26 (прошлое)
Теперь наш герой ежедневно гостит в Эрмитаже. В городе уже все — нищие, уличные торговцы, гусары — узнают чудака в черном костюме, с размашистой походкой, без дела шатающегося по улицам. Императорский философ примелькался, как императорская английская борзая. Сколько же времени прошло? Недель пять, не меньше. Пять недель назад он прибыл сюда, устроился в холодной комнате нарышкинского дворца и начал вести единственно возможный здесь и ставший привычным для него образ жизни. За это время прозрачная, прохладная осень превратилась в убийственно холодную зиму. Выходцу из Южной Европы, как бы он ни напрягал воображение, не вообразить таких морозов. Тяжеленные ледяные глыбы с грохотом несутся по свирепой Неве и разбиваются о набережную. Все городские каналы, а частично и река, полностью замерзли. В деревянных будках на льду кричат и переругиваются торговцы. Работают мясные лавки, горят огни, тобоганы и сани скользят над глубокой водой. Фонтанка и Мойка — два городских канала, через которые он каждый день перебирается, — покрылись льдом, твердым как камень.
Россия занимает Философа все сильней; русские просторы манят его, хотя из города покамест не выманили. За Эрмитажем расположен Летний сад, разбитый еще Петром Великим. С первого раза это место полюбилось нашему герою. Здесь он гуляет — и предается размышлениям. Здесь, как и повсюду, скользко и валит снег. Сад заставлен статуями, они разместились по обеим сторонам длинной аллеи и, кажется, беседуют друг с другом. Но сейчас статуи упрятаны в ящики — для пущей сохранности. Его любимая — Купидон и Психея (пойман самый захватывающий в любви момент, когда плотины прорваны, когда страсть уже не утаишь) — заключена в темницу, чтобы не замерзли сбросившие одежды невинные любовники. Еще одна знакомая, шведская королева Кристина, интересная дама с коварной улыбкой, потерявшая голову от страсти к Рене Декарту, тоже удостоилась отдельного деревянного костюма. В Летнем саду — зима. Не с кем поговорить, да и сказать нечего.
Философ бродил по Санкт-Петербургу, по берегу покрытой льдом Невы уходил все дальше от центра. То осматривал здание Двенадцати коллегий, то завороженно созерцал огромный глобус, вместивший в себя нашу вселенную во всей ее космической непостижимости. Где-то там, за туманами, льдом, вечной мерзлотой, заснеженными степями и болотами, — иной мир, тот, что зовется Европа. Европа прекрасная и ужасная, арена войн и религиозной вражды, там свирепствует чума, там живут аристократы и крестьяне, там звучит музыка и процветают искусства, там радуются и страдают тела и души. Европа — искрометное представление, трагикомедия, в которой каждый, переходя от роли к роли, то мучается, то ликует. Он оторван от нее. Здесь, в Петербурге, туман никогда не рассеивается, снег валит и валит, ночи длинные и черные, и невозможно представить, что где-то есть иные города. Город-мечта, придуманный им в парижской постели. Вот он въяве, огромный, завораживающий, вбирающий в себя без остатка. Таким Философ и представлял его — все так, но в тысячи раз масштабней. Порождение чудовищной фантазии, разума и духа, сознания и чувств нового, не существовавшего раньше общества, только-только начавшего втискивать себя в какие-то формы.
Санкт-Петербург напоминает таинственные ирреальные города, наполняющие произведения его любимых писателей. Желчного доктора Свифта, остроумного и насмешливого доктора Стерна, язвительного и ершистого Вольтера. Для пользы современников, дабы пристыдить их и внести разнообразие в скучную череду серых дней, создавались эти города-гротески. И вот он в столице, которая могла бы послужить прообразом такого города. В этих гаванях мог бы бросить якорь корабль Лемюэля Гулливера, судового врача и мизантропа. При этом безумном дворе мог найти пристанище странствующий простак Кандид. Ночами в темном дворце Нарышкина Философ перечитывал их приключения, казавшиеся теперь вполне правдоподобными. А на освещенных масляными светильниками улицах кричали караульные. А в казармах горланили и били в барабан тревогу пьяные гвардейцы. И длиннее становились длинные ночи, вытесняя короткие дни. Уже сорок с чем-то дней провел наш герой на берегах Невы. Но по-прежнему все смущает его, кажется нелепостью, выдумкой, абсурдом. Так и не привык он ни к городу, ни к горожанам.
