28 (прошлое)
Приближается Рождество — главный европейский праздник. И если бы даже Философ забыл о нем, темные ночи освежили бы его память: поразительные темные ночи, длящиеся почти целые сутки. Нева покрылась серебром, а подо льдом, в вечном мраке, бурлят ледяные воды. С вышины, с арктического неба, пробивается через снежную пелену свет северных звезд. Снег покрывает все улицы, площади, набережные. Сосульки, как шпаги, обрываются и падают с карнизов домов, унося каждый день одну-две человеческие жизни. Вот уже несколько недель придворные трясутся от холода и вереницей тянутся в Малый Эрмитаж. А слуги носятся по коридорам, таская огромные связки дров и распихивая их по каминам и печам.
Бездействует, закрылся на зиму морской порт — окно в Балтийское море; прекратилось движение по Ливонской и прочим южным дорогам; остался лишь едва различимый санный путь. И вместе с тем неправдоподобно далеким стал весь мир и нормально функционирующие социальные системы. Столь далеким, что даже пересылка писем, которая и без того была нелегка, теперь практически нереальна. Уходят воспоминания, и все меньше остается удовольствий. Перестали приходить из Европы новые ноты и книги; ледяной пак закрыт; жизнь замерла и возобновится лишь весной. Такой климат Философу решительно не подходит. О лучших, чем во дворце Нарышкина, условиях стыдно даже мечтать. И все же его тело устало, оно противится, оно негодует, возмущается, урчит и дрожит. Одна мысль вновь завладевает его умом — та, что уже являлась ему лихорадочной ночью перед отъездом из Парижа, — что, если он пришел в мир с определенной целью и судьба его предначертана свыше? И решение принести его труп в жертву петербургским червям уже давно принято и записано нетленными буквами на невидимых страницах небесной Книги Судеб?
В один прекрасный день двор неожиданно исчезает: нет никого, уехали. Словно повинуясь минутному капризу, императрица вдруг снялась с места, за ней потянулись вялая свита и весь громоздкий помпезный государственный аппарат — а направляются все за двенадцать verstas в сторону Москвы, в новый дворец в Царском Селе. Много раз перестраиваемое здание изначально задумывалось как летний дворец, но сейчас царица решила использовать его в качестве зимнего. Упряжки, экипажи, кареты, сотни саней в сопровождении сотен гусар, казаков и тысячной армии слуг собрались на морозе около Эрмитажа. Царедворцы и челядь научены опытом прошлых поездок. С собой берут фарфор и серебро, столы и кровати, корзины с одеждой и бельем, императорский комод, царский архив и национальную валюту. Министры и генералы, придворные врачи и часовщики, портные, повара и прачки, придворные ювелиры и полицейские шпионы, кони и борзые — все они покидают город в каретах, санях и повозках, а по бокам скачут батальоны кавалерии.
Здесь, в комнатах и залах нового дворца (предположительно он будет еще больше Эрмитажа), жизнь приходится налаживать заново. Здесь рано ложатся спать и рано встают. На протяжении всей морозной зимы будут предприниматься долгие прогулки по заснеженным садам. Для упражнения и развлечения придворные будут рубить дрова в лесу, пить горячий чай в Английском саду и водку в охотничьих сторожках, назначать свидания в заснеженных летних беседках, устраивать зимние праздники в бельведерах. Снег создал прекрасную декорацию для отдыха, приготовил для них склоны гор и катки. Коньки уже приготовлены. Они будут кататься, будут скользить по застывшей поверхности прудов и озер. Императрица — большая любительница катания на санях, и, кажется, именно из-за этого переехал двор, а вместе с ним и государственная администрация.
Разумеется, Философа тоже позвали. Царица, наверное, не сомневалась, что он поедет, возможно, по правилам этикета он должен был поехать. Но он извернулся, пожаловался на никуда не годное здоровье. И правда: возраст, прогорклая вода, ужасные невские колики — желудку его в России с самого начала приходится несладко. Недуг не отступал, в живот как будто погружали острый нож и вертели им в кишках. Говоря откровенно, Философ не сильно расстраивался. Ему по душе пришелся опустевший Петербург, обезлюдевшие мертвые улицы. Вот уже больше недели в Эрмитаже затишье: черные окна, потухшие свечи и лампы, двери накрепко закрыты, караульные будки пусты. По тротуарам не прогуливаются ни офицеры, ни графини, ни гувернантки. Владельцы магазинов внезапно снизили цены и готовы на коленях умолять редких покупателей приобрести хоть что-нибудь. И впрямь хорошо. И наш герой, торжествуя, благодарил судьбу за возможность поразмышлять на покое, критически оценить свои и чужие поступки, еще раз все обдумать и записать.
В шесть часов утра слуга приносит ему стульчак — и Философ больше уже не ложится. Вскоре он уже сидит за своим столом в спальне и смотрит в окно. Заснеженные площади, посеребренная река. Недостроенные церкви, золотые шпили. Он пишет, пишет… Вот он уже опровергает теорию своего парижского друга Гельвеция. Тот считает, что человек — высокоразвитое животное, дитя инстинктов, плоть, борющаяся за выживание и удовлетворение личных желаний, и не более того. Это напоминает Философу другой голос, который он слышал однажды дождливым днем в Париже за шахматным столиком в кофейне «Регентство», когда сердитый, ленивый племянник изливал ему свою ярость.
