Книга: Информация
Назад: ~ ~ ~
Дальше: ~ ~ ~

~ ~ ~

— Ну что, сынок, — сказал великий О'Флаэрти, — сколько тебе лет?
— Через месяц будет сорок один, — сказал Гвин, словно ожидая, что это известие вызовет изумление.
— Надеюсь, ты не собираешься бросать свою работу, иначе, боюсь, тебе придется голодать! — О'Флаэрти пожал плечами — так мягко, почти незаметно. — Понимаешь, все дело в том, как ты обращаешься с кием. И в твоем глазомере, сынок. В твоем глазомере.
Уже второй раз О'Флаэрти пустился в рассуждения о том, что снукер — это игра визуального воображения. Сначала Гвин воспрянул духом, полагая, что уж в этом-то он хорош. Но опыты с дополнительным белым шаром, устанавливаемым под различными углами по отношению к шару, на который нацелен удар, отнюдь не сделали игру проще.
— Дело в том, что я хочу победить только одного игрока. И он тоже не ахти какой игрок, — сказал Гвин, прерывая О'Флаэрти.
Сохраняя в свои шестьдесят лет мягкость черт, с крупным носом, нависающим над верхней губой, великий О'Флаэрти терпеливо склонил голову.
— Учитывая то, как вы обращаетесь с кием, — сказал он, — вам еще долго придется проигрывать, прежде чем вы наконец выиграете.
— Да, и мне это не подходит.

 

— Но подумайте. Скоро вы сможете выбивать по тридцать очков. По тридцать пять очков!
— Нет. Я хочу выиграть у этого парня не откладывая. И я здесь, чтобы вы мне подсказали, как это сделать.
О'Флаэрти склонил голову, не то чтобы печально, но с профессиональной понятливостью. Для него бильярд символизировал сдержанность и порядочность; для него эта игра символизировала цивилизацию. Он дважды был вторым на чемпионатах мира еще в те поры, когда за победу платили десять шиллингов. И он получил свои пять шиллингов за то, что проиграл победителю. Однако в отличие от великого Буттругены, который постоянно ломал себе голову, почему он не живет в Монте-Карло, великий О'Флаэрти не сокрушался о доме в Марбелье и о персональном номерном знаке для своей машины.
— Если бы это зависело только от меня, я бы вам советовал не трудиться зря. Но вы меня наняли…
— Это верно, — проникновенно произнес Гвин.
О'Флаэрти выпрямился:
— У вас обоих свои кии?
— Да. Но мой намного дороже.
— Для начала купите замшу. Можно и еще кое-что предпринять. Выбрать кий подлиннее и так далее. Везде есть свои маленькие хитрости.
— То есть вы хотите сказать, что может помочь лучшее снаряжение?
О'Флаэрти склонил голову:
— Для начала. Ненадолго.
Гвин высказал предположение.
Одним движением кистей рук великий О'Флаэрти переломил свой кий пополам.
— Что ж, может быть, это сработает.
Они разговаривали не в бильярдной, откуда Гвину теперь нужно было выбираться. И он был этому рад. В темных бильярдных, где пирамиды света освещают лишь покрытые зеленым сукном свинцовые плиты, традиционно таилось насилие. Нет, урок состоялся в одной из гостиных отеля «Гордон» на Парк-лейн. Именно здесь О'Флаэрти устраивал показательные выступления, наставляя и развлекая любителей снукера (с ирландским кудесником Гвина свел Себби). Гвин вытащил бумажник и предложил возместить убытки, но О'Флаэрти даже и слышать не захотел о деньгах.
«Парень из валлийских долин: жизнеописание Гвина Барри» — это название не годилось, поскольку Гвин хотел, чтобы люди забыли, что он родом из Уэльса. «Аллегорист» казалось вполне симпатичным, более скромным, чем «Провидец». «Гвин Барри. Тревожный утопист» было далеко от идеала и звучало мрачновато, хотя Гвину нравилась мысль о том, что быть утопистом не так легко, как кажется. «Лучший путь. Гвин Барри и поиски…» На самом деле он предпочел бы простое «Гвин Барри» или даже еще проще — «Барри». У американских писателей такие хорошие фамилии — грубоватые, резкие, запоминающиеся. Здесь таких, похоже, нет. Пим, Пауэлл, Грин.