Он живет в мире, выстроенном и населенном европейцами. Они говорят на понятном ему языке, носят такую же верхнюю одежду и чулки, обмениваются теми же любезностями. Его окружают часовщики и строители экипажей, астрономы и садоводы, монахи и английские викарии, архитекторы и оружейники, парикмахеры и корабельщики, честные труженики, граждане мира. Есть здесь мужчины в париках, женщины в шелках, с пикантными мушками, здесь говорят по-немецки, говорят по-французски. Они прогуливаются по проспектам, частенько заходят в кофейни, посещают театры. Модную одежду привозят из Парижа, фарфор — из Дрездена, шелк — из Венеции, пряности — из Самарканда. Каждую ночь вихрь развлечений подхватывает разряженную в пышные наряды толпу: веселые оперы Глюка, трагические оперы Рамо, пьесы Расина, а возможно, даже блистательного героя нашего времени — мсье Вольтера. По вечерам выезжают на улицы, застроенные зданиями в венском или венецианском стиле, позолоченные сани и похожие на замки экипажи. Седоки именуют себя графами, князьями, генералами, камергерами, и многие имеют место в длинной Табели о рангах. Здесь русские аристократы, полжизни проводящие в Париже, и немцы, постоянно живущие в Москве. Богатые дельцы, лондонские денди, куртизанки, изобретатели и мастеровые всех специальностей.
Но в игорных домах картежники порой ставят на кон и получают выигрыши не чистоганом, а человеческими (или человекообразными) душами. Но ради шелков, атласа и положения в обществе чуть ли не до поножовщины доходит даже в самом Эрмитаже. Даже в Эрмитаже дерутся на дуэлях, перерезают глотки, выдавливают глаза, а гвардейских офицеров бьют кнутом и бросают в казематы Петропавловской крепости. Кто знает, быть может, таковы все королевские дворы (даже Блистательная Порта, осененная павлиньим пером). Но улицы Санкт-Петербурга остаются чужими. Да, строится современный европейский город, как Париж, Лондон, Берлин, Дрезден и Вена. Да, все время вводятся какие-нибудь новшества, усовершенствования. Бульвары, площади, проспекты, особняки тщательно спланированы, сады — ухожены. По вечерам на больших улицах жгут конопляное масло и пляшут в светильниках острые язычки пламени. Сигнальные фонари на набережных освещают путь прибывающим и уходящим судам. Проституток отлавливают и заставляют подметать мостовые. Торговые лавки в пассажах набиты товарами и безделушками. Открываются новые учебные заведения, в наличии свежеиспеченный Институт благородных девиц, и скоро появится еще один монастырь. На Невском уже работают магазины известнейших в мире торговых фирм; продают лакированные английские экипажи, превосходные датские часы, мебель из американских пород дерева, японский фарфор, восточные ткани из Ташкента и Мукдена.
И все-таки, все-таки это иллюзия, маскировка, элегантный покров. А стоит откинуть его, и порок предстанет во всем безобразии. Здесь по дешевке идут человеческие тела, покупают прислугу, матросов, женщин для услаждения. На десятки фланирующих без цели важных персон, преисполненных чувством собственного достоинства дворян и марширующих бравых офицеров приходятся тысячи тех, что раболепствуют, кланяются, умоляют и унижаются. На каждый княжеский дворец — тысячи домиков, набитых плачущей, бранящейся, размножающейся человеческой массой; лачуги, которым только зимний мороз не дает обрушиться в бурлящие воды каналов. Морозы тем временем крепчают. Шныряют под ногами озябшие драные коты. Ветер с Невы приносит несвежий запах морской воды, похожий на вонь замерзшей медвежьей мочи. Снег идет беспрерывно — то сыплет колючей крупой, то обрушивается мягкими хлопьями, и тогда кажется, что останавливается всякое движение. В подворотнях, в грязных переулках творится нечто несусветное: бесформенными грудами валяются упившиеся; не скрываясь, шумно совокупляются пары, выпрашивают деньги калеки, разлагаются трупы. В пассажах торговцы из кожи вон лезут, чтобы показать свой товар лицом, а здесь выставляют напоказ грехи. Этот мир преступен по существу, и потому преступление здесь — полноправная форма бытия.
