые, будучи раз заведены, продолжают судорожно дергаться и жестикулировать, а ураганный ветер сбивает их с ног и расшвыривает в разные стороны.
И все же Брауны, как и другие семьи их круга, не были аполитичны – политика была для них тем же, чем религия для их родителей. Всю их сознательную жизнь, начиная с мировой войны, сформировавшей их личности, им помогали жить и поддерживать в себе чувство собственного достоинства такие понятия, как свобода, независимость, демократия. Все они в той или иной степени были социалистами или либералами. А кто ими не был? Однако Кейт – да и Майкл тоже, она это знала, – все чаще задумывалась над тем, что политическая игра – просто бессмыслица. Но думать так было невыносимо тяжело.
Моя горячность и возмущение словами Филипа, думала Кейт, вызваны страхом. Правда, очень может статься, что эти его идейки обернутся таким же кукольным театром, как и все остальное, а его фронты и лиги окажутся лишь пустышками с громкими названиями!
– Филип, – сказала она, – а вам не кажется, что, когда вы говорите «вырвать с корнем то, что прогнило», в ваших словах звучат знакомые мотивы? Вы никогда их раньше не слышали?
– Ну, все уже когда-то кем-то было сказано, – ответил он.
Однако на его лице мелькнуло какое-то виноватое выражение. Кейт подумалось, что, может быть, сегодня он впервые облек свои идеи в слова, но теперь они были произнесены, он услышал то, что думал – думал, быть может, не отдавая себе в этом отчета. И решил: звучит неплохо, хлестко! Отныне эти слова станут частью его новой программы, манифестом «Молодежного фронта», или как бишь его.
– А вы что там, в этой своей организации, ходите в вождях?
– Если хотите, да. Вместе с другими. Основали ее до меня. Но парни, сколотившие этот фронт, были… – Он осекся, вспомнив, что его собеседницы никакого отношения к движению не имеют.
– Понятно, болтуны-либералы, но вот пришли вы и влили свежую струю, – закончила за него Кейт. Он так и полоснул ее взглядом. – В этом можно не сомневаться, – добавила Кейт почти ласково. – Так оно было и так будет. – У нее чуть не вырвалось: «Настал ваш черед». И вдруг ей пришло в голову, что гнев ее и неприязнь следует адресовать не этому юнцу, ровеснику ее второго сына, а истории. Она попыталась охладить свой гнев: какой смысл в этой дискуссии? Просто ей вдруг стало страшно. – Мне кажется, что вы начнете кровопускание с таких, как я.
– Ну что вы! – возмутился он. – Вы меня не так поняли. Речь идет не о физическом уничтожении людей, а об изменении их психологии. Ее надо переделывать. Радикально. И это непременно произойдет. Последние исследования показали, что мы можем управлять поведением людей – антиобщественным поведением, конечно, которое несет в себе угрозу другим людям. При помощи медикаментов. Разумеется, это довольно щекотливый вопрос, но главное, что сейчас есть возможности, которых раньше не было.
Морин встала, убрала тарелки, принесла доску с сыром и батон и плюхнула все это на стол. Затем села и уставилась неподвижным взглядом в дальний угол кухни.
Филип снова покраснел, начал говорить что-то, очень смахивавшее на вступительную речь или декларацию, но смешался и бросил на Кейт умоляющий взгляд. Однако она по-прежнему сидела опустив глаза.
Филип встал. Чувствовалось, что он еле сдерживается, чтобы не взорваться.
Но он все же справился с собой и спросил легким, шутливым тоном, каким, вероятно, говорил до своего недавнего перевоплощения в спасителя нации:
– Морин, ты не оставляешь мне никакой надежды? – Он подошел к девушке сзади и положил руки ей на плечи. Кейт видела, как Морин вся сжалась, затем расслабилась, но тут же снова напряглась: да, он не на шутку вскружил ей голову. – Я буду образцовым мужем, – объявил Филип, снова обретя самоуверенность и подтрунивая над девушкой и над самим собой. – Я люблю тебя. Не знаю за что, но люблю! Надо совсем из ума выжить, чтобы отказаться от такого парня, как я. Второго такого днем с огнем не сыщешь.
– Да, с тобой не соскучишься, – заметила Морин возмущенно и в то же время чуть ли не восторженно.
– Это уж точно. И потом – я при деле. И безработица мне вроде бы не грозит. Это все-таки кое-что, верно?
Он шутил, но в его словах звенела неподдельная гордость, и он нисколько этого не стыдился.
– Вот уж о чем всю жизнь мечтала, – фыркнула Морин.
И все же рассмеялась. Филип склонился над ней, заглядывая в накрашенное, цвета заката, лицо и скользя взглядом ниже.
Она не шелохнулась.
– Я уйду, если тебе неприятно мое присутствие, – сказал он, снова начиная хорохориться. А когда она никак не откликнулась и на это, заявил:– Ну что ж, так и запишем.
– Нет, – прервала молчание Морин. – Нет.
Она встала со стула, и молодая пара направилась в комнату девушки, пожелав Кейт на ходу спокойной ночи.
Была полночь. Кейт прошлась не спеша до Марбл-Арч и обратно, ловя оценивающие взгляды мужчин, предложения, произносимые приглушенным голосом комплименты, ненавидящие взгляды, которыми награждают слабый пол его пленники. Ее неотступно преследовала мысль, что, будь она в своем другом обличье, никто не удостоил бы ее и взглядом; она бы гуляла невидимкой, хотя ее внутреннее «я» оставалось бы прежним.
Когда Кейт вернулась, в квартире было темно. В комнате, днем полной света, птичьих трелей и запаха трав, доносящегося из соседних садиков, в объятиях Филипа лежала Морин. Лежала в коконе сладкой неги. Лежала в надежных любящих руках. Нежилась в объятиях, охраняющих ее от всякого зла.
На следующее утро Кейт проснулась поздно. На кухонном столе ее ждала записка от Морин: «Уехали на пару дней к морю. До встречи. Привет. Морин».
Кейт отметила про себя, что этот «привет», традиционное словечко в конце записки, всколыхнуло в ней волну теплых чувств. Она разорвала записку и выругалась: «Дерьмо!» Это было слово из лексикона ее отпрысков и Морин, но сама Кейт никогда его не употребляла. Однако сейчас она сочла, что имеет право им воспользоваться.
В старом платье, непричесанная, она пошла за продуктами и бродила невидимкой по рядам открытого рынка.
Она вернулась в пустую квартиру. Время от времени заглядывали какие-то молодые люди справиться о Морин. Однажды на подушках в холле ночевала угрюмая девица, прямо с порога заявившая о своих правах: она-де «всегда» спала здесь; а наутро, не поздоровавшись с Кейт и не попрощавшись, исчезла.
Кейт отметила про себя, что такое проявление неприязни ничуть не задело ее, хотя всего неделю тому назад она способна была заплакать из-за этого.
У нее появился аппетит; приступы рвоты, казалось, ушли в прошлое. Ей захотелось что-то делать. Тогда она принялась наводить чистоту в квартире, отмывать раковину, раскладывать вещи в шкафу. Поймав себя на этом занятии, она все же довела начатое до конца – давняя, глубоко укоренившаяся привычка не позволяла ей бросить дело на полдороге; она еле удержалась, чтобы не пройтись пылесосом по комнатам. Если уж ей пришла охота заниматься всем этим, значит, пора возвращаться домой.
Кто это собирается домой, уж не она ли? Однако время принимать решения еще не настало. Впереди еще целый месяц – до конца сентября.
От Морин пришло письмо. Кейт прочла его с фаталистическим презрением: «Ну, к чему вся эта комедия? Чего тут можно ждать?» В письме чувствовалась покорность судьбе, хотя оно и было пересыпано шуточками.
Морин сообщала, что «более или менее твердо» решила выйти замуж за Филипа.
Кейт бросила письмо в мусорное ведро, вышла на улицу, забыв зафиксировать в своем сознании, в роли какой Кейт она сегодня выступает (на сей раз она была почтенной дамой), села в автобус, доехала до Всемирной продовольственной организации и обнаружила там письма на имя миссис Браун.
Не вскрывая их, она вернулась в свою клетушку.
Муж очень соскучился по ней, но это не мешало ему чудесно проводить время. Он уже подумывает о том, чтобы повторить поездку на следующий год. Ей бы тоже не мешало поразмяться – «как ты на это смотришь, старушка?». Вернется он примерно на неделю раньше намеченного срока. Если дом еще занят жильцами – забыл, когда они должны съехать, – он может ночевать у себя в клинике.
Кейт же помнила с точностью до минуты, когда дом снова станет домом Браунов.
Стивен. Алжир – чудо. Вернется домой, когда и предполагал.
Эйлин. Штаты – просто потрясающая страна. Все здесь вверх тормашками, но ведь и в других местах не лучше!
Джеймс. Судан – нечто фантастическое. В Англии понятия не имеют, что творится в других частях мира, не информировать об этом публику могут лишь узколобые изоляционисты; скоро будет дома.
Тим. Укусило какое-то насекомое – неизвестно какое. Тяжело болел, но не сообщил об этом, чтобы не портить отдых другим; теперь же вынужден вернуться домой на три недели раньше, чем предполагалось, и ввиду того, что ему рекомендовали после болезни не переутомляться, ему кажется, что лучше всего…
Миссис Браун восстала из пепла и протянула к телефону руку. Она набрала свой домашний номер; трубку сняла миссис Эндерс и сказала, что это удивительное совпадение: миссис Браун позвонила как раз в ту минуту, когда она подумала, что было бы хорошо вернуться в Штаты пораньше.