Гвин с кием в футляре выбирался из недр «Гордона» — по коридорам, анфиладам, напоминающим станцию метро какого-то неведомого плутополиса. В одном месте он помедлил, посмотрел налево и через поручень галереи увидел танцевальный зал с боксерским рингом и с накрытыми столиками. Плакат на стенде возвещал о том, что здесь состоятся любительские бои по боксу и зрители должны быть одеты в вечерние наряды. Гвин оглянулся: на первом этаже и на лестнице он заметил молодых людей в спортивных костюмах. Сегодня вечером, одетые в майки и блестящие боксерские трусы, они будут драться в кишащем смокингами термитнике. Гвин тихо прошел мимо них. Лица молодых боксеров были неприступны; это были лица воинов, с которых было стерто все лишнее — оставалась только двухмерность вызова и первые признаки поражений мозга. На спинах у них значились их имена: Клинт, Кит, Пацифист, Божесил. Последнего парня, должно быть, дразнили из-за его имени, но вряд ли в последнее время. Один из боксеров резко развернулся, и Гвин едва не рухнул прямо на колени другому боксеру, который сидел на диване с безразличным видом и дожидался вечера. «Извините», — сказал Гвин в лишенное глубин юное лицо. Ему стало стыдно — не из-за собственного страха, а из-за неприязни, которую он, похоже, внушал всем на свете. Как бы помягче сообщить об этом чувстве его биографу? Гвин выбрался из отеля через двери между колонн. Он собирался заехать в рекламный отдел своих издателей в Холборне. Значит, придется преодолевать десятиполосную улицу, Уголок ораторов и Парк. Километры вражеских укреплений.

 

В рекламном отделе Гвин замечательно провел время — как будто бы, поднимаясь в лифте, он проглотил пилюлю витамина С, то есть таблетку под названием Снисхождение. Люди в рекламном отделе работают для того, чтобы вы чувствовали себя хорошо, особенно тогда, когда у вас нет никаких оснований чувствовать себя хорошо. В этом они были настоящие мастера — все сработало, и Гвин уже чувствовал себя хорошо. Он думал, что кажется им замечательным, потому что он замечательный, но еще и потому, что из-за него их работа выглядит так замечательно. Забудьте о кулинарных книгах и диетических предписаниях, о дряхлых поэтах и романистах с Гебридских островов. Все это он делает ради них: серьезный писатель, который может сотворить рекламу из воздуха. Только однажды Гвин вышел из себя, но и это было по-своему здорово (ему чем дальше, тем больше так казалось). Новенькая, Мариетта, заговорила о фонде «За глубокомыслие», совершенно не понимая, что Гвин не хочет говорить о фонде «За глубокомыслие». Подобные разговоры искушают судьбу. И заставляют его нервничать. Но как бы то ни было, заплаканную Мариетту вытащили из туалета, и Гвин с шутливой помпезностью извлек бумажник и послал ее за шампанским.
Через полтора часа, оставив команду рекламщиков работать допоздна, Гвин спустился в лифте. На ходу он бросил молодому чернокожему швейцару «привет» и тем самым осчастливил его. Собственно, Гвин занимался этим постоянно: осчастливливал людей. А что, витамин С — это чертовски хорошая штука! В ранних сумерках опустевший Холборн все еще светился желтизной огромных окон. Это был современный город: здесь работали, но не жили. Дверь захлопнулась за спиной Гвина. Застегивая на ходу пальто, он двинулся навстречу ветру… Что-то потно-веснушчато-напористое со всего маху врезалось в него. На мгновение их лица почти соприкоснулись — на Гвина пахнуло пивной отрыжкой, и он увидел слюни в уголках рта и рыжие брови. На миг они оказались в объятиях друг друга, потом Гвин неуклюже осел на мостовую — примерно так же, как Ричард опустился на асфальт парковки десять лет назад в Ноттингеме, когда в его ребра бездарно и вяло врезался правый башмак Лоуренса.
Над Гвином стоял голый по пояс парень, и от него шел пар. Липкий от пота, меднокожий, казалось, его окутывает облако гормонов молодости. И вечерний туман.
— Извините, — раздался голос Гвина с мостовой.
Стараясь сохранить равновесие, молодой человек сказал:
— Теперь мне вот такого поручили? Знаешь, что… Да мой младший… — Но он был взволнован! Он был страшно взволнован. Его голос словно надтреснул и внезапно сел. Сквозь слезы гордости он произнес: — У моей мамули есть сын. Ему всего двенадцать лет. Да он тебя вообще убьет к чертям.
Вечернее небо было пустынно, и улица была такой же, как прежде. Молодой человек моментально исчез, рванул по улице, а потом срезал наискосок к шумному шоссе Кингсуэй. Гвин какое-то время еще сидел на земле. Потом встал. Ощупал себя и убедился, что цел. На минуту он почувствовал себя неестественно здоровым, в неестественной безопасности, потому что на сегодня это было все и никакие встречи ему больше не угрожали.
Никакие встречи, к примеру, с младшим братом этого парня, или сводным братом, или незаконнорожденным ублюдком. С двенадцатилетним мальчишкой, способным на убийство. С которым, естественно, любому просто не терпится познакомиться.
