~ ~ ~
Первую пару часов в Нью-Йорке с лица Ричарда не сходило выражение застывшего ужаса. Это выражение застывшего ужаса вовсе не было реакцией на разгул насилия в Америке или вульгарность американцев, на американское процветание, выставляемое напоказ, на профессиональные качества американских политиков, на состояние американской системы образования или уровень рецензирования книг (очень разный, но зачастую отточенно высокий — к такому заключению пришел Ричард впоследствии). Нет. Это выражение застывшего на его лице ужаса было Ричарду знакомо и прежде. Ричард оцепенел от ужаса (и он знал, что выглядит оцепеневшим от ужаса), потому что у него перед глазами стояло выражение застывшего ужаса, написанное на его собственном лице.
Ричард был в ванной в своем гостиничном номере. Там было специальное, выдвижное зеркальце для бритья, в дополнение к широкому зеркалу (и без того неумолимому). Зеркальце для бритья освещалось сверху; мало того — оно подсвечивалось еще и изнутри. Ричард подумал, что в мире, должно быть, есть масса людей, которые считали, что выглядят вполне прилично, которые воображали, что могут сойти за нормальных, пока однажды в американской гостинице они не столкнулись с зеркальцем для бритья. После этого их песенка была спета. Если говорить о человеческом лице, то, по-видимому, чем хуже его отражение, тем оно правдивее. А это зеркальце было лучшее и одновременно худшее зеркальце в мире. Все остальные зеркала — лишь рекламный трюк. После аудиенции с таким зеркалом вам оставалось пойти либо к пластическому хирургу, либо в церковь (и, возможно, гостиница была с ними в доле). Ричард попытался успокоить себя тем, что в Лондоне он тоже выглядел ужасно. Незабываемо ужасно. За неделю до отъезда Ричард обнаружил, что в его паспорт, в который он уже довольно давно не заглядывал, нужно вклеить новую фотографию, в противном случае документ будет считаться недействительным. Тогда Ричард во весь дух помчался на Портобелло-роуд и юркнул в кабинку моментального фото, даже не потрудившись причесаться. Три минуты спустя он уже рвал фотографии в мелкие клочья: на них он выглядел ужасно старым, ужасно безумным и ужасно больным. Он вернулся на Кэлчок-стрит и посетил салон красоты, а затем предпринял еще одну попытку сфотографироваться. Короче, после нескольких неудачных попыток, потратив целых шесть фунтов, он наконец получил нечто, что можно было бы представить в этой маленькой Франции — в представительстве авиакомпании «Конкорд»… Это зеркало как будто имело над Ричардом власть, оно держало его как в тисках. Его лицо — ничто. Это выжженная земля.
В номере Ричарда на кровати лежала кипа последних книжных обозрений, копия программы поездки Гвина, несколько новых книг в ярких переплетах и даже букетик цветов — дары от издателя. От издателя Гвина, чтобы, так сказать, помочь Ричарду в его работе над очерком о Гвине. Из «Болд адженды» никаких посланий не было, ни слова и ни единого внятного ответа на телефонные звонки (Ричард несколько раз звонил из ванной, уткнувшись носом в зеркало). Просьбы Ричарда связать его с Лесли Эври долго блуждали по офису, пока наконец не растворялись в воздухе или окончательно не заглушались какофонией ремонтных работ: стуком молотков, скрипом и звоном ведер и шутками, которыми перебрасывались парни по имени Таг, Тифф и Хефт. Через двадцать минут Ричард должен был быть внизу, чтобы присутствовать на интервью Гвина. А после интервью Гвина Ричард должен был организовать интервью с интервьюером Гвина, чтобы расспросить его о том, что значит брать интервью у Гвина Барри. Выйдя из ванной, Ричард присел на кровать и выкурил сигарету, пытаясь справиться с приступом нервной дрожи и сердцебиения. Ему хотелось, чтобы рядом были его мальчишки: Мариус с одной стороны, а Марко с другой. Мариус здесь, а Марко тут. Зеркало твердило Ричарду, что его тело умирает, но мысли у него были точно у полугодовалого младенца.
В апартаментах Гвина было людно, как в салоне эконом-класса: официанты, помощник управляющего гостиницей, два журналиста (один входил, другой выходил), два фотографа (в таком же положении), две высокопоставленные дамы от издателя Гвина и юный пиарщик. Кроме того, комната была забита вазами с цветами и фруктами, которые, надо полагать, были настоящими, но выглядели как театральный реквизит. Здесь витало всеобщее возбуждение от успеха, от удачной сделки, от впечатляющей прибыли — так бывает всегда, когда коммерция находит искусство доходным. Ричард устроился рядом с юным пиарщиком, который не просто говорил по телефону, а был подсоединен к телефону физически: толстый провод описывал дугу вокруг его подбородка (это напоминало рацию пилота), а высвобожденные таким образом руки умело расправлялись с электронной почтой и прочими сверхсовременными устройствами. Он был симпатичный и довольно упитанный, этот пиарщик, его зачесанные назад волосы отливали суперглянцем, как растекшееся по воде нефтяное пятно.