Конечно, таковы почти все крупные города. Такова великая столица Цивилизации, откуда прибыл он сам; преступлений, кошмаров и извращений там не меньше. Париж и Лондон славятся вонью своих сточных труб. Венеция — мочой в каждом канале и экскрементами на каждом пороге. Лиссабон сотрясается от землетрясений, содрогаются фундаменты, обрушиваются здания. В Москве — мор и пожары. Но Санкт-Петербург — новый город, свежая идея. Здешние жители собрались со всех концов мира и уверяют, что по-новому смотрят на мир. К какой же национальности относятся туземцы, истинно русские люди, а не эмигранты — гугеноты, швейцарцы, пруссы? Некоторые кичатся происхождением от благородных викингов, иные возводят свою родословную к славянским племенам. Но добрая половина — определенно восточные люди: татары и казахи, они говорят на странной смеси языков и пишут, если умеют писать, используя алфавит, занесенный сюда монахами одного средиземноморского монастыря. Философ уже начал записывать и совершенствовать его. Некоторых охотников за удачей занесло сюда из Европы, но другие — крепостные, пригнанные сюда императорским указом или приказом для поселения с сибирских равнин. Даже среди дворян попадаются совсем темные и тупые выходцы из дальних губерний: они оставили свои поместья, спасаясь от бесчеловечных законов на царской службе при дворе или в армии, и в конце концов всем им суждено сгинуть в изгнании, погибнуть в сражениях или от пьянства.
Много непонятного даже в среде придворной элиты. В Петербурге трудятся блистательные ученые, многоумные мужи. Придворный врач — доктор Роджерсон из Шотландии; величайший математик своего времени, одноглазый швейцарец Эйлер. Но и от них не добьешься правды. Не зря Эйлер однажды заметил: «Болтунов в этой стране вешают».
При дворе принято вести себя свободно и непринужденно — так предписано императрицей. Обходительность и приятность в общении — пропуск в высший свет. Богохульные речи Ее Величество строго-настрого запрещает. Почти ежедневно дают концерты, представляют пьесы, танцуют балет; придворные являются расфуфыренными, царица — в шелках и бриллиантах с ног до головы, а на щеках румяна неправдоподобно густым слоем. Но упаси боже увидеть оборотную сторону этого великолепия. За портьерами предаются бесстыдному разврату российские дворяне, рыцари чести, понятия не имеющие об этой добродетели. Для шлюх, украшающих постельный досуг господ офицеров, генералы требуют специального снабжения. Прелюбодеяние — почти обязательный дворцовый обычай. Слуги — все сплошь доносчики. Тайная полиция держит страну и двор в страхе и трепете и составляет списки кандидатов в казематы Петропавловской крепости и на поселение в Сибирь.
Но что делает здесь наш герой? Зачем он здесь? Доверие Ее Величества он, похоже, завоевал. Она уважает его независимые манеры, наслаждается полетом его ума. Она смирилась с его причудами и не выказывает негодования, когда он спорит с ней — сердито, непочтительно и самозабвенно. Она огрызается на его колкости, кусая за пятки, словно маленький веселый терьер. Она превращает их беседы в изящное амурное состязание умов, очаровательный философский флирт, и длится это часами. Почти каждый день до самого обеда он не покидает императорскую библиотеку, а в это время за портьерами ждут, обсасывая пикантные новости и накачиваясь неизменной водкой, недовольные дипломаты и просители, ждут, когда царица расстанется с Философом. Но чего ждать ему? Все это напоминает любовную интригу; самодержица и уклончива, и настойчива, то куртизанка, то робкая девица. Она зазывает его в свою спальню, удобно укрытую за библиотечными дверями, а затем, вежливо сославшись на государственные интересы, захлопывает дверь у него перед носом. Небольшое усилие и… Хочет она его или нет? Настаивать или нет? Нравится он или нет? Кто знает? Не он, во всяком случае.
