34 (прошлое)
Он медленно приближается к дому, но путешествие, как он и опасался, превращается в сущий кошмар. Оно наверняка обернется худшим из приключений в его жизни. Болезнь — эти неотвязные невские колики — и заблокировавшая город зима отсрочили его отправление. Каждый день заходил Гримм, пытаясь уговорить его ехать вместе в Потсдам, где прощены все обиды и давно накрыт банкетный стол, — и каждый день Философ отказывался наотрез. Покинул он город только в начале марта. Расстроенный Гримм, миленькая Мари-Анн Колло, дорогой и безрассудный Нарышкин — его безупречный Lui, гостеприимный хозяин (в знак благодарности наш герой попросил императрицу покрыть его долги; что ж, может быть, она и заплатит) — все они собрались на Исаакиевской площади помахать ему на прощание. Нет только Этьена Мориса Фальконе, его ученика, его создания, сотворенного им по доброте душевной, который по непонятной причине продолжает дуться на своего учителя. Зато пожелать Философу удачного путешествия неожиданно явился мсье Дистрофф де Дюран (который вскоре сам покинет Россию).
— Всего лишь маленький довесок к вашему багажу, — сказал он, подмигнул дружески и засунул в карету пакет. — По приезде в Париж это может вам пригодиться.
— И что это такое?
— Планы новых российских крепостей, построенных в пику нам на побережье Черного моря, — пояснил Дистрофф. — Просто передайте это министру иностранных дел. И тогда вас авось не повесят.
Только в четыре часа морозного дня он наконец-то покидает город, где такой жесткой проверке подверглась мечта всей его жизни. За спиной у него растворяются в зеленоватой дымке, исчезают за глубокими до сих пор сугробами луковицы куполов и шпили петербургских соборов. Зима упорствует, но земля становится теплее, и снежная шапка потихоньку стаивает. Ломается лед на Балтике, вырываются на свободу реки Ливонии и Курляндии. Он сидит на высоких подушках в сверкающей, новенькой английской карете, которую императрица приобрела совсем недавно и, с присущей ей щедростью, подарила ему. Карета превосходная — лакированная, с большими окнами, достаточно широкая, чтобы в ней могла разместиться удобная постель. Для беззаботной прогулки по лондонскому Пикадилли лучше экипажа не сыскать. Но как сложны эти северные маршруты! Дороги покрыты льдом, и колеи очень глубокие. И сверкающая английская карета, которую застенчиво именуют «берлинером», в таких условиях быстро выдохнется.
Итак, он в пути. На его пальце — прекрасный перстень с агатом, на котором (ее собственным ножиком) вырезан портрет императрицы. Он понимает, что служба его не закончена и не закончится никогда: просто он переезжает, чтобы впредь исполнять свои обязанности в другом месте. А пока на плечах у него жаркая медвежья шуба — прощальный царский подарок. Он покидает место, где получил незабываемый жизненный опыт, и знает, что такое не проходит без следа. Он уже не тот Дени, что ехал в Петербург несколько месяцев тому назад. Трудности путешествия, медвежьи объятия зимы, завистливые придворные, головокружительные мечты, невский недуг и неземные удовольствия, подаренные ему самой могущественной и властной женщиной в мире, женщиной в возрасте Клеопатры. Все эти вещи изменили, воспитали его и — смутно чувствует он — приблизили к таинственному безмолвному мраку неведомого и вечного ничто и нигде, что следует за короткой вспышкой жизни. Он думает о большом замке, где с его дозволения провели ночь Жак и его Хозяин. Он вспоминает выдуманную надпись на фронтоне выдуманного замка: «Я не принадлежу никому и принадлежу всем. Вы бывали там прежде, чем вошли, и останетесь после того, как уйдете». Но разве можно остаться, уехав?
Идеи его не изменились — во всяком случае, не совсем изменились. Они лишь стали более противоречивы, непостоянны, ненадежны, непоследовательны, подвижны и внезапны — даже для него самого. Серьезней обстоит дело с эмоциями — их словно заморозило арктическим холодом. Жена, дочурка-плясунья, Софи Волан — все они бесконечно далеко, расплывчатые призраки, он видит их будто через мутное стекло, и никогда им не быть прежними. Большая английская карета, запряженная по русскому обычаю тремя косматыми почтовыми лошадьми, трясется, болтается, подскакивает. Быть может, эта повозка с кроватью — теперь единственный его дом? Он отказывается даже остановиться и поесть. Колики вновь донимают его, пронзают насквозь, еще хуже, чем обычно: виновных много — разъезженные дороги, скверная вода, мерзкие постоялые дворы.
