21 (наши дни)
И все же — несмотря на три дня тревоги, глодавшей меня с тех самых пор, как той ночью в Стокгольме я включил телевизор и обнаружил, что в России все опять вверх дном, — гавань, в которую мы входили, производила благоприятное впечатление и не внушала опасений. Мы прошли по фарватеру за островом Котлин, и крепостные строения Кронштадта исчезли в тумане. Мы вошли в дельту реки, разлинованную подъемными кранами и оборонительными сооружениями, где жмутся друг к другу ржавеющие военные корабли и отслужившие свое подводные лодки. Мы аккуратно свернули в гавань, ощетинившуюся подъемными кранами, где вода густа, мутна и масляниста. Здесь (как объясняет мне Андерс, пока мы, стоя на верхней палубе, осматриваем место нашей будущей высадки) относительно недалеко от центра города, на западе Васильевского острова находится пассажирский терминал. На первый взгляд (брошенный издали и поверх морских вод) терминал выглядит довольно симпатично и гостеприимно. Превосходный образец позднемодернистской архитектуры космической эры: высокотехнологичная конструкция из дугообразных арок с алюминиевым покрытием, которое блестит и переливается в холодных неприветливых лучах осеннего солнца. Слабо отсвечивают белые стены, искрятся оконные стекла. Похоже, что терминал был построен на пике сверхдержавных претензий, когда каждое большое здание мыслилось символом господствующего режима. По стенам — модернистские изображения бороздящих морские просторы каравелл. А в конце — большая вывеска на двух языках: САНКТ-ПЕТЕРБУРГ/ SZENTPETERVAR.
И лишь когда, гудя сиренами, «Владимир Ильич» подходит к берегу (открывается причальный рукав, через щель между бортом и причалом перебрасываются швартовочные тросы, сбоку выдвигаются пробные трапы, опускаются боковые рампы), в здании становятся заметными некоторые повреждения и дефекты. Оказывается, все совсем не так хорошо, как казалось; но что же здесь могло случиться? Здание явно новое, его кривые линии и современные стройматериалы — признак недавнего прошлого, тяжелоцементных шестидесятых. Кроме того, большая часть города (и в особенности эта) была перестроена после ужасной девятисотдневной блокады, когда несколько зим Ленинград прожил в окружении германских войск, поклявшихся стереть его с лица земли своими ночными бомбардировками. Но с тех пор, несмотря на все конфронтации и противостояния холодной войны, город больше не бомбили. И все же весь фасад терминала как будто изрыт пулями, а цементные колонны осыпаются, обнажая свою ржавеющую металлическую сердцевину. Здесь вроде бы не было ядерных взрывов — так почему же огромная крыша из титаноподобного металла едва держится? Здесь никогда не закладывали мин — так почему же эти огромные окна не просто запылены, но потрескались и лишились половины стекол? Это здание никогда не торпедировали из-под ватерлинии — так почему же все его колонны изогнуты и покрыты ржавчиной?
Что же здесь произошло? Балтийская погода, слишком интенсивная эксплуатация, конструктивные недоработки, просто плохой уход? Или стремление к совершенству попросту исчезло, когда величественная идея износила всех своих носителей? Но какова бы ни была причина, это впечатляющее сооружение, явно призванное продемонстрировать иностранным гостям преимущества социалистического строя, сегодня выглядит полуразрушенным, как московский Белый дом после вчерашних событий. Терминал ветх и жалок, как нарумяненная старая шлюха: он покрыт оспинами, убог, непрочен и тихо крошится изнутри. Он как бы говорит нам: ничто не вечно. Но кроме этих очевидных признаков запущенности и заброшенности, здесь нет никаких признаков опасности: ничто не указывает на то, что мы ступили на русскую землю в недобрый час, в миг кризиса, когда нация раскалывается на части и назревают жуткие события. Нет, напротив, здесь веет какой-то сонливостью: нет ни войск особого назначения, ни каких-либо иных признаков военного положения. Только неуютная атмосфера истертости, изношенности, усталости, чего-то пыльного и неисправного.
