~ ~ ~
На следующий день настал черед Ричарда: ему исполнилось сорок. Наверное, лучше сказать: он перевалил за сорокалетний рубеж, как пожелтевший лист вдруг отрывается от ветки и превращается в опавшую листву или как в какой-то момент молоко сворачивается — и получается простокваша. Но для Ричарда ничего не изменилось. Он по-прежнему оставался развалиной.
Да, он носил яркие бабочки и диковинные жилеты, но это вовсе не значило, что он не развалина. Он спал в пестрых пижамах, но это еще не значило, что с нервами у него все в порядке. Эти его бабочки и жилеты были в пятнах и дырах, прожженных пеплом. А все его пестрые пижамы насквозь промокли от пота.
Кто есть кто?
Когда Ричарду было двадцать восемь лет и он жил за счет книжных обозрений и социальных пособий, бледный, тощий и интригующе распущенный, он по большей части появлялся на людях в белой рубашке без воротничка и джинсах, заправленных в разношенные коричневые сапоги. Он выглядел как вчерашний выпускник частной школы, который, должно быть, подорвал себе здоровье наркотиками и теперь перебивается, плотничая или подстригая газоны у сильных мира сего. Его политические воззрения были резкими, любовные приключения вызывали много шума, и он частенько разбивал девушкам сердца. Тогда-то Ричард Талл и опубликовал свой первый роман «Преднамеренность» в Англии и Америке. Если привести к общему знаменателю все рецензии на его роман (они до сих пор хранятся где-то в старом пожелтевшем конверте), не принимая во внимание разную степень снисходительности и ума рецензентов, то вердикт, вынесенный «Преднамеренности», был таков: книги никто не понял и даже не смог дочитать до конца, но вместе с тем никто не осмелился открыто назвать ее дерьмом. Ричард расцвел. Перестал получать пособие. Его фото появилось в литобозрении «Лучшие книги»: вот три критика завтракают в своем скромном уголке, а вот Ричард — за своим письменным столом с невидимо дымящейся сигаретой в подрагивающей руке, кажется, что от нервного возбуждения он едва способен усидеть на месте. Три года спустя, став редактором небольшого журнала, называвшегося «Маленький журнал» (с тех пор журнал стал еще меньше), Ричард издал свой второй роман «Мечты ничего не значат» — на сей раз только в Англии. Третий его роман не был опубликован. Четвертый тоже. Как, впрочем, и пятый. В этих трех коротких предложениях мы даем лишь беглый набросок целой Махабхараты его страданий и мук. На его шестой роман поступило много заявок, потому что к тому времени, после периода отчаянной идиотской дерготни, он стал откликаться на рекламные объявления, в которых без обиняков заявлялось: «МЫ ОПУБЛИКУЕМ ВАШУ КНИГУ» или «ЛОНДОНСКОМУ ИЗДАТЕЛЬСТВУ ТРЕБУЮТСЯ АВТОРЫ» (или там было «НУЖНЫ АВТОРЫ»?). Разумеется, эти издатели, жаждущие печатного слова, завывавшие о нем с тоской, словно собаки на луну, не были обычными издателями. Им, в частности, нужно было платить. Но, пожалуй, гораздо более важным обстоятельством было то, что эти книги никто никогда не читал. Ричард подумал и в конце концов отправился навестить мистера Коэна на Мэрилибоун-Хай-стрит. Оттуда он вышел, так и не пристроив романа, но получив новую работу, а именно место литературного редактора в издательстве «Танталус пресс». Он ходил в издательство в среднем раз в неделю, правя безграмотные романы, многопудовые автобиографии, в которых никогда ни с кем ничего не происходило, сборники примитивных виршей, длиннейшие горестные стенания об усопших родственниках (о сдохших щенках или засохших растениях), безумные научные трактаты. И все чаще, как ему казалось, поступали «взятые в натуральном виде» драматические монологи на тему маниакально-депрессивного психоза и шизофрении. «Преднамеренность» и «Мечты ничего не значат» все еще влачили свое существование на подоконниках курортных пансионатов, на полках больничных библиотек, на дне сундуков для разных ненужных вещей, а на провинциальных книжных ярмарках их распродавали вместе другими залежалыми книгами по десять пенсов за штуку… Как даме, которая по-прежнему в строю в своей профессорской шапочке и на протезах (а какую прочувствованную речь она произнесла на вручении премии), как смеющемуся атлету, который после несчастного случая на автостоянке вдруг занялся благотворительностью, так и Ричарду пришлось на своей шкуре проверить, как повлияет на его характер разочарование, смягчит оно его или ожесточит. Оно его ожесточило. Ричард искренне сожалел об этом, но ничего не мог с этим поделать. Он не мог с этим смириться. Он продолжал писать книжные обозрения. В этом он знал толк. Когда Ричард рецензировал ту или иную книгу, он делал это на совесть. Помимо этого, он был бывшим романистом (или даже не столько бывшим, сколько никому не нужным романистом-призраком), литературным редактором «Маленького журнала» и ответственным редактором издательства «Танталус пресс».
С ожесточенностью можно смириться. Только посмотрите, как мы все с ней прекрасно уживаемся. Но случилось кое-что похуже, и вот тогда-то и начались настоящие беды. Стояла вязкая, липкая осень, Ричард перестал встречаться с девушками (к тому времени он был уже женат). Джина была беременна, и она не просто ждала ребенка — она ждала двойню. На четвертый роман Ричарда «Невидимые черви» продолжали поступать отрицательные отзывы (заслуживает ли это мертворожденное дитя заглавной буквы и кавычек?). Мысль о том, что он превысил банковский кредит, буквально высверливала ему череп каждый раз, когда он собирался с духом об этом подумать. И теперь представьте, какое удовольствие испытал Ричард, когда его самый давний и самый глупый друг, Гвин Барри, объявил о том, что его первый роман, «Город вечного лета», принят одним из ведущих лондонских издательств. Ричард, в общем, понимал, что все самое плохое рано или поздно обязательно должно случиться, и потому был к этому готов — в общем, он, так или иначе, этого ждал. Ричарда уже давно забавляли исповеди Гвина о его литературных амбициях, и он, презрительно фыркая, пролистал «Город вечного лета» и пару его заброшенных предшественников — более ранних редакций. «Город вечного лета» — о чем это? В романе описывался Оксфорд, где двадцать лет назад повстречались два писателя. Сначала они жили вместе в мрачном Кебл-колледже, а потом вместе снимали квартиру на улице Вудсток-роуд. Прошло двадцать лет, подумал Ричард, и сегодня мне уже сорок. О, боже, куда они улетели? Первый роман Гвина был автобиографичен, как почти все первые романы. Ричард присутствовал на его страницах небрежно загримированный (неразборчивый в сексуальных связях коммунист, со своими стихами и «конским хвостом»), но при этом он был описан тепло и даже в романтическом свете. Сам Гвин представлен в качестве рассказчика — бледного и болезненного валлийца, и в соответствии с условностями жанра именно он за всем бесстрастно наблюдает — в то время как реальная жизнь обычно делает все, чтобы статист так и остался статистом, ничего не поведав миру. Тем не менее Ричард считал, что образ Гвина был единственной сильной стороной книги: стопроцентный придурок, сообщающий голые факты о мире придурков. Все остальное была чистой воды ахинея, невероятно скучная и невыразительная. Книга старалась быть «трогательной», но трогательным в «Городе вечного лета» было только одно — он искренне считал себя романом. После выхода в свет роман расходился слабо, сопровождаемый незаслуженно благосклонными рецензиями, принадлежавшими перу Ричарда. На следующий год маленькая книжечка в мягкой обложке еще кое-как продавалась месяц или два… Можно было бы сказать, что Ричард переживал свежий провал своего шестого романа (но вряд ли провал бывает свежим, от него всегда несет затхлостью, и он слабо шипит, как прокисший йогурт), когда Гвин прислал ему выправленную корректуру своего второго романа — «Амелиор». Читая «Город вечного лета», Ричард фыркал, ну, а читая «Амелиор», он хихикал, гоготал и издавал тирольские трели: его веселили авторские слащавость и вкрадчивость, манерные точки с запятой, полное отсутствие юмора и острых поворотов сюжета, заемные образы, умилительная простота композиции, игрушечная симметрия… Так о чем же он, собственно, — «Амелиор»? Эта книга не была автобиографической: в ней рассказывалось о группе молодых людей в какой-то неназванной стране, которые взялись организовать сельскую общину. И им это удалось. И на том книга заканчивалась. Этот роман, с точки зрения Ричарда, вообще не стоило писать, а в законченном виде он был просто обречен на провал. Ричард с нетерпением ожидал дня, когда книга увидит свет.
