Книга: В Эрмитаж!
Назад: 18 (прошлое)
Дальше: 20 (прошлое)

19 (наши дни)

Маленькая финская интерлюдия
А теперь перенесемся в прошлое, в те дни, которые, возможно, помните и вы, — в дни социал-демократии и первых успехов «государства всеобщего благосостояния», когда волшебное слово «Скандинавия» вызывало в сознании либеральные образы демократического правосудия, социальных усовершенствований и симпатичной угловатой мебели. В те времена мир был экзистенциально разделен на две полярно противоположные части — Запад и Восток, — и как-то само собой разумелось, что вы либо «за тех», либо «за этих». Путешествия еще были увлекательными, и каждая новая страна, в которую вы въезжали, отличалась от предыдущей. В Хитроу еще не проводились досмотры на предмет наличия оружия. Всех пилотов британских авиалиний звали Капитан Стронг, каждый пассажир путешествовал как настоящий джентльмен, и в самолетах каждому наливали щедрую порцию джина. Повсюду ощущался явственный душок шпионажа. В то время я был молодым писателем — или еще только начинал считать себя таковым. Я достаточно много публиковался и преподавал, а следовательно, имел полное право написать в своем паспорте: «преподаватель и писатель». С другой стороны, я был еще столь очаровательно неизвестен, что приходил в восторг всякий раз, когда кто-нибудь давал понять, что мое имя ему знакомо, или цитировал хотя бы пару слов из моих книжек — первого юношеского романа, случайных литературно-критических работ, юмористических и сатирических опытов, — которые я ухитрился напечатать в каком-то задрипанном издательстве.
И вот однажды я узнал, что меня ждет неслыханная почесть. Одну из моих книг, мой любимый первый роман, решили перевести на иностранный язык (впрочем, тогда это случалось гораздо чаще, чем сейчас). С другой стороны, язык этот был финским, а это означало, что люди, которые хотят меня прочесть, живут в той части мира, которую я совсем не знаю. Я даже не знал точно, находится Финляндия в Европе или за ее пределами (вопрос, который, как я узнал впоследствии, финны часто задают сами себе). Фактически в то время я знал о финнах только пять незамысловатых фактов. Финны пьют. Финны прыгают на лыжах с трамплина. У финнов интересная архитектура. Финны говорят на непонятном агглютинативном языке (до странности похожем на венгерский), который, кроме них, не понимает никто — даже их ближайшие соседи. И (за что я их сразу полюбил) финны — необычайно читающая нация. Да, они читают книги, потрясающее количество книг, гораздо больше, чем любой другой народ: не исключено (в то время, впрочем, я не понимал этого в полной мере), что в стране дремучих лесов, безбрежных озер, крупных лесных клещей, комаров-гигантов, открытых и пустынных пейзажей и сугробов, в этой зимней вселенной глубочайшего одиночества, где даже словами обмениваются лишь изредка, людям просто нечем заняться, кроме чтения.
Я воображал финнов глубокомысленными очкариками, все время проводящими в библиотеках, постоянно обсуждающими романы Чарльза Диккенса, сказки Толкина и модернистскую фрагментацию в поэме Т. С. Элиота «Бесплодная земля». И в один прекрасный день я получил от моих финских издателей (о, какое сладкое слово!) письмо с ошеломительным предложением. Они не просто хотели перевести мою книгу — они приглашали меня слетать в Финляндию, встретиться с прессой, сфотографироваться с моим переводчиком, а затем совершить турне по стране, выступить в литературных кружках и читательских клубах, члены которых говорят по-английски, — а такие клубы, судя по всему, имелись даже в самых глухих городишках и селах Финляндии. Я прочел это письмо и, конечно же, ответил «да». Уже в те дни я на любое предложение отвечал «да».
Итак: место действия — Финляндия, месяц — февраль, время — невинное начало шестидесятых. В то время, как я уже говорил, Финляндия казалась мне столь же чужой и далекой, как Монголия, и столь же политически неясной, как Дубай. Об истории Финляндии я не знал ровным счетом ничего — кроме того, что находится она на Балтийском море, за берега которого время от времени воюют все кому не лень; и что она очень пострадала от русского вторжения во время Зимней войны; что она отстояла свою независимость и не была поглощена своей хищной и экспансивной соседкой, хоть и заплатила за это немалую цену. В политическом отношении она занимает какое-то межеумочное положение, иногда попадает в западню между Западом и Востоком, а обычно пробирается политической дорожкой, которую обычно называют «финляндизацией». В те времена холодная война была еще очень холодной. Еще не завершился первый период ядерной тревожности. Сталина не стало, но самолеты-шпионы все еще кружили по небу, боеголовки ракет целились во все стороны, и казалось, что самоуничтожение человечества — дело нескольких ближайших минут. Кубинский кризис еще не разразился, еще маячил за поворотом.