_____
Освобождая свой стол в офисе «Маленького журнала», Ричард наткнулся на подарок от Энстис, и это его скорее встревожило, чем удивило. Этажом выше вовсю шла его отвальная вечеринка, оттуда доносились шумные, перебивающие друг друга голоса и неверные шаги. Ричард обдумывал свою речь. Сотрудники собирались подарить ему подшивку «Маленького журнала» — шестьдесят номеров, начиная с 1935 года. Ричард пригласил на вечер Джину, Гвина и Деми.
Энстис оставила ему на память книгу с дарственной надписью — «Поддельная любовь» некоей Элинор Треджир. Энстис читала много таких книг, по крайней мере по книжке в день. Это были дамские романы, покупавшиеся и продававшиеся по дешевке. Энстис не случайно оставила Ричарду именно эту книгу. Этот роман он когда-то у нее брал (и прочел примерно половину) из любопытства к любой прозе, которая нашла своего издателя. Теперь Ричард вспомнил. Эта книга была о деревенской девушке, которая приезжает в Лондон и влюбляется в великого художника, оперного певца или что-то в этом роде. Нет, кажется, в дирижера. А может, композитора. Сделанная рукой Энстис надпись гласила:
Ты не был подделкой. Та ночь была освящена любовью. Увы, ты женат, и у тебя двое славных мальчишек! Теперь я вступаю в иную ночь — одна, не чувствуя твоей мощи внутри себя. Я ни о чем не жалею, любимый. Adieu.

 

Ричард отложил в сторону текст своей речи, посмотрел на часы и закурил. Наверху нестройный гомон пирушки уже разнообразили звуки чего-то бьющегося. Наложить на себя руки, раствориться во имя любви — как это наивно, как старомодно. И так литературно, в противоположность экранным страстям. Телевидение приучало женщин не быть жертвами. То есть (подумал Ричард) с Гильдой это еще хоть как-то понятно: годы близости, на узеньких кроватях, в крохотных комнатушках. Но Энстис. Энстис покончила с собой ради какого-то импотента… За десять минут он по диагонали прочел вторую половину «Поддельной любви». Прекрасная провинциалка (Мэг) приезжает в Лондон и работает секретаршей у пылкого композитора (Карла). В нем тлеет затаенная страсть, и он пытается соблазнить девушку. В ней тоже тлеет затаенная страсть, но она сопротивляется. Ибо Карл — эмоциональный тиран, целиком посвятивший себя своему искусству; вдобавок он женат на страстной диве, живущей в Зальцбурге. Супруги бездетны. Измученная, несчастная, Мэг вопреки самой себе решается: только одна ночь. Она отдастся Карлу, а потом вернется в Камбрию — к холмам, долинам, пасущимся овечкам… Великая ночь любви занимает целую главу и вся описана с помощью метафор — музыкальных метафор. Ричард закурил. Он приготовился к негромкому, приглушенному исполнению. Ну, скажем, скерцо для второй флейты-пикколо. Но это оказалась мощная симфония с громогласной истерией медных духовых и струнных и буйством литавр, напоминавшим топот охваченного паникой стада буйволов. В финале романа Мэг стоит в какой-то луже в родной Камбрии, и тут из-за поворота выезжает кремовый седан Карла. Счастье до гроба. Страстная дива кончает с собой по какой-то иной причине.
В дверь постучали, и в комнату вошел Р. Ч. Сквайерс. Во второй раз за последние полчаса Ричард ощутил скорее тревогу, чем удивление: парочка выдающихся личностей, некогда занимавших кресло Ричарда, уже пришли. Р. Ч. Сквайерс вошел в свой старый кабинет с обманчивой развязностью. Он снял свою шапку с твидовыми наушниками, взмахнул заляпанным зонтиком и воскликнул:
— Кто даст аванс больше семидесяти тысяч фунтов?
Люди, появляющиеся с такой помпой, — когда-то давно Ричард пришел к такому выводу (теперь он иногда и сам подумывал, не воспользоваться ли этим методом) — так вот, люди, появляющиеся с такой помпой, делают это в качестве отвлекающего маневра, чтобы скрыть от окружающих, как они ужасно выглядят, какие они старые и больные. Возьмите хотя бы Р. Ч. Сквайерса: изнуренное лицо цвета пармской ветчины, волосы, похожие на опилки, которыми посыпают пол в барах. Невероятно, однако он целых пятнадцать лет писал вполне разумные и изящные «вставки» о куртуазной любви, о шекспировских женщинах, о розенкрейцерах, о Донне, о Китсе, об Элизабет Барретт Браунинг. Пожалуй, Ричард даже мог бы увидеть в Р. Ч. Сквайерсе наставника. В нем Ричард мог одновременно увидеть прошлое и будущее: свое собственное возможное будущее и незначительное литературное прошлое. Чему-то, пожалуй, у Р. Ч. Сквайерса даже можно было научиться.