Заговорив о терпении или о качестве, ему противоположном, я полагаю, мы можем ненадолго переключиться на точку зрения близнецов Ричарда — Мариуса и Марко. Ричард не был строгим и требовательным отцом, ему была свойственна терпимость, которую мальчики, как мне кажется, согласились бы назвать терпением. Ричард никогда их не ругал за испачканную одежду или разбросанные игрушки — эта миссия была возложена на Джину. Ричард не кричал, не бушевал, не раздавал шлепки направо и налево. Все это приходилось делать Джине. И наоборот, когда дети оставались с Ричардом, они объедались мороженым и чипсами, часами смотрели телевизор и крушили мебель, пока он сидел в своем таинственном кабинете, тяжело склонившись над письменным столом.
Но потом с папиным терпением что-то случилось… «Амелиор» уже был в продаже примерно месяц. Особой шумихи он не вызвал, и поэтому у Талла не было никакого повода облекаться в траур. В рецензиях на роман не было сарказма, на что надеялся Ричард, но тем не менее они были покровительственно-снисходительны по отношению к автору, просты и кратки. Немного удачи, и вскоре с Гвином будет покончено. Это было воскресное утро. Для мальчишек это означало, что они почти целую вечность будут предаваться безнадзорным шалостям, потом в сопровождении одного из погруженных в безмолвный транс родителей пойдут гулять в Собачий садик или даже лучше (в зоопарк или в музей). А потом им возьмут напрокат самое малое две кассеты с мультиками, потому что в воскресенье вечером после выходных, проведенных в их компании, даже Джина соглашалась на телевизор и часто ложилась спать раньше детей.
Так вот, папа на кухне наслаждался поздним завтраком. Близнецы (они оба красовались в мешковатых «бермудах», в которых их ножки казались еще более худенькими) возились на ковре в гостиной. Мариус умело сооружал из пластмассовых кубиков морские и космические корабли. А Марко развлекал себя в основном игрой своего воображения. Шнурами от стоявших на журнальном столике телефона и лампы он оплетал фигурки разных животных: например, стегозавра и поросенка в своих фантазиях он устраивал так, как в известной притче: чтобы лев мог лежать рядом с ягненком… Внезапно мальчики услышали из кухни громкий нечленораздельный вопль. Эти звуки, полные боли и горя, никак не связывались в их сознании с отцом и вообще ни с кем из знакомых; может быть, это кто-то чужой или какое-нибудь животное? Марко резко сел, сильно дернув перепутанные провода, опутавшие утенка и динозавра. Столик зашатался. Глаза Марко широко раскрылись, в них блеснули слезы искреннего раскаяния, столик рухнул, и в комнату вошел Ричард. В обычный день Ричард, пожалуй, сказал бы: «Ну, что тут у нас?», или «Да, не повезло», или, скорей всего, просто: «Господи боже». Но не в то воскресное утро. Быстро шагнув вперед, Ричард со всего маху залепил Марко такую оплеуху, которую тому еще не доводилось получать. Мариус замер на месте. Ему показалось, что воздух зарябил волнами, как вода в бассейне, из которого дети уже вылезли.
Двадцать лет спустя об этом прискорбном случае близнецы, улегшись на кушетку, будут рассказывать своему психоаналитику — о том дне, когда их отец потерял терпение. И больше он его уже не нашел, во всяком случае не таким, каким оно было изначально. Но они так никогда и не узнают, что же на самом деле произошло тем воскресным утром: вопль отчаяния, искривленный от ярости рот, мальчик на ковре в гостиной, покачнувшийся от удара. Пожалуй, только Джина могла бы сложить все по кусочкам, потому что отношения между супругами с тех пор тоже изменились. А случилось вот что: в то воскресное утро имя Гвина Барри и его «Амелиор» появились в списке бестселлеров под номером девять.
Но прежде чем заняться другими делами, прежде чем совершить нечто великое и благородное, например продолжить работу над своим романом, переписать рецензию на книгу «Роберт Саути — поэт-джентльмен» или приступить к уничтожению Гвина Барри (для начала, как ему казалось, у него был заготовлен неплохой ход), Ричарду надо было отнести в починку пылесос. Ладно. Отнести пылесос в починку. Но прежде Ричард сел на кухне и съел фруктовый йогурт. От избытка разных добавок йогурт по своей консистенции был как резиновый, чем напомнил Ричарду его вялый член… Давая Ричарду поручение насчет пылесоса, Джина употребила слова «заскочить» и «закинуть»: «Не мог бы ты заскочить в мастерскую и закинуть туда пылесос?» — сказала она. Но времена «заскоков» и «закидонов» Ричарда безвозвратно прошли. Он протянул руку и открыл дверцу чулана, где стоял пылесос. Обвитый шлангом пылесос вполне мог быть домашним животным их бойлера-далека. С минуту Ричард в упор глядел на пылесос, потом медленно закрыл глаза.
