На отдыхе
Тридцать первого июля она вышла из дверей многоэтажного, сверкающего стеклом здания отеля в Стамбуле с его многонациональным населением, покинув тем самым мир международного планирования экономики, мир конференций, симпозиумов и всемирных организаций, мир денег – невидимых, но льющихся таким обильным потоком, что их перестают считать. Кофе и кусочек кекса, которыми она позавтракала перед отъездом из отеля, обошлись ей в два фунта, но она и не подумала справиться заранее о цене. Однако за порогом этого здания она сразу же столкнулась с проблемой денег и, путая три языка, стала препираться с таксистом, который пытался обсчитать ее на несколько пенсов.
В руках у нее был всего один чемоданчик – недаром она всю жизнь набивала себе руку, упаковывая вещи своих четырех отпрысков, детей своего века и класса, которые предпочитают путешествовать налегке, будучи непоколебимо уверены, что на прилавках магазинов главной магистрали любого города к их услугам будут товары высшего качества со всех концов Земли. Перед отъездом Кейт отобрала несколько модных платьев из своего нового гардероба и отдала Ахмеду для жены, предварительно убедившись, что они придутся впору, и по легкому дрожанию рук, державших наряды, и по вот-вот готовому выплеснуться чувству внутреннего протеста – не против нее, Кейт, надо думать, а против судьбы – она поняла, сколько такта и сдержанности пришлось проявлять ему в минувший месяц, работая бок о бок с ней.
Она поднялась на борт самолета в ярко-розовом платье – настолько ярком, что будь цвет на полтона гуще, он бы уже не гармонировал с ее темно-рыжими волосами и белоснежной, совершенно не воспринимающей загара кожей, которая и без того бросалась в глаза здесь, в этой стране, где все смуглы от природы или быстро становятся таковыми. На дорогу она захватила с собой «Пари матч», «Оджи», «Гардиан», «Таймс мэгэзин» и «Монд». Джеффри купил парижскую «Трибюн», «Интернэйшнл таймс» и «Крисчен сайенс монитор».
К своему времени, когда они прочли все эти газеты и журналы – каждый свои, а затем то, что было у соседа, – самолет долетел до Гибралтара, а два часа спустя они уже потягивали аперитивы в Малаге.
С первых дней июня все побережье этого брызжущего солнцем полуострова заполняется людьми. Если сейчас поглядеть на него с высоты, то, наверное, покажется, что он как бы осел под тяжестью человеческих тел, а воды, омывающие его, наоборот, поднялись.
За столиком между высокими кустами гибискуса и свинцового корня, который при искусственном освещении казался пыльно-серым, а не голубоватым, сидели двое, отвернувшись от толпы, и, как бы демонстрируя свое полное пренебрежение к окружающему, время от времени поглаживали друг друга по руке, а порой сплетали пальцы. Раз или два они даже поцеловались; но только для вида, вроде бы шутя, едва коснувшись друг друга губами. При более пристальном наблюдении можно было бы заметить, что на самом-то деле не так уж они отрешены от действительности и поглощены друг другом, а порой посматривают по сторонам и даже подолгу задерживают взгляд на ком-нибудь вдали, на пляже, где резвится разноплеменная молодежь. Не в море – нет: это, увы, стало слишком сомнительным удовольствием. Вверяли свое бренное тело здешним водам лишь те, кто стремился к браваде: по тому, окунется человек в море сам или позволит своим детишкам побегать босиком вдоль кромки воды, как и по его меню, можно было определить, насколько он дорожит жизнью, насколько склонен искушать судьбу. В здешнем ресторане, например, если кто-нибудь заказывал блюдо из местной рыбы, то делал это так, словно бросал вызов судьбе: «Эх, была не была, где наша не пропадала!» Если теплым солнечным утром видели девушку, входящую в море, то на нее смотрели как на чудо и, скривив губы, цедили: «Такая вот ничего не боится, ей все нипочем. Но чтоб я стал рисковать жизнью? Ни за что!» И хотя плоть людская сторонилась этих теплых вод, где некогда чуть не за полночь плавали и плескались туристы, прибрежные пески и скалы были сплошь, на сотни миль, усеяны молодежью, собиравшейся здесь, чтобы потанцевать под гитару.
Взгляды, которые бросала на берег эта пара, были задумчивы и тоскливы: у него – потому что ему хотелось быть частью этой веселящейся молодежи; у нее – потому что она вспоминала в этот момент о своих детях. В то же время она не спускала глаз со своего мятущегося партнера, готовая в любую минуту пролить целительный бальзам на его раны, утешить.
Он был щуплым молодым человеком приятной, но вполне обыкновенной наружности, ибо ничто в его облике – карие глаза, гладкие темные волосы, оливковая кожа – не выделяло его из толпы местных жителей. До тех пор, пока он не начинал говорить.
Женщина была старше его на несколько лет и больше бросалась в глаза. Она была типичной представительницей рыжеволосых. Белоснежная кожа. Светло-карие, похожие на виноградины или крупные изюмины, глаза. Приятное, улыбчивое лицо в обрамлении красиво подстриженных, лежащих тугой волной густых волос. Все эти тонкости мог бы заметить и почувствовать романтически настроенный человек; официанты же на это смотрели другими глазами: они безошибочно определили, сколько стоит такая прическа, сколько стоит такой туалет, и соответственно оценке предвкушали чаевые.
Эту парочку, надо полагать, заприметили давно… сразу выделили из толпы и наблюдали за ней внимательно. Чьи-то глаза следили за каждым их шагом с той минуты, как они спустились по трапу самолета, сели в маленький автобус, курсирующий от самолета до аэровокзала, и затем зарегистрировались в отеле (номер был заказан по телефону из Турции Всемирной продовольственной организацией). Занимались этим знатоки, которые в летние месяцы лишь наблюдают за прибывающими в страну путешественниками и дают им оценку – присматриваются, прикидывают их значимость, наклеивают ярлык и заносят в реестр.
Туристы распадались, грубо говоря, на три категории. Первая – путешествующие организованными группами; укомплектовавшись у себя на родине – где-нибудь в Англии, Франции, Голландии, Германии или Финляндии, – они ездят все вместе в туристском автобусе или летят в самолете, вместе селятся в гостиницах и мотелях и возвращаются домой опять же вместе. Потом следует категория под названием «конгломерат молодежи»; эти бороздят побережье гуртом, словно стайки птиц или стада животных, и от них за версту веет воинственной независимостью и самодовольством. Подобные вулкану, готовому в любую минуту извергнуться лавой страстей – ревностью, ненавистью, поклонением своему идолу, они придают курортным местам своеобразную экзотику; со временем, правда, из них могут получиться типичные представители первой или третьей категории. Третья, самая малочисленная, категория – обыкновенные туристы: одинокие волки, пары или семьи, которые разъезжают по белу свету, следуя собственным влечением и ревниво оберегая выношенные заранее планы. В глазах зубров туристского бизнеса, людей с философским складом ума и с наклонностями азартных игроков, эта категория относится к разряду самых выгодных, так как в их числе может оказаться кто угодно: и миллионер, и нищий, и какой-нибудь эксцентричный чудак, и преступник, и просто нелюдим. Именно в этой категории попадаются влюбленные парочки, если, конечно, сбросить со счетов «молодежь», которой сам бог велел пребывать в состоянии влюбленности – платонической или более земной. Сейчас гораздо чаще стали встречаться парочки, которые путешествуют вместе и живут в одном номере, не состоя в законном браке. Раньше, скажем, лет пять-десять тому назад, никому и в голову не пришло бы появиться в бикини или в платье с открытыми коленями и плечами в общественном месте – даже на пляже и приморской террасе: это было строго запрещено, и guardie civil
неусыпно следила за выполнением соответствующих предписаний; теперь же все эти запреты и ограничения рухнули под нажимом Золотого Тельца, равно как и неписаный закон, в силу которого люди, не связанные узами брака, не могли запросто войти в отель и снять номер. Правда, и тогда это было все же возможно, это делали, и не так уж редко, но с великими предосторожностями, прибегая зачастую к обману. В наши же дни на раскаленном жарой и страстями берегу в разгар туристской вакханалии «детки» резвятся и занимаются любовью прямо на песке, а хозяин отеля, добрый католик и порядочный семьянин, который, будь на то его воля, с презрением отвернулся бы от женщины, подозреваемой в прелюбодеянии, или случись, не дай бог, такой грех с его дочерью, безжалостно вышвырнул бы родное чадо из своего дома, – теперь радушно принимает в своем безупречном и уважаемом заведении женщин с чужими мужьями, предоставляет им свои постели, сажает за свои столы, улыбается, кланяется, балагурит, желает доброго утра, спокойной ночи и приятного аппетита, ни жестом, ни взглядом не выдавая своего осуждения или укора… разве что иногда промелькнет едва уловимая тень, soupcon,
дающий понять, что виноваты деньги, это они, проклятые, вынуждают его терпеть у себя подобное безобразие, оказывать гостеприимство этим людям, но сам-то он прекрасно понимает, насколько отвратительно все, что вокруг творится.
Наша пара была сразу занесена в разряд аморальных этими экспертами в области социальных отношений.
Им так же легко нашли место и в другой графе: вечная как мир комбинация – женщина в летах с молодым партнером. Клерк за конторкой в холле отеля, заглянув в их паспорта, чтобы списать необходимые для полиции данные, был поражен разницей в возрасте. Поведение их не было ни развязным, ни слишком застенчивым – они держали себя сдержанно и с достоинством. Возможно, охладели друг к другу?.. Только не это! Их взаимную предупредительность нельзя было приписать одним лишь хорошим манерам, нет, здесь что-то гораздо большее – так порешили эксперты, чей наметанный за многие годы работы глаз с первого взгляда схватывал и место приезжих в обществе, и накал любовной страсти, и финансовый потенциал. А может быть, эти двое никакие не любовники? Тогда кто же? Сын и мать… Нет и еще раз нет, это невозможно. Брат и сестра? Тоже нет, нельзя поверить, чтобы из одного и того же чрева вышли внешне столь разные люди. Неудачный брак? Нет, эти двое не несли на себе печати ассимиляции, схожести друг с другом, которая отличает супругов; кроме того, документы, лежавшие на конторке, говорили об обратном. Это, несомненно, любовники, нечего и голову ломать.
Словом, их занесли в категорию туристов, к которым положено проявлять максимум терпимости, поскольку нормы поведения в стране были еще строги и мужчины еще требовали супружеской верности от жен; а внутри этой категории причислили к разряду оригиналов.
Джеффри был в Испании уже трижды. Первый раз он приехал сюда двадцатилетним юношей и тогда веселился и развлекался, как сейчас веселятся на берегу эти «цветы жизни», за которыми он следил с такой нескрываемой тоской, что его спутница, мать с двадцатитрехлетним стажем, привыкшая всю жизнь приноравливаться к чужим настроениям, почувствовала почти такую же тоску. Она смотрела, как он тоскует по тому, чего уже не вернешь – по свободе молодости, ее беспечности, – и чувствовала, как его душевная неустроенность передается ей самой. Он уже не принадлежал к ним. Прошлым летом в Голландии он еще был одним из них. Но чувствовал себя не на месте, чужим. И теперь уже не мог просто сойти с террасы и влиться в компанию поющих и пританцовывающих юнцов. Хотя ему очень этого хотелось – хотелось туда, где царит дух товарищества и где так мало требуют взамен.
Когда ему было двадцать пять лет, сразу после окончания колледжа, он приехал в Испанию и жил в дешевеньком пансионате на побережье почти все теплое время года, с мая по ноябрь, с девушкой, которую звали Стефания. Поначалу они были беспредельно счастливы, но постепенно счастье стало меркнуть, и в конце концов она уехала от него с каким-то юным немцем, с которым познакомилась на пляже, а на прощанье оставила записку, где называла его безответственным эгоистом, бессердечным и вообще замшелым ретроградом. Позднее она вышла замуж за служащего юридической конторы своего отца в Сидар-Рапидс, штат Айова.
Два года назад Джеффри снова провел все лето в этих же краях, деля время между Кордовой и Севильей, где бродил по кабачкам и буквально упивался зрелищем фламенко. В свое время он мечтал посвятить себя фламенко, как другие мечтают стать матадорами. У некоторых мечты сбываются: они действительно выходят на арену и участвуют в корриде; у Джеффри как будто были все данные – и торс истинного танцора, и темперамент. Остановило его обостренное самолюбие и боязнь показаться смешным. «Так и вижу своих дорогих предков! Заявятся в один прекрасный день и потребуют отвезти их в ближайший табор: «Где тут у вас цыгане – они украли нашего мальчика!»
Сейчас он здесь в четвертый раз; идет август – и он чувствует себя чужим в этой стране, как будто попал сюда впервые. Ибо, как любой другой, проживший здесь более месяца сам по себе и на весьма скромные средства, он чувствовал себя скорее хозяином, чем гостем; и как таковой, в знак солидарности со всеми истинными испанцами, страдал – и не без оснований, разумеется, – от того, что их страна им не принадлежит, что она запродана туристам.
В этой разоренной, униженной стране процветала коррупция – не такой была Испания, когда он приехал сюда в первый раз.
Они много говорили об этом, глядя на золотую молодежь, развлекавшуюся на берегах отравленного моря.
Когда он впервые приехал сюда, в начале шестидесятых годов, это была гордая страна, исполненная чувства собственного достоинства; куда бы ты ни шел, куда бы ни ехал, всюду тебе готовы были оказать услугу, причем без всякой корысти, без лишних просьб с твоей стороны; испанцы настолько пеклись о своем добром имени, даже в наиболее популярных среди туристов местах, что это возвышало их над мелкими меркантильными расчетами. Была в них человечность… величавость… сила духа. Кейт улыбнулась своим мыслям, и он рассмеялся, вторя ей, но над собой. В его глазах стояли слезы – только не об испанцах он плакал, нет.