К счастью, императрица позаботилась о компании для него: Афанасий Бала — славный и честный малый. Этот веселый парень получил указания присматривать за лохматым патриархом и старается вовсю. В течение путешествия он был невероятно участлив, убеждал нашего героя лечь в постель (а постель в карете была вполне приемлемой), а также склонял его к чтению, еде, болтовне и выпивке. Но сейчас дорога вымотала обоих, и Бала по большей части сидит, сердитый и задумчивый, рядом с Философом, иногда накидывает на него шубу, вытирает забрызганное грязью лицо или сует ему томик Горация. Разумеется, хоть сколько-нибудь продолжительное молчание — противоестественное для нашего героя состояние, он даже не пытается себя насиловать. В его мозгу с лихорадочной скоростью проносятся идеи, требующие немедленного высказывания. Проносятся столь же стремительно, как весенние воды, смывающие лед и несущие его по бурным рекам, мимо которых лежит их мокрый и скользкий путь — вдоль Ливонского побережья.
— Coupole Святого Петра в Риме… — начинает он.
— Coupole? — переспрашивает Бала. — Что это?
— Это то, что над собором. Понимаешь? Что над собором?
— Ангелы? Духи?
— Нет, coupole, tympan.
— Тимпан? Не понимаю, я из Греции.
— Грек? Вы соотечественник Платона?
— Платона?
— Из Греции, но откуда именно?
— Кто, Платон?
— Нет, вы.
— Афины, вы знаете Афины?
— Да, и очень хорошо.
— Вы были там?
— Нет. Я не был нигде, за исключением Санкт-Петербурга. А вы знаете, куда мы направляемся? В Гаагу.
— Гаага?
— Местечко в Голландии. Вы должны проводить меня дотуда.
— Голландия?
— Свободная республика, как города Древней Греции.
— Мы едем в Грецию?
— Мы не едем в Грецию. Мы едем в другую сторону.
— В Германию?
— Нет, не в Германию.
— Мы должны ехать в Германию.
— Тогда не в Берлин. Куда угодно, только не в Берлин.
— А куда?
— Поехали в вольный город Гамбург.
— А где Гамбург?
— Не важно. Скажите, чем вы интересуетесь?
— Всем. Политика. История. Правительство. Закон. Поэзия. Любовь. Особенно любовь.
— Хорошо, Бала. Просто сидите и читайте вашу книгу.
— Я не читать…
О, молодой Бала, конечно, хороший помощник, он приветлив и доброжелателен. Но где же, где же Lui?
На третий день он появляется в карете.
— Вы меня знаете, — говорит он, подпрыгивая на сиденье напротив, — я отъявленный плут, как говорят бургиньонцы. Как вам понравилась императрица?
— Впечатляет. Импульсивная и страстная женщина с очень острым разумом.
— В один прекрасный день подобные женщины объявят равенство полов. Я слышал, у нее выдающиеся способности. Надеюсь, вы их испытали на себе.
— Возможно. Но зачем мне рассказывать об этом вам?
— Я-то вам рассказываю обо всем? А как с Фальконе — поладили?
— Нет, не поладил. Я никогда более не буду говорить с ним. Я выдумал Фальконе.
— Его это, должно быть, здорово раздражает.
— Я превознес его труды до небес, я направил его к Екатерине. Все его концепции были моими.
— Только сам он иного мнения.
— Он заблуждается.
— Сыновей всегда сравнивают с отцами.
— А племянников с дядьями?
— Конечно. Разве вы не испытывали ненависти к отцу?
— Нет. Ну, разве чуть-чуть. Я был тогда молод и глуп. А он глуп и стар.
— И что же?
— Он не принял мой брак.
— Вот вы о чем. Старшее поколение никогда не понимает младшее…
— Нет, он был прав — с одной стороны. А с другой — прав был я.
— Неужели вам никогда не хотелось заключить его в тюрьму?
— Только когда он хотел заключить меня в монастырь.
— Вот так-то. Мертвецы всегда донимают и мучают живых. Тут уж ничего не попишешь. До свидания, мсье Философ. Мне пора в оперу.
Итак, они двигаются вперед, через Нарву и Ревель, из одной губернии в другую, огибая берега Балтики. Вот они у границы. Рига, место, где когда-то давным-давно он предлагал напечатать новую версию «Энциклопедии», французскую, свободную от цензуры. Он в двух шагах от Европы, лихорадка слегка отступила, хотя погода и не улучшилась. И верно, зима здесь ощущается сильнее, ветер кусает больнее, и они чуть было не попали в беду. Двина, обозначающая границу между империями, еще скована крепким льдом. Но тяжести английской кареты он не выдерживает и ломается под колесами, лошади барахтаются в реке, а поток смешанной со снегом воды врывается внутрь, где лежит наш герой. Томик Горация затягивает под лед. Спасает их молниеносная реакция незаменимого и храброго Бала. Стоя по пояс в воде, он сзывает на помощь мужиков с баграми. Он тянет, поднимает, командует опасной операцией — и он же вытаскивает Философа и выносит его на сушу.