Поход в электромастерскую, ко всему прочему, предполагал посещение ванной комнаты — чтобы побриться. Ричард чувствовал себя таким грязным внутри, что он просто не мог выйти на улицу немытым и небритым. Он слишком сильно напоминал себе человека, в которого, как ему казалось, он рано или поздно превратится: ужасного старика с чемоданом, стоящего в телефонной будке, которому позарез что-нибудь нужно — деньги, работа, крыша над головой, информация, сигареты. Разумеется, в зеркале в ванной человек становится двумерным, так что нет смысла идти к зеркалу в ванной, если вам требуется глубина. Но Ричарду не нужна была глубина. «К определенному возрасту лицо человека становится таким, какого он заслуживает». А еще: «Глаза — это зеркало души». Подобные сентенции звучат довольно забавно, и верить в них можно лишь, когда тебе восемнадцать или тридцать два.
Теперь же, в утро своего сорокалетия, смотрясь в зеркало, Ричард чувствовал, что никто не заслуживает такого лица. И никогда не заслуживал за всю историю человечества. Нет в этом мире таких зол и пороков, чтобы человек мог заслужить такое лицо. Что же произошло? Что ты такого натворил, приятель? Волосы Ричарда росли какими-то клочьями и выглядели так, будто он только что закончил длительный (и бесполезный) курс химиотерапии. Ну, а его глаза с красными прожилками, и под каждым глазом — по отечному мешку? Если глаза — это зеркало души, тогда, в его случае, это зеркало напоминало лобовое стекло машины после трансконтинентального ралли. Кашель Ричарда напоминал скрежет по стеклу. Теперь он пил и курил, прежде всего чтобы забыть о том, что с ним сделали курение и выпивка, но курение и выпивка причинили ему очень много зла, так что пил и курил он много. Кроме того, Ричард экспериментировал со всеми другими наркотиками, какие только мог достать. Зубы его напоминали осколки дешевой фаянсовой посуды, склеенные довоенным быстросохнущим клеем. И все время, чем бы он ни занимался, по крайней мере две из его конечностей так немели, что ими было не пошевелить. Тело его постоянно ныло. И вообще, физически он постоянно чувствовал себя плохо. Его лечащий врач умер четыре года назад («К сожалению, я смертельно болен»), и по здравом размышлении Ричард пришел к выводу, что и он тоже неизлечимо болен. На шее сзади у него была большая глянцевитая шишка. Он лечил ее самостоятельно, следующим «народным» средством: прикрывал длинными волосами, чтобы ее не было видно. Если бы вы сказали Ричарду Таллу, что у него синдром отрицания реальности, то он станет это отрицать. Но не слишком горячо.
Однако, несмотря на все вышесказанное, Ричард должен был отнести пылесос в починку. Он должен был это сделать, потому что даже он (будучи мужчиной, он, конечно, был немыслимым лентяем и неряхой) и то был вынужден признать, что без пылесоса качество жизни в доме 49, квартире Е, на Кэлчок-стрит, катастрофически снизилось. В кабинете у Ричарда вездесущая пыль уже сбивалась в клубки, и он решил (на сей раз ошибочно), что еще чуть-чуть, и у него в очередной раз прихватит печень. Были и другие соображения, которые также нужно было иметь в виду, — в частности, представляющая угрозу для жизни аллергия Марко.
В конце концов Ричард сумел-таки выволочь пылесос из его сторожевой будки и уже рыдал от злости и от жалости к себе. У него уже совсем неплохо получалось плакать. Если верить женщинам, то плакать нужно по три-четыре раза в день. Но женщины плачут в самое неподходящее время: к примеру, когда побеждают в конкурсе красоты (когда проигрывают — наверное, тоже, только позднее). Если бы Ричард победил в конкурсе красоты — разве стал бы он плакать? Представьте себе Ричарда на подиуме — с букетом, в купальнике и с лентой через плечо, и с глазами, полными слез.
Когда Ричард вытащил пылесос из квартиры на лестницу, он подумал, что так страдать ему еще не приходилось. Наверное, именно этим можно объяснить всю мрачную беспросветность и беспомощную меланхолию литературы двадцатого века. Вот они: писатели — эти мечтатели и искатели правды, — вот они стоят, словно жалкие подкидыши в мире без слуг. На лестнице и на площадках — повсюду стояли и висели на стенах и даже на потолке велосипеды. Дом, в котором жил Ричард, напоминал улей, кишащий велосипедистами.
Когда Ричард спустил пылесос в парадную, он уже не сомневался, что Сэмюэлю Беккету в один из нелегких моментов его жизни тоже пришлось относить пылесос в ремонт. Селину — тоже, а возможно, и Кафке, если, конечно, у них тогда были пылесосы. Просматривая почту, Ричард немного передохнул. Почта его больше не пугала. Худшее было позади. С какой стати человеку бояться своей почты? Если он совсем недавно получил письмо с иском от собственного адвоката? Если незадолго до этого в ответ на просьбу подыскать ему дополнительную сдельную работу его литературный агент его уволил? Если оба его издателя подали на него в суд из-за авансов, выплаченных за ненаписанные книги? Однако по большей части почта Ричарда была просто макулатурой. В один суматошный апрельский день, возвращаясь после обеда с заезжим издателем из какого-то итальянского ресторана, Ричард увидел, как кружит над городом почтовый циклон — листопад листовок и рекламных листков, циркулирующие в воздухе циркуляры. «Это моя жизнь», — подумал он тогда. Но чаще всего он вообще не получал почты. Сегодня, в утро своего сорокалетия, он получил чек на небольшую сумму, два огромных счета и коричневый конверт, вероятно доставленный лично (без марки и без штемпеля). На конверте неровными печатными буквами было написано его имя с абсолютно точной, но непривычной припиской: «магистру, выпускнику Оксфорда». Ричард сунул конверт в карман и снова подхватил свой груз.
Кэлчок-стрит находится недалеко от Лэдброук-Гроув, примерно в полукилометре от шоссе Уэствей. Когда-то казалось, что Кэлчок-стрит суждено преуспевать в жизни. Лет шесть назад, вскоре после свадьбы, Ричард и Джина тоже вложили свои деньги в это предприятие вместе с еще несколькими молоденькими парочками, с которыми они потом обменивались улыбками в магазинчике и в прачечной. В ту весну под цветущими яблонями на Кэлчок-стрит не смолкал бодрый лязг и звон — повсюду стояли баки со строительным мусором, высились леса и рыжие пирамиды песка. Потом все парочки, кроме Ричарда и Джины, разъехались. На предложение облагородиться Кэлчок-стрит ответила — нет, спасибо. Она приобрела вид первых послевоенных лет, когда продукты были по карточкам. На предложение стать цветной Кэлчок-стрит тоже ответила отрицательно и предпочла остаться монохромной; даже азиаты и переселенцы из Вест-Индии, обитавшие здесь, странным образом осаксонивались — они ходили, пили, бродили и блудили так же, как местные. На Кэлчок-стрит был свой, на редкость отвратительный, паб — «Адам и Ева» (здесь Ричард выпил не одну рюмку) и такое же почтовое отделение, у дверей которого каждый будний день с восьми утра выстраивалась плотная очередь из страждущих Хильд и Гильд, Нобби и Нодди с бланками и извещениями в руках. В битком набитых подвалах ютились семьи ирландцев; беременные домохозяйки, стоя на крылечках, курили одну сигарету за другой, а сгорбленные старики в клешах и залатанных кроссовках пили пиво из банок, отогреваясь в телефонных будках. На Кэлчок-стрит были даже свои проститутки — небольшая труппа, обычно собиравшаяся на углу. Ричард прошел мимо этих молодых женщин и, как всегда, подумал: да врете вы все. В куртках и ветровках, хмурые, ярко накрашенные, эти женщины тоже были винтиками социально-экономической машины. За деньги они не давали перекипеть мужчинам в автомобилях.