Она же впервые приехала в Испанию на машине со всей своей семьей – с мужем и четырьмя детьми; это было – она с трудом заставила себя выговорить – около двадцати лет тому назад. Брауны были тогда в числе самых первых туристов. Побережье, до отказа застроенное нынче отелями и кэмпингами, было в ту пору совсем пустынно – ни домика вокруг. Только пески – от одного мыса до другого – да островки жиденькой травки кое-где; раскинув палатку под соснами и обосновавшись там, они порой неделями не встречали ни души. В ее памяти тоже всплывали разные эпизоды тех дней.
Стоило в каком-нибудь городке появиться редкому автомобилю с иностранцами, как его тут же обступало чуть не все мужское население, наперебой предлагая покараулить машину ночью, в робкой надежде заработать какие-то жалкие шесть пенсов; стоило Браунам зайти в местный ресторанчик и приняться за довольно скромную трапезу, как тут же к стеклу прилипали дюжины голодных детских мордашек – живая иллюстрация к сказке о бедном мальчике, заглядывающем в окна богатых, но добрых людей, которые в конце концов снисходят до него и зовут к своему столу. Рассказывая, Кейт подумала, что тогда, не столь уж давно, такие вещи воспринимались как симптомы болезни, которые скоро, лишь только здравый смысл возьмет верх, будут выправлены; тогда они еще не складывались в картину общего состояния человечества, которое вскоре приобретет еще более мрачный и безысходный характер. Она подумала, что в то время подобный рассказ о людской беде прозвучал бы как сигнал, призывающий к переустройству общества, как проявление глубокой озабоченности. Сейчас же от ее слов веет душевной черствостью, не больше. Еще немного, и они, Кейт и Джеффри, станут участниками словесной игры, столь популярной в среде буржуа: игроки будут стараться перещеголять друг друга, взахлеб живописуя чужие страдания, ища одобрения слушателей.
Это не была ее собственная мысль – так думал ее сын Джеймс. Он впадал в бешенство, когда дома кто-нибудь упоминал о бедноте (обычно это были Эйлин или Тим, принимавшие участие в разного рода благотворительных мероприятиях). С точки зрения Джеймса, проблема решалась просто: революция. Все другие меры – оскорбление для угнетенных масс и напрасная трата времени. Классический пример революции – кубинская революция Кастро.
Но у каждого из четвертых молодых Браунов было свое, отличное от других, отношение к этому вопросу. И каждый по-своему смотрел на туризм, на неутомимое бродяжничество по разным странам.
Стивен, первенец, был самым передовым по своим убеждениям. Правительства всех стран мира он считал реакционными, и это позволяло ему ехать куда угодно, не поступаясь своими принципами, – с таким же цинизмом, как это делают эгоистичные и аполитичные мещане, которых он сам всегда нещадно поносил. Эйлин была далека от политики и благодаря этому путешествовала без всяких предубеждений, подобно своему старшему брату. Самая запутанная концепция была у Джеймса: он, например, наотрез отказался ехать в Грецию,
но в то же время в прошлом году посетил Испанию, утверждая, что это необходимо ему для самообразования; считая Израиль фашистским государством, он объезжал его стороной, но военные диктатуры в отдельных странах Ближнего и Среднего Востока не отпугивали его, и он, отбросив сомнения, побывал там. Тим считал, что конец цивилизации не за горами, что мир, погрязший в бюрократизме глобальных масштабов, будет ввергнут в пучину варварства и хаоса и скоро мы с завистью будем оглядываться на сегодняшний день, который завтра покажется нам безвозвратно утерянным золотым веком; к каждому новому путешествию он подходил как гурман, смакующий последнюю бутылку редкого вина.
Вернемся, однако, к матери. Она сидела на открытой террасе кафе в Испании со своим молодым любовником (да, другого слова не подберешь, мельком подумала она) и потягивала аперитив; завтра они идут смотреть бой быков – он обожает это зрелище. С чисто эстетической точки зрения.
Прежде чем вернуться в свой номер, Кейт и Джеффри спустились к морю по тропинкам, где пахло олеандрами, прованским маслом и мочой, и постояли немного на вспаханном тысячами пар ног песке, глядя на толпу юнцов. Было уже довольно поздно, серп луны поднялся высоко над морем, ряды посетителей за столиками прибрежного кафе поредели, и некоторые молодые люди и девушки поторопились устроиться на ночь в объятиях друг друга. Кое-кто еще топтался в танце на брошенных на песок циновках – развевались волосы, сонно мерцали глаза. У кромки воды другая группка пела под аккомпанемент гитары, на которой играла девушка, сидевшая на скале словно русалка.
Кейт старалась не смотреть на своего спутника; она понимала, что, когда он в полном разладе с самим собой, лучше его не трогать, это только будет его раздражать: она это знала по своим детям. На нее нахлынули воспоминания – не о юности, нет. Кейт вспомнила, как десять лет тому назад она полюбила того мальчика. Тогдашняя ее боль, стремление преодолеть что-то, что находилось за барьером времени, была похожа на боль, которую сейчас испытывал Джеффри. Тогда она вынуждена была жить и любить, находясь по другую сторону барьера, – у нее не было иного выхода. Джеффри тоже смирится с этим. Но Кейт не любила вспоминать то время. Это было унизительно. Глядя, как эти прекрасные, юные создания двигаются, нежатся на песке, лежат в грациозных позах, застигнутые сном, она говорила себе: да, то время действительно было временем страшного унижения. Годы супружества, долгие годы приносящего удовлетворение секса, поглотили сам секс, который стал для нее привычным и легко доступным языком чувств… а у того мальчика не было подобного опыта, он понимал только игру воображения, только романтическое. Чувственность Кейт отпугивала его… или отпугнула бы, если бы Кейт не подавляла ее в себе, увидев, что разговор плоти чужд ему, что это язык людей зрелых и опытных, и тогда она впервые с тревогой осознала по-настоящему, насколько ей не хватает привычного супружеского общения. Бывая с ним, она все время чувствовала, будто носит в себе какую-то постыдную тайну или недуг, который нужно скрывать.
Она знала, что не имеет права усугублять и без того тяжкие душевные муки Джеффри, к которым примешивался какой-то чисто животный стыд – так похожий на ее собственный тогда, с тем мальчиком, – и поэтому не должна обнаруживать своего сочувствия, не должна показывать, что понимает и разделяет его переживания.
Когда они стояли на берегу, в каких-нибудь десяти шагах от молодежи, но отгороженные от нее глухой стеной времени, мимо прошла девушка – она шла улыбаясь, волоча по песку босые ноги; босые – просто потому, что ей нравилось ощущение песка между пальцами. Она взглянула на Джеффри, и улыбку словно смыло с ее отрешенного лица… но через мгновение она уже снова шла и улыбалась, как прежде. Кейт узнала это выражение: это была маска, которую надевают, сталкиваясь с людьми посторонними, принадлежащими к другой касте, группе или табору. Она попыталась поставить себя на место этой девушки – семнадцатилетней, с длинными тонкими коричневыми от загара руками и ногами, длинными черными волосами, вышагивающей босиком по ночному пляжу с видом непостижимой самоуверенности, – чтобы увидеть Джеффри ее глазами: не юнца, каким он кажется самой Кейт, а мужчину, на которого можно смотреть такими вот пустыми глазами, словно его и нет перед тобой. Ей удалось это с трудом. В возрасте этой девушки Кейт точно такими же глазами смотрела на всех мужчин старше двадцати пяти лет. Только кумиры ее юности, в отличие от сегодняшних, несли на себе печать мужественности и силы. Вернувшись к действительности из своего путешествия в прошлое, она увидела рядом с собой человека отнюдь не мужественного, а слабое существо, все усилия которого направлены на горькое осознание своей беспомощности и на то, чтобы не сломиться под тяжестью этого сознания. Он обернулся к ней и промолвил:
– Хорошо, что ты рядом, а то бы меня снова засосала эта трясина.
При таком предельно откровенном признании ее роли, роли при нем, сердце Кейт сжалось от обиды, но не слишком сильно; оно было переполнено горечью собственных воспоминаний, сосредоточенных почему-то на мелочах, – значительные события разных периодов жизни отходили на второй план, затушевывались почти до полного забвения. Если бы ее спросили, скажем, в конце мая, в тот вечер, когда случайная встреча на улице привела к ним в дом приятеля мужа, – не тогда ли началась цепь случайностей, забросивших ее в эти края?– если бы ее спросили тогда, в какой момент и в какой обстановке было бы ей предпочтительнее столкнуться с реальностью и осознать тот факт, что она достигла особой стадии жизни, которую ей надлежит волей-неволей принять, хоть это и больно, она скорей всего выбрала бы именно такую ситуацию: полоска грязного, распаханного сотнями пар ног песка, залитого непременным лунным светом; неоперившиеся юнцы вокруг, многие младше ее собственных детей, и рядом – молодой мужчина, который вызывает в ней (не стоит закрывать на это глаза) только материнские чувства. У нее чуть было не сорвалось с языка: «Ну, полно, не горюй, все обойдется». Хотелось согреть его у себя на груди, как ребенка. Она, по существу, и думала о нем как мать: «Тогда иди туда, иди, через это надо пройти самому; и даже лучше, если меня не будет поблизости, – при условии, конечно, что я откуда-нибудь со стороны смогу следить за тобой и направлять твои шаги…»
Отель, где они остановились, был расположен далеко не в самой фешенебельной сверкающей огнями реклам части маленького курортного городка. Он прятался на задах, в старом районе, где в затишье, когда не было такого наплыва туристов, жили только испанцы. Но в вестибюле отеля, куда они сейчас вошли с темной улицы, было светло и оживленно, словно днем. Ресторан при отеле был открыт, и за столиками еще сидели и ужинали люди, а между тем шел второй час ночи. Портье за конторкой вручил ключ от номера мистеру Джеффри Мертону и миссис Кэтрин Браун, продолжая вежливо улыбаться, – только жесты его стали вдруг какими-то конвульсивными.
Они поднялись в свой номер, отнюдь не самый лучший в этом отеле среднего класса, скромном и старомодном. В номере был балкон, выходивший в небольшой городской парк, – оттуда неслись звуки веселой, бравурной музыки и голоса гуляющих. Кейт вышла на балкон. Он присоединился к ней. Они поцеловались. Затем он удалился в ванную комнату. Внизу, на освещенной луной улице, на порогах своих домов сидели жители городка и судачили. Детишки, даже самые малолетние, крутились у их ног и играли поблизости. Воздух был теплый и мягкий, отдаленные звуки музыки только подчеркивали тишину ночи. В этих краях принято спать во время сиесты, и поэтому ни у кого нет желания запираться в стенах дома, пока не начинает светлеть небо. Городок казался более оживленным и бодрствующим, чем при свете дня; жизнь била ключом. Любимое развлечение местных жителей в такие ночи – сидеть и наблюдать за прохожими, перемывать им косточки, словом, жить. Отовсюду неслись голоса – и с ярко освещенных улиц, и из темноты.
Джеффри вернулся в комнату. Она ушла с балкона и только хотела разобрать постель на ночь, как он бросился на кровать в чем был и ничком распластался на ней. В первый момент в Кейт заговорила оскорбленная женщина и уже начал где-то внутри назревать бунт: считается, что они любовники, а по существу они спали вместе всего только раз. Но в следующее мгновение она уже держала два пальца на его пульсе, а другую руку – на плече, пытаясь определить его состояние и температуру. Вид у него был изможденный, все тело горело, но ведь и воздух кругом был раскален. Лицо его, насколько Кейт могла разглядеть, пылало и было покрыто бисеринками пота. Пульс замедлен. Собрав все силы, она попыталась перевернуть его на спину, уложить на подушки и накрыть простыней. Буквально у нее на глазах краски стали покидать его лицо – оно сделалось изжелта-бледным. Температуры у него, может, и не было, но он был явно нездоров.
И хотя женское естество Кейт продолжало кипеть от возмущения, вернее, она вынуждена была с горечью констатировать, что ею пренебрегли и, следовательно, она должна бы чувствовать себя оскорбленной, Кейт чуть ли не с чувством облегчения вернулась на балкон. Она взяла из комнаты стул, поставила его в угол балкона и села. На ней было белое бумажное платье без рукавов, с открытым воротом, так что даже слабый ветерок приятно холодил руки и шею. И снова Кейт у постели, в привычной ситуации, в какой бывала много раз, – вся внимание, готовая по первому знаку ринуться на помощь.
На противоположной стороне улицы разговаривали двое мужчин. Двое солидных отцов семейств в мятых светлых костюмах, которые выглядели с того места, где сидела Кейт, ослепительно белыми – как песок на пляже, освещенный луной. Когда мимо не проезжали машины и не было слышно их сигналов, до Кейт отчетливо доносились голоса мужчин напротив. Слух ее жадно поглощал испанскую речь, но она почти ничего не понимала. Язык был между Кейт и Испанией точно завеса, которую она никак не могла уничтожить. Но это была полупрозрачная завеса. Кое-где она все-таки просвечивала. Когда Кейт перегнулась через перила балкона, чтобы отчетливее видеть выражения лиц, жесты и позы двух крепышей-испанцев, разговор которых привлек ее внимание, она стала понимать их речь лучше. Движение округлого плеча, резкий взмах руки добавляли что-то к интонациям – и Кейт почти понимала, о чем они говорят. Разговор шел о делах – это не вызывало сомнения: позы, жесты говорили о риске, доходах, корысти. Визг проскочившей мимо машины поглотил часть разговора и тут же выплюнул обратно. Теперь уже смысл его был почти ясен – как будто она смотрела в окно, где вместо стекла вставлена пластина кварца. Голоса смолкли. Потянуло табаком. Кейт подалась вперед и увидела, что мужчины закуривают сигары. Дымок поднимался маленькими облачками и таял в листве деревьев. Один из крепышей ушел; другой задержался, поглядывая по сторонам, словно искал, чем бы еще заняться, чтобы оттянуть возвращение домой, но потом тоже не спеша двинулся вдоль улицы. Через несколько минут оба облачатся в полосатые пижамы. Светлые костюмы лягут кучкой на кафельном полу в ванной комнате, а завтра жены подберут их и бросят в стирку. Еще немного – и толстяки нырнут в постели и улягутся рядом со своими толстыми бесцветными дражайшими половинами.