— Вы меня знаете, — сказал ему толстолицый, разряженный и длинноволосый родственник композитора, усаживаясь рядом. — Я идиот, обжора, безумец, и возможно, что немного и вор. То, что наши бургиньонцы называют отъявленным плутом. Но почему вы ждете, что я буду мягким, начну голодать и простираться ниц, если мир полон богатых глупцов и расточителей, за чей счет я и существую? Хорошо, пусть я паразит. Но я должен сделать маленькую поправку: я делаю при свете разума то, что все остальные мошенники совершают лишь по прихоти инстинкта. И будь я богат, знаменит и всесилен, обласкан, облюбован и обольщен самыми прелестными женщинами, то, мсье, я стал бы так же умен, великодушен и доброжелателен, как и вы. Нет, я был бы лучше вас. Гораздо элегантнее и куда умнее. Я воплотил бы в жизнь самые передовые идеи, самые изощренные пороки, тончайшие извращения. Я стал бы настоящим философом, перехитрив все и вся. Разве это не замечательно?
Что же он ответит им всем? Гельвецию, длинноволосому племяннику, полицейским шпионам, расточительным придворным, шныряющим в поисках удовольствий? Разум говорит, что человек, пусть животное начало в нем на первом месте, все же наделен еще кое-какими специфическими свойствами и желаниями: вкусом, милосердием, порой альтруизмом, уважением к добродетели, чувством собственного достоинства, способностью испытывать любовь в самых сложных ее проявлениях. Более того, он обладает самим разумом: тем, что дарует мудрость, успокоение, вдохновение, цивилизацию. Разве не уравновешивает это данные нам природой звериную хитрость, стремление выжить любой ценой, собственнические инстинкты, агрессивность, себялюбие? Нет, все человеческое изначально заложено в нас. Каждая личность способна творить добро, способна любить, а не только вступать в браки по расчету. Великий Лейбниц не для того стал великим Лейбницем, чтобы урвать кусок послаще, найти теплый кров и жениться на хорошенькой бабенке. И безусловно, безусловно, нечто большее, чем желание прославиться, создать себе репутацию, большее, чем соображения выгоды, заставили его самого, его стареющую, стенающую, но все еще исполненную радости и энергии плоть проделать тысячи миль, проехать всю Европу, чтобы поделиться заветными мыслями и чувствами с великой императрицей, светлейшей Северной Минервой. Но что, если он ошибается, если он стал жертвой глупейшей иллюзии и зазря проделал такой путь?
Эти размышления каким-то образом напомнили ему страницы другой истории, которую он писал в Гааге. То была история о сметливом слуге, цирюльнике, форейторе, камердинере и его глупом хозяине. Он задумал ее, когда впервые прочел «Шендизмы» доктора Стерна. Книга доктора здесь, в саквояже, пропитавшаяся запахом нарышкинской кареты, изодранная и покрытая пятнами от бесконечных дождей. Философ снова достает рукопись, просматривает; все неправильно.
«Прости меня, читатель, — пишет он. — Я забыл описать, в каком положении находились трое присутствующих здесь персонажей: Жак, его Хозяин и Трактирщица. А значит, ты можешь слышать их беседу, но у тебя не получится их увидеть. Дай мне минуту, читатель, и я исправлю свою ошибку…» И он исправляет…
И вот он уже корпит над последней главой — и сталкивается с ужасной проблемой финала. Он уже размышлял о разных вариантах концовки, один из которых был взят прямо из романа Стерна. Но верное решение не находилось. В жизни истории не кончаются, смерть — единственный возможный финал. Заключение — это бегство, увертка. Чем же закончить? Он смотрит в окно — за окном зима, — берет перо и начинает все заново. Вот Жак, он сажает своего Хозяина на лошадь, чтобы та снова сбросила его; вот прошлое, вот будущее. Не рассказано еще множество историй, но кто будет их рассказывать?
«Согласен ли мой Хозяин признать…» — написал он…
ХОЗЯИН: Что еще должен я признать, ты, маленький крысеныш, грязный пес, мошенник, негодяй? Что ты гнуснейший из всех лакеев, а я несчастнейший из господ?
ЖАК: Разве не доказано с очевидностью, что мы по большей части действуем независимо от нашей воли?
ХОЗЯИН: Чушь.
ЖАК: Скажите положа руку на сердце: хотели вы делать хоть что-нибудь из того, чем занимались все эти полчаса? Разве вы не были моей марионеткой и не продолжали бы быть моим паяцем в течение месяца, если бы я это задумал?
ХОЗЯИН: Как, все это было шуткой с твоей стороны? Эти неприятности, в которые я попадаю по твоей милости? Ты специально уронил меня с лошади?
ЖАК: Бесспорно. Я целый день ждал, когда развяжется подпруга.
ХОЗЯИН: Ты отвязал ее, ведь так? Для того, чтобы я свалился.
ЖАК: Я хорошо постарался.
ХОЗЯИН: Да знаешь ли, кто ты есть? Ты негодяй, ты докучливый, опасный мерзавец.