Но суровый политический климат, волновавший всех, оказался куда теплее, чем ледяная северная зима, с которой я столкнулся, отправившись в свое первое литературное путешествие. Я перелетел через Северное море на стареньком самолете с пропеллером, за штурвалом которого сидел, конечно же, Капитан Стронг. Насколько я помню, мы сели в Стокгольме для дозаправки, и нам разрешили выйти из самолета и немного побродить вдоль бесконечных стеллажей с порнографией. Потом мы поднялись в воздух и полетели через тревожные воды политизированного Балтийского моря. Его проливы бороздили русские военные суда, подо льдом шныряли западные подлодки, по берегам скитались шпионы и беглецы в поисках информации или убежища. Из пыльной кабины самолета весь Финский залив выглядел одной сплошной льдиной. Под нами работали мощные буксиры-ледоколы, пробивавшие узкие дорожки для кораблей среди массивных ледяных глыб. Наконец появились знаки посадочной полосы. Мы подлетали к ним все ближе и ближе, спускаясь к ландшафту, который, как замерзшее море, выглядел совершенно бесцветным: агрессивная белизна, хвойный лес, сугробы и поземка, поземка и сугробы…
Маленький хельсинкский аэропорт показался мне странным и мрачным местом. Было сразу заметно, что до города отсюда ехать и ехать: в аэропорту царила та странная тишина, которая иногда опускается над миром вечных снегов. Хельсинкский автобус медленно тащился по разъезженным и накрепко замерзшим дорогам через густой лес, мимо лесопилок, лесоповалов, дымящих бревенчатых изб. Но погребенная под снегом столица Финляндии встретила нас таким же роковым безмолвием. Трамваи бесшумно скользили вдоль бульвара, беззвучно проезжали машины, а над крышами домов тихо поднимались печные дымки. По замерзшим улицам и площадям я отправился в мою гостиницу — очаровательное белое сооружение под названием отель «Гурки», в котором (как я узнал впоследствии) во время войны располагалась штаб-квартира гестапо. Но то было двадцать лет назад — тогда другие враги враждовали между собой и другие политики заключали другие альянсы. А сейчас прошлое гостиницы даже как-то согласовывалось с той атмосферой комфорта, которую она предложила замерзшему странствующему писателю: она была столь же непреклонно и осознанно теплой, насколько холоден был мир за ее стенами.
Я распаковал свои вещи в чистом и удобном номере, обнаружил лифт (он назывался хисси) и спустился в фойе, куда за мной обещали зайти мои зарубежные издатели. Я был чрезвычайно доволен. Неожиданно для себя самого я обрел зарубежных издателей — людей, которые сами вызвались познакомить с моим романчиком новую аудиторию, о характере которой я тогда не имел ни малейшего представления. Я сел в кресло и, чтоб убить время, принялся просматривать подшивку местных газет, выложенную здесь в качестве «легкого чтения». Фотографии поразили меня своей сугубой кровавостью (ужасные автомобильные катастрофы, тела застреленных и повешенных в лесной чаше); но, главное, тексты — они были написаны на абсолютно тарабарском наречии. Финские имена существительные ведут себя как раковые опухоли, разрастаясь от щедро добавленных слогов, а глаголов как будто и вовсе нет. Лексикон состоит из древних слов, выживших после некой семантической катастрофы. Многословие, бессистемность, какая-то дикарская изобретательность, как будто язык все еще находится в процессе создания. Странно было даже помыслить, что мои произведения, с их реализмом и социальными наблюдениями, могут быть переведены на этот, с позволения сказать, язык.
Я немного почитал, потом понаблюдал, как рабочие освобождали клиентов, застрявших в хисси, — американского туриста в клетчатых штанах и его рыдающую жену.
— Моя жена проторчала там два часа, — негодовал турист.
— Наши финские хисси работают замечательно, — невозмутимо отвечал управляющий. — Мы экспортируем их во все страны мира.
— О боже, в одном из них я когда-нибудь умру! — воскликнул турист, обнимая свою всхлипывающую жену. — И зачем мы только поехали в эту Европу?