Вернувшись в спальню, она осмотрела ее, такую темную после ярко-холодного света снаружи. На кровати, раскинув руки, лежал ее любовник. Она слышала его дыхание. Оно ей не понравилось. Если бы перед ней вот так лежал один из ее сыновей, она бы уже стала подумывать, не вызвать ли утром врача, – нет, пора с этим кончать!
Было около четырех утра. Наконец-то улицы стали понемногу пустеть, хотя на площади все еще сидели люди, вдыхая в себя ночь, мечтая, покуривая. Ступеньки домов опустели. Только у стены отеля продолжали тихо играть двое ребятишек, а их отец сидел рядом на табуретке, грея свои кости у кирпичной стены, по-видимому, еще хранившей дневное тепло. Из дома вышла мать и стала звать детей; дети – везде дети, цепляются за свою ребячью независимость, которую родители хотят похоронить, отправляя их спать. Затем мать вынесла себе стул и села рядом с мужем; один из детишек забрался на колени к ней, другой – к отцу. Малыши тут же стали клевать носом, а родители продолжали вполголоса разговаривать. Кто эти люди? Может быть, прислуга здешней кухни, из этого отеля? Машин стало совсем мало. Город затих, как может затихнуть курортный городок в разгар туристской лихорадки.
Кейт было не до сна.
Ее, конечно, тянуло нырнуть в постель и забыться крепким сном, хотя бы для того, чтобы отдалить момент… когда она должна будет, рано или поздно, сделать неизбежное.
Кроме того, после стольких лет жизни в большой семье, где каждая минута рассчитана и приурочена к чужому распорядку дня, она еще была способна ценить и наслаждаться каждым мгновением полной свободы, когда над тобой ничто не висит, когда ты сама себе хозяйка. Она смаковала свою свободу. Вот захочу, думала она, и лягу на заре, кому какое дело. А завтра могу проваляться хоть до полудня; что хочу, то и делаю.
Кейт обрела независимость от чужих дел не более трех лет тому назад – это, несомненно, совпадало с моментом повзросления детей. Однако право на личную свободу она обрела на много лет раньше. Превращению Кейт, девушки, вышедшей замуж за Майкла, в Кейт, какой она стала три года тому назад, обнаружив, что ей есть над чем задуматься, предшествовала полоса неудач.
Толчком к перемене послужил инцидент трехгодичной давности, когда Тим, в то время еще взбалмошный шестнадцатилетний оболтус, вдруг ни с того ни с сего взъярился за столом на мать и истошным голосом закричал, что он больше не может, что буквально задыхается от ее опеки. Он просто сорвался. Ясно как божий день. Вся семья была в сборе, все были шокированы – о да, они понимали, что это событие из ряда вон выходящие, что оно может пагубно отразиться на союзе, который они собой представляли; все, как один, сплотились, тактично сглаживая поистине гнетущее впечатление от этого фортеля сына и братца, вселившего чувство глубокой тревоги в обоих – и в мать, и в мальчика. Это был крик души; самого Тима потрясло, что в нем накопилось столько ненависти – ведь он был просто не в силах совладать с собой. Обычно в этом благовоспитанном семействе – во всяком случае, таковым они себя считали и прилагали немалые усилия, чтобы выглядеть соответственно, – подобные конфликты сразу же становились общим достоянием: их обсуждали на семейном совете, как правило, ирония делала свое дело, и все вставало на свои места. Обсуждения были нелицеприятными и подчас даже жестокими. Можно сказать, что дух Второй фазы жизни старшего поколения Браунов – открытое обсуждение наболевших вопросов – был спустя годы подхвачен подрастающим поколением, и, таким образом, традиция семьи жила.
Однако тот факт, что мальчик неожиданно на глазах всей семьи сорвался, – не означает ли он, что, может быть, и добродушное подтрунивание, и психоаналитические копания в чужой душе, и критические разборы того или иного поступка – это не здоровая, благотворно действующая искренность, как раньше полагала Кейт (и не она одна, все в семье так думали), а очередная форма самообмана? Семейное folie как безумства любовников, которые отравляют друг другу существование. Если существует folie a deux,
то непременно должна быть folie а… сколько угодно.
В тот раз, тогда Тим взорвался, она вышла из-за стола, как только почувствовала, что может сделать это, не произведя впечатления обиженной девочки, с ревом выскочившей из комнаты. Но все равно она была похожа на кошку или собаку, которую пнул ни за что ее друг – так просто взял и пнул. Идя от стола к двери, она спиной чувствовала, как пять пар глаз намеренно стараются не смотреть на нее. Она ушла к себе в комнату, а мальчик готов был провалиться сквозь землю от стыда и, уткнувшись в тарелку, доедал пудинг.
У себя в комнате она села и стала думать, во всяком случае пыталась думать, а внутри у нее все клокотало: застарелая обида буквально сводила с ума. Это несправедливо, чего они от меня еще хотят?
Неужели она виновата в том, что Тим вырос таким жестоким по отношению к себе, к другим… к матери? Остальные трое как-то не так болезненно пережили переход от детства к юности. Были, конечно, и у них свои срывы, свои трудности, но взрывчатость Тима в этот период потрясла всех его близких. Они все понимали, эти современные вундеркинды, они не жалели слов, чтобы продемонстрировать свою эрудицию. Тиму они прилепили ярлык «кровожадный изверг», а Кейт считали его жертвой. Но ни равнодушия, ни попыток обойти инцидент молчанием – Кейт вновь и вновь возвращалась мыслями в былое, – ничего этого, слава богу, не было. В те годы, когда она особенно остро чувствовала, что всю жизнь обречена находиться в одной большой коробке с этими живыми вулканами – собственными детьми, она утешала себя мыслью: зато у нас в семье нет друг от друга секретов, все говорится начистоту, в глаза. Сравнивая свою семью с другими (не с Финчли, они вне сравнений, у них свои законы), она видела, что во всех семьях, где есть взрослеющие дети, можно наблюдать одну и ту же картину. Мать – родник, питающий все дела и начинания семьи; она всегда в центре, но как бы в противовес ей юные души, словно галька на песке во время шторма, собираются в свой лагерь. Неужели она переусердствовала, подавляя волю детей своим авторитетом, не давая им шагу ступить без ее опеки, как будто они совсем еще несмышленыши? Но, с другой стороны, кто, как не она, прилагая массу усилий, чтобы дети как можно раньше почувствовали себя свободными и независимыми, обращалась с ними как со взрослыми? Может быть, в этом и состоит ее ошибка, и в конечном счете права Мэри, которая никогда не задумывалась, как ей поступить в том или ином случае, – действовала по наитию, и все. Однако дело не в том, подавляла Кейт их личности или нет. Главное, что она слишком отдавала себя детям. Она слишком жила их интересами, растворилась в их жизни настолько, что дети перестали видеть в ней опору, на которую можно положиться. Но ведь в каждой семье есть еще мужчина, отец, который должен быть такой опорой для своих детей. Может быть, в конце концов Майкл был прав, а она, Кейт, не права, осуждая его: мера его участия в жизни детей была как раз такой, какая нужна. Так ли уж необходимо, чтобы мать превращалась в своего рода жернов, перемалывающий все, что попадается на пути? Оглядываясь назад, она видела, что всегда была в роли мальчика на побегушках, всегда была готова услужить, всегда оказывалась мишенью для критики, по капле отдавала свою кровь, чтобы насытить этих… извергов. Сравнивая свое отрочество с отроческими годами своих детей, Кейт не находила ничего общего… Конечно, у нее были близкие, очень доверительные отношения с матерью вплоть до ее смерти, за год до поездки Кейт в Лоренсу-Маркиш; то, что отца почти всю войну не было дома, особенно сближало мать и дочь; однако характер этих отношений в родительском доме был совсем иной, чем в ее собственном.
Какой смысл, однако, ворошить прошлое, переливать из пустого в порожнее… стараясь найти оправдание поступку сына? Она ведь действительно подавляла его волю.
Но вот что интересно: подобно тому как сейчас, сидя на залитом лунным светом балконе, она трезво оценивала свое положение, понимая, что стоит у края бездны под леденящим, пронизывающим ветром, который в конечном счете сдует с нее все – и плоть, и живость лица, и краски, – так и тогда она с самого начала сознавала, что отрочество последнего отпрыска в семье не будет безоблачным, хлебнет он в жизни горя. Конечно, только предчувствовать – недостаточно, иначе бы Тим не закричал на мать: «Отстань от меня ради всего святого, вздохнуть не даешь!»
А она всего лишь напомнила сыну, чтобы он не забыл что-то – что именно, она уже не может вспомнить… Если действительно ее слова послужили поводом для вспышки, то скорей всего дело было не в тоне, каким были сказаны эти слова, а в том, что за ними скрывалось, что именно он должен был не забыть?.. Теперь уж ей трудно припомнить, о чем шла речь, – забыла. Забыла, потому что не хотела помнить, умышленно поместив этот инцидент в один ряд с другими семейными событиями, хранившимися где-то на дальних полках памяти десять, пятнадцать, а то и все двадцать пять лет? Но ведь существовала же когда-то (или это опять каприз памяти?) некая девушка, у которой отбоя не было от поклонников и которая вышла замуж за ее Майкла. По истечении первого года совместной жизни из них получилась полная обаяния молодая пара.
Разительные перемены внес в их жизнь, как ни странно, не первый, а второй ребенок. С одним ребенком они еще оставались молодой четой, с энтузиазмом отдающей дань глупым условностям общества и легко несущей бремя светских обязанностей. С появлением же еще одного малыша их интересы обратились совсем в другую сторону. Увидев, как изменилось их существование, они решили завести третьего ребенка, «чтобы покончить с этим раз и навсегда», – это было так не похоже на них; не успели они оглянуться, как купили в кредит дом, малолитражку, обзавелись приходящей прислугой и зажили упорядоченной семейной жизнью – и все ради детей. Приходится удивляться, как долго наша пара заблуждалась, считая, что все эти излишества – автомобиль, собственный дом и тому подобное – не имеют к ним лично никакого отношения, сами они без этого спокойно обойдутся, все вроде бы делается исключительно ради детей.
Что касается Кейт, то она стала понемногу постигать науку самодисциплины, приобретая навыки, которые обычно даются с неимоверным трудом. Оглядываясь назад, на красавицу девушку, заласканную сначала матерью, а позднее дедушкой, который души не чаял во внучке, Кейт едва сдерживалась, чтобы не закричать в полный голос: как несправедливо обошлась с ней жизнь, какую злую, чудовищную и циничную шутку с ней сыграла. В воспоминаниях она представлялась себе чем-то вроде разжиревшей белой гусыни. Ничто – ни дедушкина снисходительная почтительность к женскому полу, ни материнское воспитание – не подготовило ее к тому сюрпризу, который, не заставив себя долго ждать, преподнесла ей судьба.
С тремя, а потом и четырьмя детьми на руках она оказалась вынужденной воспитывать в себе такие качества характера, о которых раньше даже и не слышала. Терпение. Самодисциплина. Сила воли. Жертвенность. Воздержанность. Покладистость – это в первую очередь. И навечно. Кейт мало-помалу воспитала в себе все эти добродетели, столь необходимые, чтобы при ограниченных средствах поднять на ноги четверых детей. Она приобрела эти качества задолго до того, как нашла им определение. Ее забавляли высокие слова, обозначавшие качества, какими должна обладать всякая мать. Но считать их добродетелями? И вполне серьезно? Неужели это и впрямь добродетели? Если так, то они обернулись против нее, стали ее врагами. Взирая на минувшее глазами зрелой женщины сегодняшнего дня, с грузом многолетнего опыта жены и матери семейства, и видя себя тогдашнюю – почти девочку, только-только начинавшую строить жизнь с Майклом, она не могла отделаться от мысли, что культивировала в себе не добродетели, а некую форму слабоумия.
На следующее утро после вспышки своего младшего сына Кейт пошла за продуктами и застряла у перехода из-за небольшой пробки на улице. В ожидании зеленого света она обратила внимание на молодую женщину с ребенком в высокой коляске-стульчике. Эта девушка примерно девятнадцати лет – того же возраста, что и Кейт, когда у нее появился первый ребенок, – в мини-юбке, с развевающимися темно-рыжими волосами, зеленоглазая, спокойно-энергичная, почему-то, будучи вполне реальной, походила на девочку, играющую в дочки-матери. Одной рукой она толкала коляску с ребенком, в другой несла огромный пакет с провизией. Походкой она напоминала женщин древних викингов. Отведя от нее взгляд, Кейт стала рассматривать других прохожих. Ей вдруг показалось, что улица заполнена одними молодыми женщинами, незамужними девушками или молодыми мамашами с детьми, и все они двигались – да, это особенно проявлялось в том, как они двигались, – со спокойной, мерной грацией, легко и раскованно неся свое тело. Это было чувство уверенности в себе. Как раз то, что Кейт потеряла, придавленная чувством ответственности за любой свой поступок.