ЖАК: Назовите меня лучше тонким мыслителем, старающимся на все посмотреть с философской точки зрения.
ХОЗЯИН: Мыслителем? Слуги не размышляют.
ЖАК: Но размышляют их господа. Но не об этом я думаю. Я думаю, что я думаю. И я думаю, что вы на самом деле думаете, что я так же думаю.
ХОЗЯИН: А если бы я серьезно поранил себя?
ЖАК: Я был предельно осторожен. Когда вы оказались кверху задницей, я спрыгнул и поймал вас, разве не так? К тому же я знал, что ничего страшного не случится. Ничего такое не написано в небесной Книге Судеб.
ХОЗЯИН: Мне все это надоело. Я говорил тебе — нет на небесах никакой Книги Судеб.
ЖАК: Вы показываете свою ограниченность, когда это говорите. Когда-нибудь вы узнаете, что там написано про вас.
ХОЗЯИН: Книга Судеб тут ни при чем. Ты ведь сам все устраиваешь, ведь так?
ЖАК: Все?
ХОЗЯИН: Да. Ты болтаешь со всеми, вмешиваешься в жизнь любого. Суешься в любовные делишки, флиртуешь с чужими любовницами, устраиваешь чужие свадьбы…
ЖАК: А затем наставляю рога мужьям? Вот чего вы на самом деле боитесь, а? Но если именно это написано в великой Книге…
ХОЗЯИН: Неужели я никогда не избавлюсь от этой Книги Судеб?
ЖАК: Нет, Хозяин. Потому что в ней написано, что вы мой хозяин, а я — ваш слуга. Так куда же мы отправимся дальше?
ХОЗЯИН: Ты не знаешь, куда мы отправимся дальше?
ЖАК: Разве кто-нибудь знает, куда отправится дальше? Да никто в целом мире этого не знает, я вам уже говорил. Вы — мой хозяин, вы меня и ведите.
ХОЗЯИН: Но как я могу тебя вести, если ты не говоришь, где мы и куда направляемся?
ЖАК: Просто делайте то, что записано в…
ХОЗЯИН: Понятия не имею, что записано в…
ЖАК: Возможно, из-за того, что не нашлось никого, чтобы записать это.
ХОЗЯИН: Кто же в таком случае это напишет? Ты?
ЖАК: Я не могу делать все. Хозяин — вы, и управлять мной — ваша обязанность. Я ваш доверенный слуга, и моя обязанность — следовать за вами. Как бы нелепы ни были ваши указания.
ХОЗЯИН: Нет, в Книге сказано совсем не это. Там говорится, что господин отдает распоряжения, а слуга воображает, что может выбирать: захочет — будет повиноваться, не захочет — не будет. А также хочет по любому поводу высказывать свое мнение — все равно, спрашивают его или нет. Итак, каково твое мнение?
ЖАК: Мой совет? Пойдемте… вперед.
ХОЗЯИН: Смею спросить — почему?
ЖАК: Потому что я не вижу смысла идти назад.
ХОЗЯИН: Правильно. Но почему бы каждому из нас не пойти своей дорогой? У нас ведь есть право выбора?
ЖАК: Нет, если это противоречит тому, что записано в небесной Книге. К тому же мы связаны друг с другом, как голова с телом.
ХОЗЯИН: Головы иногда расстаются с телами.
ЖАК: Верно. Но каждый всеми способами пытается этого избежать.
ХОЗЯИН: Правильно. Так который же путь ведет вперед?
ЖАК: Любой, кроме того, что назад. Лучший путь — кратчайший путь. Как говорят владельцы капустных плантаций.
ХОЗЯИН: Так идем?
ЖАК: Идем.
«Но с места они не стронулись», — добавил Философ.
Тут он отложил перо, свернул рукопись и засунул между страницами потрепанного томика Стерна. А где же еще место истории, не имеющей конца?
Итак, перевернутая с ног на голову концовка (уже второй, а может, и четвертый вариант) — это уже кое-что, достаточно, чтобы раздразнить дух творчества и запутать Потомство. Кстати, о Потомстве, пора еще разок навестить Фальконе. Философ так и не смог забыть боль, которую причинила ему отчужденность скульптора в те первые, самые тяжелые петербургские часы. Но, несмотря на это, отношений с Фальконе он не прерывал. Слишком добродушный, чтобы не прощать обид, слишком любопытный, чтобы не интересоваться разыгрывающейся в мастерской драмой, в последнее время он много общался со своим вспыльчивым другом. Тем более теперь, когда императрица покинула город и отпала необходимость тратить целое утро на составление меморандумов по улучшению работы русской полиции и поднятию экономики Сибири. Философ частенько забредает в мастерскую на Миллионной в центре сумеречного города, где светится раскаленный докрасна горн, и наблюдает за рождением Всадника.
Жарко здесь, как в аду: горны, литейные печи, раскаленные лампы, расплавленный металл. В центре мастерской ждет своего часа макет Петра, все еще безлицый, накрытый парусиной. Наш герой сидит, по крайней мере пытается усидеть, в уголке. На шее по-кавалерийски лихо повязан шарф (ведь скульптор всегда должен выглядеть как скульптор, а генерал — как генерал). Этьен Морис примостился на табурете справа от Философа и жадно его разглядывает. А слева, на другом табурете, Мари-Анн Колло, созерцает другой профиль мыслителя.