— Я на самом деле чувствую, — говорил Гвин, наклоняя голову, чтобы облегчить задачу фотографу, скрючившемуся у его ног, — что романист должен стремиться к простоте.
— Но как, Гвин, как?
— Он должен создавать эту простоту. Должен определять новые пути и направлять по ним читателя.
— Но куда, Гвин, куда?
— А что, если мы заарканим парня из «Пост», — включился юный пиарщик, — он мог бы посмотреть, как вы готовите радиосюжет.
— В луга. Ладно, он может прослушать мое телеинтервью из радиорубки. С утра опять в луга и в лес.
— Значит, сначала будет чтение, потом вы будете подписывать книги, а потом ответите на вопросы читателей.
— Я думаю, мы могли бы все это совместить. Это — Филлис Уайденер. Познакомьтесь — Ричард Талл.
Из рекламных материалов к «Возвращенному Амелиору» Ричард знал, что Филлис Уайденер ведет колонку в одной нью-йоркской газете: пишет о знаменитостях, об искусстве, о политических проблемах местного значения. У нее огромный трудовой стаж и, значит, наметанный глаз. Опыт — вот что приобретает человек с годами. Опыт и зрелость. Сама же Филлис производила впечатление американки, которая взяла на вооружение парочку американских идей (любезность, обаяние), а потом повернула ручку мощности, и все эти качества, у которых, как у водородной бомбы нет верхнего предела мощности, стали расти, стремясь к бесконечности. Только коллеги Филлис и ее начальство знали, что заметки, которые она пишет долгими часами, подкрепляя силы огромным количеством крепкого кофе в своей маленькой, забитой разными сувенирчиками квартирке на Тринадцатой улице, часто, и чем дальше, тем чаще, оказываются негодными для публикации — такими язвительными они получаются. Ричард отыскал лист почтовой бумаги с логотипом гостиницы и шариковую ручку и придвинул свой стул поближе к Гвину и Филлис. И в то же мгновение Ричард был вознагражден отличной деталью для своей статьи: Гвин замолк на полуслове, фактически на полуслоге (он успел дойти лишь до середины слова «безыскусственный»), когда диктофон Филлис вдруг щелкнул (в кассете закончилась пленка), и Гвин так и сидел, раскрыв рот и держа паузу, пока Филлис меняла кассету. Между тем стало совершенно очевидно, что энергия юного пиарщика направлена не на дальнейшее расширение этих связей, а, напротив, на их концентрацию.
— Безыскусственный подход — вот что я имел в виду. Мне нравится сравнивать это с работой столяра.
— Вы столярничаете, Гвин?
— С деревом у меня выходит неважно, Филлис. Но со словами — что ж, тут у меня есть свои формы и лекала, свой ватерпас и надежная пила.
— Прекрасно сказано.
— Что ж, это моя работа.
Интервью закончилось, комната опустела, и Гвин вышел освежиться (хотя, по мнению Ричарда, Гвин и так выглядел достаточно свежим). В общем, Ричард остался наедине с Филлис, под ее бесцеремонным взглядом. Он стал добросовестно ее интервьюировать. Минуты через полторы Ричард уже не знал, о чем ее еще спросить.
Через комнату в сопровождении юного пиарщика прошествовал Гвин. Его ждали внизу, в ресторане — для следующего интервью.
— Я тут поговорил насчет тебя, — сказал он Ричарду. — Что у тебя с программой? Я имею в виду интервью в Майами и участие в радиопередаче в Чикаго. И еще встречу с читателями в Бостоне. Я подумал, а может, ты это сделаешь.
— А в чем дело?
— У меня вышли накладки, и я предложил им тебя. Все оговорено.
В апартаментах Гвина нельзя было курить. Они находились на этаже для некурящих. В большей части гостиницы курить запрещалось. А Ричард всю свою жизнь боролся против борьбы с курением. Он отдал жизнь этой борьбе. Они сидели молча, пока Филлис не нарушила молчания:
— Вы старые друзья.
Ричард сдержанно кивнул.
— Знаете, он восхищается вашими работами. Я сама слышала, как он говорил по телефону, какой вы замечательный писатель. Он вас нежно любит.
— Нет, не любит. Просто хочет, чтобы вы так думали.
— Вы полагаете, он пытается сделать вам больно? — удивленно спросила Филлис.
— Ему и пытаться не надо. Мир сделает это за него.