— Семьдесят тысяч фунтов! Или мне послышалось восемьдесят?
Выяснилось, что он имеет в виду долги, оставшиеся после Хорэса Мандервиля (другого их выдающегося предшественника), чья печень разорвалась этой весной. Ричард видел огромные некрологи на целую газетную полосу.
— Как ему удалось вытянуть из людей столько денег?
— Ему давали банки! У него были богатые жены!
Р. Ч. Сквайерс повернулся к книжным полкам. Казалось, он переводит их товарную стоимость на банки джина с тоником. В глазах его плескался джин с тоником, умоляя дать еще и еще джина с тоником. Несколько месяцев назад Ричард столкнулся с Р. Ч. Сквайерсом в одном пабе размером с амбар. Из динамиков магнитофона вовсю ревел тяжелый рок, а Р. Ч. Сквайерс стоял, навалившись на старый сломанный музыкальный автомат. Разглядывая Ричарда с непередаваемым отвращением, Р. Ч. Сквайерс напыжился, сделал несколько максимально глубоких вдохов и начал. Обличительная речь прозвучала нечленораздельно. Послышалось лишь несколько хрипов — на большее он не был способен.
— Почему бы вам не подняться наверх? Слышите, как там весело? Я подойду через минуту.
— Мне очень жаль… Энстис. Энстис! Бедная девочка. После поговорим. Мне кое-что нужно вам сказать.
— О чем?
— О том, что вас ждет.
Оставшись в одиночестве, Ричард перечел свою прощальную речь, которая показалась ему чересчур длинной. Не часто ему случалось выступать перед публикой — такой, которая никуда не денется. Ричард в последний раз встал со своего стула, где когда-то уютно покоились ягодицы Хорэса Мандервиля, Джона Бересфорда-Нокса, Р. Ч. Сквайерса.
Проходя через приемную, Ричард увидел фигуру, склонившуюся над столом с книгами (ее шляпка, ее шарф, как обмотанная вокруг шеи коса, ее поза покорной исполнительности), — и смерть прошелестела мимо. Смерть с волосками в ноздрях, с узкой прорезью губ, скрывающих зубы скелета. Но это была не Энстис. Энстис умерла.
— Деми. Как мило с твоей стороны, что ты пришла. Но что-то Гвина не видно.
— Джины тоже.
— Сегодня пятница. Джина любит посвящать пятницы себе.
Ричард помог Деми снять пальто, а когда она снова повернулась к нему лицом, Ричарду на мгновение показалось, что вокруг глаз у нее пролегли то ли тени, то ли синяки. Но тут же, словно противореча ему, глаза Деми широко раскрылись, и она выпалила:
— Гвину кажется, что ты собираешься написать в своей статье обо мне. Что-то нехорошее. Это правда?
— Нет. Я собираюсь написать то, что ты сказала о его книгах. Что он не может писать ни за что.
— Камень с души. Против этого он не будет возражать.
И тут Ричард впервые задумался над тем, как же это Деми могла такое сказать: что Гвин не может писать ни за что. Но сказал он лишь:
— Пойдем наверх. Я должен произнести речь. Пожелай мне удачи.
Они стали подниматься по лестнице навстречу гулу голосов. Но вдруг там воцарилась тишина. Они подошли к конференц-залу. Ричард взялся за ручку и толкнул дверь. Дверь подалась лишь на несколько сантиметров. Ричард нажал на дверь, но она не хотела открываться. Он услышал лишь чей-то тоскливый вздох. И увидел лишь замшевый ботинок песочного цвета, который дернулся пару раз и вытянулся, навсегда замерев или успокоившись: это были старые ботинки Р. Ч. Сквайерса.

 

Между тем Ричард «закончил» «Амелиор». Не как читатель, а как романист. Он всего лишь закончил его писать. Стал ли он теперь Гвином Барри? Была ли это та самая информация?
Написав роман, Ричард теперь должен был его окрестить. На самом деле больше всего ему хотелось назвать книгу «Собачий садик». Был и другой вариант — «Идилляндия», довольно неуклюжее название для лесной утопии, этого нового, лучшего мира. В конце концов Ричард остановился на красивой, сочной строке из «Сада» Эндрю Марвелла. «Брожу среди чудес».
Назвав книгу, он стал подыскивать имя автору. Он подумал, что было бы остроумно сделать анаграмму из имени Эндрю Марвелла. И сделать его женщиной. С его навыками кроссвордиста это не составит… Элла выглядела многообещающе. Элла Рамуорден. Равелла Дрю, магистр. Нет. Вельма… Боже. Дрю ла Мальверн. Ванда Мерльверль. Леандра Рельм. Это слишком патетично. Марвелла Дрюн.