— Две статуи, это изумительно, это… — ерзает на табурете Философ.
— Тише, не шевелитесь, — осаживает его Э. М.
— Немножко повернитесь, вот так, — просит М.-А.
Время от времени в мастерскую заходил молодой человек.
Это вернувшийся из Лондона сын Фальконе — виновник разочарования, постигшего Философа в тот первый день. Теперь он петушится, бросает уклончивые взгляды, не знает, куда девать неловкие руки, бестолково суетится, робко касается — и Философ понимает, что постель наверху больше не пустует. В ней спят Фальконе fils — и М.-А. Это открытие по-новому объясняет неуклюжую грубость скульптора при первой встрече и придает иной оттенок горьким воспоминаниям о территориальной борьбе за гостевую спальню.
Ладно, ерунда. С одной стороны похлопывания, с другой — постукивания. Этьен М. лепит с одной стороны, Мари-А. обтесывает с другой. Мнут глину, придают форму камню: оба создают по маленькому клону нашего мыслителя, его двойника, который будет жить вечно. Moi воплощается на вертящемся столе, на каркасе оживает Lui.
— Не будет ли чересчур дерзко с моей стороны попросить великого Философа перестать вертеться хотя бы минуту? — язвительно осведомляется Этьен М.
— Пожалуйста, голову немного вот так, — умоляет Мари-А., — или, по крайней мере, отложите книгу.
— Книгу? Ни за что! — сопротивляется Философ. — Я, между прочим, пытаюсь учить русский язык.
— В вашем возрасте это практически невозможно, — возражает Этьен М. — К тому же для изучения грамматики вовсе не нужно так вращать головой.
— Ты не знаешь русского.
— Ошибаетесь. Я знаю его даже слишком хорошо.
— А можно, я немножко похожу? Я хочу взглянуть на печь.
— Конечно нельзя.
— Это тебе помешает?
— Еще бы!
— А я подумал, что так твоя скульптура получится более живой. Ведь это же статуя, а не труп.
— Я даю ей жизнь, а не вы, — парирует Фальконе. — Кстати, лучшие из моих моделей уже мертвы.
— И неудивительно, — вздыхает устало наш герой. — Вы же их и замучили. Кстати, я — один из лучших в мире натурщиков.
— Да ну? Кто вам это сказал — Гудон? Или Пигаль?
— Гудон меня лепил — и не раз. Пигаля я еще не дождался. Точнее — он не дождался меня. В конце концов, разве не натурщик делает скульптора?
— Только не в этом случае, — говорит Фальконе.
— А что говорит Левицкий? — интересуется Мари-А.
Хороший вопрос: ведь портрет нашего героя — для придворного употребления или для архива — пишет также специально назначенный императрицей художник. Дмитрий Левицкий — молодой человек, русский, один из представителей новой школы. Ему поручено позаботиться о бессмертии нашего героя — о его вечной жизни на одной из бесконечных стен Эрмитажа (сам Философ признает, что портрет удался).
— Левицкий говорит, что у меня самое подвижное, переменчивое, самое интересное лицо из всех, с кем он имел удовольствие работать.
— Вы не позируете, а похаживаете, — опять ворчит Этьен М. — Как юла, ей-богу! Это как раз для Левицкого. Ведь он-то имеет дело с красками, а не с камнем и гипсом.
— А в чем разница?
— Он может замазать вас. Или смыть.
— С чего это тебе захотелось меня замазать?
— А вы не догадываетесь?
— Надеюсь, ты сделаешь меня похожим на Петра. Может, и лошадь для меня найдется?
— Не собираюсь делать вас на кого-то похожим. Разве вы не предпочитаете оставаться самим собой?
— Ну, это невозможно.
— В самом деле? Почему?
— Потому что мое «Я» имеет мало общего с тем, кого ты называешь «Вы». Ты считаешь меня сердитым, а я себя — покладистым. Ты считаешь меня пустомелей, а я себя — мудрецом.
В ответ Фальконе оставляет работу и начинает вытирать руки о тряпку.
— В таком случае сами и ваяйте свой чертов бюст.
— И я бы сделал это куда лучше, чем ты, старина. По крайней мере, я знаю, кто я такой.
— Ну и кто же вы?
— Я умен и остроумен. И я — мужчина, а не вон та женоподобная старая кокетка, которую вы слепили. Что скажут мои внуки, когда увидят это? Эй, Потомки! Я шлю вам послание через века и атмосферы: не верьте, это не я.
— Шлите. — Фальконе упрямо качает головой. — Но только вон та штука, та, что покамест прикрыта парусиной, станет образом Петра Великого, и конь его — образом Коня. Как вы выглядите на самом деле, не принимается в расчет, важно лишь, что я из вас вылеплю. И приношу свои соболезнования, но ваши внуки поверят моему бюсту, а не вам. В памяти Потомства сохранится не то, что вы привыкли видеть в зеркале каждое утро, а то, что сотворит из вас художник, скульптор, гений. Только это останется в грядущих веках.
— Но для тебя же грядущее — пустой звук. Ты не веришь в Потомство.