Этому несчастью наш герой посвящает поэму, воспевающую спасение философов, причем вирши сами собой пришли ему в голову, когда холодная вода заливала карету: «Муза бессмертной славы, / Муза, мечтающая о лаврах, / Явись ко мне, и мы расскажем / О переправе через бурную Двину». Эти стихи Философ послал императрице. Но злосчастное ледовое происшествие — лишь начало. Английский шедевр каретного искусства определенно не создан для лютой балтийской зимы — и постепенно разваливается. На мосту Миттау карета приходит в полную негодность: она раскололась на мелкие части, сплющилась в бесформенную массу, безнадежно осела на сломанные колесные втулки и не поднимется вовеки. Философ выпал и вторично чуть не погиб, свалившись в реку. И снова его спас Бала. И снова Философ уцелел, хотя на сей раз пропала дорогущая карета. Наш герой посылает в Петербург письмо с извинениями: «Благодаря происшествию на мосту Миттау я оценил бесконечную доброту и преданность мсье Бала. Он обещал самолично рассказать Вашему Императорскому Величеству, как героически боролся я в тот ужасный момент за спасение этой удобнейшей из удобных карет, которую вы мне по своей милости предоставили…» Еще до Гамбурга, проезжая через Кёнигсберг, Данциг, Штеттин, чтобы избежать грозных бранденбургско-прусских юнкеров и домогательств со стороны Философа-Тирана, они ухитрились разбить три кареты.
И только в Гамбурге он почувствовал себя более или менее в безопасности. Здесь устремляются к небу шпили протестантских церквей. Здесь покачиваются в гавани ганзейские корабли и вымазанные дегтем торговые баржи. Здесь звучит славная морская музыка — скрип рангоутного дерева, звон и скрежет якорных цепей. Здесь веселые моряки, здесь гордый и здоровый дух свободного независимого государства. Многочисленные церкви сделали Гамбург центром органной музыки. Здешний капельмейстер — гамбургский Бах — Карл Филипп Эммануэль, талантливый органист (хотя наверняка тоже протеже флейтиста, прусского короля). Но в среде гениев принято, чтобы гости вежливо извещали хозяев о своем прибытии. «Я француз, мое имя Дидро, — черкнул он записку великому музыканту, — еду в карете из самого Санкт-Петербурга, под шубой на мне единственное уцелевшее в дороге платье, и не во что переодеться. Я счастлив был бы получить от вас сонату, но для торжественных визитов, увы, не гожусь». Соната с автографом великого музыканта прибыла вовремя.
Итак, четыре кареты, шестьсот тридцать пять verstas, тридцать один день в пути — и они у цели, в Гааге. Самое начало апреля: весна. Поля, столь безупречно ровные, что каждый песчаный холмик кажется настоящей горой, голландским пиком. И повсюду нарциссы, бледно-желтые цветущие нарциссы, и эти вопиюще современные тюльпаны. Здесь, в своей ветреной резиденции на Кнетердейке, ждет его гостеприимство дорогого друга, Дмитрия Голицына, и его немецкой принцессы, которая растолстела и стала еще набожнее (таково воздействие голландской зимы). Большая часть багажа уже прибыла на повозке из Гамбурга. Философ поблагодарил отважного Балу, не скупясь вознаградил его и отправил обратно домой. Причем Бала пребывал в уверенности, что находится в Венгрии, и нашего героя не на шутку волновало, куда в конце концов приедет его проводник. Но он слишком устал. Такие испытания не для его возраста. И с позволения князя Дмитрия несколько дней он проведет в постели.