Итак, Кейт может стать хозяйкой своего дома уже через три дня.
Мысль ее привычно заработала. Прежде всего нужно послать несколько телеграмм, потом позвонить в бакалейный магазин – или нет, сначала лучше вызвать людей из конторы бытовых услуг, чтобы прибрали в доме. Эндерсы наверняка оставят после себя дикий беспорядок, – а уж потом заказывать продукты. Пожалуй, неплохо было бы… Она чувствовала, что улыбается, что каждое ее движение исполнено энергии, убежденности, решительности. Тиму сейчас лучше поселиться в свободной комнате на третьем этаже – там целый день солнце, и мальчику это пойдет на пользу; судя по письму, настроение у него – хуже некуда.
Она сняла телефонную трубку и только произнесла: «Это контора бытовых услуг?», как увидела Морин, которая стояла на пороге и смотрела на нее широко раскрытыми глазами. Сзади, положив руки ей на талию и как бы выставляя ее на обозрение Кейт, стоял Филип. Демонстрируя то, что он создал? Морин изменилась. На ней был вполне пристойный костюм – все причуды исчезли; волосы заплетены в косы а-ля Гретхен и уложены вокруг головы.
Кейт широко улыбнулась им и продолжала набирать номер. Они вошли в кухню и сели. Молча. Они наблюдали за ней. Или, скорее, Морин наблюдала, а Филип следил за Морин, удивленный ее интересом к Кейт.
Скоро Кейт ушла с головой в организацию быта своего семейства и совсем забыла о присутствии Морин и Филипа. Решив немного передохнуть, она налила себе чашку чая, потом обернулась и с удивлением обнаружила, что они уже ушли в комнату Морин. Они ссорились. А потом, звоня Мэри Финчли, чтобы попросить ее срочно договориться с мойщиком окон, к услугам которого они обе прибегали, Кейт случайно оглянулась и увидела Морин – девушка сидела за столом, глаза у нее были красные, лицо опухло. Она пристально смотрела на Кейт.
– Ну, полно, не плачь, – бросила Кейт бодрым тоном и увидела, как лицо девушки исказилось от ненависти.
– Оставьте этот тон хоть со мной, – осадила ее Морин, и Кейт осеклась. Впрочем, она все еще пребывала в каких-то высях, упиваясь собственной деловитостью, не находившей, как ей казалось, достойного применения не какие-то там недели, а целые десятилетия. Тем не менее, слушая гудки в трубке – у Мэри никто не отвечал, – она внимательно всмотрелась в лицо Морин и увидела, что оно обмякло от горя, стало жалким и трогательным. Это было лицо маленькой девочки, со страхом смотревшей на Кейт.
– Что случилось? – спросила Кейт. – Что же все-таки стряслось, Морин?
– Я только что сказала Филипу, что не выйду за него, – заявила Морин.
В тоне Морин звучал такой откровенный упрек, что Кейт сразу поняла: возвращение домой скорее всего придется отменить. Она опустилась на стул возле обеденного стола.
– Почему?
– Я готова на все, пусть останусь совсем одна, навсегда, только не приведи бог превратиться в такое.
Кейт молча посмотрела на такое, то есть на самое себя, какой она была несколько минут назад.
– Во всем виновата я, да? – суховато, но не без юмора спросила она.
Морин буквально взорвалась:
– Ужасно. Отвратительно. Мерзко. Вы просто представить себе не можете… Неужели вы сами не понимаете? Видели бы вы себя со стороны!– Она опустила голову на руки и зарыдала.
Кейт сказала:
– Может быть, все так и есть, но ведь ты и раньше не очень-то хотела идти за Филипа, так что, не будь меня, ты по какой-нибудь другой причине изменила бы свое решение.
Морин слегка покачала головой, как бы говоря: «Не в этом суть», – и промолвила:
– Вообще брак… – и снова заплакала. Навзрыд.
Кейт сидела и молчала. Она думала о том, что прошла большой путь за последние месяцы. Раньше она не смогла бы сидеть спокойно, видя, как девушка, ровесница ее дочери, страдает, заливаясь слезами, из-за того, что она, Кейт, омрачила ее будущее. Да, в этом она изменилась.
Она заметила:
– Знаешь, по-моему, в чем ты заблуждаешься: тебе кажется, что если ты не выйдешь замуж, то непременно преуспеешь в какой-то другой области. Как бы там ни было, а я не позволю тебе взваливать на меня ответственность за разрыв с Филипом.
– А кто сказал, что вы виноваты? – выкрикнула в ответ Морин. – Кто? Во всяком случае, не я. И почему вы должны чувствовать себя виноватой? Почему? Почему всегда надо искать виноватого? Я вот не желаю быть в этом похожей на вас – я и только я отвечаю за то, что отказала ему. – И вдруг воскликнула со слезами в голосе: – Что мне делать? Что? По-моему, я люблю Филипа.
Должно быть, у Кейт появилось на лице такое выражение, хоть она об этом и не догадывалась, что девушка настойчиво повторила:
– Да, да. Я уже не раз влюблялась. Но сейчас – это серьезно. Это настоящая любовь. Та самая, от которой очертя голову выскакивают замуж. Я влюблялась и раньше, так что я знаю. Но и за того парня я тоже не пойду. Не хочу принадлежать к этой шатии.
– К какой это? – спросила Кейт, прекрасно понимая, о чем идет речь.
– Голубых кровей, – ответила Морин. – Я не о своей семье, нет. Мои родичи не из верхов общества. Просто хорошая семья, хотя без титулов и всего такого прочего, ну, вы понимаете. Но ко мне сватался младший отпрыск одного аристократического рода. Уильям. Очень славный малый. Такой же, как Филип, когда его не заносит… нет, «заносит» – не то слово, он еще покажет себя, когда придет время действовать, уж поверьте. Раньше он был как все ребята, но надежный, точно скала, и не играл в какую-то там исключительность. Просто страшно становится, – громко всхлипнув, произнесла Морин, и слезы снова полились у нее в три ручья, – как подумаешь, что с ними будет. С Уильямом я бы жила как у Христа за пазухой, а я отказала ему из-за его шатии – вы же знаете, что это за порода, они милы и добры только в своем кругу, а дальше ничего не видят. Словом, после того как я отказала Уильяму, я просто не могу выйти замуж за Филипа. Но люблю их обоих, да, да, да – люблю. Когда я влюбилась в Уильяма, я сказала себе: «Привет, старуха, оказывается, тебе нужна опора?» А теперь я уже окончательно убедилась, что это так. Сначала Уильям, потом Филип, Джерри, конечно, не любовь. Не влюблена я и в других своих поклонников. Просто не могу принимать их всерьез. Разумом готова, а сердцу не прикажешь. Так ведь бывает, правда? Женщины интуитивно знают, что им нужно, но… Джерри – мой закадычный друг чуть не с пеленок. Мы с ним одного поля ягоды. Хотите верьте, хотите нет, он ведь из генеральской семьи. И он, так же как и я, ушел из этой среды. А теперь целыми днями бьет баклуши и размышляет. Вы знаете, как это бывает. Теперь это основное его занятие. Стопроцентное круглосуточное алиби. О, он славный парень, необыкновенно славный, почему я придираюсь к нему? Сама-то я разве лучше? Я ведь тоже не ахти какая работяга, до сих пор сижу у отца на шее. Но если бы мне нужно было выбирать между Джерри и Филипом, я бы долго думать не стала, остановилась бы на Филипе. Но, слава богу, я избавлена от такого выбора. Хоть это хорошо.
– Ну, разговоры разговорами, – прервала ее Кейт, – а у меня еще полно дел.
Она вернулась к телефону и принялась снова названивать, теперь отменяя то, о чем только что договорилась, сообщая соседям, что ее планы изменились, и вынуждая бакалейщика, который наверняка уже снял с полок заказанные Кейт продукты – миссис Браун была настолько выгодной клиенткой, что стоило немного побегать, чтобы угодить ей, – поставить все на прежние места.
У Морин явно болела голова. Она притихла и молча наблюдала.
В Штаты Кейт отправила телеграмму следующего содержания: «Очень сожалею. Возвращение запланировано конце октября». И добавила: «Хозяйство рекомендую поручить Эйлин», но, перехватив улыбку Морин, закончила: «Люблю. Целую. Кейт». Она верила, что к концу октября эта приписка будет соответствовать действительности.
Тиму она телеграфировала: «Сожалению не могу тебя выхаживать дом доступен послезавтра».
Эндерсам сообщила: «Ключи от дома оставьте Мэри Финчли – планы переменились».
День между тем шел своим чередом. Время от времени Кейт и Морин по очереди варили чай или кофе. Звонили в дверь, трещал телефон, но они не обращали внимания.
Кейт сказала:
– Да, знаешь, только что вспомнила: я тебя видела вчера во сне. Ты была птицей в блестящем ярко-желтом оперении и билась, как в клетке, в этой своей квартирке, которая почему-то была очень похожа на настоящую клетку; ты все металась по ней – то устремлялась в темный угол, то стрелой пронзала ослепительный луч света, попадавшийся на пути… Ты все повторяла как заклинание: «Нет, нет, нет, нет, о нет, этому не бывать».
Они улыбнулись, потом принялись смеяться. Все громче, пронзительнее, до слез, раскачиваясь на стульях.