— Что-то не в порядке?
— Все в порядке, — улыбается Мандерс и отправляется в свою каюту.
Похоже, он прав.
Звучит музыка. На поднятой платформе терминала, которой попытались придать форму корабля, оркестранты в военной форме с медалями ласкают своей серенадой слух пассажиров, выстроившихся вдоль палубы и наблюдающих, как корабль подходит к причалу. Но что они играют? Марш, мазурку, гимн, вальс? Кто их разберет: как и с терминалом, с музыкой что-то не в порядке. Оркестранты играют нечетко; похоже, что и репертуар у них не согласован. Они даже не пытаются соблюдать длительность нот или законы гармонии. Если приглядеться к ним поближе, это просто сборище оборванцев и неудачников. Все уже пожилые: некоторым лет по семьдесят, некоторым ближе к восьмидесяти. Одеты в форму разных полков и родов войск: на некоторых — танковое хаки, на некоторых — кавалерийское, на некоторых — сине-белая форма подводников. Это вовсе не оркестр. Это имитация, иллюзия оркестра.
В еще большей степени это относится к солдатам, которых мы видим на причале. Это обычные новобранцы, совсем еще юные стриженые подростки. Но, несмотря на все разговоры о кризисе, их позы беззаботны и вальяжны, они слоняются среди колонн, лениво курят, а некоторые что-то пьют из бутылок с содранными этикетками. Оружие небрежно валяется прямо под ногами. Кое-кто из солдат молитвенно складывает руки, очевидно, выпрашивая подарки, которые бросают с борта корабля. И сам порт — несомненно, самый оживленный в России, окно в Северное море и Атлантику, прорубленное Петром, — да, в нем явно кипит жизнь, но и тут есть оттенок иллюзорности. По фарватерам курсируют танкеры, в гавани швартуются большие рыболовецкие суда, подъемные краны разгружают контейнеровозы. Но большинство портовых кранов стоит без движения, транспорт движется очень медленно. Мы увязли в очереди паромов и круизных судов. Но многие из них вообще никуда не плывут. Их сезон окончился; они поставлены в док и превращены в плавучие гостиницы. Они стоят на мертвом якоре, под вывесками швейцарских, шведских и германских гостиничных фирм, со всеми атрибутами обычных отелей: швейцарами, портье, проститутками, девочками из казино, вышибалами и вооруженными охранниками.
Но вот берег вплотную приблизился к судну, а судно крепко пришвартовалось к берегу. Переброшены трапы. Вездесущие таможенники в фуражках и с пластиковыми портфелями поднимаются на борт, чтобы исполнить свои обязанности. Корабль вдруг оказывается неожиданно людным: все палубы и коридоры забиты текучей массой пассажиров. Многие из них ни разу не показывались на палубе или, по крайней мере, тщательно избегали баров, салонов и магазинов, как будто проспали все путешествие летаргическим сном. Но теперь они в великом множестве сходят на берег — напирают, толкаются, толпятся, требуют, чтобы их пропустили вперед. Они волокут за собой детей и прочих иждивенцев, несут огромные тюки, перебрасывают посылки прямо через головы друг друга. Они тащат фибровые чемоданы и старые коробки; они сбрасывают пакеты за борт — в руки тех, кто ждет их внизу. И на корабле и на берегу гремят докучливые громкоговорители, извергая головоломные русские инструкции. Открывают двери для прохода; возвращающиеся домой русские толпой устремляются вниз и входят в терминал — в свой родной мир.