Пылесос создан для того, чтобы торжественно курсировать по ковру. А вовсе не для того, чтобы его тащили сырым лондонским днем по улице, застланной дымкой выхлопных газов. Обремененный неудобной ношей, Ричард тащился дальше: под мышкой у него был зажат коричневый корпус пылесоса, тяжелый, как отсыревшее бревно, в свободной руке — Т-образная насадка, пестрый шланг обмотан вокруг шеи наподобие толстого шарфа, вилка, из-за того что крепление ее оторвано, болтается между ног и выводит его из себя. «Свежесть и нравственная чистота», «смелый, не модный нынче оптимизм» и «ничем не смущаемая вера в человеческое совершенство» — вот за что теперь, задним числом, превозносят «Амелиор», и всего этого, пожалуй, станет еще больше, когда увидит свет его преемник, тем более теперь, когда Гвину Барри не приходится относить пылесос в починку. Не глядя на дорогу и не обращая внимания на машины, Ричард перешел Лэдброук-Гроув. Шнур стреноживал его, обвиваясь вокруг лодыжек. Пестрый шланг питоньими кольцами сдавливал шею.
Войдя в мастерскую, Ричард разом свалил свою ношу на прилавок и еще какое-то время стоял, облокотившись на него и подперев голову руками. Когда он поднял глаза, перед ним был молодой человек, зачитывавший вслух пункты какого-то длинного списка. Ричард назвал МАРКУ, МОДЕЛЬ и РЕГИСТРАЦИОННЫЙ НОМЕР пылесоса. Наконец они дошли до ТИПА НЕИСПРАВНОСТИ, и молодой человек спросил:
— В чем проблема?
— Откуда я знаю? Он постоянно вырубается, внутри что-то трещит, и мусор из мешка вываливается.
Молодой человек внимательно посмотрел на Ричарда и взвесил полученную информацию. Потом его взгляд и шариковая ручка вернулись к соответствующей графе бланка. Ручка зависла над бумагой в нерешительности. Молодой человек на минуту поднял глаза, и этого было достаточно, чтобы их тягостные взгляды на мгновение соприкоснулись. Потом он снова посмотрел на бланк. Казалось, что теперь даже ручка страдает паранойей, чувствует, что она обгрызена, надтреснута, что колпачок ее где-то потерялся. Наконец в графе тип неисправности молодой человек написал «не работает».
— Да, — согласился Ричард. — Этим все сказано.
А за стенами мастерской, на улице, старые расовые и классовые различия уступали место новым: качественные ботинки против дрянных, хорошие глаза против плохих (ясные глаза встречались с воспаленными, которые словно жжет соус «Табаско»), различной была и степень подготовленности к формам, которые в последнее время начала принимать городская жизнь. Молодой человек смотрел на Ричарда с болью и плохо скрываемой враждебностью.
Он работал здесь гораздо дольше, чем следовало, и взгляд его был тусклым и пустым, так светят оставленные включенными на ночь фары машины на следующий день. Здесь, в мастерской, преградой между ними стали слова — те самые, что принято считать универсальным средством общения (по крайней мере, на этой планете). На стенах мастерской были развешаны разные приспособления — разные белые конусы и сферы. В дальнем углу, напоминая город под дождем, громоздилась груда безнадежно сломанной техники, некомплектной и не поддающейся описанию.
По пути домой Ричард заглянул в «Адама и Еву». Пристроившись в углу с кружкой портера и пакетиком чипсов, новорожденный вытащил из кармана конверт: «Ричарду Таллу, магистру, выпускнику Оксфорда». В Оксфорде — кому как не Ричарду знать об этом — Гвин корпел от зари до зари, только чтобы удержаться в группе середняков, а Ричард был первым в списке лучших, почти не прикладывая для этого усилий… Из конверта Ричард извлек листок бумаги, который вполне мог быть вырван из ученической тетрадки: в голубую линейку и слегка помятый. Письмо было исправлено другой рукой, и оно гласило:
Дорогой Ричард Вы автор романа. Преднамеренность. Поздравляю! Классно сделано. Сначала вы берете тему. Потом накручиваете разного. А потом вообще отпад.
Я тоже подумываю стать автором. Жму пять. Если захотите повидаться и потолковать об этом за парой кружек пива, звоните не раздумывая.
Ваш Дарко.
Известные писатели получают такого рода письма чуть не каждый день. Но Ричард не был известным писателем, и он получал такие письма раз в три года. (Так или иначе, они, как правило, касались книжных обозрений. Правда, он получал довольно странные записки из больниц и психиатрических лечебниц, написанные неразборчивым почерком, — там его романы можно было найти в библиотеках и на тележках с книгами, и там они пробуждали странные отклики у людей, погруженных в депрессию, перенесших ампутацию, и у пациентов, чей рассудок помутился от наркотиков.) Поэтому Ричард отнесся к этому письму гораздо серьезнее какого-нибудь известного писателя. И его внимание было вознаграждено: в левом нижнем углу лишь наполовину исписанного листка, почти скрытое загнувшимся уголком, значилось: «см. на об.». Ричард перевернул листок.
Я знаю одну отпадную девчонку, Белладонну. От нее все торчат. Боже, вот это краля. Ваш дружок Гвин Барри втюрился в нее, хоть он и телезнаменитость.
В целом новости были превосходные. Ричард допил пиво. Из всего этого мог получиться вполне сносный план Б. Хотя пока все складывалось так, что Ричард был очень доволен планом А. И вообще Ричард был полон надежд.