После неудачных попыток придумать анаграмму на Эндрю Марвелла Ричард попытался перефразировать «Сад». На сей раз пусть это будет мужчина. В «Амелиоре» не было секса, там не было и половых различий. Гвин писал не как мужчина. И не как женщина. Он писал как нечто среднее. Итак, «Сад» — то есть «Гарден». Значит, Грант Хид. Гарт Дин?
«Брожу среди чудес». Автор — Тад Грин. Да.
Затея с написанием «Амелиора», разумеется, предполагала необходимость перечитать его, причем очень внимательно. С точки зрения Ричарда, роман был совершенно бесцветным. Он мог лишь вызывать зуд под мышками. Можно было вернуться домой после полного рабочего дня в «Танталус пресс», но «Амелиор» продолжал зудеть, как любимая мозоль. И все же в конце концов Ричарду показалось, что он понял, что сделал Гвин и как он это сделал.
Плагиат — это хорошо. Плагиат — это справедливое возмездие. Ричард Талл собирался представить все так, будто Гвин Барри украл «Амелиор». А Гвин действительно его украл. Не у Тада Грина. А у Ричарда Талла. И, перепечатывая книгу, Ричард всего лишь возвращал себе украденное.
У Ричарда были и свидетели. Все началось — как начинается многое в литературе — во время случайного разговора за рюмкой. Все началось с симпозиума, ведь это слово означает «совместную пьянку»: «sym-» — значит «вместе», a «potēs» — «много пьющий». Все началось в пабе. Присутствовали также Джина и Гильда. Ричард вкратце излагал содержание своего последнего проекта — большой и дерзкой книги под названием «История прогрессирующего унижения». В тот вечер они потратили почти половину аванса.
«Литература», — говорил Ричард, и здесь было бы неплохо добавить что-нибудь вроде: «утирая рукавом пену с губ, в то время как остальная компания приумолкла». Но он пил дешевое красное вино, закусывая свининкой, а Джина и Гильда говорили о чем-то своем. Литература, сказал Ричард, описывает упадок. Сначала боги. Затем полубоги. Затем эпос сменяет трагедия: низложенные короли, поверженные герои. Затем мелкопоместное дворянство. Затем средний класс и его меркантильные интересы. Затем она взялась за вас, Джина и Гильда, и это называлось социалистический реализм. Затем она описывала их: подлый люд. Негодяев. Эпоха иронии. И тогда Ричард сказал: а что теперь? Какое-то время литература может заниматься нами (он смиренно кивнул в сторону Гвина): писателями. Но это не продлится долго. И как нам очиститься? И он спросил их: куда идет роман?
Этого было уже больше чем достаточно. Было ясно, как божий день, что сделал Гвин. Вернувшись в свою каморку, он собрал все справочники для любителей кроссвордов и пособия по садоводству и написал «Амелиор». Но он пошел еще дальше. На самом деле разгадка не в этом…
«Предположим», — продолжал Ричард, окрыленный дешевым красным вином и аудиторией из трех человек. Предположим, что развитие литературы по нисходящей линии предопределяется развитием космологии по восходящей линии. Для людей история космологии — это история прогрессирующего унижения. Этому унижению люди яростно противились, но их иллюзии одна за другой рассеивались, и люди смирились. По крайней мере, гнет унижения усиливался постепенно.
Гомер считал, что звездное небо сделано из бронзы — что это щит или купол, опирающийся на столбы. Гомера уже давно не было на свете, когда впервые возникло предположение о том, что мир не плоский.
Вергилий знал, что Земля круглая. Но он думал, что Земля — это центр Вселенной и вокруг нее вращаются Солнце и остальные звезды. И он считал, что Земля неподвижна.
И Данте — тоже. Вергилий был его путеводителем по чистилищу и аду, потому что ничего не изменилось. Данте знал о затмениях, эпициклах и о ретроградном движении светил. Но он не имел ни малейшего представления о том, где находится он сам и с какой скоростью движется.
Шекспир думал, что Солнце — это центр Вселенной.
Вордсворт тоже так думал, и еще он считал, что Солнце состоит из угля.
Элиот знал, что Солнце это не центр Вселенной и что оно не центр нашей галактики, а наша галактика, в свою очередь, это не центр Вселенной.
От геоцентризма к гелиоцентризму, к галактикоцентризму и к эксцентризму. Вселенная становилась все больше, и не с той постоянной скоростью, с какой она естественно расширялась, а огромными скачками, вместе с прорывами человеческого разума.
А теперь приготовьтесь к следующему удару: к множественности, а возможно, и бесконечности других вселенных.
И поэтому вот что нам придется сделать. Вот что надо сделать, чтобы все вновь обрело новизну. Надо сделать так, чтобы эта Вселенная ощущалась меньше.