Туристы покидают корабль не спеша. Сходят на берег команды японских туристов во главе с гидами; американские рюкзачники, размахивающие своими картами, шумные германские супервизоры, оглядывающиеся в поисках предварительно заказанных «ЗИЛов». Но, как и прежде, среди шума и сумятицы сохраняется маленький оазис благоразумия, островок спокойствия. В главном фойе корабля, где толкается и напирает толпа, поднимается небольшой самодельный плакат. На нем написано: «Проект „Дидро“». Под ним стоят Бу и Альма Лунеберг: он добавил к своей «Burberry» черную шерстяную шапочку, она по-прежнему в меховой шапке. Наши конфликты и проблемы преданы забвению; Бу и Альма, без малейших признаков обиды или огорчения, солидны и авторитетны, как всегда. Они опять стали добрыми пастырями нашего ничтожного стада. Они улыбаются, раздают документы, отвечают на все вопросы, напоминают нам о красоте петербургских дворцов и оперных театров, об опасностях, подстерегающих ночью на темных улицах, о качестве икры и чрезвычайно неясном состоянии рубля.
А сами пилигримы-«дидровцы» — некогда взбунтовавшиеся, а ныне смирные и покладистые — потихоньку сползаются изо всех уголков корабля. Выходят Агнес Фалькман и Свен Сонненберг. С каждым днем мы виделись с ними все реже и реже; но друг с другом они виделись все чаще и чаще. И теперь предстали перед нами законченными неразлучниками. Они больше ни с кем не общаются, они разговаривают только друг с другом. Во время плавания он курил большую самодельную трубку; она наряжалась все радикальней — в джинсу и фолк. А теперь, одетые в совершенно одинаковые сухопутные одежды, куртки с капюшонами и туристские ботинки, они готовы к прогулкам в суровых погодных условиях, штурму горных вершин, переходу через болота. В противоположность им, одетым столь рабоче-крестьянски, вновь появившийся Андерс Мандерс — явный горожанин. На нем элегантное старорежимное пальто и аккуратная меховая шапка, он готов к визиту в столицу, где вкус решает все, а повседневная жизнь превращена в искусство. Но еще более впечатляюще выглядит Биргитта Линдхорст, наш великолепный рыжеволосый шведский соловей. Спустившись к нам из своего благородного гнезда на капитанской палубе, она просто роскошна в свободном золотистом убранстве и готова хоть сейчас выйти на авансцену и пропеть любую роль, какую сможет предложить ей этот оперный город.
Тем временем наш чокнутый профессор Жак-Поль Версо тепло прощается возле блинного бара со всем славным племенем краснощеких Татьян: Татьяной из Пушкина, Татьяной из Горького, Татьяной из Новгорода и множеством других, бог весть откуда. Они радостно хихикают, забавляясь его словесными играми, сжимают своего маленького философа в объятиях, тянут за руки, целуют в щеки, дергают его деконструкционную кепку. Но я подозреваю, что это демонстративное прощание абсолютно ни к чему. Ибо, если верить Бу и Альме, которые сейчас дают нам инструкции, мы вовсе не покидаем корабль. Напротив, «Владимир Ильич» превращается в нашу петербургскую гостиницу; мы будем ночевать здесь несколько суток, пока не отправимся в обратный путь. Это никого не огорчает, а Версо так совсем напротив. Да и хихикающих Татьян тоже. Ах да! Вот показался Ларе Пирсон в широкополой шляпе. Похоже, мы готовы сойти на берег…
И вдруг — этот голос. Он несется к нам над водой, как крик морской птицы. «Ah, mes amis! — взывает он. — Ah, mes chers confrères!» И мы видим ее: она стоит на высокой верхней палубе терминала, необыкновенная, чудесная, просто поразительная. На ней длинное сине-белое платье — и какое! Легкое, крепдешиновое, обтягивающее; по фасону — от-кутюр двадцатых годов, по стилю — Поль Пуаре или Коко Шанель. В ее декольте воткнут провокационный алый цветок, а на плечи небрежно наброшена белая меховая накидка с хвостом. Ее с крупными чертами лицо напудрено, и на белом фоне — ярко-красная прорезь накрашенных губ. Ее волосы, длинные и пышные, белы как снег, а поверх прилажена соломенная шляпка, украшенная искусственными вишенками. И хотя ей по меньшей мере лет семьдесят, она машет и зовет нас, машет и зовет, радуясь, как девочка. Она даже разворачивает плакат, изготовленный в честь нашего приезда. GRANDS PÈLERINS DE DENIS DIDEROT, — гласит он, — SOYEZ LES BIENVENUS!