Как-то раз по дороге во дворец он немного свернул с пути и зашел в Исаакиевский собор — украшенную колоссальных размером куполом и вообще очень необычную постройку, которая беспрерывно перестраивается, еще с тех пор, как Петр Великий объявил ее своей личной церковью. Первая, деревянная, простояла недолго, и чуть в стороне возвели новую, каменную. Но даже после очередного ремонта храм выглядит полуразрушенным; наверняка его снова перестроят — так уж записано в небесной Книге Судеб. Чудной город! Куда ни пойдешь, повсюду разрушения, обвалы. Наш герой смотрел на византийские образы, позолоченные Царские врата, темные лики святых с печальными глазами, вход в святая святых, в алтарь — символы веры, в которую он почти что обратился в этой стране. Странная религия, странный собор, бесформенность, стремящаяся вопреки всему стать формой. Наводнения и землетрясения сформировали этот город, потому он размыт и раздроблен. Проемы окон зияют пустотой, колонны отказываются стоять прямо, твердая материя растворяется в воздухе…
Это напомнило Философу истину, осознанную им однажды за статьей о парижской живописи и архитектуре для журнала Мельхиора Гримма. Правильно спроектированное прекрасное здание — это внутренняя гармония всех частей, дополняющих друг друга в соответствии с правилами пропорции и арифметики. Он тогда припомнил гениальный пример: Микеланджело, собор Святого Петра в Риме. Мастер в поисках совершенной формы идет по линии наименьшего сопротивления — и находит искомое. Пропорции собора — единственный выигрышный номер, вытянутый из бесчисленного числа математических комбинаций. Разум творца высвобождает мощь, уже заключенную в материале; в лучших творениях математиков, часовщиков, ножовщиков, столяров и плотников искусство и ремесло, природа и гений сходятся в одну точку. Лежащее за пределами животных инстинктов доступно Разуму, Прогресс опережает Историю, а Искусство стремится вперед и выше, к Идеальному Строению.
Сейчас, разглядывая Христа Пантократора на полуразрушенном своде купола, он думает о Жаке Суффло, парижском архитекторе. Ему заказали проект церкви Святой Женевьевы, новой церкви для мыслящего по-новому поколения (потом она получит новое, римское, имя — Пантеон). Сейчас храм уже возвышается над улицами Парижа, и скоро дело дойдет до купола. Суффло мечтает о нем: легком, строгом, рискованно-новаторском. Враги насмехаются над ним, говорят, что здание обязательно упадет. Перед отъездом из Парижа Философ посоветовал архитектору: «Помни, что вдохновляло Микеланджело: уверенность в себе и чувство линии. Всю жизнь он чинил то, что разваливалось. Изучал, как установить баланс и как уберечь потолок от падения. Тот же инстинкт помогает строителю ветряных мельниц находить правильный угол вращения, плотнику — мастерить крепкий стул, а писателю — находить форму для выражения своих мыслей. Инстинкт вырывает нас из тьмы и возносит к свету».