Вот это Гвин и сделал. Ричард это понял, перепечатав «Амелиор». Гвин сделал это спокойно, ненавязчиво, твердо. И то, что он сделал, выражено в романе одной-единственной запоминающейся фразой: «видимая невооруженным глазом Вселенная». Так вот чем был Амелиор: он был центром видимой невооруженным глазом Вселенной.
Само собой, в романах Гвина мало говорилось об астрономии. Зато постоянно говорилось об астрологии. А что такое астрология? Астрология посвятила себя вселенной, центром которой является человек. Астрология шла дальше утверждения о том, что звезды рассказывают о нас. Астрология заявляла, что звезды рассказывают обо мне.
Ричарду захотелось узнать, как себя чувствовал Гвин. Ричард позвонил ему и спросил:
— Ну, как твой локоть?
_____
— Все еще болит, — ответил Гвин.
— Значит, никакого тенниса. И никакого снукера. Но в шахматы, я думаю, мы могли бы сыграть. Я знаю, у тебя проблемы с головой. Постоянный зуд в мозгах. Тебе надо расслабиться. Втирай в голову на ночь какую-нибудь согревающую мазь.
— Подожди минутку.
Гвин сидел в кресле у окна в своем кабинете. У него была пауза между интервью. Он договорился с рекламщиками, что журналисты сами будут к нему приезжать. Все, что ему было нужно, — теннисный корт в подвале и парочка ресторанов, и тогда ему никогда не придется выходить из дома. В дверь постучали, и в комнату вошла Памела. Она назвала какой-то ежемесячный журнал и сказала, что пришли люди из этого журнала.
— С фотографом? — спросил Гвин.
— С фотографом.
— Что-то они рано. Пусть подождут… У меня интервью, — объяснил Гвин в трубку. — На чем мы остановились?
— Мы говорили о твоей голове, — сказал Ричард.
— Слушай, я должен тебе сказать, что последнюю пару лет я тебя обманывал.
— Ты о чем?
— На самом деле я гораздо сильнее тебя во всех играх. Я гораздо сильнее тебя и в теннисе, и в снукере. И даже в шахматах. Такое иногда случается после большого, всемирного успеха. Откуда-то берутся новые силы, прилив энергии. В особенности это касается секса и соревновательной сферы.
— Но ты же всегда проигрываешь.
— Верно. Но я просто не хотел выигрывать. Понимаешь, я думал, что если еще и это, то ты просто можешь не выдержать.
— О боже. Это все-таки случилось. Я всегда знал, что у тебя в голове живет такая проказливая придурь. И подает голос то из одного, то из другого уголка. Итак, это случилось.
— Что случилось?
— Придурь стала размножаться. Деми сказала, что ты теперь сам на себя не похож. Что ты это не ты. Что бы это ни означало.
— Послушай. Высвободи для меня день, и мы устроим триатлон. Захвати сменную одежду. Для начала сыграем в теннис. Потом в снукер. А потом пообедаем у меня и закончим парочкой партий в шахматы.
— Мне уже не терпится. Больше никаких оправданий. И никаких несчастных случаев и отделений реанимации.
— Послушай. Что именно Деми тебе сказала? Что-нибудь про мою работу?
— Я записал. И даже отпечатал. «Гвин не может писать ни за что».
— Ты уверен, что она говорила обо мне?
— Я у нее переспросил на следующее утро. Она сказала: «Но ведь он правда не может». А я ей сказал…
— Высвободи для меня день.
Гвин встал, подошел к окну и посмотрел на улицу. Мир любил и в то же время не любил его. Бедный Гвин и все эти противоречия познания.
Теперь на улице Гвин не знал, как и куда ему смотреть. Мир говорил, что любит его. Так почему же у него так щиплет в уголках глаз? Он не чувствовал взаимности. Розовые губы цветущей вишни целовали его, беззвучно произносили его имя, шептали и показывали ему свои язычки. Мать-Земля дышала на него и жаром, и холодом — таким же жарким, как сгущенный воздух Венеры, и таким же холодным, как Плутон с его обледеневшими скалами.
По правде говоря, интересы Гвина не простирались высоко над землей. Лишь до тропосферы, поскольку от нее зависела погода, да иногда в стратосферу, когда ему случалось пролетать по ней. О том, что Земля вращается вокруг Солнца, он вспоминал дважды в год, когда ему приходилось переводить часы. Космология «Амелиора» ничем не была обязана Ричарду Таллу. В этой книге, равно как и в ее преемнице, Гвин старался убедить читателя в практическом приложении космоса. Он стремился изобразить Вселенную лишь в той мере, в какой разумный человек (такой, как он сам) мог извлечь из нее пользу. Там было Солнце, и не важно, из чего оно сделано, но оно вставало и садилось, помогая произрастать зелени и одаривая вас загаром. Там была Луна и Лунный человек на ней. Фоном служил усыпанный звездами задник, и если понадобится, он будет указывать вам путь на море. А что там за всем этим — не стоит ломать голову.