— Я не верю, что можно строить свою жизнь с оглядкой на будущие поколения.
— Но верите в бюсты и статуи?
— Это дает приличный заработок.
— Значит, я на веки вечные осужден оставаться этой… пародией на философа? Этим ухмыляющимся паяцем? Он ни капли не похож на меня.
— Так какой же вы? — смеется Мари-Анн.
— Он? Да он первый на целом свете красавец! — огрызается Этьен Морис. — Помесь Аполлона Бельведерского и Сенеки. Только поносатей.
Но наш герой игнорирует шпильку скульптора.
— Ты сама знаешь, милая, — отвечает он своей любимице М.-А. — Я меняюсь по сто раз на дню. Какое у меня лицо, зависит от того, что я чувствую, о чем думаю.
— Замечательно! Но тогда вам нужно сто бюстов! — восклицает скульптор.
— Создание образа, парадокс воплощения, это все я предоставляю тебе, дружище. Но по сути, чтобы воздать мне по справедливости, вам действительно пришлось бы вылепить сотни портретов.
— Вам нужна не справедливость, а лесть, — пожимает плечами скульптор. — Вам дела нет до этого человека, которого я создал вместе с его планами, надеждами, со всем, что ему присуще.
— Правда, ты его создал. И что, мне тебе за это спасибо сказать? — И Философ поворачивается к Мари-Анн. — Не обращай на него внимания. Давай вместе поразмыслим — какой же я на самом деле? Мне кажется, я спокойный и мечтательный и в то же время — нежный и страстный. У меня яркие, живые глаза, широкий лоб, голова как у римского оратора.
— У Сенеки.
— Я горяч и порывист по натуре, как те простодушные духи Золотого века…
— Мраморный фавн…
— Да, я мраморный фавн. Естественные инстинкты управляют телом, дух подчиняется разуму. Плоть прекрасна, но искусство не должно забывать и об истинных сокровищах, о богатстве внутреннего мира.
— Ну конечно, — вмешивается Э. М., — о том единственном, что недоступно зрению.
— Ты прав. Вот поэтому я как философ ношу маску, которая может обмануть любого, но не настоящего художника. Мысли мои стремительны, потому и выражение лица меняется ежесекундно. Откровенно говоря, порой мне кажется, что я до сих пор не жил по-настоящему, что все еще впереди. Что когда-нибудь на днях я измыслю что-нибудь столь блестящее и потрясающее, что обессмертит мое имя.
— И когда же?
— Откуда мне знать? Может быть, завтра. Кто знает, на что я способен. Мне шестьдесят, а я еще не израсходовал и четверти своих возможностей.
— Не желаете ли быть запечатленным сейчас таким, каким станете в будущем? Скажем, лет через десять?
— Почему бы и нет? Но взгляни, что ты сделал, Фальконе. У тебя я похож на какого-то жирного царедворца, а не на философа. Какого-то ушастого генерала. Может, мне еще и честь отдать?
— Отдайте. — Фальконе яростно трет тряпкой грязные руки. — Мсье, вы невыносимы.
— Невыносим?
— Вы были невыносимы всегда. В Париже вы были несносны. Во чреве матери — нестерпимы. Теперь вы в тысячу раз невыносимей. Вы абсолютно не понимаете искусство.
— А вы, мсье, не способны разгадать тайну человеческого лица.
— Не могу?
— Не можете. Искусство — это не просто искусственная конструкция.
— Откуда вам знать? Вы никогда не пробовали создать подобную конструкцию.
— Я не творец, я — наблюдатель, я философски осмысляю искусство.
— То есть вы — критик.
— Да. Я — сознание искусства, его исследователь, вот кто я.
— О да, в Париже вы ходите по салонам и пишете о них статейки. И распространяете свои высокомерные мысли по всей Европе. Вы подчиняете и подавляете художников, а они льстят и аплодируют вам. Но в картинах, о которых пишете, вы не понимаете ничего. Вы стоите перед ними, вы снимаете шляпу, поднимаете за них бокал с вином и просите их понять вас.
Наш герой огорчен и озадачен.
— Да, я критик. И вспомни, что, распространяя свои высокомерные заметки по всей Европе, я превозносил тебя до небес. Без моих статей ты никогда не увидел бы Россию.
Фальконе смеется.
— Вот вы о чем! Так знайте, что это была величайшая ошибка в моей жизни. Может, вы этого и добивались, а может, так получилось случайно. Но только в результате я в полном дерьме, среди варваров и варварства, а вы собираете дань уважения. Где бы вы ни оказались — везде одно и то же. Вы хотите всегда быть maître. Всегда — советы, инструкции всем и каждому. Вы во всем разбираетесь лучше всех. Просто потому, что вы — автор «Энциклопедии».
— Истинно так. Строителю нужны сноровка и навыки, художнику — талант. Но я философ, мое дело — разбираться и понимать.
— К примеру, церковь Суффло в Париже, — издевательски ухмыляется Фальконе. — Я слышал, что купол он проектировал, руководствуясь вашими советами.
— Конечно.
— А кто будет виноват, если купол вдруг обвалится, вы или Суффло?
— А кто прославится, если он устоит?