«Вы живете одна?» Такие вопросы обычно задают в американских больницах медсестры из приемного покоя — тем, кого запущенность превратила в невзрачную тень, тем, кто окружен карантином ненужности. Филлис выглядела прекрасно. И Ричард не очень хорошо разбирался в людях. Но в запущенности он разбирался прекрасно.
— Вы живете одна?
Голубые глаза Филлис округлились, сжатые губы растянулись в некое подобие улыбки; она кивнула.
— И ни разу не были замужем?
Ричард почувствовал отчаяние, хотя до сих пор он считал, что он еще не готов отчаяться, он думал, что все еще не настолько плохо, чтобы отчаиваться. Внезапно Ричард подумал об Энстис, но представил себя среди ситца и канифаса спальни Филлис: в новой пижаме (возможно, именно пижама была ключевой деталью жизни, начатой с чистого листа), Филлис склоняется над ним и прикладывает прохладную влажную тряпицу к его пылающему лбу…
— Извините, — сказал он и выпрямился на стуле.
— Все в порядке, — ответила Филлис. — Можно теперь я спрошу вас о Гвине?
Не успел Ричард и рта раскрыть, как выяснилось, что статья Филлис будет, мягко говоря, недоброжелательной. Не дочитав до конца и второй фразы, редактор Филлис пожмет плечами и, скорее всего, решит, что в таком виде литературный портрет Барри печатать не стоит. По правде говоря, Ричарду и в голову не приходило, что статья Филлис может хоть на что-то влиять, так что он и не пытался намеренно очернить Гвина. Он просто старался держать себя в форме в ожидании дальнейших событий.
Очень довольный, Ричард попрощался с Филлис в лифте и вернулся в свой номер. Закусывая бутербродом с мясом и помидорами, он в общих чертах набросал обозрение на пятьсот пятьдесят слов о книге «Песня времен. Уинтроп Прэд (1802–1839)», а затем, устроившись поудобнее, углубился в чтение «Антиверотерпимого человека. Еретическая карьера Фрэнсиса Аттербери». В час ночи — к этому моменту его день длился уже двадцать пять часов — Ричард решил прогуляться по Нью-Йорку: он накинул плащ и вышел немного побродить по Центральному парку.
Ричард знал американскую прозу и знал, что в целом она не лжет. Поехать в Америку для Ричарда было все равно что умереть: попасть в ад или в рай и обнаружить, что они в точности соответствуют своей рекламе. Возьмем, к примеру, ад: черное пламя, осязаемый мрак и лед, все здесь должно истощить вашу слабую бесплотную душу в этой антивселенной проклятых. Вокруг раскинулся Нью-Йорк, но Ричарду не было времени подумать о нем. С того самого момента, как Ричард оказался на улицах этого города, он знал, что Нью-Йорк — это пример самого безжалостного насилия, которое человек учинил над клочком земли, в каком-то смысле даже безжалостнее того, что он сделал с Хиросимой в час «Ч». Ричард поднял глаза к небу. Он посмотрел наверх и не увидел никакой разницы: обычное небо метрополии, на котором слабо мерцают шесть-семь звездочек. Необработанная земля ничего не может с ними поделать, но города ненавидят звезды, города не хотят, чтобы звезды напоминали горожанам, как на самом деле обстоят их дела во Вселенной.
— Итак! — сказал Лесли Эври, откинувшись на спинку своего вращающегося стула и обхватив затылок руками. — Что привело вас на нашу благословенную землю?
Ричарду задавали этот вопрос не в первый раз. Потрясающе. Все приключение длилось от силы секунд пять. Ричард был сражен наповал.
— Простите?
— Что привело вас, — оживленно повторил Лесли Эври, — на нашу благословенную землю?
Ричарду уже не раз задавали этот вопрос — лифтеры, бармены. И теперь он услышал его от человека, представлявшего издательство «Болд адженда». Он услышал это от своего собственного будущего. Разумеется, Ричарду нравилось думать о себе как об отвергнутом гении; история его унижения была долгой. Униженные всегда требуют внимания, но всегда сталкиваются с бездушностью и формализмом. В общем, Ричард сидел сраженный, убитый наповал очевидной банальностью Лесли Эври.
— Что привело меня на вашу благословенную землю? Видимо, меня увлекла мысль, что на вашей благословенной земле у меня выходит роман.
— Разумеется. Вы видели это?