Но кто такая эта дама? Впрочем, раздумывать некогда: мы сходим на берег.
— Пойдемте, — говорит Бу, и мы, как овцы, сходим вслед за вожаком по трапу.
Наши ноги ступают на жесткий потрескавшийся цемент великого материка, где пространства огромны, а недавние исторические неприятности в данный момент никого не волнуют. Привычная стрелка с надписью направляет нас в терминал. Перед дверью уже ждет группа оборванных оркестрантов со своими инструментами. Вблизи они выглядят еще старше, седые, печальные, но увешанные медалями. И они протягивают к нам шляпы, шлемы и фуражки; они, как нищие, выпрашивают рубль-другой. Но они не одиноки: в ту же игру играют солдаты-новобранцы, которые останавливают входящих пассажиров и на ломаном языке, мешая угрозы с мольбами, вымогают дешевые товары и подарки. Та же самая обшарпанная неформальность сопровождает нас и внутри мрачного пещерообразного терминала, где все кажется обгрызенным, побитым, дефектным, ненастоящим. Как и в корабельном баре, в этом мире нет ничего устойчивого. Правила не управляют, они лишь создают препятствия и неудобства, вызывают либо протест, либо стремление их обойти. На паспортном контроле каждый передаваемый чиновникам паспорт содержит небольшое рублевое вложение. На таможне каждый чемодан или пакет тоже сопровождается небольшим подношением. Бу предъявляет наши паспорта солдатам на паспортном контроле. Мандерс, в своей дипломатической манере, беседует по-русски с портовыми чиновниками, очевидно, излагая им нашу историю. Альма роется в своем кошельке в поисках монеток для чаевых. Запах порта смешивается с застоявшимся табачным дымом и испарениями потрескавшегося бетона.
И вдруг мы оказываемся снаружи — охранники в форме проводят нас в обход барьера: в очередной раз пригодилась политичная магия Бу и Мандерса. Теперь мы в России — нет, в Петербурге (он же: Питер, Петервар, Петроград, Ленинград). Мы в городе писателей, столице мятущихся, беспокойных душ. Моя незавершенная финская авантюра наконец завершена. Стоит один из ясных холодных дней начала октября — двести двадцать лет (приблизительно) минуло с тех пор, как Дени Дидро прибыл в этот город, чтобы поделиться своей остроумной политической мудростью с передовой императрицей. В то время (впрочем, как и теперь) в России было неспокойно. Она, как всегда, разрывалась между Западом и Востоком, между буржуазными мечтами и староверскими страстями, странными царями и их ненадежными преемниками, тянулась к великим утопиям и прогибалась под тяжестью бесчисленных мертвых душ. Тяга к крайностям — русская национальная особенность, мистицизм — правило, а стремление не жить, а делать историю — принцип. Русские живут с постоянным сознанием своего исторического предназначения, оно заставляет их поглощать целые материки, преобразовывать природу и заселять пустыни, но не прибавляет им человечности.
Сегодня на этом причале — свободный рынок (впрочем, больше он напоминает восточный базар). Стоит нам выйти из терминала, мы оказываемся втянуты в водоворот торговли, в вихрь назойливых предложений. Продается все, что можно себе представить, и даже то немногое, чего и представить нельзя. Вот молодые люди со старыми чемоданами, набитыми военными медалями и ножами для чистки лимонов, шлемами танкистов и старыми почтовыми марками, крестьянскими резными изделиями и древними фотоаппаратами. Вот старухи с картонными ящиками; в руках у них ношеные платья и старые костюмы. Вот превосходные компакт-диски с концертами Прокофьева и православными литургиями. Вот бронзовые бюсты Ленина (по умопомрачительным ценам), а вот бюсты казненного царя Николая II. Повсюду продается оружие — от небольших пистолетов и ржавых фанат до целой бронемашины с башней, из которой торчит пулемет, — цена проставлена в долларах, торг явно уместен.