— С меня хватит! Счастливо оставаться! — Фальконе вдруг вскакивает и бросается к выходу из мастерской.
Наш герой смотрел вслед скульптору, на его лице, непостижимом, неуловимом, подвижном, написано искреннее удивление.
— Я что-то не то сказал? — недоумевает он, поворачиваясь к Мари-Анн.
— Ох, maître, вы много чего сказали. Теперь сядьте, уберите книгу, поверните голову вон к той стене и более ничего не говорите. Если на самом деле хотите, чтобы я сделала ваш бюст.
— Нет, он не может просто так взять и уйти, — не успокаивается Философ. — Эй, Этьен Морис! Погодите!
В дверях, освещенный огнем печи, скульптор оборачивается.
— Monsieur?
— Мой дорогой друг, теперь я понимаю, почему царица постоянно убеждает меня, что с вами невозможно иметь дело. Но уверен, что вам будет приятно услышать, что у нашего дорогого друга Гримма есть к вам замечательное предложение.
— И какое? — взглядывает на Философа Фальконе.
— Мельхиор щедр и великодушен. Он хочет приобрести один из сделанных с меня бюстов.
— Который же?
— Тот, который мне больше понравится.
Фальконе проходит через озаряемую красными бликами мастерскую. Подходит к своему рабочему столу. Берет молоток, высоко поднимает его, на мгновение тот застывает над головой Философа, а затем обрушивается на нее. Наш герой — его гипсовая версия, его уменьшенная сущность — обращается в кучу обломков. Разлетаются волосики, изображающие дорогой парик с Невского проспекта. Клубы пыли. Гипсовая глыба, гипсовый мыслитель падает на пол…
— Бог мой! — ужасается через пару дней Мельхиор Гримм, выслушав от нашего героя эту историю. — Что ты натворил?
— Ничего.
— Наверняка ты его обидел.
— Вовсе нет. Просто Этьен Фальконе совершил удивительно смелый поступок. Решился разрушить свое несовершенное творение прямо перед ученицей и старым учителем.
— Ты как-то склонил его к этому.
— Нет, не я. Совесть художника и сознание собственной неправоты заставили его разбить статую. И поверь мне, невелика потеря.
— Статуя была нехороша?
— Отвратительна, уверяю тебя. У него трудности с лицами. До сих пор в толк не возьму, как человек с талантом Фальконе мог не заметить самые яркие черты своей модели.
— Возможно, он заметил нечто, тебе неизвестное?
— Возможно. Но не могу передать, как я был рад, что избавился от этого бюста. Хотя довольно неприятно смотреть, как твоя собственная голова обращается в пыль.
— Что, ничего не осталось?
— Нет, кое-что уцелело. Уши. Они сохранились, потому что парик он изготовил отдельно, а потом уж приделал его сверху. Вот что приняло на себя главный удар — нелепый русский парик, который ты заставил меня купить на Невском проспекте.
— Уши доктора Дидро! — Гримм возбужденно потирает руки. — Ты случайно не захватил их с собой?
— Тут они, у меня в кармане, — отвечает Философ. И достает уши.
Два очаровательных каменных ушка, соединенные куском каменного черепа, сохранились в целости и сохранности и лежат на столе. Гримм берет их в руки, рассматривает. Они похожи на двух маленьких белых птичек. Две замысловатые, закрученные раковины, два отверстия, два странных прохода, спирально уходящих внутрь, в глубинные апартаменты духа, разума, чувств.
— Я их у него куплю, — говорит Гримм.
— Что, мои уши? Я думал, ты приобретешь бюст Мари-Анн.
— А он хорош?
— Великолепен. У девушки нет претензий, иллюзий, ложной гордости. Она прислушивается к своему учителю. Ее бюст настолько же хорош, насколько плоха работа Фальконе. Чародейка и впрямь понимает меня.
— То есть она тебе льстит?
— Нет, понимает меня именно так, как я хочу быть понят.
— Очень хорошо, — покладисто соглашается Гримм. — Возможно, я куплю оба. И не исключено, что подарю их императрице. Кстати, дружок, отпуск твой подошел к концу. Завтра царица, а с ней весь двор возвращаются в Эрмитаж…
Да, это правда. На следующий день улицы, пустовавшие две недели, заполняются вновь. Двор вернулся. Рысью скачут лошади, маршируют гвардейцы. По Невскому снова прогуливаются графини и гувернантки. Возле Зимнего дворца прислуга и извозчики разгружают вещи, которые так старательно загружали пару недель назад. Торговцы шелками, вином, табакерщики и часовщики снова толпятся в коридорах Эрмитажа. Мясники и поставщики дичи вновь занялись своим прибыльным делом на дворцовых кухнях. Золоченые приглашения на вечерние приемы — более и менее важные — расходятся по городу, провоцируя обычные вспышки зависти и рыдания. Женщины в нарядных туалетах снова разъезжают по городу в каретах на полозьях. Улицы и дворцы украшены иконами и гирляндами — с возвращением императрицы наконец пришло и Рождество, и Новый год. В церквях и соборах полно народу. Ежечасно звонят колокола, распевают монахи. Философу пора во дворец…
Лишь затем, чтобы понять — многое изменилось. Философ заходит в небольшую приемную и видит там княгиню Дашкову. Рядом с ней доктор Роджерсон озабоченно ломает пальцы.