Гвин помедлил у окна, пока новый фотограф устанавливал свет, штативы и белые зонтики. Это интервью брала девушка (непривлекательная). Со странной враждебностью Гвин отметил про себя, что Памела, улучив момент, положила на круглый стол рядом с его креслом кипу свежих еженедельников. Рядом со стопкой еженедельников за прошлую неделю. А он еще даже… «Жадный до чтения, Барри всегда…» «Он считал своим долгом быть в…» «В этом, как и во всем другом, Барри подчинялся духу инстинктивной прозорливости: он умудрялся из всего извлечь…»
— Вы не возражаете, если я воспользуюсь диктофоном?.. Не могли бы вы что-нибудь сказать? Что у вас было сегодня на завтрак?
— Дайте вспомнить. Половина грейпфрута. И чай.
— Однажды вы сказали: «Похоже, никто не любит моих книг. Кроме читателей». Можете ли вы сейчас повторить свои слова?
За окном на ветру раскачивались ветки цветущей вишни. Там вступал в свои права Лондон.
— Как тогда вы объясните свое всемирное признание?
Там в свои права вступал Лондон. Мир похож на любовницу, которая любит вас лишь изредка. Иногда, когда вы ее касались, она сладко постанывала и обволакивала вас своим теплом.
— Можно ли считать Амелиор своего рода землей обетованной? Отталкивается ли он от этого столь манящего мифа?
Иногда вы касались ее, а она сладко постанывала и обволакивала вас своим теплом. Но иногда она так ненавидела вас, что становилась похожа на взведенный курок, до которого стоит лишь дотронуться. И тогда она уворачивалась от ваших прикосновений.
— Можно ли назвать обе книги утопиями?
Она уворачивалась от ваших прикосновений. И с этим можно было жить, это даже можно было понять. Но там еще были ее братья.
— Можно ли их назвать идиллиями?
Там были ее братья. Ее братья поджидали вас, чтобы разбить вам лицо.
— Считаете ли вы преобразование общества одной из обязанностей романиста?
После этого интервью было еще одно — последнее. Гвин надеялся, что последнее интервью будет легче, чем это. Ему хотелось, чтобы в интервью было бы побольше вопросов типа: «Сколько времени вы отводите для работы?», «Вы пользуетесь компьютером?», или (подумать только) «Сколько денег вы зарабатываете?», или даже «С кем вы спите?». Теперь его воспринимали куда более серьезно. Потому что теперь все было по-другому: представители литературы и общественности приходили с черного хода, чтобы расследовать случаи массового интереса. Гвину нравилось, когда его воспринимали всерьез, и он хотел и ждал от этого гораздо большего. И его очень привлекала мысль о том, что его творчество обманчиво просто. Но вместе с тем он хотел бы, чтобы ему задавали вопросы полегче. С трудом продираясь сквозь частокол ответов, Гвин взглянул в свое расписание, чтобы посмотреть, кто на очереди. Некто из журнала, который предлагают пассажирам во время полетов одной чартерной фирмы из Ливерпуля. Это хорошо.
После этого должен был прийти великий Абдумомунов, чтобы научить Гвина играть в шахматы. Раньше Гвин ездил к великому Абдумомунову (в дом на скале в Кенсал-Грин), но теперь великий Абдумомунов сам приезжал к Гвину. Гвин думал, что старому гроссмейстеру доставляют удовольствие эти визиты. И он ошибался. Эти визиты для великого Абдумомунова были мучением — в смысле шахмат, — а это, пожалуй, единственное, что еще имело для него смысл. Он привык учить избалованных, но смышленых десятилетних ребятишек, которые хватали все на лету. А что касается Гвина, то он был достаточно гостеприимен, оплачивал дорогу, и у него был до неприличия роскошный дом; но Гвин никогда ничего не запоминал. Учить его шахматам было все равно что учить искусству стихосложения человека, который может лишь сказать «дуб», «день» и «сук». Сейчас они работали над дебютами с подвохом, в которых кишащий пешками центр в перспективе давал черным шанс.
Великому Абдумомунову казалось, что Гвин хочет научиться мошенничать в шахматах. Шахматное мошенничество имеет долгую и славную историю. «Посадите вашего противника так, чтобы солнце светило ему в глаза» — эта максима восходила еще к VI веку — к праздным набобам и томно развалившимся на подушках халифам. Разумеется, в шахматах невозможно смошенничать: мошенничая за шахматной доской, вы добиваетесь лишь того, что вам самому начинает казаться, будто вас обдурили. Подобно многим старым гроссмейстерам, великий Абдумомунов мог учить игре, но терпеть не мог играть. Вынужденные паты доставляли ему некоторое удовлетворение. Ничьи по взаимному согласию сторон приводили его в состояние легкого беспокойства. Он терпеть не мог проигрывать. И выигрывать он тоже терпеть не мог.