Разгадав суть этих молодых женщин – как ни горько было Кейт сравнивать себя с ними, – она затем перенесла внимание на своих сверстниц, их походку и выражение лиц. Двадцать лет разницы сделали свое дело – эти лица, некогда смело смотревшие в будущее, превратились в маски, выражающие настороженность и подозрительность. Иные несли на себе печать наивной доброты, какой-то незащищенности и хрупкости, словно жалкое хихиканье, готовое в любую минуту обернуться слезами. Их движения были как бы замедленными, будто эти женщины все время опасались попасть в западню, боялись подвоха; они вели себя так, словно были окружены невидимыми врагами.
Кейт все утро бродила не спеша туда и обратно по этой длинной, людной улице, с каждым шагом все больше проникаясь убеждением, что лица и жесты большинства женщин среднего возраста делают их похожими на узниц или рабынь.
На одном конце длинного жизненного пути, поглощающего личность с ее индивидуальностью, находится молодая, смелая, полная уверенности в своих силах девушка, на другом – пожилая женщина: сама Кейт.
После этой прогулки Кейт неделями присматривалась к себе, к своей речи, к своим жестам, ко всем привычкам и поступкам, но уже с другой точки зрения, чем раньше, и пришла к заключению, что она – законченная психопатка. Вот к чему привели многие годы культивирования этих так называемых добродетелей – она сама и ее ровесницы превратились в машины, приспособленные выполнять только одну функцию в жизни: вести дом, хлопотать, организовывать, улаживать конфликты, строить планы, распоряжаться, беспокоиться, тревожиться и крутиться целый день как белка в колесе. Суетиться.
Ее домашние – она только теперь осознала это – прекрасно поняли ее назначение. И каждый – и муж, и только что вылупившиеся из яиц птенцы-дети, скинувшие с себя груз подростковых эмоций и в силу этого особенно нетерпимые к чужим слабостям, – каждый по-своему относился к ней, как к обузе, с которой волей-неволей приходится мириться. Мать – это незначительная величина, нечто вроде старой няньки, отдавшей всю жизнь детям.
У нее открылись глаза на это еще за три года до скандала с Тимом. Продолжая по инерции выполнять роль хозяйки большого, требующего неусыпных забот дома, дома, который, на ее взгляд, стал ночлежкой для членов семьи, для их друзей и для друзей их друзей, она попробовала отдалиться от дел, уйти в себя. Решение было сугубо внутренним, тайным; вряд ли рискнула бы она упомянуть о своих намерениях вслух, усилив тем самым и без того тягостное чувство долга семьи перед матерью-прислугой, на которой держался весь дом. Дело осложнялось еще тем, что ее попыток самоустраниться никто не замечал. Муж был в то время особенно занят, и Кейт понимала, что он загружает себя намеренно, ибо сама на его месте поступила бы точно так же – не лишила бы себя возможности где-то лишний раз показаться, покрасоваться, пустить пыль в глаза, лишь бы как-то отсрочить приближение старости, а он был старше Кейт на семь лет. Дети, естественно, так же мало вникали во внутренний мир Кейт, как и все другие дети в мир своих родителей. Но она обнаружила, что все исходящее от нее, матери, они неизменно встречают в штыки, – даже совсем, казалось бы, безобидные вещи вызывали у них внутренний протест.
Но почему, собственно, она должна молчать, а не объявить во всеуслышание, что она переживает душевный кризис, что собирается изменить образ жизни? Да потому, что это был бы глас вопиющего в пустыне. Они воспримут это как покушение на их свободу, желание вызвать в них жалость.
Вскоре после скандальной истории с Тимом, когда он кричал на мать за столом, она поехала погостить к одним своим старым друзьям. Старшей в доме оставалась дочь Эйлин. Всеми правдами и неправдами старалась Кейт продлить свое пребывание в гостях. Ей казалось, что если она подольше побудет вне семьи, то этим самым разрушит какой-то стереотип и распахнет двери клетки… Однако ей пришлось вернуться домой раньше, чем она намечала, потому что Эйлин надумала как раз в это время куда-то поехать сама.
И хотя Кейт по приезде сразу же засосала домашняя кутерьма, от которой она бежала, пребывание вне семьи помогло ей другими глазами взглянуть на себя, задерганную наседку, на которую осмелился повысить голос собственный сын: она увидела, что действительно свихнулась.
События того лета – безобразная сцена за обеденным столом и последующее бегство Кейт из дома – послужили как бы толчком, повлекшим за собой важное событие лета нынешнего, ибо, не будь их, она бы не поддалась на уговоры Алана Поста, даже если бы тот прибег к помощи Майкла, – да-а, теперь она поняла, чем был так раздражен муж: тем, что Кейт не подскочила от радости, получив предложение Алана.
Что же все-таки помешало Кейт сказать тогда прямо, что у нее другие планы, что ей хотелось бы снять комнатку где-нибудь в городе и пожить летом, пока дом сдается, совсем одной? Ровным счетом ничего – просто не повернулся язык!
Ей нужен был трамплин.
А теперь она сидела на балконе, с которого ушел последний блик луны, смотря поочередно то вверх, где звезды почти слились с бледнеющим небом, то вниз, на улицу, совсем опустевшую наконец. Если бы вдруг она оказалась одна, абсолютно одна, и могла бы пожить в этой стране так, как ей хочется… Это и был бы тот самый трамплин.
Будь она сейчас одна, просидела бы она на балконе всю ночь до зари, а потом спала бы весь день, сколько душе угодно, а вечером отправилась бы бродить по городу – ведь он не только база для туристов, но и порт Средиземного моря.
А вместо этого ей приходится сидеть сейчас в прохладе ранней зари на балконе чужого города, думая о том, что пора в постель, а то он проснется, освеженный сном, а она будет валиться с ног после бессонной ночи. Если она не слишком заблуждается, то перед ней мужчина-самец, и ему непременно захочется оправдаться в ее глазах, так как вчера вечером, вместо того чтобы заниматься любовью с Кейт, как принято в подобной ситуации, он замертво свалился и заснул.
В конце улицы показался какой-то человек. Блондин, северянин – видно, турист, как и она. Где же он был всю ночь – на берегу с молодежью? Пьянствовал где-нибудь? Танцевал? Заболтался в кафе? Или в прохладном подвальчике? Он поравнялся с ее балконом как раз в тот момент, когда на улице выключили свет. Полуночник какой-нибудь, застигнутый рассветом, подумала Кейт. Нет, он гораздо старше, чем казался издали: весь седой, а не белокурый – Кейт ошиблась, это был испанец, возвращавшийся, вероятнее всего, домой после ночной работы. Он прошел между рядами олеандров и остановился у фонтана сполоснуть лицо и руки. Потом энергично тряхнул головой, направился к ближайшей скамейке и растянулся на ней лицом к спинке, отгородившись от улицы, от прохожих зевак. Так, значит, он нищий? Бездомный бродяга? У Кейт вдруг что-то дрогнуло внутри. Ее так и тянуло спуститься вниз, на площадь, тронуть этого бродягу за плечо – осторожно, конечно, чтобы не испугать, – и спросить, не нужно ли ему чего-нибудь, предложить свою помощь. Интересно, а на каком языке она собирается к нему обратиться? Да, надо взяться за испанский!
Этот робкий всплеск чувства был точно таким же, как тот, что заставил ее после сцены с Тимом взять в дом бродячую кошку. Она испытывала к этой кошке нежную привязанность.
Домашние прекрасно понимали, какую роль играет кошка в жизни Кейт и какие мысли у нее вызывает; не было для них секретом и их собственное место в этой истории с кошкой, и, уж конечно, они отдавали себе отчет в своем отношении к ней. Они были ироничны и снисходительны: «Ну ладно, подобрала эту доходягу и радуйся; а все нам в отместку – потому что мы с тобой не лижемся!»
К Кейт в последние годы относились в семье как к инвалиду, а ее приблудную кошку считали чем-то вроде лекарства.
Однажды она услышала, как Тим сказал Эйлин: «А знаешь, в критическом возрасте такая забава для женщины – самое верное средство».
Она еще не вступила в критический возраст, но разубеждать их было бесполезно. Порой она чувствовала себя раненой птицей, которую забивают до смерти ее здоровые собратья. Или животным, замученным жестокими мальчишками. И что любопытно: она считала такое отношение вполне заслуженным – настолько она сама себе была отвратительна; поистине это был мрачный период ее жизни: мрачная весна, пришедшая на смену не менее мрачной зиме. Постоянно пребывая в состоянии раздражения, она стала опасаться за свой рассудок. Вскоре, правда, старшие дети почти перестали бывать дома, посвящая все свое время университету и друзьям, и мать воспрянула духом. И не просто воспрянула, а обрадовалась, хотя ей и было стыдно, что она способна испытывать подобную радость. Впрочем, все это уже позади. Самое скверное миновало. Но если это действительно так, то зачем она сейчас здесь, с этим мужчиной, который, как с первого взгляда определила бы Мэри Финчли, не мог предложить Кейт ничего такого, чего бы она еще не знала, или такого, к чему бы она стремилась… Когда солнце выкатилось из-за моря и его горячие лучи упали сначала на воду, а затем и на крыши домов, Кейт ушла с балкона. Она чуть не падала от усталости. Когда глаза Кейт привыкли к темноте, она увидела, что Джеффри смотрит на нее с кровати. Улыбнувшись, она хотела было заговорить с ним… но потом поняла, что он все еще в полузабытьи: в глазах застыл животный страх, тонкие руки танцовщика как бы хранили воспоминание о сне, который он еще окончательно не сбросил с себя, лицо выражало тревогу и готовность при первом же сигнале опасности бежать без оглядки. Она тихо окликнула его:
– Джеффри! – Но он в ответ издал какой-то резкий, бессвязный звук и опрометью кинулся в ванную комнату. Она услышала, как его рвет. Немного спустя он появился, еле волоча ноги, цепляясь руками за что попало – вначале за дверную раму, затем за край сундука. Наверное, он думал, что находится в комнате один, потом, увидев ее, подался вперед и, схватившись за край кровати, вперил в Кейт пристальный взгляд. Она поняла, что на фоне ярко освещенного солнцем дверного проема должна казаться его больному воображению таинственной тенью, наблюдающей за ним. Наконец губы его раздвинулись в улыбке: до его затуманенного сознания дошло, что раз она в этой комнате, он должен знать, кто она. Улыбка была данью хорошему тону, пустой учтивостью, которой требовала ситуация, но не была согрета чувством. Он кое-как взобрался на постель и мгновенно забылся мертвым сном.
Она села у изголовья кровати и сидела так в своем белом с оборочками халатике, еще хранившем в складках приятную ночную прохладу, которую она принесла с балкона. Она давала себе клятву, что, проснувшись, не станет по-матерински опекать его, не предложит вызвать врача, не станет замечать его состояния вообще.
Опершись на локоть, осторожно, чтобы не потревожить его сон, на что способна только истинная мать по отношению к своему больному ребенку, она склонилась над ним, вглядываясь в его черты. Даже теперь, когда все его тело пылало, он ухитрялся выглядеть так, будто ему зябко. Лоб покрыт холодной испариной. Нет, даже пылко влюбленная женщина и та не могла бы приблизиться к нему с ласками. Было что-то в его состоянии, что начисто исключало всякие мысли о физической близости.
Кейт заснула и тут же очутилась на знакомой скале. Да, перед нею снова предстал измученный тюлень, медленно, с трудом ковыляющий к далекому, невидимому океану. Она взяла это выскальзывающее существо на руки… и зачем только она бросила его одного на этих скалах. Он совсем ослаб, в темных глазах стоял укор. Кожа пересохла – надо во что бы то ни стало добыть хоть немного воды. Вдали она увидела какой-то дом. Пошатываясь от тяжести, она неверными шагами добрела до него. Сейчас в доме не было ни души, но он был обитаем: в маленьком камине еще тлели угли. Она опустила тюленя на камень у камина и попыталась раздуть огонь. И ей удалось растопить камин, хотя в доме было совсем немного дров. Тюлень лежал спокойно, только тяжело вздымались и опускались его бока. Глаза закрыты. Он медленно умирал без воды. Тогда она перетащила его в примыкающую к дому баньку и стала брызгать на него водой из деревянных кадок, что стояли вдоль рубленых стен. Наконец животное приоткрыло глаза и, казалось, стало понемногу оживать. Она подумала, что у нее впереди масса всяких дел по хозяйству: навести порядок в доме, набрать в лесу хвороста, пока еще не выпал первый снег, запастись кой-какой провизией, достать из сундуков теплую одежду для себя и для обитателей этого дома, которые – она это знала – были членами ее семьи. В комнате второго этажа она встретила высокого светловолосого юношу с голубыми глазами. Она знала его. Это был ее возлюбленный. Всю жизнь. Они легли в постель. Они ждали этого момента много лет, и благодаря долгому ожиданию и сильному влечению друг к другу их близость была упоительной… Вдруг она вспомнила о тюлене. Ведь он пропадет без нее, покинутый, один на полу в бане; он ждет ее. Она объяснила своему светлокудрому юноше: «Прости меня, я бы осталась с тобой навеки, но у меня есть одно неотложное дело – я должна донести своего тюленя до моря».
Она проснулась как от удара: яростно било в глаза солнце и не менее яростно обрушился на нее Джеффри, которому вдруг захотелось любви. Хотя ее собственный опыт – довольно ограниченный, как уже говорилось, – не дал ей случая узнать, как любят американские мужчины, она, разумеется, знала об их болезненном самолюбии в этой области.
Как бы то ни было, вчера вечером Джеффри уклонился от проявления чувств и теперь считал себя обязанным доказать свою мужскую силу.
Она хотела было обратить все в шутку: мол, недурно бы ему сначала чем-нибудь подкрепиться – он сам любил над собой так подшучивать, – но по его угрюмому виду и налитым кровью глазам поняла, что шутки на эту тему сейчас неуместны. Часы показывали шесть утра – и часа не прошло, как она заснула. Когда волна агрессивности схлынула, стало очевидно, что он совсем болен, – не лучше ли им сейчас мирно расстаться, как делают цивилизованные люди, и пойти каждому своим путем?