Вернувшись домой, он позвонил по двум номерам. Во-первых, он позвонил Энстис, своей сорокачетырехлетней секретарше из «Маленького журнала». Он проговорил с ней час — он так делал каждый день, не о «Маленьком журнале» и не потому, что ему этого хотелось, — Ричард боялся, что Энстис может покончить с собой или рассказать Джине, что он с ней переспал — однажды около года назад. Потом Ричард позвонил Гвину. Он звонил по поводу их очередной партии в снукер — два раза в месяц они с Гвином играли в бильярд, — Ричард хотел узнать, состоится ли очередная партия. Выяснилось, что Гвин не может. Причина (Ричарда чуть не стошнило), на которую сослался Гвин, заключалась в том, что в последнее время он провел слишком много вечеров «вдали от своей леди». Гвин, между прочим, был знаменит не только тем, что писал романы. Он был знаменит еще и тем, что он был счастлив в браке. Прошлой весной некий телепродюсер от нечего делать сварганил серию телепередач «Семь высших добродетелей». Гвину досталась «Безграничная любовь к жене». Сериал получил массу хвалебных отзывов, его крутили три раза как образец чисто британского шарма. Каждая серия длилась по часу. В фильме Гвин помогает Деми в саду, приносит ей чай, сидит и по-детски завороженно смотрит на нее, пока она болтает по телефону, рассеянно листая свой ежедневник.
Не сказать, чтобы стояла отличная погода, но все же это было лето. Хотя с летом явно было что-то не так. Но это Англия, так что ничего нового.
Посудите сами. Считается, что четыре времени года соответствуют четырем основным литературным жанрам. Иными словами, подразумевается, что лето, осень, зима и весна соответствуют трагедии, приключенческому роману, комедии и сатире (я перечисляю их в иерархическом порядке). Закройте на минутку эту книгу и подумайте, сможете ли вы угадать, какое время года какому жанру соответствует.
На самом деле все достаточно очевидно. Стоит вам угадать комедию и трагедию, как остальные разом встанут на свои места.
Лето: приключенческий роман. Странствия, поиски чудес, волшебники, говорящие животные и попавшие в беду девицы.
Осень: трагедия. Отчужденность, вырождение, роковые пороки и предсмертная агония героев.
Зима: сатира. Антиутопии, перевернутые миры, мысли, объятые стужей.
Весна: комедия. Свадьбы, яблони в цвету, веселые праздники, конец недоразумениям — прочь уходит все старое, да здравствует новизна.
Нам все время кажется, что с временами года происходит что-то неладное. Но что-то неладное уже произошло с литературными жанрами. Они все перемешались. Приличия более не соблюдаются.
У леди Деметры Барри был инструктор по вождению по имени Джери.
А у Тринадцатого был старший брат по имени Бац.
Это был один и тот же человек.
Бац — это его уличная кличка. Это не его настоящее имя, и это не псевдоним, что вполне очевидно, поскольку Бац — инструктор по вождению. И его настоящее имя — Джери.
Однако все же не совсем ясно, как случилось, что Джери стали звать Бацем. Уличные клички отнюдь не всегда бывают описательными, и они даже не всегда бывают контраописательными. Среди знакомых Тринадцатого и среди его братьев было несколько совершенно неописуемых типов с кличками наподобие: Большая шишка, Молния или Смотри-в-оба. К примеру, у Тринадцатого был двоюродный братишка по имени Йен, а кличка у него была Иму. И эти буквы: «И», «М» и «У» Йен старательно выводил краской из баллончика по всем мостам и пандусам Западного Лондона вперемежку с более сложными призывами, воззваниями и проклятиями типа: «Вооружим Зимбабве», «Мочи копов» и «Сыновья грома». Буква «И» обозначала Йен, а Йен любил музыку: отсюда Иму. Блеск. Или взять, к примеру, другого двоюродного брата Тринадцатого — Звено. Эта кличка была выбрана как достойная альтернатива Цепям. Она была призвана увековечить один случай во время ежегодного карнавала карибских негров, когда Звено расчистил от полицейских целую лестницу, размахивая в воздухе метровыми стальными цепями. Фигурально выражаясь, Звено провел в цепях следующие полтора года, и, возможно, именно по этой причине эта кличка — Звено — так к нему пристала.
Кто знает? Баца могли назвать Бацем, потому что он был очень большой, и если он падал, то всегда со страшным грохотом. Баца могли назвать Бацем из-за предсказуемости его финансов: через две недели после получения зарплаты Баца неизменно ждал финансовый крах. Хотя, скорее всего, Баца называли так из-за его давнишней (и давно оставшейся в прошлом) привычки вламываться в чужие дома и спать там: на кушетках, на полу, в ванной… Посторонний человек с полным правом мог бы предположить, что Баца прозвали Бацем из-за того, что постоянно случалось с ним и машинами, на которых он ездил в автошколе. Стоит мне закрыть глаза, и я вижу, как Бац, скорбно сложив руки на груди, взирает на необъятную свалку разбитых им машин. Ну, а если еще чуть-чуть подумать, то можно предположить, что Баца прозвали Бацем из-за того, что случалось с его учениками и их машинами во время экзамена по вождению. А машины в их автошколе были все сплошь немецкие, блестевшие лаком и оснащенные бортовыми компьютерами, потому что школа была модная и все женщины просили, чтобы инструктором им дали Баца — хотя они называли его другим именем.
Среди его учениц была и леди Деметра Барри.
Вот они: Стив Кузенс в темном офисе автошколы с книгой на коленях (Стив всегда носил с собой какую-нибудь книгу: сегодня это была книга Конрада Лоренца «Об агрессии»), смотрит в окно. Окно офиса выходило во двор, служивший в качестве автостоянки. Бац стоял во дворе в окружении сверкающих автомобилей и разговаривал со своим учеником, время от времени поглядывая на окно офиса. Стив и Бац смотрели друг на друга, но так и не поняли, встретились их взгляды или нет. Стив отложил книгу. Бац попрощался с учеником — богатым подростком крепкого телосложения с короткой стрижкой как у космического рейнджера и черепом как у инопланетян из комиксов.
— Бац, дружище, — сказал Стив Кузенс.
— Скуззи, — ответил Бац.
Бац отправился за кофе. Как и многие другие ребята из его округи, Бац когда-то работал на Скуззи продавцом кокаина. Этот факт и определял правила протокола. Чернокожий Бац стоял, склонившись над кофеваркой. Он был большой. Не толстый, а просто крупный, и ни в коем случае не безнадежно огромный, как некоторые чернокожие великаны, чьим быстрым ростом их матери постепенно гордятся все меньше и меньше.
— Забыл, какой ты пьешь, — уточнил Бац.
— Черный, два куска сахара, — ответил Стив.
Они устроились на низком диванчике. Бац был одет в черный тренировочный костюм, какие носят водители грузовиков (Скуззи подобной экипировки не признавал), но блеск черной ткани мерк перед густой чернотой его лица. Как и Тринадцатый, Бац говорил на лондонском наречии, но память об Африке была в нем сильна: об этом свидетельствовали огромный плоский нос, напоминавший спинку распластавшейся на лице черной лягушки, и растафарские дреды, торчавшие во все стороны. Конечно, это были не настоящие растафарские дреды. Растафарианам их вера не позволяет мыть волосы, так что в конце концов их косички становятся похожими на пепел, наросший на конце огромной сигареты. Еще у Баца были замечательно большие и яркие глаза — даже кровь, которой они наливались, была яркой. Ему очень нравились белые женщины, двери его спальни не успевали закрываться, впуская и выпуская посетительниц. Глядя на Баца, Стив подумал: просто невозможно, чтобы Бац состоял в родстве с таким троглодитом, как Звено. Больше того, Стив понимал, что на диаграмме, иллюстрирующей ход эволюции человека от Звена к Бацу, сам он (Скуззи, с его генами гениальности) будет не справа от Баца, а где-то посредине между Звеном и Бацем.