Но в Петербурге истина иная и Бог иной. Всю жизнь Философ спорил и бранился с Ним, как со старым знакомым. Но тот Бог говорил по-французски. А здесь Он объясняется на странных наречиях и принимает странные обличья. Отовсюду глядят с образов нарисованные лица Его бесчисленных святых и апостолов. Его священники и епископы — вот один из них приложился к иконе — бородатые фанатики. На мусульманского муллу такой поп похож больше, чем на католических аббатов и монахов, которых Философ знает как облупленных: хитрые, лицемерные прелаты вроде родного его брата; изощряются, угождая разом Богу и королевскому двору, в погоне за почестями и славой. Здешние напоминают шайку разбойников, к близкому человеку такого священника поздней ночью, пожалуй, и звать побоишься. А староверы — те для французского рассудка и вовсе непостижимы. Стоит приподнять легкий покров просвещенности — из-под него полезет дремучее суеверие. Духи и видения бродят толпами. Последний царь (может, он и вправду пал жертвой геморроя), померев, немедленно воскрес и начал являться то монахам, то бабулькам, мирно собирающим хворост в лесах. Мелькал то тут, то там по всей бескрайней державе. И везде лже-Петр Третий был принят с распростертыми объятиями. Не успевали затравить и изловить одного самозванца, его место занимал следующий…
«Я все еще здесь, в самой необычной из мировых столиц (писал он в тот же день домой Софи Волан, пытаясь осмыслить свои впечатления). Город новый и заселен людьми совершенно новой породы. Наверху — блеск и пустота, внизу — пустота и отчаяние. И лишь посерединке тонкая прослойка иллюзий и надежд. Город, конечно, потрясающий, но ему, как всякому искусственному построению, недостает живых тканей, артерий и хрящей настоящего, естественным путем образовавшегося города. Я машинально прохаживаюсь туда-сюда по комнате. Только что подошел к окну, посмотрел, какая в России погода. Как всегда: снегопад, порывистый ветер, небо в тучах. С ума можно сойти!
Но здесь огромное поле деятельности. Я пристаю к прохожим на улицах, выспрашиваю академиков, которые во множестве расплодились благодаря нашей просвещенной покровительнице. Ты знаешь, я верю в благотворное влияние философии на человеческую природу. Извращенные идеи и неправильное общественное устройство толкают людей к отчаянию и пороку. Я занят отысканием основ новой цивилизации, свободной от религиозных предрассудков, гнета устаревших обычаев, ложной морали и глупых тиранов и при этом не порывающей с тем хорошим, что было в прошлом. Я исписал шестьдесят шесть блокнотов, в них идеи, рассуждения и заветные чаяния. Каждый день я обрабатываю свои записи и представляю их вниманию светлейшей императрицы. Каждый день она подбадривает меня, невзирая на протесты придворных. И я рад этому. Я думаю, что в России мои записные книжки нужны, как нигде».
День тридцать пятый
ОН и ОНА сидят на диване, наслаждаясь чаепитием.
ОНА: Расскажите мне об Америке.
ОН: Об Америке? Но что именно, Ваше Величество?
ОНА: Давайте, давайте. Наверняка вы написали о ней целую книгу. Ведь вы же успели написать обо всем на свете. Разве существует какое-нибудь явление или тема, ради которой, по-вашему, не стоит браться за перо?
ОН: Книги об Америке у меня нет. Но конечно, я думал об этом. Аббат Гийом Рейналь замыслил написать труд об Американской империи и пригласил меня в консультанты и соавторы.
ОНА: Так вы пишете книгу вместе с этим аббатом?
ОН: Вообще-то он бывший иезуит. Но это только при дворе. Сейчас, когда порядок изменился, он стал совершеннейшим деистом. Впрочем, как и все мы.
ОНА: Как я, вы имеете в виду? Вы думаете, я деистка?
ОН: Трудно сказать. Но тогда наша дискуссия вряд ли состоялась бы.
ОНА: Значит, вы задумали сделать из меня деиста? Не думаю, что у вас получится. Итак, аббат пишет книгу об Америке?
ОН: Этот человек первым публично поднял вопрос о последствиях открытия Америки — полезно оно для человечества или вредно.
ОНА: И каков ответ?
ОН: По мнению аббата, Америка — одна большая ошибка. Он считает, что чем дальше на Запад, тем извращеннее становятся формы живой природы, а также человеческие страсти. Но в качестве верноподданного француза он делает исключение для Индианы и Луизианы, французских владений. А Луизиану признает чудом природы, способным возродить угасшие надежды человечества.
ОНА: Но теперь они отошли англичанам?