Наконец Морин вскочила и воскликнула:
– Знаете что? Нам надо подкрепиться. И привести себя в порядок. Смотрите, на что мы похожи!
Она нарезала хлеба, намазала его маслом, достала блюдо с фруктами и тарелку с сыром и сняла с полки две банки детского питания. Они молча поели.
Затем Морин приняла ванну, уложила волосы, приоделась; Кейт последовала ее примеру, а свои непокорные волосы стянула лентой – как школьница, зато они не лезли ей в глаза. Серая полоса делила голову на две половины от темени до самого лба. И так теперь будет все время.
– О нет, – пробормотала Кейт, разглядывая седину, и ей захотелось, чтобы седина распространилась быстрее, чтобы естественный цвет вытеснил краску. – О нет, ни за что больше не буду краситься, никогда. И зачем только я начала, вот уж действительно черт дернул.
Во второй половине дня в дверь позвонили так настойчиво, что Морин, не выдержав, пошла открывать. На пороге стоял Филип. Весь – подчеркнутое спокойствие, ни намека на вчерашний инцидент, он стоял в холле и смотрел на Морин и мимо нее – на Кейт, которая была в кухне.
– Приглашаю вас обеих со мной. Хочу вам кое-что показать.
– Зачем?
– Сделайте одолжение. Ну что вам стоит?
Поведение юноши только сначала показалось миролюбивым, потому что уже само появление его было укором. Это было ясно. Он стоял лицом к лицу с Морин, полный решимости, и буравил ее взглядом. В своей смахивающей на форму одежде он был похож на солдата.
Морин явно тянуло к нему – ее привлекала эта сила, эта уверенность. И в то же время отталкивала; она стояла в нерешительности, бледная и растерянная. В конце концов она обернулась к Кейт – та в ответ отрицательно покачала головой. Но Филип тут же скомандовал:
– И вы тоже, миссис Браун, пойдемте, пойдемте. Я хочу, чтобы вы обе посмотрели.
Морин пожала плечами и повиновалась. Кейт последовала за ней. За распахнутой дверью летели листья в вихре пыли. Женщины поднялись по ступеням на тротуар к машине. Это была малолитражка, вся облепленная наклейками: ПОКУПАЙТЕ АНГЛИЙСКИЕ ТОВАРЫ. ПОМОГАЙТЕ СВОЕЙ РОДИНЕ. ВАША РОДИНА НУЖДАЕТСЯ В ВАШЕЙ ПОДДЕРЖКЕ. ПОДДЕРЖИВАЙТЕ АНГЛИЮ, А НЕ ХАОС. ВЫПОЛНЯЙТЕ СВОЙ ДОЛГ. БУДЬТЕ ПАТРИОТАМИ.
Машина была разукрашена как для карнавального шествия или для съемок музыкального фильма из эпохи тридцатых годов – о чем бишь тогда кричали на всех перекрестках? Не о Японии ли? Или о Гонконге?
Филип открыл переднюю дверцу, но Морин попыталась проскользнуть на заднее сиденье. Филип удержал ее, положив ей руку на плечо, и сказал:
– Нет, я хочу, чтобы ты сидела рядом со мной.
Его голос звучал ласково и в то же время властно, но мягкая манера держаться делала его властность карикатурно смешной, показывая, что это не более чем поза. Обстановка, разукрашенная машина – все происходящее с каждой минутой больше и больше походило то ли на шараду, то ли на хэппенинг; сев рядом с Филипом на переднее сиденье, Морин недоуменно произнесла:
– Бред какой-то. Что я здесь забыла, в этой машине? И зачем мы вообще поехали, Кейт?
– Положись на меня, Морин, – проникновенно ответил ей Филип. – Не бойся, я с тобой.
– О господи, – вздохнула Морин, но обе женщины уже сидели в машине, и Филип вез их по Эджвер-роуд. Они доехали в общем потоке уличного движения до Гайд-парк-корнер, где обстановка разительно изменилась. Все пространство было заполнено машинами с такими же наклейками, как у Филипа, группы людей разного возраста под огромными знаменами Британской лиги действия держали в руках транспаранты с призывами и лозунгами лиги. Люди в машинах жестами выражали свое одобрение, а какая-то женщина, увидев транспарант с лозунгами: НАЗАД, К ДОБРОЙ СТАРОЙ АНГЛИИ!– крикнула: «Здорово сказано, выше его, выше!»
Они направились дальше, мимо Букингемского дворца, возле которого, как обычно, толпились зеваки, пришедшие подышать одним воздухом с его обитателями, и выехали на набережную. Там, вдоль всего тротуара, стояли люди – их были сотни, тысячи. Не меньше, чем людей, было здесь и транспарантов, но сделаны они были по-домашнему, примитивно; единственным изготовленным на профессиональном уровне был плакат, заявляющий о том, с чем эти люди вышли на улицы: НАКОРМИТЕ ГОЛОДАЮЩИХ У СВОЕГО ПОРОГА. НАКОРМИТЕ СВОЙ НАРОД. Кроме этого были тысячи других призывов, более личного характера, написанных на кусках картона, порой просто на листах бумаги карандашом или цветными чернилами, а иногда напечатанных на машинке: ВЫ ХОТИТЕ, ЧТОБЫ МЫ ГОЛОДАЛИ МОЛЧА? С ГЛАЗ ДОЛОЙ, ИЗ СЕРДЦА ВОН?.. МЫ НИЧЕГО НЕ ЕЛИ СЕГОДНЯ, А ВЫ?.. ВЫ СЫТЫ? – СЧАСТЛИВЧИК!.. У ВАС ЕСТЬ РАБОТА? – А Я БЕЗРАБОТНЫЙ.
Филип то и дело поглядывал на Морин и явно был доволен собой. Он специально вел машину как можно медленнее.
На первый взгляд все эти люди не производили впечатления голодающих. Хоть это и были бедняки, но не из тех, кто умирает голодной смертью. Они жили на грани голода, поддерживая свое жалкое существование мизерными пенсиями, подачками, милостыней и редкими пайками из правительственного фонда помощи безработным. Однако на их лицах лежала печать тупого уныния и апатии – вечных спутников безысходной нужды; это были чисто внешние признаки, знакомые каждому по телеэкрану, но они всегда почему-то ассоциировались с другими странами, не со своей.
Среди хоровода жухлых листьев под редеющими кронами деревьев стояли группками мужчины, женщины, дети, и если задаться вопросом, что отличает их от многих других подобных демонстраций, то выяснится – не сразу, правда, ибо такого давно не приходилось видеть, – что люди эти представляют собой не профсоюзы, партии или политические группировки, а семьи. Обитатели тысяч и тысяч лондонских домов стояли вдоль улиц молчаливым укором, глядя на сытых и – пока что – обеспеченных, которые в свою очередь глазели на длинные цепи обездоленных. Но любопытствующие не выказывали самоуверенности или превосходства – отнюдь нет: каждый сознавал, как легко оказаться по ту сторону невидимого барьера. Слухи о происходящем быстро распространились по городу, и сюда уже стали стекаться люди с соседних улиц, пришедшие заглянуть в глаза собственному страху перед будущим, олицетворением которого были эти нищие семьи.
Филип продолжал вести машину на самой малой скорости. Зрелище, представшее их глазам, опьяняло его, он весь сиял. Морин же, напротив, менялась в лице – она то бледнела, то краснела, то подавалась стремительно вперед, пытаясь лучше рассмотреть голодных людей, то обращала взгляд на Филипа – взгляд, полный недоверия, гнева, ненависти… и, разумеется, восхищения.
– Отлично, – проговорила она. – Лучше некуда. Прекрасно. Докатились. И что же прикажешь теперь делать? Выйти к ним и раздать мелочь, которая завалялась у меня в кармане? Сотворить библейское чудо с хлебами и рыбами? Что, наконец?
– Я просто хотел, чтобы ты увидела это своими глазами, – ответил Филип.
Его прямо трясло от возбуждения и сознания собственной значимости. Он весь преобразился и, несмотря на нелепые пухлые щечки, коренастую фигуру и широко открытые простодушные глаза, уже не казался провинциальным. С каждой минутой все острее чувствовалось, что ему нужна Морин, нужно ее понимание, ее поддержка, нужно, чтобы она была его единомышленницей, а не сторонним наблюдателем. Девушку тоже била дрожь, но она отодвинулась как можно дальше от Филипа и забилась в самый угол сиденья, буквально вжавшись в дверцу машины. Увидев это, он сказал:
– Ну ладно, намек понял: я тебе не нужен. Не так я туп, как тебе кажется, просто я хотел, чтобы ты сама во всем убедилась.
Эти фразы – как и слова той женщины в машине: «Здорово сказано, выше его, выше!» – звучали будто лозунги с транспаранта.
Они проехали еще полмили между длинными рядами людей, близких к голодной смерти, и любопытной толпой, заполнявшей тротуары по другую сторону набережной.
– Что с тобой происходит? – спросила Морин. – Ну что? – Казалось, она тоже пытается говорить штампами, которые потом можно будет написать на транспарантах или стеклах машин. – Это тебя только сейчас осенило или как? Ежегодно мрут как мухи миллионы людей. И не первый год уже. Миллионы детей из-за недоедания вырастают уродами, умственно неполноценными. Это общеизвестно. Так почему же ты только сейчас спохватился и приволок нас сюда? Нельзя включить телевизор, чтобы тебе не показали нечто подобное в том или другом месте нашего шарика. Проблема перенаселения решается просто: людям не мешают умирать… Да хрен с ним со всем, что толку молоть языком, – закончила она, злясь на себя за то, что не может найти менее избитых и напыщенных слов.