Лесли протянул Ричарду узкий рекламный листок или закладку. На нем было перечислено около дюжины названий. И в самом низу — Ричард Талл «Без названия», 24 доллара 95 центов, 441 стр. Ричард Талл узнал Ричарда Талла. Остальные имена не были ему знакомы, да и выглядели они как-то непривычно. Ричард подумал, что их непривычность могла бы произвести впечатление даже на составителей американских телефонных справочников. Эти имена напомнили Ричарду лишь одно — имена персонажей «Амелиора» и «Возвращенного Амелиора». Юн-Сяо, Юкио, Кончита, Арнауюмаюк — создания Гвина лишь отдаленно напоминали гоминидов.
— Есть какие-нибудь рецензии или что-нибудь в этом роде?
— Ну, а как же, — ответил Лесли. Элегантным движением он распахнул лежавшую перед ним на столе папку, — Джон Две Луны кое-что написал о вашем романе в «Кейп-Коддере». Кажется, у него рыболовецкое судно. А еще Шанана Ормолу Дэвис хорошо отзывается о вашем романе в «Сияющем вестнике». Это в Майами. Она там работает со слабослышащими. Кажется, в Институте имени аббата Шарля Мишеля Л'Эпе.
Лесли передал Ричарду две вырезки, каждая размером с почтовую марку. Ричард мельком взглянул на них и кивнул.
— А вы знаете, откуда у Джона Две Луны такая необычная фамилия? Это славная история. Разумеется…
— Простите. А как дела романа «Без названия»?
— Простите?
— «Без названия». Двадцать четыре доллара девяносто пять центов. Четыреста сорок одна страница.
И Лесли произнес нечто ужасное.
— Простите? — спросил еще раз он и густо покраснел. — Пока никак. Насколько нам известно.
— Намечаются ли еще рецензии?
— Намечаются?
— С кем из рекламного отдела я мог бы поговорить?
— Разрешите спросить — по какому поводу?
В прошлом Ричарда не раз называли «трудным» человеком. Это определение — «трудный», относилось как к нему самому, так и к его прозе. Но, к сожалению, Ричарду практически больше негде было проявлять свои «трудные» качества: его «трудности» больше негде было развернуться. Ричард решил, что она попросту выдохлась после того, как он величавой поступью покинул дискуссионный зал Литературной ассоциации Ветстонской публичной библиотеки (тема дискуссии: «Куда идет роман?»). Ричард покинул зал, потому что перед началом дискуссии лишь ему из всей экспертной комиссии не предложили печенья к чаю. Потом, уже в метро, у него пылали подмышки, и он вдруг вспомнил, что вообще-то ему предложили печенье. Но не шоколадное. А овсяное с орехами. В том же году Ричарда с большим трудом уговорили не подавать в суд на одного рецензента, написавшего уничижительный отзыв о его романе «Мечты ничего не значат» в «Олди»… Ричард стоял и думал, не продемонстрировать ли сейчас свою трудность и не покинуть ли гордо «Болд адженду». А что потом? Он представил себе, как будет тоскливо стоять и дышать на авеню Би. Подобно всем писателям, Ричарду хотелось бы жить где-нибудь в хижине на каком-нибудь утесе и каждую пару лет бросать бутылку с запечатанными в ней исписанными страницами в пенные воды прибоя. Как и все писатели, Ричард хотел, чтобы ему оказывали уважение, как, скажем, Христу-воителю за час до Армагеддона.
— Честно говоря, вы меня удивляете, — сказал Ричард, — Рой Бив был полон идей. Но так получилось, что я…
— Ах, Рой! Рой Бив!
— Так получилось, что я уже кое о чем договорился. У меня запланирована встреча с читателями в Бостоне. И еще интервью с Дабом Трейнором в Чикаго.
— С Дабом Трейнором? О книге?
— Да, о книге.
— Но это же здорово. Разрешите представить вам моего партнера. Франсе Орт. Франсе? Зайди и поздоровайся с Ричардом Таллом.
Офис «Болд адженды» находился еще в процессе обустройства. Франсе Орт не столько вошла в кабинет Лесли, сколько вступила на его территорию. За ее спиной несколько здоровенных парней в опрятных комбинезонах тащили листы ДСП. Когда Ричард приехал в издательство, ему какое-то время пришлось потолкаться среди них, прежде чем он нашел Лесли. Уже сейчас можно было представить, как все тут будет выглядеть — ковролин на полу, белые уютные закутки.
— Приятно познакомиться, сэр. Я надеюсь в самом скором времени прочесть ваш роман.
За внешностью Франсе Орт угадывалась радужная палитра хромосом. Она вполне могла бы отправиться в любой из пяти районов Нью-Йорка — например, в Гарлем, Малую Асторию или в Чайна-таун — и не привлекла бы там к себе особого внимания, если не считать обычного сексуального интереса. В этническом отношении Эври и Орт были и всем, и ничем, либо ни тем, ни другим. Они были просто американцами.
— Так вот. Вы, конечно, знаете, как коренные американцы получали свои имена.