Мы с Версо останавливаемся, чтобы рассмотреть раскрашенных матрешек. По нашим сведениям, матрешки сообщают последние новости получше иного политического комментатора. Внутри деревянного Ельцина все еще сокрыты деревянный Горбачев и деревянный Брежнев; но сам Ельцин, заметьте, покамест снаружи. На другом конце земли у Клинтона тоже, видно, дела неплохи. В нем спрятаны Буш, Рейган, Картер, Никсон. Внутри Гельмута Коля сидят Шмидт и Аденауэр. Скромный Джон Мейджор проглотил Тэтчер и Хита.
— Покупайте, пока все не поменялось, — рекомендует Версо, доставая свой бумажник и мгновенно растворяясь в толпе. Следуя своему собственному вкусу, я оглядываюсь вокруг — и нахожу как раз то, что мне нужно. Иосиф Бродский, внутри которого заключена Анна Ахматова, содержащая в себе Мандельштама, внутри которого скрыт Достоевский, поглотивший Пушкина. Пушкин, похоже, тоже открывается, и в нем сидит нечто мельчайшее и труднораспознаваемое. Кто это? Может быть, Дидро? Какая разница? Главное, что я здесь — в городе писателей, о котором мне рассказали в кафе «Космос». Сам Петербург — картинки, вставленные одна в другую, иллюзорные и вечно смещающиеся, но притом вполне реальные, ожидающие нас по другую сторону огромного портового забора.
— Ah! Mes amis! Mes braves pèlerins! Voici! Ici, s'il vous plâit! Bienvenue!
Снова этот зов. Она стоит там, за коммерческой свалкой, и машет нам, отчаянно и оживленно. Позади нее ждет весьма потрепанный маленький автобус со скучающим, унылым водителем.
— А, вот и вы, Галина! — восклицает Бу Лунеберг, устремляясь к ней.
— C'est vous, Madame Solange! — кричит Альма.
Леди в платье от Пуаре, раскинув руки, бросается навстречу обоим.
— Ah, mon brave savant! — восторгается она. — Mon chercher, Бу-Бу! Et toi aussi, Aima, ma sœur!
И они обнимаются настолько по-оперному, что даже наша оперная певица чувствует себя смущенной.
— По-моему, одного Кировского театра вполне достаточно… — бормочет Биргитта.
— Et voici les pèlerins! — никак не угомонится дама в шелках, разглядывая нас.
— Да, это наши пилигримы, — подтверждает Бу. — А эта дама — наша уважаемая подруга, мадам Галина Соланж-Ставаронова.
— Мы знаем ее столько лет, что не сосчитать, — уточняет Альма.
— Ну здравствуйте, дорогие мои, — с улыбкой приветствует нас дама. — Со мной можно говорить на любом языке, я их все знаю. И французский, и немецкий, и английский, и шведский. Но по-настоящему я люблю только французский. Ведь это язык разума, п'est-ce pas, а разум — это язык Петербурга.
— В самом деле? — переспрашивает Версо.
— С'est vrai, — отвечает дама, — Даже в самые худшие времена, при Сталине и его последышах, я говорила только по-французски. Это был единственный способ сохранить разум и честь.
— Галина, очевидно, я должен объяснить всем присутствующим, кто вы такая, — вмешивается Бу. — Мы с Галиной коллеги, и я общался с ней несколько месяцев подряд, с тех самых пор как мы задумали проект «Дидро».
— Bien sûr! — радостно подтверждает Галина.
— Галина очень помогла нам и любезно согласилась принять нас в Петербурге.
— Ваши билеты в Эрмитаж, ваши билеты в Мариинку, — добавляет Альма. — Но конечно, если хотите, можете ходить и сами по себе.
— Pour vous, c'est mon plaisir! — вставляет Галина.