— Сиськи? — переспросил Бац. — Тут без веревки и ледоруба не обойтись. И лучше надеть альпинистские ботинки.
— Она их еле таскает, — иронично сказал Стив.
— Они типа как эти — чертовы овощи, которые накачивают всякой дрянью… Кабачки там всякие. Короче, которые чем-то напичкали.
Стив повернул голову набок.
— Большие сиськи — это хорошо, — сказал он. — Но ты ведь не хочешь, чтобы от них в машине было не повернуться.
— Она их поддерживает. Говорю тебе — сидит откинувшись назад, а они у нее так и торчат… буферами. — Бац негромко и восхищенно рассмеялся.
В другой компании Бац с удовольствием поболтал бы в таком духе с полчасика, прежде чем сменить тему, — ну, скажем, прежде чем перейти к тому, как леди Деметра Барри устроена ниже пояса. Но теперь он вдруг задумался: что он делает? Болтает про чьи-то сиськи со Скуззи. С ним об этом говорить не стоило, уж точно не с ним, не с этим долбаным психом. Определенно не стоило… Бац увидел, как недоразвитый подбородок Стива сморщился, рот стал жестким, точно клюв, и в его ярко горящем взгляде чувствовалось раздражение. Бац по привычке и без всякой обиды подумал, не заходит ли речь о межрасовых противоречиях — наши женщины и все такое. Ничего особенного он не уловил. Может быть, Скуззи еще только подбирался к сути дела. В любом случае, что бы ни произошло, в конце дня Тринадцатый точно получит хорошую затрещину. Бац подождал. Конечно, положение у него было трудное. Потому что никто — абсолютно никто — не знал о необычном мнении Скуззи о сиськах.
Наконец Стив сказал Бацу, чего он от него хочет: оформлено это было как ряд предложений. Бац оглянулся. Инструкторы, ученики (прошел час, и офис начал мало-помалу заполняться), девушки-секретари — все они, глядя на этих двоих на диване, ни за что бы не подумали, что этот черный боится этого белого, что такой большой боится такого маленького. Бац действительно боялся Скуззи. Много раз ему приходилось видеть Скуззи в деле: в пабах, на автостоянках. Скуззи невозможно было остановить. Если уж он заводился, то его было не остановить. В подобных обстоятельствах большой человек традиционно остерегается маленького, потому что маленький всегда наносит удар первым. А сейчас Скуззи сидит рядом с ним.
— Она счастлива с мужем, — произнес Бац и удивился своему голосу. — Его еще по телевизору показывали.
— Слушай. Знаю я вас, инструкторов по вождению. Целыми днями пялитесь на раздвинутые ножки. Вы не забыли пристегнуть ремень, дорогая? Позвольте я помогу. А сейчас вам вообще раздолье. Такая свобода. — Дыхание Стива приблизилось, запах изо рта у него был невероятно искусственный, как у новенькой машины, взятой напрокат. — Или, скажем, какая-нибудь богатая бабенка случайно сядет на твою ласковую руку. И стоит ей хотя бы моргнуть, как ты ей: «Расистка!» А если промолчит — то все нормально. — Дыхание придвинулось вплотную. Дыхание было еще одним оружием Скуззи. — Они ведь любят поиграть в демократию. Или в антропологию. Или еще во что-нибудь. Пользуйся этим, дружище. Пока есть такая возможность. Это называется репарации. Компенсация за работорговлю.
Бац на минуту отвлекся. У него было свое представление о работорговле. В голове у него засел образ обволакивающей со всех сторон абсолютной темноты, озвученной унылыми человеческими стонами и скрипом корабельной обшивки. Бац снова повернулся к Скуззи. Тринадцатому несдобровать. Вообще-то Бац не пил, но иногда, когда наваливалось слишком много всего, он брал бутылку виски — плевать на все — и выпивал всю бутылку зараз. Не часто. Но все же иногда, чтобы снять стресс, он брал бутылку виски и посылал все на хрен. Бац проглотил слюну и сказал невпопад:
— Пожалуй, пару дней стоит воздержаться от острого. А то во рту какая-то кислятина.
— Бац, дружище, тебе ничего не придется делать. Мне нужна только информация. И послушай моего совета: выброси на хрен эту туалетную воду. От тебя несет как от дешевого сутенера.
Да уж, подумал Бац. Приход Скуззи всегда означал дурные вести, совсем хреновые вести, информацию, наводящую на вас страх, как специальные выпуски теленовостей про катастрофы, которые крутят часами.
— Это все.
Леди Деметра Барри отличалась пунктуальностью: пробило ровно полдень. Появившись в потоке солнечного света, она вошла через стеклянную дверь. Первым, что бросалось в глаза при взгляде на верхнюю часть ее тела, было то, что ее серая шелковая блузка сидела как-то небрежно и косо, застежка съехала набок, да и пряжка пояса, возможно, была не совсем на месте.
— Привет, Джери, — сказала она.
— Добрый день! Как дела? — ответил Бац более глубоким и проникновенным тоном — африканские нотки в его голосе усилились, — так он обычно разговаривал со своими белыми ученицами. Потом он повернулся к Скуззи, который взял свою книгу, кивнул и протянул Деми руку:
— Стив Кузенс.
Стив шел по двору автошколы и думал, что никогда раньше ему так сильно не хотелось произнести то, что ему так часто хотелось произнести. Он сказал: «Стив Кузенс» — и чуть не добавил: «Воспитанник доктора Барнардо».
Как кто-нибудь другой мог бы сказать «звукооператор», «политический обозреватель» или «поэт и эссеист».
Конечно, он мог бы представиться и иначе — «дитя джунглей», что тоже было правдой.
Как у тебя сейчас дела с агентами? — спросил Гвин Барри. — У тебя есть агент?