– Но ведь это же здесь, у нас, – сказал Филип. – Здесь, на нашей родной земле. А не за тридевять земель. Плевать я хотел на других. Но мне далеко не безразлично, что происходит в моей стране. В Англии.
– Тьфу ты! – И Морин отвернулась от Филипа и от бесконечной ленты демонстрантов; взгляд ее уткнулся в зевак, тогда она отвернулась и от них и уставилась в одну точку. Ехали долго, пробираясь среди медленно ползущих машин, битком набитых любопытными.
Полицейские машины стояли по нескольку штук в ряд на ключевых позициях. Но до поры до времени блюстители порядка не выходили из машин. Они тоже были зрителями – вместе с теми, что пока еще работали или не зависели от работы, ибо располагали средствами. Или владели драгоценностями, картинами, землями.
НАМ НЕ НУЖНЫ ПОДАЧКИ – НАМ НУЖНА РАБОТА. ДАЙТЕ НАМ РАБОТУ. МЫ ТРЕБУЕМ СПРАВЕДЛИВОСТИ, РАБОТЫ И ХЛЕБА.
Из толпы демонстрантов выступил человек с изможденным лицом и обратился с речью к зевакам на другой стороне набережной:
– Пока мы подыхаем с голоду тихо, в своих четырех стенах, это никого не волнует. Вы ничего не имеете против! А теперь мы вышли со своим несчастьем на улицу и не сойдем с места ни на шаг.
Тут двое полицейских выскочили из автомобиля, лихо хлопнув дверцами. Они приблизились к оратору и, укоризненно качая головой, стали грозить ему пальцем, словно нянька озорному нашкодившему мальчишке: очевидно, речи не были предусмотрены и расценивались как нарушение порядка.
Однако оратор вскарабкался на плечи двух своих друзей, а те держали его за ноги – несведущим людям могло даже показаться, что это акробатическая пирамида. Он выкрикнул:
– Вы нас больше не запрячете. Будем голодать в открытую, ни от кого не таясь. Помрем, если придется. Для этого мы пришли сюда. Умирать так умирать, но чтоб вы это видели.
Полицейские в нерешительности поглядывали на оратора, не зная, что делать. Их симпатии были на стороне демонстрантов: всем своим видом, улыбками, сочувствующими взглядами они давали это понять.
Подъехал телевизионный фургон. Из него выскочили люди с телекамерами и, лавируя между машинами, стали перебегать улицу. Шли съемки для вечернего выпуска теленовостей.
– Но им, конечно, не позволят остаться здесь? – спросила Морин. Она была в ярости, точно сама, своими руками хотела разогнать демонстрантов или заставить полицию это сделать. Лицо ее покрылось красными пятнами, стало злым; она плакала, и слезы катились по ее опухшим щекам.
Филип был доволен, что она плачет. А она, понимая это, старалась взять себя в руки. Но чем сильнее она боролась со своими чувствами – а судя по внешним проявлениям, это была самая настоящая ярость, – тем больше они захлестывали ее. Филип, видимо, вполне всем этим насытился; он свернул с набережной и повел машину к дому.
Морин, отвернувшись от него, смотрела в окно, за которым уже не видно было голодающих демонстрантов. Филип улыбался. Он, наверное, понимал, что показывает себя не с лучшей стороны, но ничего не мог с собой поделать: каждый раз, когда он взглядывал на Морин, на лице его появлялась победная улыбка.
– Ну, хорошо, – промолвила наконец Кейт. – А теперь расскажите нам, как же вы все-таки собираетесь бороться с этим злом.
– Не говорите глупостей, Кейт: вы же видите, он сам не имеет ни малейшего представления – во всяком случае, не больше, чем мы с вами.
– В первую очередь мы возьмемся за Англию.
– Кишка тонка.
До него дошел оскорбительный смысл этих слов, и, срываясь на визг, он парировал:
– Вот увидишь, мы знаем, что нужно делать.
– Не морочь голову. Чушь несешь, просто уши вянут. Да как у тебя язык поворачивается говорить такое! И не только у тебя, все вы на один лад. Все несете околесицу. Поверить трудно, что вы это всерьез.
Вмешалась Кейт, врачеватель душевных ран, домашний миротворец и утешитель:
– Филип, сколько мы ни говорим, вы еще ни разу не предложили ничего конкретного, это и выводит Морин из себя.
– Да где ему! – захлебнулась в крике Морин.
– Надо навести порядок в собственном доме, – быстро и решительно заявил Филип.
Нет, эти двое не найдут общего языка, ясно как день – так и будут спорить до скончания века: одна на истеричных нотах, захлебываясь бессвязными выкриками, другой – с каменной уверенностью в своей правоте, оперируя одними лишь затасканными лозунгами, штампами.
Но, к счастью, они уже доехали до зеленой, похожей на аллею улицы, до канала с прогулочными яхтами, до квартиры Морин.
Филип затормозил.
– Я выходить не буду, – заявил он.
Морин вышла из машины. За ней следом Кейт. Девушка стояла, беспокойно глядя на Филипа, который тоже не отрывал глаз от нее. Видно было, как их тянет друг к другу. Затем, воскликнув в сердцах: «Господи боже мой, да пропади все пропадом», Морин кинулась к двери и, чуть не споткнувшись на своих высоченных каблуках, исчезла за ней.
– Всего доброго, миссис Браун, – произнес Филип, чопорный, корректный, торжествующий; и укатил.
Не успев войти в квартиру, Морин включила телевизор, и они с Кейт стали ждать выпуска новостей дня. Новое землетрясение в Турции. Конференция по ликвидации отходов атомного производства. Сообщение о дебатах в одной из комиссий Всемирной продовольственной организации в Чили. Наконец короткая, скороговоркой, информация о демонстрации на набережной. Камера скользнула по рядам демонстрантов, показывая транспаранты, плакаты с призывами, немного задержалась на плакате: ВЫ НЕ ПРОТИВ, ЧТОБ МЫ ГОЛОДАЛИ – ЛИШЬ БЫ НЕ У ВАС НА ГЛАЗАХ. С фургона демонстрантам раздавали суп с хлебом. Оратор – тот самый, с изможденным гневным лицом – громко взывал: «Не берите, не берите от них ничего, они просто хотят заткнуть нам рот». Однако монахини из фургона уже склонялись к детишкам, которых родители выстроили в строгую очередь, раздавали им пластмассовые стаканчики с супом и хлеб. В кадре появился еще один фургон – правительственного фонда помощи безработным. Группы демонстрантов таяли: люди становились в очередь за едой. Арестованного оратора деликатно уводили двое полицейских – камера показала участливые лица блюстителей порядка, которые закрутили ему руки за спину; он продолжал выкрикивать: «Голодайте… держитесь до конца… лучше умереть здесь, на виду у всех, а не в норах, как звери!..» Полицейские подтолкнули его по лесенке в свой фургон, дверь захлопнулась, и фургон отъехал.
«А теперь передаем сводку погоды…»
Как только кончились последние известия, Морин приняла ванну и вышла в строгом платье из грубого темно-коричневого полотна – женский вариант униформы Филипа. Оглядев себя в зеркале, она сказала Кейт:
– Чего мне недостает, это формы, правда? Может, я дни и ночи о ней мечтаю. А носить все равно не буду! – Она умчалась к себе в спальню и появилась снова в каком-то немыслимом пестром наряде, обвешанная с ног до головы всякими побрякушками. И, обратившись к Кейт, заявила: – Сегодня ужин готовлю я.
Часа через два она позвала Кейт к столу; на закуску были поданы сердцевинки артишоков и авокадо; за ними последовала фаршированная телятина со шпинатом, салат, сыр и наконец – пудинг. Морин ездила за продуктами на такси в какой-то магазин, который был еще открыт, и истратила уйму денег. На столе стояла также бутылка охлажденного рейнвейна.
Женщины ужинали вяло, кусок не шел в горло: мысль о людях на набережной и о миллионах других, которых те представляли, не выходила у них из головы.
На следующее утро Морин заявила, что хочет купить себе новое платье, – вся ее комната была завалена кучами тряпья. Она вышла из дома в массивных темных очках – поиски новой маски? Или формы? Теперь она может вернуться домой и в монашеской одежде, и в костюме исполнительницы танца живота… Что с тобой, Кейт, уж не зависть ли в тебе заговорила? Конечно, зависть, что же еще. Морин может позволить себе на протяжении одного дня нарядиться цыганкой, пажом, римской матроной – это своеобразное проявление свободы. Стала бы, например, Морин целый год играть роль покорной и кроткой южанки-затворницы, изнывая на веранде в обществе любящего тирана-деда и старухи-дуэньи, даже если сознательно принимать эту игру как уступку чужой воле или как очередную шутку судьбы? Которая, кстати, обернулась далеко не шуткой для самой Кейт… Не служит ли вся ее последующая жизнь лучшим тому доказательством? Нет, Морин не поступилась бы свободой ради этого, она не смогла бы; она уже перешагнула ту грань, за которой даже притворное подчинение чужой воле невозможно, – вся ее натура восстала бы против этого. Но так ли это? А? Когда она надевала купленное на барахолке вечернее платье тридцатых годов, красила ярко губы, завивала волосы в локоны или наряжалась под героинь Джейн Остин – разве не было это проявлением тоски по прошлому? Словом, если девушка одевается в старомодные платья, чтобы походить на известных героинь прошлого, – наверное, она это делает потому, что быть самой собой слишком сложно? Правда, каприз длится недолго, и она позволяет себе роскошь вместе с платьем сменить и настроение… Отчего она, Кейт, употребила выражение «позволяет себе роскошь»? Уж не оттого ли, что многие годы подавляла все свои желания и фантазии, стараясь не выходить из образа, к которому привыкли ее домашние? Но теперь нет в мире силы, способной помешать ей делать все, что заблагорассудится: пойти, скажем, в магазин, купить что-нибудь экстравагантное и пощеголять здесь, в квартире Морин. Сказано – сделано.