И вот через два-три дня он снова на ногах. Он решает пожить здесь немного, не торопиться в Париж: он уверен, его миссия, миссия Философа императрицы, ни в коей мере не закончена. Он снова слышит ее властный голос. Их споры, взаимные подтрунивания, размолвки, примирения, разговоры, перебрасывания словесными мячиками — все находит отражение в нынешних его писаниях. Он не жаждет развлечений. Ученые голландские профессора наскучили ему, и даже полногрудые бюргерши не соблазняют ни капельки. Другая женщина вновь завладела его существом: возлюбленная — или ее призрак. Она напоминает ему, что жизнь, живая человеческая жизнь, еще не кончена. Нет, нет — он едва начинает жить. Каждое утро он просыпается рано. И пишет, пишет, пишет…
В голове у него прояснилось, он больше не сомневается, он все начнет сначала. Для блага России он создаст новую энциклопедию. Он пустит в дело арктический гербарий своих российских заметок и наблюдений. Эта книга будет больше, лучше, мудрее самой замечательной книги в мире. По договоренности с услужливым камергером Бецким книга будет оплачена, напечатана и издана в Санкт-Петербурге. И, разумеется, она тоже будет посвящена монарху: но на сей раз не разряженному, расточительному французу, потонувшему в наслаждениях, растерявшему половину империи и растратившему ее богатства, а истинной современной Минерве.
«Во славу России и Императрицы Российской — и вечному стыду всех отвергающих знание и мудрость» — вот какое будет посвящение. И он обещает своей возлюбленной правительнице: «Я не умру, не оставив на земле следа, которое время не в силах уничтожить».
Вместе с великой книгой вырастает великий план: Русский университет. Каждый день колдует он над его воплощением, воображает себе великолепные холлы и коридоры — и ни на секунду не перестает думать о царице, о Ее Великолепном Величестве, что была столь добра к нему и что во снах является ему каждую ночь. Он уже почти выдумал его, этот Русский университет, который, конечно же, построят в странном призрачном городе. Вот он — отражается в невских водах. Высокие фасады, просторные аудитории, большие окна. Эти двери будут открыты всем без исключения, родившимся в хижинах и рожденным во дворцах. То будет трепетно-живая, вечно меняющаяся, развивающаяся энциклопедия, и все плоды с живых ветвей древа познания будут доступны ее студентам. Но не будет факультета теологии, чтобы не обращать пытливых студентов в демонов фанатизма, жрецов неизменной и убогой истины. Да, медицинского факультета не надо тоже: ведь медицинские факультеты иначе называют курсами живодеров. Наверное, не будет и факультета чистой философии, так как готовят такие факультеты лишь поверхностных и невежественных людей, из которых выходят фигляры, солдафоны, шарлатаны и бродяги. Исключает он и традиционный начальный курс античной мудрости: зачем изучать римское право, если время Рима прошло? Отменяется принудительное изучение латыни и греческого: довольно и новых языков. И среди профессоров не будет ни одного с тонзурой и в сутане — ни одного иезуита.
Нет, веселые и красивые студенты нового университета будут жить в прекрасных домах и болтать на разных языках. С радостью и одобрением будет приниматься, свободно и откровенно обсуждаться, развиваться любая достойная цивилизованного человека идея, любое мнение. Все предметы будут практичны, полезны и современны. Будут курсы для столяров, делающих стулья, и для архитекторов, возводящих идеально спроектированные храмы. Будут преподаваться механика и выращивание шелковицы. А лучшим студентам, только действительно лучшим, близким к гениальности, разрешат учиться стихосложению и рассказыванию историй, становиться философами и поэтами. Университет, провозглашает наш герой, имеет единственную цель: он должен делать людей добрыми, цивилизованными и просвещенными — способствовать развитию человеческой личности. Ведь в чем главное несчастье этого мира? Слишком много в нем скучных, пустых и серых душ и умов. Ведь даже поэты и философы нового поколения — просто сборище балбесов, что бездумно гогочут и галдят ночь напролет. И это же поколение орет на каждом углу: «Образование! Мы ничего не знаем! Научите нас! Дайте нам образование! Хотим образование!» И наш герой приходит к замечательному решению: демократизация общедоступного среднего образования в сочетании с образованием высшим — для интеллектуальной и творческой элиты.
Закончив разработку этого фантастического, феерического, абсолютно неосуществимого плана (императрица запрет его писания в ящике стола в надежде, что они погребены и забыты навеки; но спустя пару столетий эти знания станут общим местом, достоянием любого задрипанного западного политехникума), Философ сразу же усаживается за второй труд, задачу которого формулирует как критику «Великого Наказа» императрицы. Сперва он со всей присущей ему внимательностью изучил этот документ и объявил его величайшим документом современности. Жаль, что имеются некоторые упущения: «Императрица случайно упустила столь важный пункт, как освобождение крепостных». Добавил он и пару замечаний касательно упразднения тирании: «Общество прежде всего должно быть счастливым. Невозможно любить страну, которая не любит тебя». А завершило откровенное, поучительное и весьма дерзкое обращение: «Если во время чтения моих записок вы почувствуете приятное волнение в голове, а сердце ваше подпрыгнет от радости, значит, вы более не нуждаетесь в рабах и крепостных. Если же задрожите от гнева, почувствуете слабость, побледнеете, значит, вы слишком высоко, выше, чем она того заслуживает, оцениваете собственную персону».