 

— Погоди, — сказала Гэл Апланальп. — Ты ведь не хочешь, чтобы я его уволила.
Гвин был в городе. Это была его еженедельная встреча со своим агентом, которую он не хотел пропускать (до дня публикации в Британии осталось совсем немного времени).
— Он сам себя уволил, — ответил он. — Решил предать все свои книги забвению. Его жена теперь ходит на работу, а он торчит дома и нянчится с детьми.
— Я попаду в ад за то, что свела его с «Болд аджендой». Кто знал, что они окажутся липой? Он даже не позвонил и не обругал меня. Почему?
— Ему стыдно, — сказал Гвин.
— …Как это печально.
— Да, типа того. И тем не менее. Теперь — к вопросу о продаже авторских прав за границу. Я вынужден платить кусок, а иногда даже два сверх пяти процентов всевозможным посредникам. Может, эти посредники и хороши, чтобы рассылать и получать факсы. Но что еще полезного они для меня делают? И почему в Японии не пять, а двадцать процентов?
Гэл сказала Гвину, что так было всегда.
Гвин сказал Гэл, чтобы она постаралась найти новые, лучшие варианты. Потом он спросил:
— Который час?
— Уф!
Гвин выбрался из постели и приступил к поиску своих носков и трусов, которые он разбросал по комнате сорок минут назад, разыгрывая беспечность, в которой теперь не было надобности. К тому же спальня Гэл выглядела довольно неряшливо. Откуда-то из глубин его пищеварительного тракта донеслось тихое бульканье разочарования: безупречная деловая женщина ведет вас из безупречного офиса, вы поднимаетесь по лестнице, глядя на безупречные стрелки на ее чулках, чтобы вдруг оказаться в атмосфере невротического беспорядка… Вообще-то в данный момент Гвин чувствовал себя замечательно. По дороге сюда с ним ничего не случилось. И чутье ему подсказывало, что с ним ничего не случится и на обратном пути на проспект Холланд-парк-авеню. У Гвина было такое чувство, что он поправляется, провалявшись месяц в жару и бреду. Желая выразить уверенность, постаравшись придать своему голосу уверенность, Гвин сказал:
— Не увольняй Ричарда. Он придает определенную респектабельность твоей клиентуре. Все остальные — дешевка, верно? Романы, написанные синоптиками, игроками в дартс и королевскими шоферами… Тебе бы надо посидеть на диете, любимая.
Гэл выдержала паузу. Потом она сказала:
— Ты думаешь, я не на диете?
— Вообще-то я серьезно, любимая. Я не представляю себя с толстым агентом. Мне это не подходит. Мне придется перейти к кому-нибудь другому, к той же Мерседес Соройя, например. Какие глаза! Какие ножки!
Гвин терпеливо стоял посреди комнаты, держа в руке трусы. Гэл, которая собралась вставать, снова юркнула под одеяло.
— Это нечестно. Ты — всемирно известный романист. А тело у тебя как у мальчика.
— Спасибо, любовь моя.
Мысли Гвина на мгновение переключились с Мерседес Соройя на Одру Кристенберри, которая скоро должна была приехать в Лондон. Потом он вспомнил Деметру: снисходительно.
— Да, насчет следующей недели. Папаше Деми стало хуже. Угу. Она хочет, чтобы мы съездили к ним на несколько дней. Так что я не смогу приехать на следующей неделе.
— Я сейчас расплачусь, — сказала Гэл.
— Что значит этот взгляд?
— Ничего. Ты же знаешь, я не могу без улыбки смотреть на тебя, когда ты одеваешься.
Гвин стоял в носках и трусах, осеняемый бухтами — или лагунами — мужественных залысин.
— Спасибо, любимая.
На этот раз Гвин словно налетел на фонарный столб. Выходя от Гэл, он всегда скромно потуплял взор и вяло соскакивал с последней ступеньки, чтобы набрать скорость…
— Ты готов, приятель. — Молодой негр, словно отлитый из чугуна, распластал его на перилах и склонился над ним, держа подушечки больших пальцев — такие теплые, уверенные и пахучие, как у врача, — на закрытых веках Гвина. — Послушай, что я тебе скажу. Мы все это по телику слышали. Я твой самый страшный кошмар. Я выключу тебе свет. Мы это все слышали. По телику. Ты готов, приятель. Ты только посмотри, как ты головку откинул. Ты готов.
_____
Назад: ~ ~ ~
Дальше: ~ ~ ~