По той же улице, чуть поодаль, на углу строился высокий многоквартирный дом. Пять или шесть этажей были полностью завершены – оставалось только смыть закорючки мела со стекол – и давали представление о том, каким будет этот дом в окончательном виде. А выше начинался хаос, словно здание в этом месте внезапно обломилось. Там, наверху, люди ходили по доскам лесов, раскачивались в люльках, штукатурили, управляли кранами. На земле тоже шла работа: здесь рабочие возились со строительными материалами, которые затем с помощью кранов подавали наверх. Кейт поймала себя на том, что уже довольно долго, затаив дыхание, наблюдает за строительством. Рабочие не обращали на нее никакого внимания.
И это внезапно разозлило ее. Она отошла подальше, чтобы они не могли ее видеть, сбросила жакет – подарок Морин – и осталась в темном, облегающем фигуру платье. Голову она эффектно повязала шарфом. Затем вернулась к строительной площадке и прошла перед рабочими молодой пружинистой походкой. Последовал шквал свистков, окликов, предложений. Она снова переоделась в укромном местечке и вернулась в прежнем обличье: мужчины, взглянув на нее, тут же равнодушно отводили глаза. Кейт затрясло от возмущения, которое, как ей казалось, она подавляла в себе всю жизнь.
Она еще раз повторила метаморфозу, превратившись в объект вожделения, и в этот момент на противоположном углу увидела наблюдавшую за ней девушку-куклу в голландском костюме. Пышные желтые юбки, облегающий красный жилет, соломенные локоны, два ярко-розовых пятна на щеках и широко распахнутые голубые глаза. Это была Морин.
Кейт подошла к ней и сказала:
– И в этом смысл нашей жизни, подумать только.
Морин, увидев лицо Кейт, взяла ее за руку – рука Кейт дрожала. Тогда Морин тоном опытной женщины стала шутливо выговаривать ей:
– Не надо так, не принимайте слишком близко к сердцу, это на вас не похоже.
– Не похоже? Вот ради чего мы живем. И все. Год за годом.
Они направились к дому. Морин предложила чаю, но Кейт покачала головой и поспешила в свое маленькое холодное подземелье, забралась под одеяло, съежилась и, повернувшись лицом к стене, заснула.
Когда она проснулась, уже стемнело. Во всей квартире ярко горел свет. Морин сидела на кухне, но теперь это была уже не кукла в голландском костюме, а маленькая девочка в изящном пеньюаре викторианской эпохи, который весь состоял из сплошных складочек, оборочек, кружев и вышивки. Она ела кукурузные хлопья со сливками. Ни слова не говоря, она приготовила то же самое для Кейт.
Потом они пошли к Морин в комнату, девушка включила проигрыватель и, щадя слух Кейт, убавила немного звук. Они сидели на подушках, Морин покрыла ярко-розовым лаком ногти на руках и ногах, Кейт выпила вина, Морин выкурила марихуаны, а потом они просто сидели, ничего не делая. Словно ждали чего-то.
Дни летели быстрее прежнего, все на одно лицо. На другом конце Лондона дом Кейт перешел в руки своих владельцев, Браунов, семья вернулась в родные пенаты, в доме текла ее жизнь; но самой Кейт там не было. Теперь – следуя примеру своих домашних, которые раньше так поступали с ней, – она стала посылать им коротенькие записочки: «Ужасно жаль, но занята по горло, о сроке приезда сообщу особо». А однажды послала телеграмму: «Живу отлично. До скорой встречи». Посылая домой эти весточки, она понимала, что ведет себя по-ребячески и нехорошо, но ей нужно было пройти через это.
Телефон почти перестал звонить. Но звонок у входной двери заливался вовсю. Однажды, как раз когда Морин собиралась выйти на улицу, на пороге появился какой-то молодой человек, и она, преградив ему путь, сказала:
– Прости Стэнли, зайди как-нибудь в другой раз – у меня сейчас одно дело.
Морин рассказала Кейт о Стэнли. Она ставила его на одну доску скорее с Филипом и Уильямом, нежели с Джерри: он работал в какой-то организации по оказанию помощи бедным и бездомным, был левым в старом смысле этого понятия, впрочем, сейчас это не имело значения; он был бы, наверное, не прочь жениться на Морин, если бы она дала ему время оценить всю привлекательность такой перспективы. Она спала с ним, и оба остались этим довольны. Но беда в том, что сама Морин никаких чувств, кроме дружеских, к нему не питала.
– Ну почему у меня все не как у людей? Почему? Вот, например, у меня всегда такое ощущение, что все это не имеет никакого значения. Я говорю обо всей этой шумихе вокруг бедных, благотворительности и прочем, о всяких там организациях по спасению человечества – словом, о такого рода мышиной возне. Я знаю, что я бессердечная, злая, – мне об этом все уши прожужжали. А мне хоть бы что, я все равно не могу проникнуться важностью этой проблемы. Вот Уильям до сих пор считает себя должником своих арендаторов – у него их, кстати, совсем немного. И все свои деньги он всаживает в благотворительность. А Филип… Ну, этот не остановится ни перед чем, он будет бить яйца и делать омлет, если уже не начал, но как он может верить в то, что это правильно, как он может? По-моему, он просто псих, а может, это я псих, а не он. Или, например, Стэнли. Он самый активный, я имею в виду его деятельность. Он действительно делает что-то полезное. Не от случая к случаю, а постоянно, систематически. Но когда я бываю с ним, меня не оставляет мысль, что он бьет мимо цели, мимо цели, мимо. Ну ладно, ну обеспечил он крышей над головой три сотни человек… а остальные? Вот он не понимает этого, и, возможно, он прав? Что мне делать, Кейт? Почему я такая непутевая? Филип говорит – потому, что я просто родовитая сучка, которую с детства приучили думать только о себе. Но это неправда. Я целый год помогала Стэнли в его работе – вы не знали? Представьте себе. Жила в тесной вонючей квартирке, где кроме меня обитало еще пять человек; и мы работали дни и ночи напролет, чтобы дать бездомным кров. И все время я думала: не в этом суть. А в чем? Что нужно?
– Не знаю – откуда мне знать?
С этого дня Кейт стала рассказывать Морин разные эпизоды из своей жизни. Она не могла припомнить, как именно это началось, но вскоре они уже ничем другим не занимались. Раньше Кейт не считала свои воспоминания сколько-нибудь значительными или интересными; теперь же она выносила им оценку по реакции Морин.
– Расскажите мне что-нибудь, Кейт.
– Давай я тебе расскажу о Мэри Финчли. Ты знаешь, я очень нескоро раскусила, что мы с ней совершенно разные люди. Она вообще стоит особняком среди моих знакомых. Вот, например, говорят: «дикая женщина»… если мужчина говорит так женщине, значит, он ее немножко побаивается, но в глубине души восхищается ею. И женщина чувствует себя польщенной и даже подыгрывает ему слегка, стараясь доказать, что в ней есть что-то от дикаря. Но это не так. Нет. Вот ты, Морин, наверное, думаешь о себе: «А ведь я дикарка, меня голыми руками не возьмешь!» Но ты заблуждаешься – ты совсем ручная. Мэри же действительно необузданная. Например, у нее совершенно отсутствует чувство вины. Все мы опутаны невидимыми цепями, цепями вины, обязательств: надо делать то, не надо делать этого, это плохо сказывается на детях, а это несправедливо по отношению к мужу. Мэри же не обременена этим чувством. Правда, она получила самое ординарное воспитание. Я до сих пор так и не разобралась, что же в нем было упущено. Возможно, она от природы такая. Она очень рано вышла замуж. Впервые я поняла, что с ней что-то неладно, когда она мне сказала: «Я вышла замуж за Билла, потому что он зарабатывал больше, чем другие мои поклонники». Нет, подожди, немало найдется женщин, которые вышли замуж по таким же мотивам, но они стараются так или иначе завуалировать свои мысли и поступки: он мне больше всех понравился, он меня покорил своим обаянием, меня потянуло к нему как к мужчине. Но только не Мэри. Она сказала так, как на самом деле. Родители ее не были богаты. А Билл души в ней не чаял. Он и сейчас к ней не переменился. Большую роль в их жизни играла постель. И по сей день так. Тем не менее Мэри стала изменять ему с первых же дней. Помню, однажды меня чуть удар не хватил. Я сидела у окна и что-то шила; выглянула в окно и вижу – к Мэри в дом вошел посыльный из магазина. Он пробыл у нее довольно долго. Мне и в голову ничего дурного не пришло. Я подумала, что Мэри предложила ему чашку чая и все. На другой день я как-то вскользь упомянула об этом в разговоре, и Мэри вдруг говорит: «А он ничего парень – огонь!» В первый момент я подумала, что она шутит. Потом – что просто бахвалится. Ничего подобного, такая уж она есть. Идет она, скажем, в магазин, и если ей приглянулся кто-нибудь по дороге, а дома никого – считай, дело сделано. И больше она к этому вопросу не возвращается. Такая она всю жизнь – даже во время беременности и когда кормит грудью: ей все нипочем. Когда я спрашиваю об этом, она отвечает: «Что делать, мне одного мужика мало!» В такие моменты она выглядит чуть-чуть растерянной… не только потому, что ты кажешься ей слишком уж пуристкой. Как-то я влюбилась в одного человека… глупейшая была история, но именно тогда я поняла, насколько глубока разница между нами. Она никогда никого не любила и не знает, с чем это едят. Когда я рассказывала ей о своих чувствах, она просто не понимала, о чем идет речь. Сначала я, как всегда, решила, что она меня разыгрывает. Ведь она думала, что все это плод моего воображения. Да-да, она вполне серьезно считает, что никакой любви в природе не существует, что все это басни или что-то вроде тайного уговора – как в сказке, когда решили не замечать, что король гол. Приблизительно в то же самое время я сделала еще одно открытие: оказывается, Мэри почти ничего не читает, спектакли по телевизору не смотрит. Она говорит: «Это все о том, как люди мучают друг друга из-за чепухи». Читает она только детективы, детские приключенческие романы и рассказы о животных. Я даже одно время подозревала, что у нее мужская психология. Ничего подобного. Просто любовь – любовь романтическая, вся эта игра, порожденная вековой цивилизацией, – выше ее понимания. Она всех нас считает чокнутыми. Все проще простого: тебе приглянулся мужчина и ты ему тоже, вы идете в постель и занимаетесь любовью, пока одному из вас это не наскучит, а тогда до свидания, и все довольны и счастливы…
– А как на это смотрит ее муж?