— Думаю, да. Это первая вещь, которую видит их папаша.
— Именно так. Так вот. В ту ночь, когда родился Джон Две Луны, светила прекрасная полная луна, и его отец…
— Был пьян, — высказал свое предположение Ричард.
— Простите?
— Он был пьян, и у него двоилось в глазах. Говорят ведь, что они все пьяницы. Коренные американцы. То есть я хочу сказать, что мы тоже хороши, но они…
— …И — словом, его отец вышел на берег озера и увидел в воде отражение полной луны.
— А, вот оно что, — сказал Ричард. Ему хотелось закурить назло знаку на стене, предупреждавшему его, чтобы он и не думал об этом.
— Франсе работала в Майами с Шананой Ормолу Дэвис. — Лесли встал из-за стола и подошел к Франсе.
— А как она получила свое имя? Впрочем, простите. Продолжайте.
— Она модернизирует язык знаков для слабослышащих людей. Это очень интересно.
— Негритянский, или афроамериканский, — сказала Франсе, — раньше это обозначалось так. — Она приплюснула кончик носа ладонью. — Азиатский — вот так. — Она оттянула своим детским пальчиком краешек левого глаза. — А жадный — так. — Она погладила рукой подбородок.
— И что это означает?
— Евреев. У них бороды.
— Да. Вижу, над этим пришлось немало потрудиться.
— А гомосексуалов, — сказал Лесли, — раньше…
— Голубых, — сказала Франсе.
— Простите?
— Голубые. Теперь их называют голубые.
— Точно. Голубые, — продолжал Лесли. — Раньше обозначались так. — Он расслабленно свесил кисти рук. — Представляете?
— А что теперь означает этот знак?
— Который обозначал голубых? — переспросил Лесли, поворачиваясь к Франсе. — Что теперь означает этот знак?
— Знак голубых? Думаю, теперь он означает голубой цвет.
— Далеко же мы зашли, — сказал Ричард.
— Вы правы, — согласилась Франсе.
— Вы правы, — подхватил Лесли.
Лесли взял Франсе за руку. Или это она взяла его руку. Или их руки просто соединились. И это не было декларацией ни любви, ни дружбы, ни даже солидарности. Но все же это было похоже на язык знаков. На знак, обозначающий будущее, грядущее, обозначающий эволюцию и «Амелиор»…
Франсе попрощалась, и вскоре Лесли провожал Ричарда до двери.
— Сами видите, — говорил он на ходу, — трудимся в поте лица, но, конечно, многое еще предстоит сделать. Экземпляры разосланы рецензентам. Пока объем продаж невелик, но если будут положительные рецензии, то дело, я думаю, пойдет. Можно вас кое о чем спросить? Вы просто путешествуете по Штатам?
Ричард остановился на лестнице. Деваться было некуда:
— Я пишу очерк о Гвине Барри.
— Разве не удивительно, что он вызывает к себе такой интерес?
— Да. Просто жуть. А что вы об этом думаете?
— Эта книга, чье время пришло. Она оказалась очень своевременной. Премия фонда «За глубокомыслие» — вот где собака зарыта. Думаю, она ему снится. И если премия достанется ему, то это будет почище взрыва сверхновой звезды.
Об этом не беспокойтесь, едва не вырвалось у Ричарда, премия Гвину не достанется. Ричард был настроен решительно. Он был обязан сделать это ради фонда. Он был обязан сделать это ради Вселенной.
Они продолжили спускаться по лестнице.
— Мне жаль, что пока мы больше ничего не можем для вас сделать, — сказал Лесли. — И все же. Если вы настроены решительно…
У входной двери Лесли резко свернул влево и исчез в какой-то то ли кладовке, то ли подсобке. Послышался какой-то шорох, затем раздался внезапный возглас «Черт!» — кто-то что-то волок по полу, и наконец в коридор, к ногам Ричарда, вывалился бугристый почтовый мешок, и вслед за ним, спотыкаясь, вышел Лесли.
— У вас будут встречи с читателями. — Его щеки порозовели. — Вы ведь не возражаете? Не знаю. Тут восемнадцать экземпляров. Справитесь?
Что Ричарду оставалось делать? «Без названия» было его младшим и, возможно, последним чадом. Мешок был мятый, потертый — он уже отслужил свой срок. Ричард одним махом взвалил его на плечо. Он должен был продемонстрировать, что это ему по силам: что он настоящий мужчина.
— Значит, ваша первая остановка в Бостоне?
— Нет, в Бостоне — это последняя остановка.
— Да, кстати, отличная книга.
Ричарда уже качало, ему пришлось перенести вес на отставленную назад ногу.