В ожидании царского ответа и изъявлений благодарности он разъезжает по Голландии, делая попутно заметки для новой книги. В Заандаме он останавливается поглазеть на безостановочно размахивающие крыльями ветряные мельницы или обдумывает геометрию ровно расчерченных полей, лишенных выпуклостей, безмятежных, игнорирующих бурную историю переселений и имущественных споров своих владельцев. Иногда он ездит в Схевенинген посмотреть на властное Северное море, где стоят на якорях деревянные военные корабли (он забирается на один), где покачиваются на воде рыбацкие шхуны и кишмя кишит сельдь. Иногда он посещает амстердамские синагоги, а иногда навещает издателей, опубликовавших или укравших множество его работ. Он провозглашает Голландию страной свободы, а Гаагу — самой приятной в мире деревенькой.
Людям же он теперь кажется мрачным и необщительным. Это уже не тот мсье Дидро, Дидро-болтун, что прошлым летом разгуливал по городу и надоедал всем своими скандальными атеистическими идейками. Возможно, это потому, что вестей из России все нет и нет. Нет писем, не поступают средства, необходимые ему для начала серьезной работы над новой русской энциклопедией, — пара сотен тысяч ливров на редакторские расходы, на оплату помещения в Париже, на жалованье подручным, которых он уже начал нанимать. Напрасно он ждет, из России — ничего. Наоборот, шушукаются и перешептываются у Философа за спиной: чем сильнее обожала его императрица, чем больше восхищалась им раньше, тем сильнее сомневается теперь. И не только относительно энциклопедии. Она в жесткой форме отклонила университетский проект. А что до комментариев к «Великому Наказу», они и вовсе запрятаны подальше, надежно укрыты от глаз людских, заперты на четыре замка.
«Гениальной трепотней» назвала она его либеральные построения в одном из любезных писем к Гримму. Кстати, кто, как не добрый старый друг, не пожалеет минутки, чтобы передать враждебные слова царицы тому, кого они ранят столь больно. Это письмо избавляет августейшие императорские очи от знакомства с новыми идеями нашего героя. Похоже, распорядок дней в Малом Эрмитаже после его отъезда кардинально изменился. Сейчас в часы дневного затишья, между тремя и шестью, внимание императрицы отдано огромному Григорию Потемкину. Победитель турок бродит по дворцовым коридорам в восточных кафтанах и тюрбанах, а то и совсем голый. Ему отведена опочивальня по соседству с императорской. С его приездом при дворе началось повальное увлечение Востоком. Ах да, еще кое-что о Григории Потемкине: он терпеть не может французский язык.
Не приходится удивляться, что наш путешественник растерян и сбит с толку. Дома волнуются, не понимая задержки, жена и дочь. Шлют письмо за письмом. Тем временем странные новости получены из Парижа: король, расточительный старый монарх, умер от оспы, прививку от которой так и не решился сделать (в отличие от отважной Северной Минервы, показавшей пример всем подданным), и тихо похоронен под покровом ночи. Бесславный правитель — элегантный, неглупый, с приторно-утонченными манерами, хвастливый, исторически неудачливый, лишивший Францию двух Индий, американской и восточной, — наконец скончался. Ликует наследник, назначаются новые министры. Но наш герой занят своими писаниями и мало что замечает. Но в один прекрасный день у посольского особняка останавливается фаэтон. Из него в компании парочки богатых молодых русских выходит очень, очень старый друг. Мельхиор Гримм, богатый, самодовольный, но, возможно, чуть-чуть озабоченный.
— Друг мой! Дорогой друг! Ты примчался сюда, чтобы сообщить мне добрые вести из Петербурга? — восклицает наш герой, сердечно обнимая его.
— Да, я сейчас оттуда. Через Варшаву и Потсдам. Кстати, Станислав Польский и Фридрих Прусский оба о тебе спрашивали.
— Не надо о них.
— Мне предложили место при дворе в Гессен-Дармштадте.
— Ну и прекрасно. Принимай и кланяйся.
— Я отверг предложение.
— Рад слышать.
— Саксенготы и веймарцы сделали мне более интересные предложения.
— Принимай оба. Почему бы и нет? Будешь при одном дворе раскланиваться, при другом расшаркиваться.
— Я нужный и полезный человек.
— Не сомневаюсь. Но припомни-ка, ты был философом.
— Ты тоже.