– А, вот ты и попалась, этим вопросом ты доказала, что ты не дикарка и не похожа на Мэри. Ты слушала и думала: «А как же относится к этому муж, дети?» Так ведь? Точно. Ну так вот. Она спала с другими с самого начала. Но все это было настолько мимолетно, что прошло немало времени, прежде чем Билл понял, как обстоит дело. Он припер ее к стенке, и тогда она заявила: «Да, я такая». Это его ошеломило, ибо сам он не такой. Он стал устраивать ей сцены, и она всякий раз ужасно расстраивалась и ей было неприятно. «Из-за чего, собственно, такой шум?» – недоумевала она. Это-то как раз и ставило Билла в тупик – то, как Мэри относилась к своим изменам. Она совсем не чувствовала за собой вины. А ведь у них уже было трое детей. Мэри любила повторять: «Дети – большая радость, но как они мешают жить». Ну, ей-то, положим, они не очень мешали. Однажды Билл пришел домой и застал Мэри в постели с мужчиной, которого она даже по имени не знала. Самый маленький их сынишка находился в коляске в той же комнате, а другой, постарше – Седрик, прелестный малыш – играл тут же на полу. Билл затеял развод. Он был убит горем. Мэри тоже. Билл получил развод и опеку над детьми. Мэри ничего не оспаривала, да это все равно не спасло бы положения. Год спустя они опять сошлись. За это время он так никого и не полюбил. Он говорил, что после Мэри не может привыкнуть ни к одной женщине: «Она, конечно, шлюха, слов нет, но во всех других отношениях – просто золото». Я лично думаю, что он так терпим к ней потому, что не расценивает неверность жены как выпад против себя или оскорбление своего мужского достоинства. А когда он, случается, изменит ей, она покричит немного, успокоится, и дело кончается постелью. Секс, ничего не поделаешь. Тот год, когда они были в разводе, оба ходили как в воду опущенные, но каждый смотрел со своей колокольни. Он развелся с порочной женой, которая развращала его детей, а она считала себя жертвой ненормального мужа. «Ну что на тебя нашло? – озадаченно спрашивала она. – Ведь живем душа в душу».
Когда они вступали в брак вторично, он ради спасения собственного достоинства поставил перед ней целый ряд условий. Хотел иметь хоть какую-то гарантию, что она не вернется к прежним фортелям. А женился бы он на ней снова, если бы она ему не подходила? Это еще вопрос. Вот так они и живут. Дети подросли, и по логике вещей на них должно было бы отразиться дурное воспитание. Однако они ничуть не хуже большинства других. Ее ребята днюют и ночуют у меня в доме – они, правда, младше моих, но это не мешает им дружить, их водой не разольешь. Мои четверо судачат о Мэри всю жизнь. Им она нравится. Она всем нравится. Но раскусили они ее раньше, чем я, – мне на это потребовались годы. Они сразу поняли, что она – явление исключительное. Просто уникальное. Однажды она соблазнила моего мужа.
– Ну и что? – прервала ее Морин. В голосе девушки звучал вызов. – Какой вывод я, по-вашему, должна из этого сделать?
– Я сама не сделала никакого вывода, кроме разве того, что мы с ней очень и очень разные. Вот и весь вывод. Иногда я думаю, что это самая настоящая болезнь и ничего больше.
– Однажды мне показалось, что моя мать в кого-то влюблена. Я так до сих пор и не знаю, насколько это у нее было серьезно. Помню только, что я была потрясена, – сказала Морин. – Да-да, потрясена. Я боялась, что она собирается нас с папой бросить. С тех пор я не могу смотреть на нее прежними глазами. Знаю, что это глупо, но не могу. Это самое страшное, что у меня было в детстве.
– Наши ребята, мои и Мэри, говорят о ее похождениях как о болезни. И считают, что к ней и ее странностям надо относиться терпимо.
Рассказывая девушке о Мэри, Кейт и не подозревала, что она этим самым кладет конец ее просьбам: «Расскажите мне что-нибудь, Кейт, расскажите».
Однако это было именно так.
Час спустя, обнаружив Морин на кухне, где та поглощала детское писание, Кейт подсела к ней. И девушка сказала:
– У нас с вами разные интересы. Вы готовы целыми днями рассказывать о своих детках, о том, как они росли. Это у вас самые яркие воспоминания. И вы все время только об этом и говорили, а когда я попросила рассказать о ваших лучших днях с Майклом, вам почему-то понадобилось рассказывать мне о Мэри.
– Ай, вот в чем дело!
– Да. Это как-то отбило у меня охоту слушать. Думаю, что причина в этом. Да, именно в этом. Какой урок вы или я можем извлечь из жизни Мэри? Никакого.
Морин кончила есть, вымыла посуду, прибрала в кухне, а Кейт сидела и наблюдала. Затем девушка повесила на плечо модную сумку на длинном ремне и ушла.
Вернулась она вечером, сразу же явилась к Кейт и сообщила:
– А я в зоопарк ходила. – Она была очень возбуждена. И вся кипела от раздражения. Неужели Кейт была тому причиной? Тогда зачем же девушка пришла прямо к ней? – Да, и провела там целый день.
– Я в этом не виновата, – сказала Кейт, пытаясь обратить все в шутку.
Морин отмахнулась:
– Какое имеет значение, кто виноват? – Дойдя до порога, она обернулась и спросила: – А почему, собственно, вы так сказали? При чем тут вы? Вот уж, право, мания величия.
Кейт растерянно молчала. Но тут Морин спохватилась:
– О, простите меня, пожалуйста, простите. Вам-то хорошо, а каково мне? – И выскочила из комнаты.
Собственно, она хотела сказать: плохо ли, хорошо ли, но вы уже прошли через это и у вас все позади, а мне еще предстоит решать свою судьбу.
Озабоченность Кейт состоянием Морин подтвердила справедливость упрека девушки. У Кейт появился еще один ребенок: она переживала за Морин, как за своих детей. Более того (твердила она себе с упорством человека, защищающего то, на что он не имеет права – не заслужил), в последние недели общение с этим юным существом доставляет ей такую радость, какой она не испытывала с родными детьми уже… Она чуть не подумала: многие годы, и это преувеличение отрезвило ее. В семье Браунов всегда любили собираться вместе (стоило Кейт вспомнить об этом, и ей захотелось тут же, немедленно, ехать домой), даже когда возникали разногласия между родителями и детьми, ибо с Майклом были свои сложности, о чем она предпочитала не вспоминать, как давно уже не вспоминала о том, что Майкл и его сыновья частенько спорили, обижались друг на друга, вечно соревновались в чем-то, и это тревожило Майкла. Так неужели из-за того, что отношения в семье складывались порой не лучшим образом (что, по утверждению авторитетных источников, вполне естественно, об этом же говорит и жизненный опыт), из-за того, что Кейт несла на своих плечах предназначенное ей природой бремя – бремя матери, которую дети не слушаются, с которой ведут войну, встречая в штыки все, что от нее исходит… из-за того, что на ее долю выпадала не одна лишь любовь и благодарность, – неужели из-за всего этого надо смотреть на прожитую жизнь в таком мрачном свете и проклинать ее на чем свет стоит… А разве все последние месяцы она занималась чем-нибудь иным? Разве все это время не испытывала жалости к себе, вспоминая, что ее недостаточно любили, недостаточно замечали… не лизались с ней и вообще избегали телячьих нежностей? Неужели только плохое было в ее жизни?
Но скорее всего то, что она думает по этому поводу, вообще не имеет значения.
Как только Кейт вновь окажется на пороге своего дома, ее теперешнее настроение, ее раздумья о своей судьбе утратят всякий смысл – вот в чем суть, вот в чем правда. Всю жизнь мы оцениваем, взвешиваем, сопоставляем свои поступки, свои чувства… и все ни к чему. Наши мысли, чувства, поступки, которые мы оцениваем с точки зрения сегодняшнего дня, впоследствии приобретают совсем иную окраску.