ОН: Поэтому прогнозы аббата столь пессимистичны. Ведь рай, управляемый англичанами, едва ли подходящее место для культивирования естественных инстинктов.
ОНА: Продолжайте, но хватит про аббата. Меня интересует ваше мнение. Бецкой уверял меня, что начиная с нашего столетия в мире будут лишь две реальные силы — Россия и Америка. Если так, мне надо подготовиться. Я хочу, чтобы мой народ по всем статьям превосходил американцев.
ОН прихлебывает чай.
ОН: Отлично. Сейчас Дени исполнит вам гимн во славу Америки. Для начала вообразите себе пейзаж. До сих пор никто не сумел его описать как следует. Совершенно новые цвета, другой свет, другие тени. Художников он пугает — слишком непривычно. Люди тоже необычны и удивительны, что-то среднее между европейцами и азиатами, невозможно точно определить, к какой расе они относятся. Птицы редчайших видов, с ярким оперением. Овощи, которые выращивают и едят американцы, все как на подбор крупных, неизвестных нам сортов. Примитивность суждений соседствуете удивительными интеллектуальными построениями, поразительные открытия — со столь же поразительной развращенностью мысли. Избыток земли и кочевой образ жизни — бесконечные перемещения по изменчивым прериям — склоняют людей к республиканским настроениям…
ОНА: Что ж, полезные сведения…
ОН: Развивается независимость суждений, и в результате каждый фермер воображает себя великим мыслителем.
ОНА: Вы хотите сказать, что они деисты?
ОН: Там создаются разнообразнейшие философские системы. Вскормленные американской почвой, являются на свет божий новые, неведомые доселе религии, живут пару лет и исчезают, оставив пусть незаметный, но все же след в истории человеческой мысли. И все потому, что эта земля не знает закона, а фантазия людей не признает границ. Собственно, американцы — порождение своего же собственного воображения. Они действительно первая нация, которая вознамерилась прожить без высшей власти и руководства. По их представлениям, жизнь существует исключительно на их маленькой планете, в государстве абсолютного, самим себе дарованного счастья.
ОНА: Конечно, они ошибаются.
ОН: Безусловно. Счастья не существует. Но я не вижу вреда в стремлении обрести его.
ОНА: А будущее, мсье, каким видится оно? Индейская Америка станет французской или британской?
ОН: Французской, если французы придумают, что с ней делать. Или британской, если решение найдут тучные ганноверские Георги.
ОНА: А кто лучше? Французы или англичане?
ОН: Давайте попробуем представить себе британскую Америку. Американцы станут ежедневно поедать ростбифы, а дикие земли превратятся в поместья лордов со сворами породистых гончих и гудением церковных колоколов. Если же победу одержит Франция — что ж, Америка будет походить на Санкт-Петербург. Купола, статуи, разукрашенные дворцы и причуды бестолковой моды. Впрочем, если верх возьмут самые передовые, самые активные слои населения, отпадают оба варианта.
ОНА: То есть у них появится стремление стать самостоятельной нацией?
ОН: И республикой. И так как англичане ненавидят французов, а французы — англичан, американцы добьются независимости. Каждая из враждующих сторон начнет вооружать американцев для сопротивления противной стороне. И в результате у них появится свое собственное оружие, которым они не преминут воспользоваться.
ОНА: А республика — это диктатура народных масс, так ведь по-вашему?
ОН: Именно.
ОНА: Но ведь такова и та замечательная обновленная Россия ваших проектов, которые я получаю ежедневно…
ОН: Нет, Ваше Величество. Америка скорее похожа на Венецию. Немного просвещения, много репрессий, отсутствие официальной морали, отличное от общепринятого отношение к греху и добродетели.
ОНА: Отлично, мсье. Но я не поняла, стоит ли мне беспокоиться по поводу Америки? Я жду вашего ответа — ответа мудреца.
ОН: Что ж, дражайшая царица, мой ответ будет: беспокоиться стоит.