— A теперь Галина предлагает нам совершить первую поездку по Петербургу и посетить места, связанные с Дени Дидро. Я полагаю, вы сможете убедиться, что никто в мире не знает культуру этого великого города лучше Галины.
— Ну, Бу ничуть не изменился, — улыбается Галина, — все такой же милый, такой же цивилизованный… Но это чистая правда. Итак, добро пожаловать в Петербург. Санкт-Петербург, так звучит его полное название. Я не могу передать вам, как я плакала, когда его нам возвратили. Но прежде чем мы сядем в этот автобус, я должна вам кое-что сказать. Большинство девушек-экскурсоводов — а вы уже заметили, что у нас их много: если девушка не проститутка, то она профессиональный экскурсовод, — скажут вам, что город назван в честь Петра Великого. C'est absurde! Ни в малейшей степени! Он назван в честь первого святого в раю — того, что отпирает золотым ключом райские врата. А теперь позвольте мне открыть райские врата вам. Прошу всех в автобус.
Автобус очень тесный, сиденья без подлокотников, но достаточно вместительный для маленького отряда паломников.
— Может быть, вы уже слышали о наших политических осложнениях, — говорит Галина, пока мы забираемся в автобус. — Россия снова поднялась и снова без толку. Очень рекомендую вам не разбредаться и не гулять по ночам. Тогда все у вас будет в порядке.
Автобус катит вдоль порта, минует несколько плавучих гостиниц и въезжает в город. Картина совсем не утопическая. Нас сильно встряхивает на крановых путях, выбоинах, трамвайных рельсах, тяжелых следах жестокой зимы. Но ничто не способно потревожить Галину. Стоя посреди салона в своем мягко облегающем «Poiret», она обращается ко всем нам (а водитель нерешительно косится на нее):
— Я хочу рассказать вам историю одной огромной удачи. Наверное, вы знаете, что Петербург нельзя назвать удачливым городом. Он перенес все: потопы, пожары, землетрясения, ураганы, мор, все возможные болезни. Он пережил репрессии, мятежи, чистки, революции. Нас пытались завоевать шведы, датчане, французы, немцы. Мы до сих пор вспоминаем девятисотдневную блокаду, когда немцы окружили город, бомбили его каждую ночь и дети на санках везли на кладбища трупы родителей. Так о какой же удаче может идти речь?
— Расскажи нам, — предлагает Бу.
— Только об одной, — продолжает Галина. — Наш город, как вы знаете, был назван именем Ленина, но Ленин ненавидел его и вернул столицу в Москву. Потому-то вы и не видите здесь всех этих ужасных министерских зданий и дурацких марксистских высоток. Даже после всех бомбежек мы смогли восстановить наш Питер в прежнем его виде, как французскую столицу севера. Вот в чем наша удача, и скоро вы увидите ее из окон автобуса.
— А где мы сейчас, Галина? — интересуется Версо.
— Это наша гранд-авеню, Большой проспект.
По правде сказать, проспект не впечатляет. Мы едем по скучнейшей улице. Вокруг праздно шатаются какие-то люди, дети играют между трамвайных путей, тащатся по тротуарам babushkas с какими-то свертками. В воздухе стоит запах дыма и бензина. Жилые дома все такие же ободранные и потрескавшиеся. Повсюду ощущается атмосфера вечной запущенности — фирменный знак восточноевропейской тоски.
— Извините, мадам Ставаронова, вы будете нашим экскурсоводом в течение всей поездки? — внезапно спрашивает Жак-Поль Версо. — Дело в том, что некоторые из нас уже кое с кем договорились…
— Все возможно, — объясняет Бу, — Но в разумных рамках. Галина не экскурсовод. Она — одна из нас.
— Ah, oui, d'accord! — подтверждает Галина. — Je suis un pèlerin de Diderot!
— Давайте не будем забывать предупреждение Галины. В России сейчас непростая обстановка, так что постарайтесь не делать глупостей. Впрочем, тем, у кого есть вопросы о пребывании Дидро в России, Галина расскажет все.