— Спасибо, — по-юношески задорно сказал он. — Вы очень любезны. Я чувствовал, что, в общем, кое-что получилось… Я переживал из-за нескольких предпоследних связующих абзацев. Там, где вымышленный рассказчик делает вид, будто хочет переключить внимание читателя.
Лесли понимающе кивнул:
— Ведь пародия — это всего лишь уловка.
— Угу.
— На самом деле он не настоящий рассказчик.
— М-хм.
— Которому можно доверять или нет. Но он вынужден выступать в роли рассказчика, чтобы это смещение акцентов показалось подлинным.
— Точно. Послушайте, вы уверены, что справитесь?
На углу Девятой стрит и авеню Би, между «Болд аджендой» и кафе «Жизнь», Ричард заприметил книжный магазинчик «Лейзи Сьюзен» — в полуподвале, за толстыми светопреломляющими стеклами. Этот магазинчик отличался от большинства американских книжных магазинов, он отличался от книжных магазинов между Пятой авеню и Мэдисон-сквер, которые Ричард уже обследовал (попутно он отмечал отсутствие своей книги, отворачивал «Амелиор» лицом к стене или погребал его под грудой достойной его муры). Этот магазин отличался и от новых книжных супермаркетов, залитых светом и отделанных деревянными панелями, похожих на бодлеевскую библиотеку Оксфорда и на шикарный клуб на Монпарнасе одновременно, с такими книжными магазинами Ричарду еще предстояло познакомиться. Эта книжная лавочка была как раз из тех, какие Ричард любил. Она напоминала распродажу сокровищ скупого рыцаря, одержимого библиофильской манией. Но когда Ричард вошел внутрь, погружаясь в приятный запах обмолоченного зерна (так пахли волосы его близнецов), ему в голову вдруг пришла совсем другая ассоциация: он вспомнил читальные залы «Христианской науки» на какой-нибудь английской улице, с их содержательной бесплодностью. Само понятие читального зала подразумевает свободу и возможность выбора (именно об этом часто говорят на пороге такой сайентологической читальни), но в читальных залах «Христианской науки» можно было найти лишь труды, посвященные христианской науке. «Христианская наука» не давала никакого творческого импульса и абсолютно никуда не вела. То и дело задевая за что-нибудь своим мешком, Ричард бродил по лавке, пробегая глазами размещенные в алфавитном порядке разделы. Возможно, это был филиал более разносторонней церкви и божественное откровение предлагалось здесь в более широком ассортименте — в виде магических кристаллов, карт звездного неба, пособий по нумерологии; да, кое-где встречались стихи, проза, критика, книги по философии. Потом на одном из стендов Ричард увидел логотип «Болд адженды» и кренящиеся набок стопки книг. Он быстро подошел к стенду и резко остановился, отчего мешок больно ударил его по позвоночнику. «Прошу тишины» Шананы Ормолу Дэвис, «Ковбойские сапоги» Джона Две Луны и — среди прочих творений провидцев «Болд адженды» — два экземпляра романа «Без названия» Ричарда Талла.
Он проторчал в «Лейзи Сьюзен» больше часа. «Без названия» никто не купил; никто его не перелистывал, не взвешивал в руке; никто даже и близко не подошел к стенду «Болд адженды». Все книги этого издательства, как выяснилось, были словно покрыты ворсом, отталкивающим и на вид, и на ощупь. Да, поистине роман «Без названия» внушал жалость: никакой суперобложки, грубая, как из конского волоса, обложка. Еще дома, на Кэлчок-стрит, вытаскивая первый экземпляр из пачки, Ричард всадил себе под ноготь колючую щетинку. Когда ему наконец удалось ее вытащить, кончик его пальца напоминал сгусток кровяной плазмы… Ричард бродил по лавке уже больше часа. Никто даже не притронулся к его роману. Но Ричард не придал этому значения. Что такое час? Разумеется, литературное время не соотносится со временем космическим, геологическим или эволюционным. Но оно не совпадает и со временем в бытовом смысле этого слова. Оно движется медленнее, чем время, которое отмеряют настенные часы.