Конец тридцать пятого дня
День сороковой
ОНА в пышном наряде, в драгоценностях, увешана орденами. День выдался горячий, а теперь царица занята вышиванием. ОН сидит рядом с ней, совсем близко. ПРИДВОРНЫЕ при свидании не присутствуют.
ОНА: Атеист!
ОН: Нет-нет, умоляю, Ваше Величество. Я религиозен, честное слово, религиозен. В юности я выбрил тонзуру. Если бы я послушался отца, вы бы сейчас видели меня в совсем ином облачении и с иной прической. Рядом с вами сидел бы священник-иезуит. Мой братец, осел и ханжа, отонзуренный, осутаненный, — живое тому доказательство.
ОНА: Но почему вы стали философом?
ОН: Философ — это священник, исчерпавший старую религию и создающий собственную церковь с собственным символом веры.
ОНА: А ваш брат, что он говорит?
ОНА: Он меня глубоко презирает. Нет ничего ужасней, чем отношения рассорившихся братьев. Мой брат тратит время и силы на обуздание мысли, он хочет загнать знание в узкие рамки. А цель моей жизни — выпустить мысль на свободу, позволить ей проявиться во всей своей полноте…
ОНА: Вам присущи надменность и высокомерие священника, но при этом вам нечему научить своего ближнего — ни смирению, ни покаянию. Вот что такое философ.
ОН: Боюсь, со священниками вы близко не общались, Ваше Величество. Разве бывают смиренные иезуиты? Мой брат никогда не сомневается в своей правоте. А я как философ знаю, что мое мнение всегда ошибочно. Впрочем, как и мнение всякого другого.
ОНА: Раз так, почему же я теряю время, выслушивая ваши ошибочные суждения?
ОН: Потому что человеческие знания невероятно скудны. Однако же они развиваются, прогрессируют. Противоположные точки зрения ежедневно сталкиваются между собой — это и есть философия.
ОНА задумчиво смотрит на него.
ОНА: Но вот что непонятно. Если и впрямь Бога нет…
ОН: Хорошее начало! Продолжайте, мадам, прошу вас.
ОНА: …тогда как можно во что-либо верить? В существование вселенной, в назначение вещей, в то, что существуем сами? Мы потерялись бы во времени и пространстве. Ничто не имело бы причины, смысла, предназначения…
ОН: Никудышные мы были бы философы, если бы не допускали, что мир может существовать и без божественного вмешательства. Мир, созданный не ради конкретной цели, но случайной эволюцией, порожденный собственными давними ощущениями и интерпретациями.
ОНА: И… на что был бы похож такой мир?
ОН: Представьте, что ваше сознание девственно и вы парите в небесах. Затем забудьте о времени, причинах и следствиях. Вселенная, звезды, все живое и неживое, все, что было до и что будет после, кружится вокруг вас. Память и разум едины, а прошлое неотличимо от будущего. Но в сознании заложено стремление к знанию. Оно жаждет порядка и связей…
ОНА: Каким образом?
ОН: Оно обладает способностью говорить и давать вещам имена. Природа даровала ему грамматику. В центре сознания — понятие Я, Moi, тот, кто ощущает и воспринимает. Но Я недостаточно, ему необходимы еще Ты, Toi, и Он, Lui.
ОНА: Да, язык позволяет нам именовать вещи и объяснять их природу…
ОН: Но в космосе Moi существует лишь язык, названия вещей, но не сами вещи. Французы называют вещи так, русские эдак. Астроном может тридцать лет изучать одну-единственную звезду. Но кто из нас может остановиться и изучить самого себя: свой ум, чувства, движения конечностей, стук сердца? Философы помогают нам познавать не вселенную, а людей, которые пытаются ее познать.
ОНА: Как? Разве мир не реален?
ОН: Давайте предположим, прекраснейшая, что не я — продукт этого мира. А наоборот: мир — мое изобретение.
ОНА: Вам это приснилось, как пауки Д'Аламбера?
ОН: Возможно. Мир есть то, что я называю миром. Не более и не менее.
ОНА: В самом деле? А если я называю миром что-то другое?