— Я помню тебя честным человеком. Пока ты не начал подбирать объедки с королевских столов. Почему мы никогда не путешествуем вместе, а смотрим, как стрелки компаса, в разные стороны.
— Потому что мне приятно посещать Сан-Суси, а ты всеми силами стараешься этого избежать.
— Стараюсь. Так ты принес мне весть от императрицы? Я жду новостей о русской энциклопедии.
— Так получилось, что у меня дела в Антверпене, потом в Брюсселе, потом в Париже. Вот я и заехал — чтобы забрать тебя домой, дружище.
— В Париж? — Наш герой изумленно поднимает брови. — Разве могу я вернуться в Париж? После моих российских похождений? Да меня сразу же упекут в Бастилию. Ты и сам понимаешь…
— Чушь, — решительно возражает Гримм, — старый король умер. Теперь на трон сядет толстый невинный юнец. Париж прекрасен. Власть сейчас у Тюрго, а он превратил Париж в город философов. Провели электричество, все светится и сияет. Новенькие философы повылазили, как грибы, расхаживают с важным видом, проповедуют атеизм, парламент и реформы. Наука процветает. Моцарт играет. Музыки столько, что хоть уши затыкай. Д'Аламбер стал секретарем Академии. Кругом сплошные интеллектуалы. Все читают книжки, все покупают твою «Энциклопедию». В Пале-Рояль пришла-таки эра Разума.
— Не может быть!
— Уверяю тебя. Сейчас еще американцы понаехали — так что теперь возможно все. Помнишь Бомарше, ты еще говорил, что учишь его писать пьесы?
— Помню. Он что-нибудь написал?
— Наверняка. Но дело не в этом. Он в большом фаворе у молодого короля. Шпион и эмиссар Его Величества.
— Бомарше тут, Бомарше там.
— Говорю тебе, самое время вернуться домой.
— Нет, — отвечает наш герой, — я останусь здесь и буду ждать распоряжений императрицы.
Гримм сочувственно берет его за руки.
— Дружище, это и есть приказание императрицы. Путешествие окончено. Пора домой.
— Вот как! Но как она…
— Пишет мне каждый день, — небрежно роняет Гримм. — Не забывает своего Гриммунчика. Рассказывает, как намерена поступить с Польшей. Я и впрямь ее ближайший доверенный.
— И что же она тебе доверяет?
— Она чувствует себя очень, очень счастливой.
— Значит, с Пугачевым покончено?
— Пытали и обезглавили. Но есть другое, личное.
— Ты имеешь в виду роман с этим медведем Потемкиным?
— Она без ума от него. Только послушай, что она мне в последний раз написала: «Это что-то необычайное. Алфавит слишком короток, не хватает букв, чтобы выразить мои чувства…»
— На энциклопедию алфавита хватало, — вздыхает наш герой. — Я вижу, у царицы в самом деле теперь другие заботы. Что ж, ладно. Я возвращаюсь в Париж.
Но перед тем как пуститься в длинную дорогу через Антверпен и Брюссель, Философ написал такое письмо (сначала адресовал его Софи Волан, но затем добавил имена ее сестер):
Милые дамы!
Наверное, вы решили довести меня до отчаяния своим молчанием. Уже лет сто я не получал от вас весточки. Вы забыли меня? Или решили — признаюсь, я и сам этого боялся, — что я больше никогда не вернусь? Если бы кто сказал, когда я покидал Париж, что я предприму столь долгое, сложное, рискованное и нелепое путешествие, я назвал бы его лжецом. Я сказал себе: «Ты приедешь в Петербург и будешь представлен ко двору. Ты поблагодаришь императрицу за покровительство. Возможно, месяц спустя она вызовет тебя и задаст пару умных вопросов. Затем ты раскланяешься, попрощаешься и вернешься домой».
Но, милые дамы, такое могло случиться лишь в Санкт-Петербурге и больше ни при одном из европейских дворов. Императрица принимала меня в личных покоях и беседовала со мной ежедневно — с двух до пяти, а порой и до шести часов. Я входил, садился на приготовленный стул. В Париже я обдумал множество тем для беседы с царицей, но позабыл их в первый же день. Я начал говорить со своей обычной откровенностью, которую некоторые считают свидетельством мудрости, а другие — полной и безнадежной глупости. Пять месяцев я прожил в российской столице, не возбудив ни в ком, по крайней мере в царице, враждебного к себе отношения и не давая своему языку ни минуты передышки.