Интересно, каким покажется ей нынешнее лето, проведенное вдали от семьи, через год или больше? В чем она может быть совершенно уверена, так это в том, что оно не покажется ей таким, каким она видит его сейчас. Тогда к чему терзать себя, анализируя собственные слова и поступки. На этом месте размышлений Кейт (ибо она, естественно, занималась как раз тем, что минуту назад сама объявила бессмыслицей) в комнату вошла Морин и сказала:
– А знаете, Кейт, что бы я ни решила, это не будет иметь никакого значения. Ровным счетом никакого, я это чувствую.
И она стремительно вышла из комнаты.
На следующее утро она позвала Кейт с собой за покупками. По пути они встретили молодую женщину, на вид ровесницу Морин; она толкала перед собой высокую детскую коляску-стульчик, в которой сидел привязанный ремнями ребенок. За руку она тащила еще одного. Малыш в коляске куксился, сидеть ему было неудобно, так как мамаша положила на подножку коляски пакет с покупками и маленькие, согнутые в коленях ножки малыша упирались в него. На первый взгляд это был ребенок как ребенок, каких тысячи на улицах, но потом вы замечали, что перед вами растерянный, несчастный человечек, молча взывающий о помощи: да снимите же с меня эти тугие ремни, дайте расправить ножки, увезите в тишину, где нет этих бесконечно мелькающих железных чудовищ и где солнце не режет глаза. Мать, издерганная двумя маленькими детьми, толкала коляску сильными, резкими движениями; ребенок же, которого она вела за руку, отставал, тянул ее назад. Он злился, дулся. Видимо, он только что получил затрещину. Одна щека его ярко горела.
– Ну иди же, иди, – понукала его молодая мать, – а то еще поддам, предупреждаю по-хорошему.
Ребенок по-прежнему чуть не висел у матери на руке, но не из упрямства, а из-за того, что целиком был поглощен своей обидой.
Тогда мать выпустила его руку и с размаху ударила ладонью по щеке, потом по другой, затем тыльной стороной руки еще раз и опять ладонью. Ребенок застыл на месте, глядя на мать во все глаза. Они медленно стали наполняться влагой, и слезы ручьем полились по горящим щекам.
– А ну шагай, шагай! – закричала мать вне себя от ярости. Она снова схватила его ручонку и сильно дернула; пытаясь удержаться на ногах, малыш схватился за платье матери, но это его не спасло, и он упал на четвереньки. Так он и стоял, не разгибаясь, только губки кривились от плача и из носа текло.
– Смотри, что ты сделал с моим платьем, – воскликнула молодая женщина. Мальчик оставил на нем пятна жира, липкого сахара – в момент падения он держал в другой руке леденец, который валялся теперь раздавленный на тротуаре. – Если ты сию же минуту не встанешь и не пойдешь домой, я тебя так выдеру, что ты у меня сесть не сможешь, – наклонившись, прошипела она ему в ухо.
Мальчик медленно поднялся. Мать снова схватила его за ручонку. В это время заплакал другой ребенок. Он плакал не от обиды или злости, а просто потому, что ему было неудобно сидеть и он чувствовал себя от этого несчастным. Плач малыша подействовал на старшего братишку как толчок: охваченный отчаянием, он снова залился горючими слезами и засеменил вслед за матерью, которая крупным шагом устремилась вперед, толкая коляску с одним ребенком перед собой и волоча за руку другого. Когда она поравнялась с Кейт и Морин, те увидели, что у матери такое же несчастное лицо, как у детей. Заметив, что на нее смотрят, она метнула в сторону женщин вызывающий взгляд, недвусмысленно говоривший: не суйтесь не в свое дело.
Она задержала взгляд на Морин – та была в белом платье на пуговицах, с вышитыми по белому полю голубыми цветами; заплетенные в косицы соломенные волосы лежали по плечам. Взгляд, который устремила молодая женщина на Морин – воплощение всего того, что она потеряла, став матерью двух детей, – был полон боли. Глаза ее затуманились, и теперь уже все трое в слезах медленно двинулись по улице.
– Вот о таком вы ни разу не вспоминали, – заметила Морин. – Почему?
Кейт хотела было ответить: потому что ничего подобного у меня не было. Но промолчала, стараясь припомнить, в самом ли деле не было или ей только так кажется.
После некоторой паузы Морин заметила:
– Если бы я стала женой Уильяма, я была бы избавлена от всех домашних забот. Кормилицы, няньки всю жизнь. Может, я в конце концов и остановлюсь на Уильяме. Ведь это очень подходящая для меня партия, верно? Покуролесила несколько лет – и баста, пора и честь знать.
Морин побледнела; вид у нее был больной, никак не вязавшийся с вызывающей броскостью платья. Едва они вошли в квартиру, Морин кинулась к себе в комнату, на ходу расстегивая пуговицы. Вернулась она в темном, более строгом одеянии. Села, откинула голову, прижавшись затылком к кухонной стене, и закрыла глаза. По щекам ее ручьем лились слезы. Но вскоре она умылась, деловито вытерла лицо бумажными салфетками и вышла на улицу.
В ту ночь Кейт увидела свой сон; сразу же, едва сомкнула веки. Стояла все та же вязкая, холодная тьма. Тюлень так отяжелел, что теперь она могла только тащить его по снегу. Она не боялась, что он в агонии или уже умер, – она знала, что он полон жизни и так же, как сама она, полон надежд.
Неожиданно она почувствовала дыхание соленого ветра; соленый воздух наполнял ей легкие. Снегопад прекратился. Свежий, теплый бриз ласкал ей щеки.
Снег под ногами исчез; она ступала по молодой траве, по ярко-зеленой нежной траве с островками темной, мокрой земли. Травяной ковер был как бы вышит ранними весенними цветами. Впереди начинался крутой подъем. Кейт преодолела его и, с тюленем на руках, стоя на небольшом мысе, глядела с высоты на море, переливавшееся солнечными бликами; синева неба, сливаясь с синевой моря, становилась гуще, насыщенней. На прибрежных скалах нежилось в лучах солнца стадо тюленей.
Собрав последние силы, она подняла тюленя как можно выше, чтобы не поцарапать ему хвост, и, еле удерживая равновесие, стала спускаться по узенькой тропинке к морю. Там, с плоского как стол камня, она выпустила тюленя прямо в воду. Он нырнул глубоко-глубоко, так что она на время потеряла его из виду, потом всплыл и, как бы прощаясь, положил голову на край камня; его темные, ласковые глаза не отрываясь смотрели на Кейт, потом он сомкнул ноздри и нырнул в глубину. Море кишело тюленями; они кувыркались, играя, ныряли друг под друга. Мимо нее проплыл тюлень, у которого на боках и спине виднелись шрамы, и Кейт подумала, что это, должно быть, ее тюлень – тюлень, которого она пронесла сквозь столько мытарств и опасностей. Но сейчас он даже не взглянул в ее сторону.
Ее путь подошел к концу.
Кейт рассказала свой сон Морин, и та в ответ заметила:
– Значит, все в порядке, да?
– Наверное.
– Я хочу сказать – для вас все в порядке.
Морин сидела за кухонным столом с таким видом, словно Кейт ее чем-то обидела.
– А ты думаешь, сны несут в себе смысл только для тех, кто их видит? Так ли это?
– Но ведь не мне же все это снилось, – ответила Морин. – Не мне? У меня совсем другие сны. Птичьи клетки, неволя – это по моей части, вы были правы.
Больше она ничего не добавила. Кейт пошла к телефону и позвонила домой, чтобы предупредить своих, что она возвращается завтра. Говорила она с Эйлин, которая во время отсутствия матери вела дом.
– У нас все в лучшем виде, мама, мы отлично справляемся.
Кейт вернулась на кухню.
– Подумай только, Морин, – сказала она. – Оказывается, я безработная! Мне нечего делать. Что ты мне посоветуешь? Может, удариться в благотворительность? Или пойти на раздачу супа для бедняков? Во Всемирную продовольственную организацию, наконец? Впрочем, это та же раздача супа.
Морин раздраженно повела головой, и Кейт оставила ее одну. Позднее девушка зашла в комнату Кейт и объявила:
– Я хочу устроить вечеринку.
– Почему такой задиристый тон?
– Потому что вечеринки в такое время – верх легкомыслия, вы не находите, Кейт? Верх жестокости? Цинизма?
– Когда?
– Сегодня. Приходите, пожалуйста. Я очень хочу, чтобы вы были, очень.
Остаток дня Морин провисела на телефоне, а тем временем один за другим приходили посыльные из продуктовых магазинов, нагруженные заказанными ею напитками и продуктами.
Кейт лежала на кровати у себя в комнате – как путешественница, готовая в любую минуту тронуться в путь: вещи аккуратно сложены, чемоданы упакованы, – когда к ней зашла Морин и сказала:
– А в общем-то не имеет ровно никакого значения, чем вы в жизни заняты. Или, скажем, я. В том-то все и дело. Только этой правде никто не в состоянии взглянуть в лицо.
– Нет, я так не считаю, – возразила Кейт.
– А мне плевать, что вы считаете, – заключила Морин и вышла, но тут же вернулась: – Насколько я понимаю, ваш тюлень жив и здоров? Доставлен в целости и сохранности?