Вот что было бы неплохо усвоить Гвину Барри, подумал Ричард по дороге в гостиницу. Намертво прикованный ко всему мирскому, временному, ревностный слуга собственного романа, Гвин продолжал отгружать интервью в своих апартаментах на четырнадцатом этаже. Ричард посмотрел и послушал три или четыре из них («простота, безыскусность, столярное ремесло»), и его убаюкали скука и отвращение. Правда, «Возвращенный Амелиор» должен был выйти в свет не раньше начала следующего месяца, а «Без названия» поступил в продажу две недели назад, но Ричард по-прежнему не считал свою игру проигранной. Почему? А почему ему постоянно так хотелось выпить (почему ему так хотелось поскорей опрокинуть все напитки, стоявшие на столе?), почему одна мысль о прикосновении Джины заставляла его сердце биться быстрее? В последнее время перед отъездом в Америку, по утрам, просыпаясь рядом с ней, Ричард чувствовал в себе такой пыл, как в первых тактах «Пети и волка» Прокофьева… Сегодня поздно вечером они вылетали в Вашингтон. Ричард сумел выкроить время, чтобы доехать на такси до авеню Би, зайти в магазинчик «Лейзи Сьюзен» и собственными глазами увидеть, что ни один экземпляр «Без названия» не покинул своего места на стенде. Хотя, впрочем, вполне может быть, один экземпляр все же был продан, а скромную стопку Ричарда заботливо пополнили со склада. Может быть, хотя бы один экземпляр был продан. И может быть, где-нибудь сейчас читатель хмурится, улыбается и чешет в затылке. Может быть, хоть один экземпляр был продан. А может, и два.
Мы уже неоднократно упоминали о том, что ни Деметра Барри, ни Джина Талл не были связаны с литературой, если не считать того, что мужья их — писатели. Так же как у Ричарда не было никаких связей с Ноттингемом, если не считать того, что его жена была оттуда родом. Так и Гвина со знатью и центральным отоплением связывала лишь жена-аристократка.
Однако все это так и не совсем так. В конце концов, Деми довольно долгое время была хозяйкой литературного салона, а еще она работала (хотя и не очень долго) в паре комитетов по защите прав гонимых, замалчиваемых, находящихся в заключении или убитых писателей, а также прав писателя-призрака, того самого, который здесь и которого здесь нет, кто числится среди живых и кого среди них нет. Что же касается Джины, то ее связь с литературой началась давно.
Когда Ричард увидел ее в первый раз, он подумал: что эта девушка здесь делает, она должна сейчас заниматься своим маникюром в хозяйской спальне какой-нибудь тридцатиместной яхты в Персидском заливе или под восторженные вопли поклонников выходить из вертолета на крышу какого-нибудь небоскреба, чуть запаздывая к ланчу с Би Джеем, Леоном или Уитни. Но, пожалуй, чаще он представлял ее у парапета какого-нибудь испанского замка (ее лицо было таким свежим и необычным, оно так и просилось на холст) в качестве музы и любовницы пучеглазого живописца в просторной блузе… Все эти впечатления странным образом усилились, когда они впервые оказались в постели; последнее, впрочем, потребовало от Ричарда определенных усилий. А тогда, в первый раз, он увидел ее за столом в обшитом темным деревом Ноттингемском музее. Она продавала открытки и каталоги, а за ее спиной за окном виднелся уголок огороженного стеной сада, еще не успевшего просохнуть после дождя, сверху пробивались косые лучи солнца, на траве отряхивалась одинокая ворона, поправляя свой черный, как сажа, наряд. Мир ничего о Джине не знал. Как это случилось? Ричард понимал, что такого не может быть. Не может быть, чтобы только он это видел. Перед ним была генетическая знаменитость, имеющая непреходящую ценность, и у нее должны быть свои поклонники. В иные времена и в иных краях ее семья держала бы ее взаперти, а в день шестнадцатилетия выставила бы ее на аукцион. Склонившись над столом, девушка пересчитывала деньги и едва заметно вздыхала. Ей уже было на десять лет больше, чем шестнадцать, а о ней еще никто не знал. Но вести о ней, сообщения по телефону или факсу, еще могли долететь до повес планеты от богатенького бездельника из паба с его непристойными шутками, балагура в сапогах для верховой езды, разъезжающего на джипе, и до клептократа из ОПЕК, спустившего половину национального валового продукта на свой член. Ричард почувствовал зуд алчности пронырливого агента аукционного дома Сотбис, который по дешевке покупает Тициана у старьевщика. Ричарду было тридцать, он был выпускником Оксфорда, и он все еще был хорош собой. Он жил в Лондоне — в самой столице. У него была скандально известная подружка — властная Доминика-Луиза. И он был печатающимся романистом. А тогда в Ноттингеме с улицы сквозь витраж на его колени смотрела та глупая ворона, она как будто следила за ним и хрипло каркала.
Ричард купил седьмую по счету открытку и второй каталог и спросил у девушки: «Вам нравится Лоуренс?» Девушка посмотрела на него такими огромными и чистыми глазами, что в этих глазах неизбежно должна была выразиться какая-то вялость, какая-то провинциальная скука, потому что в таких глазах хватит места всему. Джина не была похожа на английскую розу, которая вянет на следующий же день. В ней ощущались кельтские корни. У нее была довольно смуглая кожа; в ней было что-то цыганистое. Ее глаза обрамляли темные круги, как у барсука, ночного грабителя или уличного забияки, нарисованные какими-то внутренними красками (от смущения эти тени всегда становились глубже); у нее был нос как у Калигулы и небольшой рот: не широкий и не пухлый.