Лежа на своем халатике со смятыми белыми оборками, она всматривалась в угрюмого молодого мужчину, которому по его поведению никак нельзя было дать больше восемнадцати, и думала, что, если у него есть хоть капля здравого смысла, ему необходимо обратиться к врачу, и немедленно.
Нечеловеческим усилием воли она заставила себя сдержаться и не произнесла этого вслух.
Они оделись и пошли завтракать на террасу, к тому времени уже заполненную многоязычной публикой; Джеффри трижды выходил из-за стола и, наконец, признался, что у него расстроен желудок и ему надо сходить в аптеку за лекарством.
Она осталась одна и от нечего делать стала наблюдать за мужчиной лет пятидесяти, сидевшим с девушкой, которой на вид было лет двадцать, не больше. У мужчины была прическа как у Майкла: волосы свободно, без пробора падали от темени вниз; а на шее и на лбу были подстрижены по прямой; у женщин такая прическа называется «под пажа». Кейт сама когда-то носила такую, правда довольно давно. На красивом, дочерна загорелом, сухом лице мужчины, старавшегося казаться ироничным, чтобы не уронить себя в собственных глазах, застыла мольба, обращенная к его ослепительно молодой партнерше; та была польщена его вниманием и в то же время умирала от скуки. Мужчина производил впечатление человека неглупого. Mon semblable
назвала она его про себя. Где-то в Штатах ее Майкл, с такой же прической «под пажа», с таким же сухим и красивым лицом и такой же многоопытный, тоже, может быть, сидит, прикрывшись, как и этот, спасительной броней иронии, а с ним такая же девчонка – воплощение юности в оболочке искусительной плоти, – которая и чувствует себя польщенной, и в то же время от скуки еле сдерживает зевоту. Правда, на сей раз с ним Эйлин, поэтому он, конечно, связан по рукам и ногам; и очень может статься, что юная дева, сидящая напротив него, просто-напросто его родная плоть и кровь, и он гордится ею и держится подчеркнуто предупредительно, как все пожилые отцы со своими взрослыми дочерьми…
Между столиками пробирался Джеффри, нагруженный пакетиками с целым набором медикаментов. Они поговорили о планах на ближайшее будущее; все это время он угрюмо поглядывал на праздную толпу вокруг и неожиданно заявил, что ему хотелось бы уехать отсюда в глубь страны, в «подлинную» Испанию.
Возникла проблема денег. Купить билет на самолет или нанять машину было ему не по карману. Он мог ехать лишь междугородным автобусом или поездом, поэтому и Кейт нельзя было думать ни о каком другом виде транспорта. Правда, это ее вполне устраивало: она любила так путешествовать.
С террасы был виден пустынный в этот час пляж. Двое мужчин огромными граблями выравнивали песок для новых орд молодежи, все еще нежившейся в постелях; впрочем, некоторые продолжали видеть сны. лежа прямо на песке под стенами террасы. Вот уж кого не мучили денежные проблемы: всю наличность они делили поровну. Если по многим признакам Джеффри и подходил для «детской» компании, то уже один тот факт, что он не мог принять деньги от Кейт – у него, как он сам выразился, при этом переворачивалось все внутри, – делал его чужеродным здесь элементом.
– Дальше по побережью есть одно дешевое местечко, – сказал он. – Там можно снять комнату за доллар в сутки.
Он сидел в зыбкой тени олеандрового куста, полуприкрыв веки, и держал руку на груди, точно заслонялся ею. Грудь под его рукой вздымалась и опускалась еле-еле, как у спящего. Он подолгу молчал; другая его рука свободно лежала на столе – иногда он судорожно сжимал ее и то впадал в забытье, то снова приходил в себя.
– Мне кажется, тебе разумнее было бы лечь в постель и не вставать, пока не станет лучше.
Эти слова неожиданно сорвались у нее с языка, и он, услышав их, как-то норовисто вздернул голову и с неприязнью уставился на нее.
– Зачем это? – спросил он ледяным тоном.
Еще не прошло и суток с момента их прибытия в Испанию, а они уже снова тряслись в автобусе, который вез их вдоль побережья на север, против волн туристов, движущихся на юг. Они направлялись в еще не загаженную туристами деревушку. Это даже и не деревушка, сказал он, а просто полдюжины рыбацких хижин; жены рыбаков там буквально с ног сбиваются, чтобы услужить приезжим, и не берут денег, пока насильно не заставишь. Они добрались до места к вечеру, но, приехав туда, обнаружили, что на берегу вырос большой новый отель, а пляж кишмя кишит отдыхающими.
Джеффри, всю дорогу проспавший у нее на плече, – Кейт постаралась сделать так, чтобы он даже не догадался об этом, – увидев эти новшества, тотчас направился обратно к автобусу.
– Куда же мы теперь?
– Дальше вдоль берега. Там есть еще одно подходящее местечко.
– Может быть, хотя бы поужинаем здесь? Или переночуем, а утром двинемся дальше?
– Нет, нет, нет, это рукой подать, всего каких-нибудь двадцать миль отсюда, садись!
И снова дорога. Внизу, справа по ходу автобуса, вилась изрезанная бухтами и мысами, особенно заметными на фоне коричневой земли, лазурь Средиземноморья и пляжи с белым песком, сплошь усеянные телами.
Время от времени автобус останавливался подобрать какую-нибудь крестьянку, возвращавшуюся домой от родственников или с базара с полной корзиной продуктов. В одном маленьком городишке в автобус села группка ребятишек, а час спустя на холме, где не видно было ни строения, ни огонька, они высадились. И растворились в черноте, держась за руки и громко разговаривая о своих детских делах, – испанские слова, словно незнакомые экзотические птицы, улетали вдаль, в море.
Джеффри спал. В полночь они доехали до конечной остановки. Миновав Альмерию, они оказались в небольшом городке, в миле от побережья. В городе была гостиница, совсем неприспособленная для туристов. Портье молча подождал, пока они заполнят регистрационные листки, и так же молча проводил их в ресторан, где еще сидели за ужином местные жители, не туристы. Джеффри заказывал одно горячее блюдо за другим, с сосредоточенным видом подносил вилку ко рту, но при первом же запахе пищи снова опускал ее. На лице его было написано недоумение и беспокойство: почему это его рука, будто по собственной воле, снова и снова опускает вилку с едой на тарелку. На десерт он заказал персики и, съев их, попросил еще. Это была их первая еда за день, и Кейт, быстро разделавшись со своей порцией, увидела, как он, доев пятый персик, опрометью кинулся из ресторана.
Когда она вошла в комнату, он лежал, раскинувшись на кровати; свет лампочки бил ему прямо в лицо. Он прикрыл глаза рукой, точно защищаясь от слепящего солнца. Увидев ее, он еще больше нахмурился.
– Джеффри!
– В чем дело?
– Тебе нужно показаться врачу.
Он резко повернул голову в сторону, как солдат, услышавший команду «Направо!» – и тоже словно по команде вытянул руки по швам. Потом рывком повернулся на бок и потянул на себя простыню, пытаясь прикрыться ею. Он лег не раздеваясь – даже туфли не снял. Что же до Кейт, почти не сомкнувшей глаз в предыдущую ночь, то она заснула, едва прикоснувшись к подушке.
Проснулась она рано; он был уже на ногах и заглатывал целыми пригоршнями таблетки, купленные накануне в аптеке. В семь утра он решительно заявил:
– Мы едем в Гранаду. Вглубь. Это совсем рядом.
Разумеется, она не возражала.
Пока она пила кофе со сдобными булочками и наблюдала, как осы лакомятся абрикосовым джемом, Джеффри в ресторан не входил, а стоял со стаканом содовой в руке, обсуждая что-то с портье. Оказалось, что из этого местечка нет прямого автобусного сообщения с Гранадой. Им придется вернуться назад в Альмерию и там пересесть в гранадский автобус. На дорогу уйдет весь день.
Он подошел к дверям ресторана, чтобы вызвать ее в вестибюль; она заметила, что он избегает смотреть на пищу и вдыхать ее запахи. Он решил ехать дальше по побережью. Там все-таки должно быть одно спокойное местечко, он хорошо помнит. Ясно, что дорога в Альмерию плюс долгое ожидание на стоянке и потом целый день тряски в автобусе – это ему не по плечу. И однако какая-то сила гнала его вперед – не сиделось на месте. Кейт понимала, что это ему необходимо.
– Гранаду мы оставим на потом, – объявил он и понес оба чемодана, ее и свой, к автобусу, маршрут которого пролегал на север до Аликанте; по расписанию автобус прибывал туда около трех часов дня. Но до самого Аликанте они не доедут, так как, чтобы попасть в деревню, которую он имеет в виду, нужно, насколько он помнит, сойти раньше.
Автобус был до отказа набит местными жителями – туристов видно не было, если не считать двух юношей с побережья, отдавших, видимо, предпочтение более дешевому виду транспорта. Испанцы были веселые, общительные пассажиры; они переговаривались, громко обмениваясь новостями, – она, разумеется, их совсем не понимала, ни полслова. Да, это было поистине самое удивительное приключение в ее жизни – пожалуй, даже более удивительное, чем вся эта ситуация, когда она оказалась по воле случая с молодым мужчиной на руках, которого не могла бросить на произвол судьбы из-за того, что он то ли болен физически, то ли переживает какой-то духовный кризис, и что-то гонит его все дальше и дальше по вьющемуся серпантином берегу на север.
В полдень автобус сделал более долгую, чем до сих пор, остановку, чтобы дать возможность пассажирам выпить глоток вина и перекусить. Кейт оставила задремавшего Джеффри в автобусе, а сама пошла выпить лимонаду и выкурить сигарету. Вернувшись, она увидела, что шофер пристально разглядывает спящего. Он показал на него пальцем, давая понять, что тот болен. Она закивала и беспомощно улыбнулась: язык словно к нёбу прилип. Еще раз покачав головой, шофер вернулся на свое место, и автобус тронулся. Становилось все жарче, нестерпимо слепило глаза, и они с Джеффри обливались потом. Его пот отдавал чем-то нездоровым, лицо было очень бледно – до желтизны. Что у него, желтуха? Хотя он такой смуглый, что все равно будет выглядеть желтым при любом заболевании.
Автобус доехал до Аликанте к вечеру, и Джеффри проснулся. Он был весь мокрый, его бил озноб. Но стремление ехать дальше на север было непоколебимо. Она взяла его за плечи и сказала:
– Ты болен. Слышишь? Ты серьезно болен. Надо сейчас же лечь в постель и вызвать врача.
Он стряхнул с себя ее руки, словно освобождаясь от паутины или от сучка, за который случайно зацепился рукавом. Подошел к ближайшему автобусу и сел в него, даже не взглянув, куда тот идет. Она стояла в растерянности, не зная, что делать – звать на помощь? Кого? Полицию?
Так ничего и не придумав, она подняла чемоданы, брошенные им на обочине, и понесла к автобусу, где сидел Джеффри (тот, на котором они приехали, уже развернулся, отправляясь в обратный путь). То, что этот сверхвежливый американец позволил ей, женщине, нести тяжелые чемоданы и даже не заметил этого, достаточно красноречиво говорило о его состоянии.
На автобусе висела табличка с названием конечного пункта; Кейт понятия не имела, где это и далеко ли. Да какая разница в конце концов? Она купила бутылку содовой в кафе и отнесла в автобус. Джеффри стал пить воду, но с уже знакомым ей видом, как человек, у которого питье вызывает определенные ассоциации, словно у животного, одновременно испытывающего и голод, и отвращение к пище. Он судорожно подносил стакан к губам, жадно отпивал… и долго держал воду во рту, не глотая, словно опасался, что ему дали отраву. Наконец он выпил всю содовую, и рвоты на сей раз не последовало. Значит, от обезвоживания он не умрет – и то хорошо. Он откинулся на спинку сиденья. Становилось все жарче. На улицах не было ни души – сиеста; только в кафе да на скамейках пыльного сквера сидели сонные люди. Городок словно придавило зноем, и, когда автобус тронулся, он был почти пуст.
Джеффри сидел, обмякнув; тело его скользило и дергалось, следуя поворотам автобуса. Поначалу автобус ехал прямо на север, но спустя полчаса свернул в глубь страны. Джеффри, казалось, даже не заметил, что вид Средиземного моря больше не сопутствует им. Спустя некоторое время он произнес с довольной улыбкой:
– Вот теперь все идет как по нотам, эта дорога как раз в ту деревню, я вспомнил.
Автобус шел по равнине, где изредка мелькали возделанные куски земли. Потом дорога стала подниматься на низкие холмы предгорья. Отсюда, обернувшись, можно было увидеть далекую синюю гладь моря. Затем оно исчезло за холмами. Каменистая дорога вилась по склону холма вверх. Джеффри мотался в полудреме из стороны в сторону. Она обняла его за плечи, чтобы он сидел более устойчиво и не падал. Один раз он открыл глаза, и в них вместо мрачной угрюмости больного появились проблески того недавнего прошлого, когда он еще только начинал искать ее расположения. Он улыбнулся ей просветленной улыбкой и сказал:
– Кейт! Просто великолепно, правда? Изумительно! Просто…
И, не досказав своей мысли, снова впал в забытье.
Наконец солнце спряталось за вершины более высоких холмов, чем те, среди которых пролегла дорога. Наступил вечер. В какой-то деревушке, похожей на деревушки Северной Африки, где нищета проглядывала в облике каждого крестьянина, лезла из щелей глинобитных домов, автобус остановился, выбросил из своих недр проволочную клеть с обалдевшей от жажды птицей, бочку сардин в масле и корзину апельсинов. Здесь же автобус подхватил двух монашек, совсем больных от жары, и немного задержался в ожидании Кейт, которая пошла в кафе купить еще содовой для Джеффри. Затем автобус двинулся в глубь полуострова.