– Я не считаю его своим.
– Ладно. Значит, если вы завтра внезапно умрете, то это уже не будет иметь никакого значения, так выходит?
У девушки начиналась истерика. Кейт подумала, что надо что-то делать: дать аспирин? полезный совет? чашку чая? – но вовремя одернула себя. К счастью, в этот момент зазвонил телефон, и Морин вышла со словами:
– Если и есть в жизни что-то важное, что-то действительно важное, то мне об этом еще ни от кого не приходилось слышать.
Кейт не лежалось, она ждала конца телефонного разговора. На ум приходили разные варианты ответа, подсказанные, вероятно, газетными передовицами или религиозными телепередачами. Например: «Мир не раз бывал на грани катастрофы, и люди падали духом». «Меланхолия еще никому никогда не помогала».
Кроме того, были и собственные мысли: «Миллионы людей умирают и будут умирать, и мы с тобой в том числе, но всегда найдутся люди уравновешенные, которые примут эстафету». «История нашей планеты изобилует всякими бедствиями, войнами и несчастьями, и сейчас положение не намного хуже, чем раньше». «Ты ищешь мужчину, который знает ответы на все проклятые вопросы и сможет сказать тебе: делай это, делай то. А такого зверя на свете не существует».
Она услышала голос Морин:
– Да, вечеринка. Ну, конечно, экспромт. Я только сегодня надумала. Вот и чудесно, жду. – Морин говорила подчеркнуто светским тоном, как ее учили с детства.
Помочь Морин Кейт ничем не могла. Но у нее есть свои дети, о которых надо подумать; неплохо было бы явиться домой с подарками, деньги у нее есть: остались еще со времен Всемирной продовольственной организации, и не так уж мало. Она отправилась по магазинам. Она видела свое отражение в стеклах витрин; фигура ее почти обрела прежние знакомые очертания. Лицо постарело. Они не могут не заметить этого. Что они скажут? Сделают вид, что ничего не произошло: «Ты прекрасно выглядишь, мать!» Желание порадовать близких подарками сразу пропало. И вовремя… Волосы – это не обойти молчанием.
Мудрость, накопленная за последние месяцы – ее открытия, ее понимание себя, то, в чем, как надеялась Кейт, она обрела силу, – подсказывала: надо войти в дом непричесанной, с некрашенными волосами, это должно как бы символизировать твердость ее духа. Туалеты, прически, осанка, голос миссис Браун (или Yolie Madame – на языке торговцев) были штампом, малейшее отклонение от которого вызывало у Кейт такие же неприятные ощущения, какие испытывает подопытная крыса, когда экспериментатор нажимает соответствующие рычаги. Но теперь она говорит всему этому нет, нет, нет, нет, нет – это ее кредо, суть которого будет отныне вложена в расширяющуюся полосу седых волос.
Войдя к себе в комнату, Кейт обнаружила там Морин, которая сидела у нее на постели, отрешенно уставясь в пространство. Пробило семь часов. Приготовления к приему гостей были закончены, но Морин еще не переодевалась. При виде Кейт она даже не шелохнулась. Может быть, таким образом она заявляла свои права на эту комнату, которая нужна ей и ее друзьям? Кейт сказала:
– Я сделала для себя открытие. Решила вернуться домой новым человеком и сразу же заявить… хотя я сама толком не знаю, о чем хочу заявить. Все у меня свелось к волосам, понимаешь, к тому, в каком виде будет моя голова. Это ли не странно?
Морин пожала плечами.
– Я много передумала за последнее время, – продолжала Кейт. – Абсолютно обо всем, что я чувствовала, я рассказывала тебе. А до встречи с тобой я взвешивала каждое слово, выдавая свои мысли и чувства маленькими дозами. Всякий раз я говорила себе: это не нужно рассказывать тому-то и тому-то, этим можно поделиться с Эйлин, но не следует говорить Тиму… Мэри я бы никогда не рискнула рассказать о тюлене: она бы меня не поняла. А вот Тиму я бы непременно рассказала. С Майклом, разумеется, я вполне откровенна, но когда я начинаю рассказывать ему что-нибудь, у него всегда такой вид, словно речь идет о чем-то страшно далеком, не имеющем к нему никакого отношения. Интересно, когда он делится со мной чем-то своим, создается ли у него такое же впечатление обо мне? Он, конечно, никогда не видит снов – так он говорит. Все в его жизни – из сферы реального; просто невероятно, что мы такие разные с ним, верно? После стольких лет совместной жизни. Он слишком далек от мира моих интересов. А мне кажется, что я всю себя по кусочкам раздала детям и мужу. Кусочек Тиму, кусочек Майклу, частицу Эйлин… и так далее. Вернее, так я жила раньше. Это из области прошлого. Теперь с этим покончено. Но с тобой я могу говорить о чем угодно.
– Встретились в море корабли, – откликнулась Морин. – Случайные попутчики. Может быть, мы никогда больше и не увидимся.
Она вышла, закрыв за собой дверь.
Час спустя в квартире все еще царила полная тишина. Кейт пошла искать Морин. Девушка надела черное атласное платье тридцатых годов, косое, плотно облегающее фигуру, с низким вырезом на спине и перекрещивающимися узкими бретельками. Морин обрезала волосы. Они доходили ей до мочек. Волосы были кое-как перехвачены зажимами и клипсами, и если от пят до шеи она выглядела вполне традиционно, как и положено светской львице, то голова ее являла собой довольно странное зрелище: такие прически бывают у только что выпущенных на волю из тюрьмы да у приютских девочек.
Она сидела в холле на подушке и плела что-то из обрезков своих волос. Она намеренно избегала смотреть на Кейт.
– Могу себе представить, что это будет за вечеринка, – промолвила Кейт.
Зазвонил звонок. В дверях стояли гости.
– Привет!
– Приветик!
– Хэлло!
Все перецеловались.
– Что это у тебя в руках, Морин?
– Мои волосы. Разве не видишь? Я сделала из них себе младенчика. – И Морин стала пританцовывать, не глядя на пришедших и поигрывая куклой, свисавшей с кисти ее руки.
Вскоре все комнаты заполнились людьми. Яблоку негде было упасть – всюду молодежь, неотступно следившая за хозяйкой дома, затянутой в черный атлас, – был тут и Стэнли, и Филип, и еще один, постарше, коренастый, с властными манерами; это был явно Уильям, человек, который мог, если бы Морин пожелала, тут же вернуть ее в лоно семьи, сословия, класса; эта многоликая толпа напоминала географическую карту… она была как бы символом богатой различными возможностями жизни Морин. Но почему-то гостей при входе встречала не сама хозяйка, а кукла, сплетенная ею из волос. Казалось, Морин просто не в состоянии ни смотреть на своих гостей, ни стоять на одном месте; она стремительно переходила от группы к группе или делала с партнером несколько па и тут же ускользала от него; или вообще уходила надолго, будто бы за новой выпивкой и закуской.
Кейт подумала, не поехать ли ей домой сейчас, сию минуту, не дожидаясь завтрашнего дня – в этом ведь нет необходимости.
Она оставила Морин записку, приложив к ней – поскольку не могла придумать ничего более подходящего – флакон духов.
Остановившись в холле с чемоданом в руке, она поискала глазами Морин.
Девушка стояла в объятиях Уильяма. Он прислонился к стене, расставив ноги, и своими крупными руками держал Морин за талию.
Она стояла понуро, дергая за веревочку привязанную к руке волосяную куклу и упорно не глядя на своего поклонника.
– Ты же прекрасно знаешь, что в конце концов все равно выйдешь за меня, так чего тянуть?
– Ты полагаешь, я знаю? Сомневаюсь, – промолвила Морин, продолжая играть куклой.
– Отдай мне эту штуку, мне она не нравится.
Это был явный промах – рушить оборонительные рубежи, – и девушка не дала игрушку в обиду:
– Совсем не обязательно, чтобы она тебе нравилась.
Их легко можно было представить супружеской четой, в собственном большом имении в Уилтшире или где-нибудь еще, в окружении множества лошадей, детей и собак – все как положено, включая банальные семейные шутки.
На пороге кухни за спиной Уильяма появился Филип в своей неизменной форме; с ним вошла миловидная дочь Альбиона, чья женственность была сведена на нет чувством ответственности и долга… и всем прочим. Сразу видно было, что девица – крупный специалист по части приготовления омлета и битья яиц, она охотно возьмет на себя неприятные миссии и сделает нужный выбор; на ней было платье такого же военизированного образца, что и костюм Филипа – из темно-синего крепа, с беленьким школьным воротничком и брошью, приколотой, словно медаль, над туго обтянутой левой грудью. Эти двое идеально дополняли друг друга, и рука девушки покоилась на согнутом локте Филипа; но Филип не мог справиться с собой и поминутно бросал гневные и одновременно тоскливые взгляды в сторону Морин, вяло и как-то некрасиво повисшей на руках Уильяма.
– Я просто запрещаю тебе заниматься такими глупостями, – тоном старшего брата заявил Уильям, пытаясь сорвать с запястья девушки клок соломенных волос.
– Нет, нет! – вскрикнула Морин. – Не смей трогать! – И тут же снова повисла у него на руках.
В двух шагах стоял Филип, не спуская с них глаз, и его девушка, ревниво за ним следившая.
Никто не обратил внимания на Кейт и ее чемодан. Она взяла его в другую руку, незаметно выскользнула из квартиры и направилась к автобусной остановке, чтобы ехать домой.
notes