— Oui, знаете ли, последние сорок лет я работала в Государственной библиотеке имени Салтыкова-Щедрина, — поясняет Галина. — В отделе литературы на французском языке. Вы, наверное, знаете эту библиотеку как петербургскую Публичную. Там Ленин читал книги Вольтера. Но не надо думать, что она знаменита только этим. И вообще хватит любоваться моими прелестями. Взгляните-ка лучше в окно! Что вы видите?
Пока мы беседовали, наш автобус выбрался из блочных кварталов и свернул на другую улицу. Декорации поменялись, и пейзаж теперь совсем иной. Мы едем по великолепной набережной, а на другом берегу широкой реки видна еще одна столь же великолепная набережная. Рядом с нами, у кромки быстротекущих вод, сидят два огромных египетских сфинкса в остроконечных шапках и загадочно смотрят друг на друга. Одновременно они служат рамкой для другой сцены: за ними течет широкая Нева, по которой проплывают белые туристические катера — наверное, уже заполненные нашими японцами. А на противоположном берегу видны высокие башни, соборы с куполами-луковками, изящные золоченые шпили.
— Сейчас мы едем по Университетской набережной, — комментирует Галина. — Здесь, на Васильевском острове, Петр построил все свои академии. Здесь находится Петербургский университет, который, я надеюсь, мы еще посетим. Если помните, здесь Гоголь начинал читать курс лекций по всемирной истории. А вот и Кунсткамера, а над ней — большие академические часы. А теперь посмотрите на тот берег. Видите площадь с деревьями, а на ней — что-то вроде ракеты, нацеленной в небо? Вы ее узнаете?
— Это не Медный всадник? — спрашивает Ларс Пирсон.
— Oui, mon petit, это статуя работы Фальконе. И этот скульптор, как видите, тоже был французом. А теперь, mes amis, я умолкаю, хотя вы скоро поймете, как мне тяжело об этом молчать. Но вы поймете, почему я замолчала.
Восемь пилигримов Просвещения, мы разглядываем противоположный берег. Только один-двое из нас прежде бывали в этом городе; и все же то, что мы видим, кажется нам знакомым по множеству упоминаний. Кунсткамера: здесь Петр хранил свое собрание восковых персон и курьезов, вплоть до зубов, которые удалял своими руками. Крепость на той стороне — очевидно, Петропавловская, комендантом которой был предок Владимира Набокова и где сидел Достоевский. А вот и новые крепостные стены и новые соборы: на том берегу, за Английской набережной, — это, конечно же, Исаакиевский собор. Изящные фасады по обе стороны реки глядят друг на друга, как два суровых сфинкса, оформляя и обрамляя все обширное пространство.
А в центре этого пространства — вода, в которую точно смотрятся эти здания и набережные. Вечерний воздух прохладен, и небо очистилось до сверкающей ясной синевы. Красное вечернее солнце близится к горизонту. Перед нами взметнувшийся над Невой каменный мост соединяет друг с другом противоположные берега. За нами, в месте слияния нескольких рек, нечто странное происходит со светом. Сама река как будто растворяется в светлом воздухе: вода превращается в лучистое вещество; небо, малиновое солнце, река растворяются друг в друге. А над сверкающим зеркалом вод высится ряд царственных зданий, соединенных вместе и словно повисших между небом и землей — как мираж. Здания, окрашенные зеленым и белым, все в классическом стиле, простые по архитектуре, но богато украшенные, стены покрыты барочными пилястрами, искусно отделаны наличники. Кровли из позеленевшей меди, а фасады идут один за другим, подобно венецианским дворцам.
— Заметьте, я ничего не говорю, — слышится вдруг голос Галины. — Вы и без меня знаете, что это такое.
Да, Галина, знаем. Хотя большинство из нас не видели этих фасадов прежде, они нам давно знакомы. Перед нами Зимний дворец. Эрмитаж.