Кейт укачало. Скоро, надо думать, это ужасное путешествие подойдет к концу. Дело в том, что Джеффри к этому времени стал вести себя как-то неровно: то вдруг встрепенется, начнет весело болтать, хохотать, а затем так же внезапно снова впадает в сонную апатию. Скоро ему самому станет ясно, что он серьезно болен и надо прервать поездку. А то и какой-нибудь шофер откажется везти их дальше. В восемь часов вечера, когда почти полная луна залила своим светом все вокруг, они остановились на крохотной деревенской площади. В центре находился фонтан, из которого уныло капала в водоем вода; на парапете белела потрескавшаяся фарфоровая чашка. Вокруг росли редкие, сплошь покрытые пылью деревья. Строение на другой стороне площади походило на кафе; большое окно-витрина было изнутри затянуто от солнца каким-то материалом, на улице стояли два столика, за которыми потягивали вино мужчины. Тут же на площади расположилось старинное, солидного вида здание, которое не чем иным, кроме гостиницы, быть не могло. Кейт нашла деревушку на карте. Оказалось, что они заехали на пятьдесят миль в глубь страны.
Оставив Джеффри в полусонном состоянии в автобусе, она пошла в гостиницу. Ей навстречу вышел хозяин; путая несколько языков, она объяснила ему, что муж ее в дороге заболел. Сеньор Мартинес пошел с ней к автобусу и помог вытащить оттуда Джеффри. Они волокли его как тюк с сырым бельем, только что вынутым из стиральной машины; он был такой мокрый, что влажные руки его выскальзывали, а волосы прядями прилипли к голове. Они помогли ему подняться по лестнице – лифта не было, – довели до номера и положили на узкую кровать. Это был самый обычный номер обычной европейской гостиницы; в нем стояла двуспальная кровать для папы и мамы и три односпальных – для их отпрысков.
Сеньор Мартинес вышел и через минуту вернулся с бутылкой минеральной воды; он был семейным человеком с большим жизненным опытом и сразу понял, что молодой человек находится на грани обезвоживания. Он поддерживал Джеффри в сидячем положении, а она подносила ему стакан за стаканом. Он пил жадно, но с видимым отвращением.
Уходя, сеньор Мартинес сказал, что попытается найти врача.
– Но поймите, мадам, – il faut que vous compreniez, oui? – наша деревушка маленькая, никаких условий, нет даже своего доктора, – pas de medecin, oui? – он живет в двадцати милях отсюда и сейчас, может быть, даже в отъезде, я, право, не знаю. Но все, что в моих силах, я сделаю.
Хозяин спустился в свою oficina, а она села на жесткий стул у окна в душной, жаркой комнате и стала смотреть на бездонное звездное небо, на крыши и кроны деревьев, освещенные луной. Между тем Джеффри решительно заявил, что надо немедленно пересаживаться в другой автобус, потом вдруг расхохотался, вспомнив какую-то смешную подробность их дневного путешествия, но какую именно, он не успел рассказать, так как тут же снова впал в забытье. Пришел сеньор Мартинес и сообщил, что, по словам тетки доктора, тот вернется только через три дня, и если состояние больного не позволяет ждать, то лучше всего обратиться в монастырь, к сестрам.
– Понимаете, ведь у нас настоящая дыра. Все население – нищие. Доктор к нам заглядывает, когда кто-нибудь серьезно заболевает. А со всякими пустяками здесь обращаются к сестрам, в монастырь.
Но насколько все-таки серьезно болен Джеффри?
Кейт стояла и думала, что, если бы это был ее сын, она бы совсем не волновалась, она бы определила его состояние как своего рода перегрузку организма: налицо и повышенная температура, и озноб, и общая слабость – стало быть, надо вызвать врача и несколько дней полежать в постели. Кейт сама прибегала к этому спасительному приему, когда жизнь становилась совсем уж невмоготу, ей ли не знать.
Сеньор Мартинес, отец многочисленного семейства, тоже, кажется, не слишком тревожился. И все-таки болезнь Джеффри явно была серьезной: он даже не замечал их; смотрел мимо или сквозь них, и все его тело сотрясали конвульсии, в которых было что-то чуть ли не театральное. Сеньор Мартинес, поглядев на нее своими живыми темными глазами, полными сочувствия и тепла, сказал:
– Alors, са va mieux demain, oui, madame, j'en suis certain… – как будто он врач, а она обеспокоенная мать. И ушел, добавив, что внизу ее ждет ужин, конечно, это не то, к чему они, очевидно, привыкли, тут ведь не фешенебельный отель, но что поделаешь, если нет выбора.
Столовая была не больше столовой в типичном буржуазном доме, каковой она, очевидно, некогда и служила. В ней стояла тяжелая мебель темного дерева и столы, накрытые тяжелыми белыми скатертями. На ужин подали суп с гренками, жареное мясо и фрукты. Прислуживала девушка, которая одновременно была и горничной, и официанткой, и помогала на кухне. В гостинице останавливались проезжие чиновники из центра, полицейские чины из окрестных участков и священники, исповедовавшие монахинь и возившие им святые дары.
Спать Кейт пошла вполне умиротворенная. Это было первое тихое место с тех пор, как она покинула свой большой сад в Блэкхите. Испанские пляжи, Стамбул, Всемирная продовольственная организация в Лондоне – все это оглушительно звенело, грохотало, кричало и безостановочно болтало. Здесь же среди ночи она проснулась от топота копыт коня или мула под окнами. Джеффри тоже проснулся и, как ни в чем не бывало, словно он и не выпадал из нормальной жизни на много часов, сел в постели и самым обычным голосом спросил у Кейт, чего бы ему сейчас поесть… и где они находятся?
Она объяснила. В тиши деревенской гостиницы, где в этот час все живое спало глубоким сном, Кейт и Джеффри снова соединились в любовном порыве. Он сказал:
– Значит, я все это время проболел?
Она подтвердила и, как у себя дома, прямо в халатике пошла вниз, в столовую, поискать чего-нибудь съестного, так как знала, что горничная и сеньор Мартинес, чья жена и дети уехали в Барселону к родственникам, давно уже спят. На большом серванте Кейт нашла ковригу хлеба и масло, прикрытые от мух; намазала маслом несколько кусков хлеба, взяла немного фруктов и принесла все это в номер. Джеффри за время ее отсутствия успел помыться в ванне, причесаться, приодеться и рвался на улицу искать кафе или ресторанчик. Он буквально сгорал от нетерпения – и это настораживало. Его нервозность, возбуждение и непоседливость были тревожными признаками. Кейт еще раз попыталась растолковать ему, что в деревушке сейчас все спят, что они заехали далеко от протоптанных туристских троп, что только утром смогут тронуться дальше в путь, а сейчас надо набраться терпения и ждать. Он с жадностью набросился на бутерброды, как будто задался целью уничтожить их все за один присест.
Потом забрался в постель, лег и тут же уснул.
Может, утром ему будет лучше.
На следующее утро он проснулся рано, и они вместе спустились в столовую, где уже пил кофе сеньор Мартинес. Он был любезен, но держался как-то по-другому. По прибытии Кейт оставила оба их паспорта на конторке, но в суете и хлопотах вокруг больного сеньор Мартинес так и не выбрал минутки зарегистрировать своих постояльцев. Он сделал это сегодня утром. Вчера вечером Кейт и сеньора Мартинес объединяли родительские чувства у постели больного дитяти; сегодня же он не мог не считаться с тем, что его постояльцы состоят в недозволенной связи. Он был воплощением осуждения и скорби. Философического осуждения. А его добрые прекрасные глаза останавливались на любовниках, как бы говоря: «Мы бедные люди. Нам не до шалостей».
Покончив с завтраком, Кейт и Джеффри вышли на маленькую площадь. Она была совершенно пустынна. Только в тени под деревом спала собака. Августовское солнце с самого утра палило будто в полдень и успело выбелить все небо. Тихо журчал фонтан. Их внимание привлек большой прямоугольник стеклянной витрины. Это оказалось кафе, но работало оно только по вечерам: здесь ни у одной живой души не было времени прохлаждаться в разгар рабочего дня. Тогда они пошли по улочке, отходящей от площади, мимо кузницы и продуктовой лавки. Это была обыкновенная деревенская лавчонка. Она торговала луком, дешевой колбасой, бочковым оливковым маслом, сардинами, перемешанными с крупной солью и ни на что уже не похожими; большими красно-зелеными помидорами, резко пахнувшими виноградной лозой и землей; огромными ковригами бледного хлеба и зеленым перцем. В деревне обитало около ста семейств; прямо за домами начинались поля, где среди оливковых рощ и камней рос и наливался спелостью маис.
Они молча вернулись на площадь. Сеньор Мартинес наблюдал за их попытками проникнуть в прохладу кафе и решил поставить для них столик под деревом у главного входа в гостиницу. Он помахал им рукой, приглашая в тень, и принес по стакану минеральной воды с кусочком лимона. Они потягивали воду и знали, что за каждым их движением следят десятки глаз. Окна некоторых домов были закрыты ставнями, а за ставнями жили глаза. Раза два мимо них через площадь проходили фермеры, а может быть сезонные рабочие, и кланялись им. Люди здесь полны достоинства и сдержанности. Они остались такими, какими их помнил Джеффри. Здесь он нашел то, что так упорно искал, – и в сдержанном осуждении сеньора Мартинеса (который тем не менее находился в этот момент на кухне и обсуждал с поваром меню их предстоящего обеда – да не деревенского, а такого, чтобы гости остались довольны), и в женщинах, которые сидели или стояли за ставнями, предпочитая не показываться, и в мужчинах, которые время от времени подходили к фонтану напиться.
И все же, что ни говори, это пытка – быть выставленным на обозрение всей деревне.
Их окружала нищета настолько откровенная, что даже одежда нашей нары, весьма и весьма ординарная с их точки зрения, была недоступна никому из здесь живущих; сумочка Кейт – до той поры она носила ее не задумываясь, а сейчас, наткнувшись взглядом на эту элегантную вещь из блестящей кожи, лежавшую на выскобленном деревянном столе, уже не могла отвести от нее глаз – стоила. по всей вероятности, месячного заработка здешнею сезонного рабочего. Проходя как-то по холлу отеля в Стамбуле, она увидела эту сумку и, решив себя побаловать, купила. Но не в том суть, не это главное – она знала, что ни один прохожий, ни одна женщина за ставнями не завидует платью, сумке, туфлям. Невыносимым для них было то, что олицетворяли Кейт и Джеффри в их глазах – они завидовали возможности путешествовать, этой праздной, веселой жизни, непринужденным манерам, раскованности в обращении друг с другом.
Они находились всего в пятидесяти милях от побережья: там, на побережье, они были бы парой, гладко вписывающейся в курортную жизнь. Все там живущие – во всяком случае туристы – перебирались из страны в страну на машинах, в автобусах, на пароходах, самолетах, по железной дороге, пешком, пересекали континенты, чтобы попасть на музыкальный фестиваль или просто посидеть в знаменитом ресторане, – словом, пользовались всем, что для жителей этой деревушки было недоступно.
Вот они сидят – Кейт Браун, сорокапятилетняя женщина, мать четырех детей, жена уважаемого врача, который, возможно, в этот момент читает на какой-нибудь научной конференции лекцию о патологических отклонениях нервной системы, и Джеффри, который почти наверняка через год будет усердно, но без огонька работать в юридической конторе своего дядюшки в Вашингтоне, – так называемые «любовники», и в их отношении друг к другу до того мало душевного волнения, что, когда они вспомнят об этом периоде в их жизни, слово «любовь» будет последним, которое придет им в голову. В этой деревне не было ни одной женщины или девушки, которая не отставала бы в своих взглядах от подобной свободы отношений больше чем на сто лет. Эталоном безнравственности для них все еще служила мадам Бовари; что же до мужчин, то, если некоторых судьба и заставляла ехать куда-то на заработки, как брата сеньора Мартинеса, служившего официантом в Манчестере, можно было с полной уверенностью сказать, что ни обычаев, ни нравов этого или другого разгульного города они не привезут в родную деревню. Надо сказать, что уезжали отсюда редко: жители деревни в основном были крестьяне, обрабатывавшие землю. Они выращивали маис и делали из него муку. Выращивали маслины и часть урожая продавали на рынке. Растили помидоры. Работали в поместье богатого аристократа, проводившего большую часть года в Мадриде или на берегу моря в собственной вилле, как и отец его, и дед; заработка этих людей едва хватало, чтобы не умереть с голоду.
К полудню солнце стало так припекать, что крона дерева, под которым сидели Кейт и Джеффри, превратилась в подобие тонких кружев; они решили спрятаться от жары в гостинице, но, не успев ступить через порог, Джеффри тут же упал на пол без сознания. Снова Кейт и сеньор Мартинес отнесли его наверх и положили на кровать.
И снова Джеффри ушел в себя, и куда бы ни был устремлен его невидящий взор: в потолок ли, на стены, или на полосатый квадрат света, падающего сквозь закрытое ставнями окно, или на сеньора Мартинеса, – в глазах стояло недоумение и возмущенный вопрос: по какому праву вы требуете, чтобы я резвился как козленок? Снова он взмок хоть выжимай. Сеньор Мартинес извинился и поднял веки молодого человека: вся слизистая была зеленовато-желтого цвета. Он молча показал Кейт на руки, желтевшие на фоне белого покрывала. Сокрушенно качая головой, сеньор Мартинес побрел вниз звонить тетушке доктора.
Та заверила его, что как только доктор позвонит домой – он обычно звонит, чтобы узнать, не было ли в его отсутствие вызовов, – она ему непременно передаст, что в гостинице лежит молодой американец, его лихорадит, он весь желтый и обливается потом. Она считает, сказал сеньор Мартинес, что это желтая лихорадка, от которой умер один ее родственник в Южной Америке. Он пожал плечами: конечно, эту добрейшую женщину нельзя принимать всерьез.