Вы уверяли меня, что согласиться на это путешествие — чистой воды безумие (и я склонен был с вами согласиться). Так вот — безумием было бы от него отказаться. Я более чем удовлетворен оказанной мне милостью (еще бы — стать библиотекарем собственной своей библиотеки!). Мало того, в лице российской императрицы я приобрел друга, сильнейшего покровителя и защитника на все еще отпущенные мне годы. При расставании я был очарован ее заботливостью. Я возвращаюсь, осыпанный почестями. Не сомневаюсь, что при желании мог бы на прощание нанести серьезный урон российской казне. Но я получил нечто такое, что дороже денег: право говорить, что думаю, право оставаться свободным.
Признаюсь, я испытал нечто уникальное. Воссоединившись с вами, я подробнее расскажу об этой удивительнейшей в мире женщине — и вам придется согласиться со мной.
Итак, милые дамы, я возвращаюсь домой, навсегда. Путешествий больше не будет, разве что… ладно, предположим, в запасе у меня еще лет десять. Два-три года придется потратить на простуды, колики, водянки, ревматизм и другие связанные с возрастом телесные неполадки. Два пойдут на еду, питье и общение, и еще два — на неосуществимые проекты, завиральные идеи и глупые мысли. И лишь немного останется для истинной мудрости и тех маленьких радостей, на которые может рассчитывать человек, когда ему уже за шестьдесят.
Скверная это штука — старость. Когда-то я думал, что с годами голова становится тяжелее, а сердце — жестче. Оказывается, я ошибемся. Окружающий мир бесконечно трогает, пугает, соблазняет, огорчает и ужасает меня. Так что готовьтесь к встрече со старым, сентиментальным и плаксивым младенцем…
Если вы спросите, понравлюсь ли мне Россия, — я не смогу ответить. Наверное, я ехал туда в погоне за чем-то очень важным, но на поверку иллюзорным, меня влекла какая-то мечта, прекрасная, но несбыточная. Но иллюзия рассыпалась в прах, а действительность обезоружила, обескуражила, сбила меня с ног совершенно новыми представлениями о разуме и безумии, справедливости и порядке, добродетели и пороке. Россия — невероятнейшая из стран. Ее населяет загадочный народ, зачарованный обещаниями чудесного будущего. Русские — как призраки, они запутались в паутине своей истории, они смотрят назад, в темноту, и жмурятся от яркого света будущего. Слишком много фантазий одновременно теснится в их бедных головах, слишком много вождей-самозванцев зовут их за собой, слишком много деспотов уже мучили и обманывали их, слишком много революций им пришлось пережить. Это люди, обреченные ежедневно переживать наводнения и землетрясения и никогда не чувствовать под ногами твердую почву.
Я приставал к ним с глупыми расспросами, ввязывался в истории, посещал академии, библиотеки, мастерские, разговаривал с владельцами магазинов и торговцами, ремесленниками и художниками, рыбаками и моряками, изучал книги, рукописи, морские и сухопутные карты, записывал и зарисовывал. Из этого материала я вполне мог бы смастерить энциклопедию. Но беда в том, что я ничегошеньки в нем не понял. Я сделал глупость, признаюсь. Надо было ехать дальше, в Москву или на восток, в земли снега и волков. Но в Москве свирепствовала чума, а в провинции — казацкий бунт, кровавый и беспощадный. И я струсил. Я предпочитаю размышления и книги. Поэтому я ни разу не покидал странный город Петербург, никогда не отлучался далеко от царского дворца — иными словами, от болтающего, сплетничающего, язвящего скопления бояр и генералов, знати и владельцев магазинов, патриархов и шлюх, святых и сатиров, снов и секретов, благородства и мародерства, великолепия и унижения.
Быть может, это удел всех философов. Мы воображаем, что постигли истину, достигли мудрости, знаем, что полезно, что нужно, что есть свобода, счастье, вселенная. Но мы ничего не знаем о жизни — такой, какая она на самом деле. Те из нас, кто считает себя знатоком власти — государственной машины, монархов и тирании, — подобны дегустатору, видевшему вино лишь через горлышко бутылки, но не ощутившему его вкуса. Еще пример: одно дело — любоваться изображением тигра работы Одри на летней выставке, а другое — встретиться с настоящим тигром в лесу, один на один.
Так вот, я видел настоящего тигра в настоящем лесу.
Остаюсь немного, милые дамы. Мы скоро встретимся. Я привезу вам сувениры из Сибири — кусочки мрамора и ценных минералов, чтобы украсить ваши шифоньеры и этажерки. Но за каждый подарок я взимаю плату — нежный поцелуй. И целоваться нам придется долго-долго, всю жизнь — ведь ресурсы Сибири неисчерпаемы.
До свидания, милые дамы. Я возвращаюсь к вам, на старую сцену, и доведу свою роль до конца…
Je suis, ets.