ОН: Исходя из позиции Дени Божественного, то, что воспринимаете, считаете, называете вы, — всего лишь иллюзия, еще одна, созданная для того, чтобы ее воспринимал я. Было бы вполне логичным признать, что мир появился в момент, когда я обрел сознание. Он равен моему сознанию и исчезнет, когда я сознавать перестану.
ОНА: Ну да, подобные безумные речи я уже слышала. Но почему ваши фантазии важней моих? Почему вы единственный центр мироздания?
ОН: Очень просто. Мир населен миллионами человеческих особей. Но среди этих миллионов я, мое личное Я — только одно.
ОНА: А все остальные — мираж, иллюзия, восковые фигуры? То есть вы хотите мне сказать, что вы есть наверняка, а меня вообще не существует?
ОН: Вы, без сомнения, существуете. И я воспринимаю вас как реальную и очень ценную личность. Но если я порождаю историю, географию, природу и космос, почему же вселенная — прошлое, будущее, удаленные от меня люди и пространства — не может оказаться иллюзией, созданной, чтобы поразить меня?
ОНА: Но вы признаете мое существование?
ОН: О да, вы существуете. Но когда я через несколько минут встану, поцелую вашу милую руку и выйду на Невский проспекту теплотой вспоминая вашу вечную доброту и ваш приятный юмор, где вы будете тогда?
ОНА: Я здесь, мсье, поверьте. И у меня есть солдаты, чтобы доказать это.
ОН: А когда я по прошествии нескольких недель с сожалением покину Россию, когда мои память и разум ослабеют, будете ли вы здесь? Или обратитесь в прекраснейший в моей жизни мираж? Я ручаюсь только за пьесу, которая разыгрывается в собственном моем театре, в моей голове. Что останется, когда улетучатся воспоминания? И когда существование мое подойдет к концу, почему бы не исчезнуть и всему остальному, если не станет единственного заслуживающего доверия свидетеля…
ОНА: А как же ваши драгоценные Потомки?
ОН: Они также существуют. Я уже представил их.
ОНА: Мсье, верите ли вы хоть в одно слово, произнесенное здесь, передо мной?
ОН: Как вам сказать…
ОНА: Разумеется, нет. Сперва вы утверждаете, что личности не существует вовсе. Через минуту убеждаете меня, что ваша личность — единственное, что имеет значение. Только что мир был нематериален, а через минуту вселенная — отлаженный часовой механизм.
ОН: Разве противоречит одно другому? Что ж, пускай так.
ОНА: Опять! Вы невыносимы, Дени. Знаете что? Вы называете себя мыслителем. Так вот — теперь я хочу, чтобы вы доказали мне ошибочность собственных доводов.
ОН: Нет ничего легче, прекрасная царица. Если бы в моей власти было создать собственный мир, я никогда бы не придумал ничего похожего на этот.
ОНА: В самом деле?
ОН: Эту скорбную юдоль?! Ни за что! Я бы изобрел мир без поражений и боли, без законов и морали, которые сковывают нас, запрещая любые удовольствия и порицая любые идеи. Будь я свободен, я создал бы свободу.
ОНА: Но какой в этом смысл? Если все остальные — лишь иллюзия, кто же будет наслаждаться вашим идеальным миром?
ОН: Замечательное возражение. Вы — искусная спорщица.
ОНА: Правда?
ОН: Сколь бессмысленна была бы моя жизнь, не имей я достаточно воображения, чтобы придумать вас. Вот вам доказательство моего безумия.
ОНА: Иногда во время наших бесед мне кажется, что вы действительно выдумали меня.
ОН: Однако же на самом деле это вы вытребовали меня сюда, и потому это вы изобрели Дени, а не наоборот.
ОНА: Иногда мне хочется немедленно отослать вас. И подальше.
ОН: Что ж, это был бы обычный монарший каприз.
ОНА: Оставайтесь. Идите за мной. Посетителей сегодня нет.
ОН смотрит на нее.
ОН: Ваше Высочайшее Императорское Величество…
Конец сорокового дня