— Она не в себе, — говорит Дашкова.
— Дело в оренбургском восстании, это из-за него она так расстроена, — бормочет Роджерсон.
Видимо, пока императрица отсутствовала или предавалась философским размышлениям, в провинции начались беспорядки.
— Это серьезно? — спрашивает наш герой.
— Verra, — отвечает Роджерсон, которому все кажется серьезным.
— Стоит нам напасть на Турцию, донские казаки начинают бунтовать, — объясняет Дашкова.
— Правда? Я ведь почти не знаю Россию.
— Совсем не знаете, — говорит Дашкова, — иначе вы не стали бы верить людям, утверждающим, что Россия — все равно что Париж. Оренбург очень далеко отсюда, это место, населенное варварами. От этих безумцев в кафтанах мы не можем избавиться уже полстолетия.
— Избавиться, оставив за собой все их земли, — хмыкает Роджерсон. — Там не прекращаются кровопролития, и нравы самые жестокие.
— Это все Пугачев, тот император-самозванец? — предполагает наш герой.
— Он, кто же еще. Пугачев и его мятежные казаки рыщут повсюду. Разбойники режут и убивают всех, кого прикажет их предводитель. Его свита состоит из пьяниц и сумасшедших…
— К счастью, они далеко от нас, — говорит Роджерсон.
— Но с каждым днем все ближе, — добавляет Дашкова. — Теперь вы понимаете, почему она боится за свой трон.
— Она идет, — говорит Роджерсон.
— Я ухожу, — отвечает Дашкова.
И входит царица в генеральском мундире, а за ней по пятам — две гончие собаки. Она приветственно кивает по русскому обычаю — во все стороны.
— Входите, мсье Библиотекарь, — говорит она, — Возможно, вы слышали о наших неприятностях.
— Не время философствовать? — бормочет он.
— Я не теряю надежды, — отвечает она…
День сорок пятый
ОНА садится, а рядом с ней английские гончие. ОН, полный внимания, садится рядом. По умам приемной группками собираются ПРИДВОРНЫЕ.
ОН: Как было там, в Царском Селе?
ОНА: Замечательно. Очень спокойно. Я каждый день каталась на санях. Жаль только, что вас не было. А вы хорошо провели это время?
ОН: Настолько хорошо, насколько возможно при моем невском недуге. Удивительно, как так получается: то, что попадает внутрь с такой легкостью, почему-то выходит с таким трудом?
ОНА: А помимо этого, чем вы занимались?
ОН: Позировал для двух бюстов и одного портрета. Изучал русский язык. И еще я написал одну изумительную вещь. Опровержение Гельвеция. Занимательная история про слугу и его господина…
ОНА: И кто же умнее — слуга или хозяин? Дайте подумать. Слуга. Я уверена, что вы ученик Бомарше.
ОН: Совсем наоборот, Ваше Величество.
ОНА мрачно смотрит на него.
ОНА: А знаете ли вы, что ко мне в Царское Село из Германии приезжали два немчика? Они мне все про вас рассказали. Рассказали, что все ваши писания — плагиат, вы просто списываете у более талантливых мыслителей. Нет ни одной полностью вашей идеи. И еще, оказывается, вы (чего сами теперь стыдитесь) — автор неприличного романа о женщине, которая могла говорить одним интимным и непристойным местом…
ОН: Вовсе не стыжусь, Ваше Величество. Буду счастлив, если императрица прочтет эту повесть.
ОНА: Они сказали, что вы зануда и трус, глупый педант, философ, который незнаком с математикой и ничего не может доказать. Они сказали, что вы даже не знаете, существует ли Бог, и только понапрасну всех смущаете…
ОН: В особенности Бога, я полагаю.
ОНА: Они сказали, что вы настоящий тиран, прикидывающийся свободолюбцем, а также человек, предпочитающий вымысел реальности. Каждый, кто внемлет вашим идеям, сказали они, попадет в ад…
ОН: Эти два немца, они представились моими друзьями?
ОНА: По-видимому, они с вами хорошо знакомы.
ОН: Вы, конечно, понимаете, кто они. Агенты Фридриха Прусского.
ОНА: Очевидно, мой германский кузен вас недолюбливает.
ОН: Куда бы я ни направился, он преследует меня своими клеветническими измышлениями. И понятно, чем я провинился: поехал не к его двору, а к вашему. Преклоняюсь не перед ним, а перед вами. За это он меня ненавидит, а я плачу ему той же монетой.
ОНА: Разве вам неизвестно, что ненавидеть монарха — государственное преступление?
ОН: Что ж, большинство подданных способны совершить его.
ОНА: И что в итоге? Они попадают под влияние монстров, подобных Пугачеву, который тысячами убивает верных мне людей.
ОН: Неразумный самозванец.
ОНА: Поверьте мне, это не редкость. Вот пожалуйста — в Ливорно, в Италии…
ОН: Тоже Петр Третий?
ОНА: Нет, она объявила себя дочерью царицы Елизаветы, моей предшественницы, и, соответственно, законной ее наследницей.
ОН: Неужели?