Но даже на последнем отрезке пути не обошлось без приключений. В ночь перед отъездом из Гааги Философ задумчиво наблюдал, как его дорогой преданный друг князь Дмитрий Голицын со свечой в руке проник в гостевую спальню и, опустившись на колени, тщательно, перебирая вещь за вещью, изучил содержимое его дорожных сундуков. Ознакомившись утром с результатом обыска, проверив все упакованные, припрятанные рукописи, записные книжки, схемы, Философ установил, что пропала исчерканная его пометками копия «Великого Наказа», а заодно и примечания к ней. Пока он ломал голову над поступком Голицына (несомненно, князь действовал по распоряжению императрицы), прибыла карета Гримма.
Произнесены теплые слова прощания (ни слова о ночном происшествии ни с той ни с другой стороны). И вот они с Гриммом едут через голландские деревушки, мимо ветряных мельниц, через земли Австрии, Антверпен, Гент и Брюссель. Но в Брюсселе у Мельхиора вдруг обнаруживаются неотложные дела, и он пересаживает нашего героя в парижский дилижанс.
Осталось совсем чуть-чуть; рядом с ним трясется на сиденье некая англичанка, постоянно живущая в Париже. Философ вытаскивает записную книжку и принимается за свое: за вопросы.
Она говорит на двух языках, но какой ей ближе?
— Английский для рта и французский для ушей, — отвечает англичанка.
Философ кивает благодарно, записывает ответ.
— Послушайте, мсье, сэр, — англичанка действительно в совершенстве владеет обоими языками, — ради бога извините меня, не сочтите нескромной, но ваша рука лежит на моем колене.
И вот, вот они: новые черные стены и новые высокие ворота, обозначающие границы все разрастающегося современного города — Парижа. И тут стройка: новая площадь у реки, превосходно отреставрированный Пале-Рояль, очаровательный и тоже новый мост Нейи. На Монпарнасе возвышается новое творение Суффло, его римский Пантеон; работа над куполом только начинается. Восемнадцать месяцев назад он последний раз видел Париж; почти год назад въехал в ворота Санкт-Петербурга. Снова октябрь, и в милом его сердцу Париже погода по-осеннему мягка, и пожелтевшие листья платанов, как шаль, накрывают ярко накрашенных женщин, шествующих к Опере мимо бесстыдно-нового Пале-Рояля. Подъехали прямо к дому на улице Таранн. Отсюда началось его путешествие. Потрепанный, постаревший, еще более чудной, чем раньше, выбирается он из кареты. Форейторы выгружают багаж, тяжелый из-за множества книг и бумаг. А он оглядывается по сторонам.
Дорогая Зануда тут как тут: в домашнем чепце на густых седых волосах стоит она у двери подъезда в выжидательной позе, скрестив на груди руки.
— Мсье… — начинает она.
— Все в порядке, — отвечает он, — будь так добра, займись вещами. Пересчитай платки, проверь носки. Спорим, что я не потерял ни одного.
— Посмотрим, посмотрим, — бормочет она. — Итак, мсье, значит, вы вернулись домой.
Да, он вернулся. Пока тушится на плите мясо, он распаковывает трофеи: подарок митрополита — Библия в переплете, унизанном драгоценными камнями (очень ценная вещь); минералы из Сибири; медвежья шуба, чашка и блюдце императрицы (их касались ее губы). И шестьдесят шесть толстеньких записных книжек, где все его заметки, касающиеся совершенствования Российской империи (кстати, в министерстве никто не выказал особого интереса к планам кавказских крепостей, которые он с таким риском провез через всю Европу).
Вскоре наступит зима: это я вам обещаю — даже здесь, в Париже, бывает зима. Он с облегчением облачается в старый грязный халат и возвращается к привычной работе в окружении одетых в кожу надежных друзей — любимых книг. И он ждет. Но ничего или ничего из того, что он ждет, не приходит из Северной имперской столицы. Говорят, он сильно сдал, стал слабым и суетливым. Наверное, это путешествие так утомило его. Он и сам чувствует это, он пишет Гримму:
«Что до меня, самый тяжелый багаж я отправил вперед. Зубы у меня качаются, глаза с наступлением сумерек не видят ничего, ноги обленились и отказываются ходить без палочки. Я не различаю времени и постоянно путаю часы, дни, недели, месяцы и годы. Но я все тот же болтун и по-прежнему готов всем и каждому навязывать свои безобидные убеждения и верования. И, хотя мои ноги подкашиваются, зрение слабеет, а согбенная спина делает меня похожим на черепаху, волшебный жезл по-прежнему послушен мне. Все в порядке, мой друг, все хорошо».