Гвин и Ричард были в спортивном комплексе на шоссе Уэствей в окружении тридцати или сорока изнуренных алкоголем мужчин: они играли в снукер. Гвин успел выпить несколько кружек пива, ну а Ричард, само собой, был уже на рогах. На восемнадцати столах игра была в полном разгаре, восемнадцать пирамидальных светильников нависли над зелеными столами с блестящими костяными шарами. Игроки являли собой разномастную компанию: тут были испанцы, выходцы из Вест-Индии, из Южной Америки, люди с тихоокеанского побережья и бесцветные британцы, почти неотличимые от клубов сигаретного дыма, проплывающих между игроками, как призраки судьей… Англия действительно менялась на глазах. Двадцать лет назад Ричард и Гвин или им подобные никогда не пошли бы в бильярдную — Гвин в своих мешковатых брюках и кашемировом свитере с высоким горлом, Ричард в своем (случайно соответствующем местным обычаям) жилете и перекошенной бабочке. Они стояли бы на улице, согревая дыханием ладони и принюхиваясь к доносившемуся из подвала запаху жареного бекона, изучали бы безграмотную надпись на объявлении и сторонились бильярдистов в рабочих фуфайках или модных костюмах. Гвин и Ричард могли бы даже войти внутрь. Но вряд ли бы они оттуда вышли. В те времена у англичан были пролетарские прозвища — Купер, Бейкер, Уивер, — и они могли запросто набить вам морду. Теперь у них совсем другие прозвища — Кар, Шерт, Шоп, — и все могут ходить куда им заблагорассудится.
— Почему ты спрашиваешь?
— Дело в том, что у меня новый агент. Я теперь работаю с Гэл.
— Да, я читал.
— Ты помнишь Гэл?
— Конечно, я помню Гэл.
Ричард снова взял кий и встал в позу: верхняя часть тела склоняется почти под прямым углом, подбородок на уровне стола. Когда вы играете в снукер, разговаривать не полагается — ни о чем, кроме снукера. Ричард был вынужден на этом настоять. Поскольку стоило ему прицелиться к трудному шару, как Гвин начинал рассказывать о том, что завтра утром его будет снимать итальянское телевидение, или о потрясающей сумме, предложенной за права на перевод его книги в Саудовской Аравии. В результате Ричард непостижимым образом умудрялся запустить шар на соседний стол… Прошло уже две недели после происшествия в ресторане, но Ричард по-прежнему каждый день читал колонку Рори Плантагенета, надеясь наткнуться на обстоятельный рассказ о том, как он, Ричард Талл, унизил Гвина Барри на глазах у теневого министра культуры. Однако сегодня утром он наткнулся на сообщение о том, что Гвин Барри отказался от услуг своих агентов Харли, Декстера и Филдинга и передоверил свои дела Гэл Апланальп.
— Она уже проделала огромную работу по продвижению моего нового романа.
— Но ты ведь его еще не закончил.
— Да, но теперь они предпочитают начинать заранее. Это целая кампания. На войне как на войне. Хотят охватить весь мир.
— Возьмем еще выпить.
— Так с кем ты сейчас работаешь? Как у тебя дела с агентами?
— Давай еще выпьем, — сказал Ричард, чьи дела с агентами обстояли примерно так. Начинал он под крылышком Харли, Декстера и Филдинга, которые подписали с ним контракт, когда Ричарду было двадцать пять, еще до «Преднамеренности», обратив внимание на его броские язвительные обзоры новой поэзии и прозы. Ричард работал с Харли, Декстером и Филдингом, когда вышли два его первых романа, но потом, когда его третий роман отвергли все издательства страны, включая «Джона Бернарда Флаэрти Данбара ЛТД», «Фокус-покус букс» и «Сдох пресс», он их уволил. Тогда Ричард вверил свои таланты Дермотту, Дженкинсу и Уайетту, которые уволили его самого, после того как его четвертый роман постигла судьба третьего. Далее Ричард решил действовать самостоятельно, и сам вел переговоры по поводу своего пятого романа, иными словами, сам делал ксерокопии, упаковывал и рассылал их, причем в таком количестве, что в конце концов почувствовал себя издателем или печатником, выпускающим самиздат в свободной стране. Пока что у него не было никаких планов относительно своего шестого романа — «Без названия». А планы ему были нужны. Позарез нужны.
— У меня нет агента, — сказал он.
— Знаешь, Гэл — твоя большая поклонница.
— Ты хочешь сказать, что у нее остались приятные воспоминания обо мне? Или что ей нравятся мои вещи?
— И то и другое. Ей нравятся твои вещи.
В игре остался один красный шар. Таким образом, на столе было восемь шаров: черный, коричневый, розовый, синий, зеленый, желтый, одинокий красный и, разумеется, белый. И Ричард, и Гвин играли слабо, так что утверждать, что Ричард играл лучше Гвина, значило бы вводить читателя в заблуждение. Однако Ричард всегда выигрывал. Он понимал, что в этом деле, как и в парочке других, есть начало, середина и конец. И сейчас он понял, что настало время эндшпиля. Но именно в эндшпиле Гвину порой удавалось блеснуть: сказывалась его кельтская осмотрительность, его лисья изворотливость. Теперь держи ухо востро.
— Она просила передать, что собирается тебе позвонить.
— Авторы у нее, однако, не очень-то, верно? — произнес Ричард и почувствовал, что заливается краской и почти теряет сознание. Он наклонился над столиком с напитками, лицо его было розовее розового, краснее красного. — Да и что она издает — биографии рок-звезд да поваренные книги?..
— Она хочет перейти на новую ступень. Более литературную. Среди ее клиентов очень немного романистов.
— Да, и все они прославились в какой-нибудь другой области. Знаменитые альпинисты. Комики. Ведущие теленовостей.
Да уж. Ричард читал, что один телеведущий знаменит не только тем, что он телеведущий и романист. Теперь он прославился еще и тем, что как-то ночью его зверски избили в одном дворе на Кенсингтон-Хай-стрит.
— И политики, — добавил Ричард.
— Думаю, это правильный шаг. Гэл ради меня горы свернет. Потому что иметь меня в списке своих клиентов — престижно.
— Потому что ты… — начал было Ричард, но потом остановился. — Разумеется, ты просто не знаешь, что значит престижный. Или значило. Ложный. Вспомни слово престидижитатор, что значит — фокусник, мистификатор.
— Когда ты последний раз видел Гэл? Она была симпатичной девчонкой, но теперь она… она просто… Она просто…
Ричард без капли жалости наблюдал за тем, как мысль Гвина плутает в потемках, безуспешно пытаясь подыскать слова, чтобы выразить то, что Гвин хотел сказать. А он предположительно хотел сказать (Ричард слышал об этом от других и верил этому), что Гэл Апланальп стала беспощадно красивой. Гвин стоял, то пожимая плечами, то хмурясь — он был расстроен тем, что не может выразить словами свою мысль. Он боялся, что может показаться грубым и бестактным по отношению к Гэл или к другим, менее одаренным физически. И так далее.
— Говорят, ей очень повезло с наружностью, — сказал Ричард. — Постой. И ты ведь тоже еще кое-чем знаменит.
— Я? Чем же?
— Ты счастлив в браке. Влюбленный в жену муж.
— А, это…
Гвину удалось-таки загнать черный шар в лузу, но это уже ни на что не влияло, и Ричард отнесся к этому снисходительно — он одержал победу со счетом 3:1. Когда они шли к выходу с узкими футлярами для киев в руках, немного похожие на музыкантов или палачей, они прошли через спортзал, в котором, кстати, шесть лет назад Стив Кузенс давал уроки каратэ юношам из спортклуба Уэст-Тен. Но работал он здесь недолго, потому что все родители наперебой стали жаловаться и потому что Стив так и не научился уснащать свою речь всей этой философской дребеденью о самоограничении, самоконтроле и пустой руке.