Кейт поднялась в комнату и обнаружила, что Джеффри не проявляет признаков жизни. Он лежал на спине безвольно, расслабившись, так что когда она взяла его руку и затем отпустила, та упала на кровать как ватная, с глухим стуком. Он выглядел так, будто душа его рассталась с телом, но Кейт продолжала говорить себе (мысленно, разумеется, как говорят о детях или даже о взрослых, которые сознательно воздвигают стену между собою и миром реальности): «Да, никуда не денешься, он должен сделать свой выбор в жизни: юрист или бродяга – иного для себя он не видит. А если б видел, то не валялся бы сейчас с температурой, весь желтый… но не такой уж больной, во всяком случае не такой больной, как, скажем, тот, у кого холера или даже корь».
И все же Джеффри был болен, по-настоящему болен, хотя, будь он бедняком-поденщиком или мелким фермером, для которого пропущенный день работы означает голод, он бы вовсе не считался больным. Нет, конечно, Кейт не осуждала его за это! Не осуждала, но в глубине души не могла не желать, чтобы он был в состоянии подняться на ноги, поехать к себе в Штаты и там переживать этот свой духовный кризис…
В столовой Кейт встретила тучного мужчину в форме и с пистолетом на боку. Это была военная форма.
Кейт вернулась в номер и, взглянув на Джеффри, увидела, что он в том же состоянии, в каком она его оставила. Она влила в него еще немного воды, тут же свалилась и заснула беспробудным сном.
Наутро, когда солнце ушло из комнаты, Кейт показалось, что оно как бы оставило свой отсвет на коже Джеффри. Она разыскала сеньора Мартинеса и попросила его снова позвонить доктору. Но телефон на сей раз вообще молчал: очевидно, тетушка все утренние часы посвящала молитвам в монастырском храме. Пока Кейт и сеньор Мартинес стояли у окна, решая, что делать дальше, на площади остановился грузовик. Это был видавший лучшие дни «фордик». Шофер стал наполнять радиатор водой из фонтана. Почти одновременно с «фордом» на площади появилась лошадь, впряженная в повозку, типичную испанскую повозку, которая вот уже много веков является неотъемлемой частью национального колорита. Лошадь мучила жажда, она направилась к фонтану и стала пить, а рядом с ней шофер грузовика набирал воду в пустую канистру из-под масла.
Хмурой сосредоточенности сеньора Мартинеса как не бывало; он выскочил из дома, переговорил с шофером и, вернувшись, сказал, что этот человек – дорожный рабочий – довезет Джеффри до монастыря и оставит на попечение сестер, если его быстро соберут в дорогу.
Кейт с помощью сеньора Мартинеса попыталась одеть больного, который не сопротивлялся, но так отяжелел и обмяк, что им пришлось отказаться от этой затеи и просто-напросто завернуть его в одеяла. Голого, запеленутого, его снесли вниз и посадили в высокую кабину грузовика. Сеньор Мартинес сел вместе с Джеффри, так как с монашками можно было объясниться только по-испански. Они не могли вспомнить, как будет по-французски «желтуха», решили называть ее «la maladie jaune», и Джеффри поехал в монастырь с этим дилетантским диагнозом.
Грузовик рванулся с площади, и Кейт видела, как Джеффри, словно подстреленный, осел на сиденье между хозяином гостиницы и шофером.
Это было в десять часов утра.
Вернувшись, сеньор Мартинес сообщил, что сестры с готовностью взялись выхаживать Джеффри; в пять он от имени Кейт позвонил в монастырь, и ему сказали, что Джеффри спит, что, по их мнению, он действительно серьезно болен, но что они ожидают приезда доктора из Аликанте, который обычно навещает их в сложных случаях.
И хотя Кейт ничем не могла помочь, она все же решила сходить в монастырь. Идти надо было по улице, которой она раньше не приметила: это была даже не улица, а скорее узкий проход, застроенный с обеих сторон однокомнатными хибарами, в которых ютилась беднота, – в каждой хибаре по семье. Двери стояли настежь раскрытые; каждая хибара была битком набита детьми всех возрастов; тут же находилась мать этих детей, обычно женщина возраста Кейт или чуть помоложе, но на вид глубокая старуха. У дверей среди кур, коз и прочей живности сидели на стульях старики. Ни молодежи, ни мужчин среднего возраста видно не было: все работали в поле. Кейт шла по этому проулку и смущенно улыбалась, сгорая от стыда, – никакие доводы рассудка не могли рассеять это чувство. Она без конца повторяла себе, что в пятидесяти милях отсюда, на побережье, она бы влилась в толпу курортников незамеченной, нисколько не отличаясь с точки зрения нравственности от сотен тысяч – а в эти месяцы даже миллионов – ей подобных. Но уговоры были бесполезны. Улыбки и приветствия этих несчастных женщин в стираных-перестиранных черных платьях, куча детей, ужасающая, дошедшая до крайности нищета – все это было откровенным обвинением ей, Кейт, которая, дружелюбно улыбаясь, в белом элегантном платье, с шикарной сумкой в руках, модно причесанная (кстати, в ее каштановых волосах на проборе появилась полоска седины) осторожно ступала по камням своими белыми, холеными ногами.
Пройдя сотню ярдов, Кейт дошла до конца проулка, упиравшегося в каменистый склон холма с оливковой рощей, по которой вилась проселочная дорога – по этой дороге сегодня утром трясся грузовик с Джеффри, – и, оглянувшись, увидела, что весь проулок забит женщинами в черном и босоногими ребятишками (точно сошедшими с полотен Мурильо), которые не отрываясь смотрят ей вслед.
С пылающим лицом шла она между оливковыми деревьями, которые затем сменились маисовыми полями, пока не дошла до приметного эвкалипта, благоухавшего в раскаленном воздухе еще сильнее, чем оливковые деревья. Здесь она повернула и вышла к монастырю. Высокая каменная стена уходила в обе стороны от железных ворот, за которыми был виден маленький чистенький дворик, а в нем – несколько цветущих кустов и двухэтажное белое здание. Когда она пересекла дворик, взору ее открылись другие, тоже огромные ворота – по всей видимости, главные, а те, которые она прошла, были своего рода преддверием, – и за ними храм, господствующий над округой: над монастырем, оградой, узорчатыми воротами, оливковой рощей, полями, каменистой землей. Купол храма горел и сверкал, отражая пламя заката. Кейт постучала в какую-то дверь, только потом обнаружив, что это черный ход, и была встречена с улыбкой и приглашена внутрь сначала одной женщиной в черном одеянии, потом другой, третьей, ее обступили кольцом, все уже знали, кто она такая, знали, что она пришла навестить их пациента. Ее проводили в маленькую комнату в конце дворика, где на простой железной кровати под глянцевой картинкой с изображением Сердца Христова лежал Джеффри. На низкой тумбочке стояло распятие; на беленой стене висел крест из слоновой кости.
Джеффри под воздействием какого-то снадобья еще больше, чем утром, отдалился от внешнего мира. Он лежал отрешенный, безжизненный, холодный и влажный на ощупь, весь желтый – будто выкрашенный охрой. С таким же успехом Кейт могла вообще сюда не приходить, но она все-таки посидела немного у постели на плетеном стуле, а монахини тем временем угостили ее чашкой кофе с кусочком пирога, потом принесли бокал вина, сопровождая все это улыбками, благодарные ей за то, что она пришла и своим приходом предоставила им возможность сотворить еще одно доброе дело во славу господа. Наконец она поблагодарила их и ушла.
На улице бедняков к этому времени вернулись с полевых работ мужчины, и Кейт была рада, что уже наступили сумерки, казавшиеся еще гуще от яркого света ничем не прикрытых лампочек, который струился из каждой хибары. «Добрый вечер, добрый вечер, buenos tardes, buenos tardes» – эти приветствия сопровождали ее всю дорогу. А ребятишки бежали за ней по пыли, пока она не переступила порога гостиницы, где они, как стайка птиц, встретившая на пути препятствие, сразу повернули и с криками исчезли в темноте.
В столовой вместе с пожилым священником – это оказался тот самый доктор, которого ждали в монастыре, – она поужинала горячим густым супом, яичницей, перцем с помидорами и тушеной айвой. Она попросила священника позвонить ей, когда он осмотрит «ее мужа», выдержала его холодный взгляд, в котором, как ему казалось, не было никакого осуждения, и пошла к себе ждать звонка. Священнику предстояло пройти тот же путь, который не так давно проделала Кейт, потом, конечно, он побеседует с улыбчивыми монахинями в строгих черных одеждах и уже потом осмотрит Джеффри. Телефонный звонок раздался после полуночи, и сеньор Мартинес, поднявшись наверх, сообщил, что, по мнению отца Хуана, у молодого человека желтуха, но в то же время налицо кое-какие симптомы, которые противоречат этому диагнозу. Через три дня, когда в монастырь заедет с очередным визитом местный врач, можно будет поставить более точный диагноз.
Она легла спать и спала очень чутко, пребывая все время на грани бодрствования, как бы в мелком озере сновидений, где тени мыслей скользили по поверхности сознания как рыбы, холодные и неуловимые. Проснулась она рано, когда в воздухе еще плавали остатки сероватых предрассветных сумерек. Она села у окна понаблюдать, как пробуждается деревня.
Вскоре к фонтану подошел мужчина, подставил ладонь, направляя струю себе на лицо, затем наклонил голову к самому отверстию и, повернув ее немного, стал пить; Кейт заметила первый слабый блик солнца на его бронзовой щеке.
Из одного дома вышла женщина и поставила деревянный стул у дверей на пыльную землю. Потом сходила в дом и снова вышла оттуда, неся в руках нож, эмалированную тарелку с горкой зеленого перца и пустую пластмассовую миску. Она была одета в заношенное черное платье – униформу простонародья Европы. С великими предосторожностями, будто рискуя жизнью, она села и поставила миску себе на колени, зажав ее между ними. Держа тарелку с перцем на согнутом локте левой руки, она принялась резать перец и бросать его в миску. Это была старая женщина, старая, усталая, с седеющими волосами, туго затянутыми в пучок на затылке. И только Кейт подумала: «Да нет, может, она не так уж и стара, как мне кажется, опять я столкнулась все с тем же», женщина подняла глаза и посмотрела прямо на Кейт, сидевшую у окна в пене белых оборок. Женщина улыбнулась ей; Кейт улыбнулась в ответ, сознавая, что ее улыбка не так искренна, как следовало бы; женщина в самом деле оказалась не старше самой Кейт, только была потрепана жизнью, как старая заезженная кляча.
Кейт отошла от окна и оделась. Ей принесли поднос с кофе, сдобными булочками и джемом. В комнату ворвалось солнце. Она закрыла ставни, чтобы спрятаться от ослепительного света, и поскольку никакого чтения у нее не было, кроме журналов недельной давности, которые здесь, в этом забытом богом уголке, как и предполагала Кейт, выглядели фальшивыми и глупыми, она праздно просидела все утро, пока не настало время обеда. Потом она вздремнула немного и снова отправилась в монастырь. Джеффри лежал в своей комнатке с белеными стенами.
И снова по улице нищих лачуг она возвратилась в гостиницу, только усилием воли заставив себя сделать это, потом опять отсиживалась в номере, пока не подошло время ужина, который здесь подавали в десять часов вечера; после ужина у нее мелькнуло желание пойти в кафе, где было полно народу. Но это оказалось немыслимым: там собирались одни мужчины. Даже в компании Джеффри ее появление выглядело бы нелепо и неуместно и было бы равносильно вторжению в чужую жизнь, жизнь завсегдатаев кафе, приходивших сюда как в свой второй дом.
Хорошо бы, подумала она, если б у нее хватило сил завершить то, в чем она, как ей казалось, так давно нуждается: осмыслить свою жизнь. Но у нее не было никаких мыслей – одни ощущения. Она мечтала о доме, о жизни в кругу семьи… но все это уже в прошлом. Тем не менее она продолжала думать, как если бы речь шла о будущем, и тут же одергивала себя: «С этим покончено, к прошлому возврата нет», но при этом в душе ее поднималась такая буря эмоций, что с ними порой бывало трудно сладить.
Кейт тосковала по мужу.
Ее душевная неуравновешенность перед отъездом из дома в мае, бесконечные переходы от потребности в любви к раздражению на самое себя за то, что такая потребность еще живет в ней; от желания полной свободы к боязливому желанию, чтобы свобода эта не была безграничной, – все это перешло теперь во всепоглощающую страсть к мужу, которую, однако, надо было сдерживать до осени.
Тоска по мужу не была тем голодом, который нельзя удовлетворить, она не доставляла Кейт мучений плоти и не приводила ее в состояние потерянности – просто все откладывалось до осени. До будущего, которому не суждено состояться – во всяком случае в том виде, в каком оно представлялось ее мужу, ей самой, ее детям до памятного вечера в мае, перевернувшего всю ее жизнь. Это будущее не будет прямым продолжением предшествовавшего ему прошлого, лишь с нелепым перерывом на лето, вроде бы не имеющим сколько-нибудь важного значения. Нет, у нее будет будущее, но оно будет продолжением ее детских дней. Ибо ей все больше и больше казалось, что она понемногу начинает приходить в себя после приступа психоза, длившегося все эти годы – с того момента в раннем девичестве, когда природа порешила, что ей пора иметь мужчину (в то время она, разумеется, думала об этом более возвышенно), и до недавних пор, когда дурман начал рассеиваться. В те годы, когда она жила как в дурмане, ей казалось, что она предает самое себя. Ведь не только ее тело, ее желания, ее чувства – вся она тянулась, как подсолнух, к единственному мужчине, она протягивала мужу нечто очень ценное, протягивала детям, всем, с кем сталкивала ее судьба… но тщетно… никому это, оказывается, не было нужно, этого просто не замечали. И это нечто, которое она безотчетно предлагала людям, которым сама пренебрегала, равно как и все окружающие, как раз и было истинной сутью Кейт.