— Вам нравится Лоуренс?
— Что?
— Д. Г. Лоуренс. Он вам нравится?
Что вы имеете в виду — нравится? — спросили ее глаза. Но губы произнесли:
— Я сразу не поняла. Моего парня зовут Лоуренсом. Но уж вам-то Д. Г. Лоуренс всяко нравится.
Ричард добродушно рассмеялся. (А ведь она действительно сказала «всяко». Только тогда. Только однажды.) Чувствуя, как шумит у него в ушах, словно заложенных ватой, Ричард объяснил суть дела. За два дня он приходил в музей уже в пятый раз. Но его интерес был профессиональным, трезвым и материально вознаграждаемым. В этом музее, в городе, где жил писатель, проходила временная выставка, посвященная Д. Г. Лоуренсу, — его помазок для бритья, карманные часы, его рукописи, его картины, написанные с неожиданным профессионализмом. Ричард писал об этом статью, очень похожую на те статьи, какие он писал в те дни. Темы статей обычно были местного значения, и за работу платили мало. Ричард остановился в дешевом пансионе: там у него была початая бутылка виски, «Избранная переписка», стихи, «Д. Г. Лоуренс — романист», «Леди Чаттерлей», «Отрывки из „Феникса“», «Влюбленные женщины». Тогда Ричарду этого вполне хватало для счастья.
— Я пишу статью для «Литературного приложения к „Таймс“».
Это звучало очень солидно. Ричард понимал, что слова — это его единственное оружие. Не те слова, которые появятся в «Литературном приложении к „Таймс“». И не те, что появятся на страницах романа «Мечты ничего не значат» — роман должен был выйти осенью. Нет — Ричарду нужны были слова, которыми он сможет воздействовать на Джину Янг. В беседе и, конечно, в письмах и записках. Ричард знал, что для женщин значат письма и записки. Он знал, что для женщин значат слова.
— Где вы задержались? — спросила она.
Ну, конечно, это местная языковая особенность. «Расположились» значило «остановились».
— В «Савое», Столтон-авеню, три, — ответил он. — Можно вас кое о чем спросить?
— О чем?
— Приди ко мне и будь моей.
— Вы спятили?
— Среди холмов, среди полей, там, где ничей по склонам гор… То есть. Извините меня. Но что я еще могу сказать? Я никогда не видел никого, похожего на вас. Я никогда не видел таких глаз.
Она стала озираться по сторонам, словно бы искала глазами кого-то. Кого? Скорей всего, полицейского. Или критика — чтобы тот явился и помог ей справиться с литературными штампами. Но ведь нам нравятся клише в сердечных делах, разве нет? Любовники — это та же толпа. Спасибо, подробностей не нужно, когда речь идет о любви, не нужно ничего интересного само по себе. Это все придет потом. И наши невероятные запросы и условия, и наши капризы и странности, и наше несносное пристрастие к деталям.
— Уходите, — сказала она.
— Хорошо. Может быть, пообедаем?
— У меня есть парень.
— Конечно же — Лоуренс. Разумеется. И давно вы вместе?
— Девять лет.
— Понятно. И Лоуренс вам нравится. А я Лоуренсу не понравлюсь.
— Не понравитесь. Что я ему скажу?
— Ничего. Впрочем, нет. Скажите ему «прощай».
Ричард обернулся. За ним в очередь встала дама — деликатное покашливание, обычная лучезарная улыбка. Ричард мельком взглянул на открытку, которую держал в руках. Мехико. Он заплатил за открытку. Как у него тогда пересохло во рту. А ее лицо, устремленное на него снизу вверх, — каким взволнованным оно было, сколько разных чувств выражало. Нельзя забывать и о призраке писателя (хотя Джина романов его никогда не читала и никогда не прочтет), который присутствовал при их невинном и таком банальном разговоре. Нет, это не Генри Джеймс. И — ради бога! — это не Э. М. Форстер. Посмотрите на сэра Клиффорда Чаттерлея в его инвалидном кресле: у него не нашлось мужества назвать суку сукой! Нет, посмотрите на раскрасневшегося Лоуренса, сжимающего ляжками разгоряченную лошадиную плоть, посмотрите на толстую Фриду, скачущую рядом с ним. Осыпаемые дождем искр, они несутся быстрее ветра по окрашенным пурпуром склонам Попокатепетля…
Ричард решил, что Джина спала с Лоуренсом. Спать с писателями ей еще не доводилось. Но в скором времени она переспит со многими из них.
— Можно я встречу вас после работы?
— Нет.
Все это осталось в прошлом. А потому — это правда.