— Тебе никогда не приходилось встречать девушку по имени Белладонна?
— Кажется, нет, — ответил Гвин. — Иначе я бы запомнил. Такое имя.
— Мало ли. Люди только и делают, что меняют имена. В наше время.
Они расстались на Лэдброук-Гроув под мостом, по которому проходили поезда метро. Этот кусочек Лондона, принадлежавший бродягам и забулдыгам, был просто образцовым антигородом. Здесь не только тротуары, но и проезжая часть были залиты пивом (в различных его проявлениях), которое чмокало у вас под ногами, когда вы старались поскорее миновать это место. Сидящие на земле люди с обращенными к небу разбитыми физиономиями… Вид их навел Ричарда на мысль о подземной столице Преисподней — Пандемониуме — и о мятежных ангелах, низвергаемых, точно молнии, с хрустальных стен небесной цитадели и падавших один за другим в карающее пламя, в бездонный мир тьмы. А потом был призывавший их к неповиновению Совет. Больше всего Ричарду нравился Молох: «Мой приговор — открытая война». Но Ричард чувствовал, что ближе к цели был Вельзевул: интриги, месть исподтишка, соблазны и искушения, подрывающие устои Эдема.
Мой приговор — открытая война… Это слово «приговор» ему ужасно нравилось. Когда ненавидит писатель, все сводится к чему-то очень простому. Его слово против моего.
Это все кризис. Вся эта чехарда — это все кризис среднего возраста.
Каждому отцу знаком омерзительный садик и детская площадка, где он бывает утром по воскресеньям (матери там бывают по пятницам вечером и по четвергам днем — и в другое время): горки, качели, нехитрые лесенки — пиктограмма бессмыслицы. Отцы примостились на краешках скамеек, или прогуливаются, или наклоняются и зорко смотрят — таковы их обязанности. Устало раскланиваясь при встрече, они прислушиваются к непроницаемой стене звуков детской возни: к воплям, визгу, хлопкам.
Я был там однажды туманным утром. Туман жалел, что оказался замешан в эту историю, он чувствовал себя несчастным и жалким. Как и отцам, ему некуда было больше податься. Древний и глупый, хотя теперь ему на помощь пришли новые химические добавки, туман маялся и слонялся без дела, надеясь, что никому не мешает.
Здесь я столкнулся с оборотной стороной одного общего правила: взрослые на площадку допускались только в сопровождении ребенка. Таким образом, площадка была защищена от маньяков и убийц. Ты не убийца. Твой ребенок является гарантом того, что ты не убийца.
Ко мне подошел один маленький мальчик — не мой сын — и стал делать мне знаки. Он сложил указательные пальцы в виде буквы «Т». Глухонемой мальчонка, подумал я и почувствовал, как на моем лице появляется выражение терпимости. Мой взгляд так старательно изображал терпимость, что она уже не выглядела как терпимость: просто широко открытые глаза. «Т». Может быть, глухонемой мальчик хочет сказать: «Ты»? Погодите. Вот он снова принялся что-то изображать пальцами. Может, «О» значит «ничего»? От напряжения я весь подался вперед и сосредоточенно нахмурился, внезапно почувствовав близость откровения, как будто этот мальчик мог сказать мне что-то, что мне действительно нужно было знать.
Ведь я знаю так мало. Ведь я так нуждаюсь в информации, откуда бы она ни была почерпнута.
— Том, — сказал мальчик. — Меня зовут Том.
Тогда я сложил свои скрюченные, вдруг ставшие чужими пальцы в «М» и «Э» и подумал: как я мог, как смел изображать из себя всеведущего мудреца, когда я ничегошеньки не знаю? Если я даже не смог прочесть имя ребенка в этом чувствующем себя неловко тумане?
Я написал эти строки пять лет назад, когда мне было столько же лет, сколько Ричарду. Уже тогда я знал, что Ричард выглядит вовсе не так плохо, как ему кажется. Пока еще нет. Если бы это на самом деле было так, то наверняка кто-нибудь — женщина или ребенок: Джина, Деми, Энстис, Лизетта, Мариус, Марко — взял бы его за руку и отвел бы в какое-нибудь красивое, уютное, светлое место, ласково шепча ему на ухо какие-нибудь слова, пока он ловил бы ртом воздух. Убежденность в собственной безобразности на пороге среднего возраста — дело обычное и, возможно, даже повсеместно распространенное. Но когда Ричард смотрел в зеркало, он искал там то, чего там уже не было.
Возможно, нам было бы легче, если бы мы знали, где мы живем. Ведь, в конце концов, у каждого из нас — один и тот же адрес. Его помнит каждый ребенок. А звучит он примерно так:
Такой-то номер дома.
Такая-то улица.
..Такой-то город.
…Такое-то графство.
….Такая-то страна.
…..Такой-то континент.
……Такое-то полушарие.
…….Планета Земля.
……..Большие планеты.
………Солнечная система.
……….Альфа Центавра.
………..Ветвь Ориона.
…………Млечный Путь.
………….Местное скопление.
…………..Местное суперскопление.
……………Вселенная.
…………….Эта Вселенная, включающая:
……………..Местное суперскопление.
………………Местное скопление.
……………….И так далее. В обратном порядке, вплоть до:
………………..Такая-то улица.
…………………Такой-то номер дома.
Возможно, нам было бы легче, если бы мы знали, куда и с какой скоростью идем.
Земля вращается вокруг своей оси со скоростью полкилометра в секунду.
Земля вращается вокруг Солнца со скоростью тридцать километров в секунду.
Солнце вращается вокруг центра Млечного Пути со скоростью триста километров в секунду.
Млечный Путь движется в направлении созвездия Девы со скоростью двести пятьдесят километров в секунду. С точки зрения астрономии все удаляется друг от друга.
Возможно, нам было бы легче, если бы мы знали, из чего мы сделаны, что поддерживает в нас жизнь и к чему мы вернемся.
Все, что находится у вас перед глазами — бумага, чернильница, эти слова и ваши глаза тоже, — были сделаны из звезд: звезд, которые взрываются, когда умирают.
Если точнее, то нас согревает, высиживает и выращивает одна стабильно работающая водородная бомба, наш желтый карлик: звезда второй стадии главной последовательности.
Когда мы умрем, наши тела в конце концов через пять миллиардов лет, примерно в 5000001995 году, вернутся туда, откуда пришли: на умирающую звезду, нашу звезду.
Возможно, нам было бы легче, если бы мы знали все это. Возможно, нам было бы легче, если бы мы все это чувствовали.
Бесспорно, Вселенная — это Высокий Стиль.
А что же мы такое?