ОНА: Она называет себя княжной Таракановой, а также графиней Пимберг. Она утверждает, что при ней всегда шкатулка с материнским завещанием, которое и есть доказательство ее права на трон. А я — самозванка. Вы видели, что представляют собой царские опочивальни. Вы понимаете, возможно все. Представьте себе, что где-нибудь во флигеле подрастает маленький Дидро?
ОН: Что вы говорите…
ОНА: Нет-нет, это ложь. Ее история нелепа. Она говорит, что ее выкрали из России и отдали на воспитание персидскому шаху, который никогда о ней не слышал. Иногда вместо шаха упоминается Мустафа или монгольский хан.
ОН: Хитроумная мистификация.
ОНА: Авантюристка. Умненькая плутовка. Но сейчас она опасна: ее поддерживают поляки. И конечно, она усугубила положение, объявив Пугачева своим братом и подтвердив, что он и в самом деле Петр Третий…
ОН: Один узурпатор поддерживает другого? Не очень логично.
ОНА: Если вы соскучились по логике, советую в будущем избегать королевских дворов.
ОН: Что же случилось с княжной Таракановой?
ОНА: Я воспользуюсь одним выражением из собственной вашей книги, мсье Дидро.
ОН: Из моей?
ОНА: Именно. Устроила… как вы сказали?.. маленькую хитроумную мистификацию. С помощью моего старого друга Алексея Орлова.
ОН: Который помог вам уладить дело царя Петра?
ОНА: Послушайтесь моего совета — выкиньте это из головы. Орлов — мой лучший друг и один из самых преданных мне людей. Сейчас он командует моим флотом в Средиземноморье. Он легко отыскал нашу леди. Она спала с сэром Уильямом Гамильтоном, который таковым не являлся.
ОН: Мистификация?
ОНА: Граф Алексей поухаживал за ней и пригласил посетить его палаццо в Пизе. Разумеется, он арендовал его. Вскоре, когда головы их покоились на одной подушке, они пришли к выводу, что дальнейшее сотрудничество может быть чрезвычайно плодотворно. У нее — Богом дарованное право на русский престол, у него — флот. Он признался, что презирает меня: якобы я недостаточно вознаградила его, взойдя на трон, и взяла в любовники его брата Григория.
ОН: Милая парочка. Но им пришлось бы убрать с дороги вас…
ОНА: Конечно. Орлов уверял княжну, что армия и флот их поддержат. Она потребовала доказательств. Он предложил устроить эффектную брачную церемонию. Обещал, что поженятся они на палубе его флагманского корабля во время потешного морского сражения. Так все и произошло, и матросы приветствовали ее криками: «Многие лета, Елизавета, Императрица Российская!»
ОН: И?..
ОНА: А потом она спустилась в адмиральскую каюту и готовилась начать медовый месяц — тут-то ее и арестовали. Сначала доставили на корабле в Кронштадт, а потом…
ОН: Где же она сейчас?
ОНА: В Петропавловской крепости, в цепях. Комендант — кстати, он брат вашего старого друга Дмитрия Голицына — в эту самую минуту строго допрашивает ее. Оказывается, она еще большая обманщица, чем мы думали. Она не знает ни слова по-русски. А родилась, по-видимому, в Багдаде, где и наслушалась сказок.
ОН: Да, что касается сказок — тут арабы мастера.
ОНА: Увы, она слишком этими историями увлеклась. Так что же вы думаете по поводу моей маленькой мистификации?
ОН смотрит на нее.
ОН: Она, разумеется, невиновна. Не причиняйте ей вреда.
ОНА: Ни в коем случае — если бы на то была моя воля. Но если все делать самой, какой смысл содержать Секретный отдел, призванный выявлять моих врагов? Тараканова будет содержаться в подземной тюрьме, подвергнется допросам и, я не сомневаюсь, признается во всем. Потом будет писать мне безумные письма, молить о пощаде…
ОН: И надеюсь, вы пощадите ее — как разумная и просвещенная правительница…
ОНА: Не пощажу — как трезвомыслящая правительница. Всю жизнь я по мере сил стараюсь творить добро. Но, друг мой, поверьте — я научена горьким опытом. Я управляю страной легенд и фантазий. В России каждая ложь видится правдой, а все разумное принимается за глупость.
ОН: Сколько же ей лет?
ОНА: Двадцать три. Но подозреваю, что двадцати четырех уже не будет.
ОН: Во имя нашей дружбы прошу вас освободить ее. Она никого не убивала. Она всего лишь воплотила в жизнь несколько сказочных историй.
ОНА: Она играла — и проиграла. И теперь останется там, где она сейчас. Пока о ней не забудут.
ОН: Я умоляю вас отпустить ее, Ваше Милосердное Императорское Величество…
Вокруг становится очень тихо.
ОНА: Мсье, что бы вы ни писали, какие бы ни установились между нами отношения, слуга всегда остается слугой.
ОН: Я просто прошу вас проявить милосердие.
ОНА смотрит на него. ПРИДВОРНЫЕ ждут.
ОНА: Конечно, дорогой мсье Дидро. Я проявлю милосердие. Сейчас Рождественский пост. Так вот — до наступления нового года можете больше не писать мне никаких меморандумов.
ОНА удаляется.
Конец сорок пятого дня