Даже сейчас, свободная от мелкой житейской суеты, предоставленная самой себе, в условиях, которые были ей недоступны раньше в круговороте повседневности, она никак не могла обрести душевный покой, не могла вдуматься, сосредоточиться, углубиться в себя – всеми своими помыслами она была устремлена в будущее, рвалась в объятия мужа, в стихию интимности, что была ее прошлым. Разум говорил ей, что вся ее прошлая жизнь – дурман. А она тосковала по этому прошлому, была одержима им. Огонь желания переносил ее из номера гостиницы, где она сейчас одиноко сидела, в супружескую спальню их дома, в объятия мужа; правда, холодный ветер гулял по комнатам, разнося облетевшие с деревьев листья по разным углам, но тепло не позволяло им вылететь, и этим теплом было ее прошлое.
На следующее утро Кейт пошла прогуляться по горным тропинкам. Когда она вернулась в гостиницу, сеньор Мартинес недовольно заметил, что она не должна ходить одна по такой жаре; он посочувствовал, что ей негде развлечься, и предложил пользоваться двориком, который обычно закрыт для постояльцев, но для нее будет открыт.
В середине дворика оказался небольшой водоем, где плавали золотые рыбки, но их почти не было видно из-за слоя пыли на поверхности воды и из-за того, что он почти сплошь зарос водорослями, листья которых были унизаны пузырьками воздуха. В углу двора, в тени, сидела старуха, тетка жены сеньора Мартинеса. Она читала Библию и одновременно вязала что-то из черной шерсти.
Вечером Кейт снова навестила Джеффри. Он по-прежнему за весь день не произнес ни слова, сообщили монахини, но как только Кейт вошла, он открыл глаза, вроде бы узнав ее, и вполне нормальным голосом сказал:
– А-а, привет, привет, как жизнь? – И тут же снова погрузился не то в сон, не то в забытье.
Вечером в монастырь зашел местный врач; сестры позвонили сеньору Мартинесу и сказали, что у Джеффри, возможно, тиф, но беспокоиться пока не стоит – это всего лишь предварительный диагноз.
На следующее утро этот диагноз был снят, но и желтуха не подтвердилась. Прошел день, и еще один. Кейт регулярно навещала Джеффри, сидела у его изголовья, ходила по нищенским улочкам и оливковым рощам в монастырь; она сидела во дворике гостиницы, с каким-то яростным неистовством подавляя в себе все эмоции… и снова ей начал сниться тюлень. Она вживалась в атмосферу видения настолько, что даже проснувшись, наяву, продолжала жить его духом, испытывая порой такие же вспышки чувства – если это слово применимо в данном случае, – какие она испытывала во сне к тюленю. Она всю жизнь была в хороших отношениях со снами, всегда была готова найти что-то поучительное в них.
Однажды во время сиесты, в жаркое послеполуденное время, Кейт вместе с тюленем оказалась на арене: древнеримский амфитеатр на фоне северного пейзажа. Она находилась в нижней части арены, на уровне земли. Внезапно из клеток, скрытых в стенах, выскочили дикие звери. Львы, леопарды, волки, тигры. Кейт с тюленем бросилась бежать, но хищники не отставали. Она стала взбираться по опорам и, сделав отчаянное усилие, вскарабкалась на край арены, но оказалось, что это всего лишь шаткая деревянная перекладина, которая тряслась и дрожала под тяжестью Кейт и тюленя. Она вцепилась в эту перекладину, подобрав как можно выше под себя ноги и стараясь подтянуть к себе тюленя, чтобы спасти его от клыков и когтей преследователей. Звери громко хрипели и рычали. Она подумала, что ей так долго не продержаться и она не сумеет уберечь тюленя. Силы убывали с каждой минутой, а хищники прыгали, рычали и щелкали зубами у самых ее пяток, всего в нескольких дюймах от израненного хвоста тюленя. Наконец их бешеные прыжки прекратились, и вскоре она со своей ношей была уже далеко от преследователей, которых оставалось все меньше и меньше, а потом они и вовсе исчезли.
Прошла уже неделя, как Джеффри лежал больной в монастыре. Кейт навещала его ежедневно, а иногда и дважды в день. Он стал ее узнавать, и они каждый раз беседовали, не очень подолгу, правда, но мило и по-дружески, как в самом начале, в Стамбуле. Его лихорадило волнами: то горит как в огне, то температура падает. Как-то он сказал, что вполне здесь счастлив: лежать в этой спартанской обстановке, целыми днями глядя в солнечный прямоугольник окна, где видны лишь дерево, клумба с петуниями да куст жасмина, – вот все, что ему нужно… надолго ли, он и сам не знает. Он не верил, что болен; он забыл, что какое-то время был в полубессознательном состоянии и много дней без сознания совсем. Ему казалось, что он просто отдыхает в монастыре – лежит спокойно в белоснежной постели, в чистой комнате с белыми стенами и созерцает зелень дерева и цветы под окном.
Время, свободное от посещений монастыря, Кейт проводила во дворике гостиницы. А вечерами сидела у окна, словно бдительный часовой на страже своего покоя, отгоняя предательские воспоминания, желания, тщетные надежды, и любовалась полной луной.
Однажды вечером поход в монастырь оказался ей не под силу. Стояла изнурительная жара, Кейт слишком долго спала во время сиесты, ее даже чуть подташнивало от местной, тяжелой, не по сезону, пищи, и вдобавок она легла в постель только под утро, с трудом оторвавшись от залитого лунным светом окна, от звезд и огонька на монастырских воротах, мерцавшего с далекого склона сквозь листву. Она попросила сеньора Мартинеса позвонить в монастырь и передать Джеффри, что она не сможет прийти, и осталась лежать в постели. Она не спустилась вниз к ужину, отослала завтрак назад нетронутым, и когда сеньор Мартинес зашел справиться о здоровье, она по его лицу поняла, что тоже заболела.
Только и всего? Она чувствовала себя так… просто слов нет, чтобы описать это состояние, но известие о том, что у нее желтуха или что-то там еще, чем болен Джеффри, прозвучало успокаивающе. Всю прошлую ночь она провела в постели – нести дежурство у окна уже не было сил, – наблюдая движение луны по прямоугольнику, усеянному звездами, и в то же время продолжая идти на север с тюленем на руках. Она верила, что где-то впереди должно быть море, потому что, если там его не окажется, оба они погибнут. На землю начал опускаться пушистый снежок, заполняя щели и впадины острых черных скал. Она дрожала от холода и была рада, что тело тюленя прикрывает ее. Он положил голову ей на плечо, и она ощущала нежное трение мягких щетинок о щеку. Жизнь тюленя висела на волоске, и Кейт это знала. Она знала, что, идя навстречу зиме, отдает на милость стихии и свою собственную жизнь, и жизнь животного… словно подставляя всем ветрам маленький сухой лист с дерева на открытой ладони.
Сеньор Мартинес спросил, можно ли ему позвонить тетушке доктора и передать, чтобы доктор пришел к Кейт и посмотрел ее. Кейт понимала, что она делает первый шаг по пути, который скорее всего приведет ее в келью с побеленными стенами по соседству с Джеффри. Коль скоро уж она заболела или заболеет со дня на день, лучше прибиваться к родному дому. Если до сих пор она и думать не смела о том, чтобы бросить Джеффри здесь одного, считая подобный поступок жестоким и аморальным, то сейчас она стала убеждать себя, что он вполне взрослый, тридцатилетний человек, что он будет жить и даже процветать независимо от того, сидит она или не сидит у его изголовья по часу каждый день, а то и два раза в день, – сейчас все равно она делать этого уже не в состоянии. Она может оставить его без всяких угрызений совести. Через сеньора Мартинеса и монахинь она все объяснила Джеффри на словах по телефону и, попросив у хозяина бумаги – в номерах бумагу не держали, – написала ему коротенькую шутливую, грустно-ироническую записку с изложением ситуации; сочиняя ее, Кейт поняла, что действительно больна, поскольку такой пустяк стоил ей неимоверных усилий. Когда-нибудь он ответит ей аналогичным посланием. К тому времени сама эта деревушка и их столь несхожие переживания здесь уже уйдут в прошлое, как старые киноленты с таким же в точности началом: незнакомые мужчина и женщина трясутся бок о бок в провинциальном автобусе и по воле случая застревают в глухой деревушке.
Уплатив неправдоподобно мало по счету, Кейт стояла со своим чемоданом у фонтана в ожидании автобуса; сеньор Мартинес долго сжимал ее руки в своих, и глаза его были полны слез. У нее тоже повлажнели глаза. И снова она почувствовала неловкость, ибо сеньор Мартинес, симпатизируя ей – да-да, он ей симпатизировал, и не скрывал этого, и понимал, почему этот молодой бедолага остановил свой выбор именно на этой женщине, несмотря на то, что она намного старше его (в паспортах ведь все сказано), – все-таки был шокирован по сей день, шокирован и опечален: он знал, что в современном мире подобные отношения между людьми – дело обычное, но не считал, что мир стал от этого лучше; все это и многое другое он постарался вложить в свое рукопожатие, и его живые, подернутые влагой глаза выражали те же чувства, пока автобус стоял и слегка подрагивал на раннем утреннем солнце, ожидая двух пассажиров – Кейт и одну молоденькую девушку, дочь фермера, выращивающего помидоры в поле, мимо которого Кейт проходила не раз по дороге в монастырь; девушка покидала родную деревню, чтобы на месяц устроиться горничной в каком-нибудь доходном туристском отеле; потом она собиралась вернуться и помогать матери, у которой на руках было еще шестеро детей.
Сеньор Мартинес погрузил в автобус чемодан Кейт и предупредил шофера, что сеньоре нездоровится и о ней надо будет позаботиться в пути. В заботе она действительно нуждалась; по дороге к побережью ее укачало до тошноты, извела духота и жара в автобусе, и, когда она наконец попала на берег моря, у нее все кружилось перед глазами от ослепительного блеска солнца. Был полдень. Голова у Кейт раскалывалась, и следовало бы отлежаться в постели, но она была одержима одной мыслью – как можно скорее вернуться в Лондон.
На побережье она пересела в другой автобус и вскоре добралась до городка, где, по ее расчетам, можно было найти туристское бюро и заказать билеты; в пять часов вечера Кейт уже была у врача, а в нескольких милях отсюда, в глубине полуострова, среди нищих, полуголодных испанцев медицинской помощи нужно ждать много дней и получить ее можно только при посредничестве церкви.
Она выложила доктору все свои познания о желтухе и тифе, а он, осмотрев ее, сказал, что, по его мнению, она страдает обыкновенным малокровием. Он рекомендует ей сразу же по прибытии в Лондон обратиться к своему лечащему врачу, хотя считает, что скоро она будет чувствовать себя вполне нормально. Он прописал Кейт успокаивающие таблетки и взял с нее не больше не меньше как пять фунтов. В разгар золотого половодья, когда деньги текут рекой, да если вдобавок сеньора богата – одно ее платье, туфли и сумочка чего стоят! – что может быть справедливее?
Сеньора же, узнавшая в отношении доктора к себе свое собственное отношение к Джеффри, чью болезнь она считала – поначалу, во всяком случае, – депрессией, тем не менее была слишком слаба, чтобы толкаться в автобусе или другом общественном транспорте, и наняла такси до аэропорта.
Там она сначала дремала в кресле, а затем, поскольку вылет все время откладывался, легла на скамейку лицом к спинке, избегая тем самым любопытных и осуждающих взглядов других пассажиров. Ее так мутило и выворачивало наизнанку – характерные симптомы этого непонятного заболевания, – что на следующее утро на борту самолета она поняла, какую совершила ошибку, пустившись в дорогу в таком состоянии: она была уверена, что пришел ее последний час, надеялась, что будет наконец избавлена от страданий, и, подлетая к Лондону, держалась только мыслью о собственной постели в собственной комнате с занавесками в цветочек и с пробивающимися сквозь раскидистую крону дерева солнечными зайчиками, – в комнате, наполненной лунным светом или рассеянным серым светом унылого облачного неба; о, она едва могла дождаться, когда переступит порог родного дома, куда, возможно, уже вернулся кто-нибудь из ее бродяг-детей, и даже сможет помочь ей в чем-то на первых порах. Она уже дала шоферу адрес своего дома, как вдруг вспомнила, что в данное время не имеет на свой дом никаких прав: ведь там живут чужие люди. Тогда она попросила шофера подождать, пока она соберется с мыслями. Такси остановилось, счетчик продолжал щелкать, а Кейт думала о том, в какое положение она попала: рассчитывать на то, что удастся найти свободный номер в лондонском отеле в августе, может только сумасшедший. А обращаться к друзьям не хотелось, особенно к Мэри, которая с радостью бы приютила у себя приятельницу – Кейт в этом ни минуты не сомневалась. При условии, конечно, что у нее не началась очередная интрижка – ведь ее детей тоже не было в городе.
Наконец Кейт рассказала о своем затруднительном положении шоферу, намекнув, что его услуги будут вознаграждены. Он помчал ее в Лондон, время от времени поглядывая назад, чтобы понять, насколько больна его пассажирка и не следует ли везти ее прямо в больницу; так они объехали один за другим четыре отеля, но тщетно. Наконец, в Блумбери он зашел в отель, который был явно не по карману Кейт-домохозяйке, но подходил Кейт в ее новом качестве, и, вернувшись, сказал, что если она в состоянии немного подождать, то приблизительно через час освободится двуспальный номер с ванной; стоимость номера привела ее в ужас, но выбора не было.