— Финляндия не Европа. Финляндия — это Финляндия, — заметил управляющий.
На этом месте в холл вошли двое крупных мужчин в длинных кожаных пальто, припорошенных снегом, и мохнатых шапках. Они остановились и стали угрожающе озираться по сторонам. Незнакомцы напомнили мне об агентах гестапо, обретавшихся в этих апартаментах двадцать лет назад. Они направились в мою сторону… Я услышал, как один из них произносит мое имя.
И тут я все понял. Эти крепкие ребята — вовсе не агенты. Это издатели из фирмы, которая собирается публиковать мои произведения. То есть я понял это, когда мы с ними спустились по лестнице в бар. Они представляли один из известнейших издательских домов Финляндии, где много десятилетий подряд печатались произведения финских классиков — Рунеберга и Топелиуса, Киви и великого Леннрота, без которого у нас не было бы «Калевалы», а следовательно, и «Гайаваты» Лонгфелло. Издатели оказались добросердечными людьми (впрочем, в этой холодной стране я повсюду встречал теплое человеческое отношение) и большими специалистами по водке — или, точнее, по поразительному количеству разных водок, предлагавшихся в этой приполярной стране; по их настоянию я перепробовал все сорта. Затем мы перебрались в ресторан, чтобы поэкспериментировать с бифштексом из оленины и китовым мясом. А потом наступил вечер.
Мои любезные хозяева подробно отвечали на все мои вопросы о Финляндии — приплюснутой и вытянутой в длину стране, которая принадлежала Швеции, пока не стала принадлежать России, но всегда сохраняла самобытность. Они рассказали мне о «Большой злобе» и «Малой злобе», шведской оккупации, русском терроре; о Маннергейме и об их собственной Красной революции, о Зимней войне и болезненной послевоенной утрате Карелии, прекраснейшей из финских земель. Они рассказали мне о жизни в стране, на четыре пятых покрытой лесом, озерами и тундрой, о море, о медведях, волках и троллях. В силу некоторых причин (очевидно, связанных с непрерывным приемом водки) картина вырисовывалась все более и более безрадостная и противоречивая. После еды (завершил трапезу десерт из таинственной лесной черники, от которого на душе у меня стало совсем муторно) они снова отвели меня в фойе и представили группе ожидавших нас фотографов. Фотографы нащелкали с меня несколько снимков для утренних газет и объяснили, что в Финляндии считается невежливым фотографировать писателей трезвыми. А затем со всей возможной в теперешнем их состоянии заботливостью издатели препроводили меня в хисси и помогли найти мой номер, который, насколько я помню, вдруг куда-то исчез.
Проснулся я в значительно лучшем состоянии и обнаружил, что лежу в изящной современной спальне с красной железной кроватью и снежно-белыми занавесками. Какая-то горничная (или надзирательница) открыла мою дверь своим ключом и внесла поднос с зеленой чашкой кофе и утренними газетами. На первой странице «Саномат» красовался красномордый, обрюзгший, расхристанный английский писатель, выглядящий лет на девяносто, а под фотографией стояло мое имя. Зазвонил телефон: оказалось, что это мои издатели. Они уже ждали меня в фойе, свежие, как огурчики, и заявили, что готовы выполнить вчерашнее мое требование — то есть устроить мне экскурсию по Хельсинки. И вот мы вышли на мороз — они в своих длинных пальто и меховых шапках и я в коротком бартоновском плащике. Скользя, оскальзываясь и спотыкаясь, шел я по городу, не похожему ни на один из виденных мною раньше: закованному во льды и снега, вмерзшему в пространство и время. По широким бульварам гулял сильный ветер. Трамваи с длинными прицепами прокладывали себе путь по улицам, заваленным снегом настолько, что проехать казалось просто невозможно.
Город потряс и обаял меня. Когда-то он был самой имперской и самой колониальной из столиц, западной и русской одновременно. Здесь большие жилые дома с фронтонами в стиле ар-нуво соседствовали со зданиями в стиле нордического Возрождения с троллями на фасаде и квадратными бетонными блоками конструктивистского образца. Здесь потрудились великие архитекторы Севера: супруги Аалто, супруги Сааринен, знаменитый Йоп Каакинен. Большинство зданий выглядело очень современно; на всех были налеплены загадочные вывески с надписями: RAVINTOLA, YLIOPPILASPALVELU, OOPPERA, MATKAILIJAYHDISTYS, ARVOPAPERIPORSSI, POSTI-PANKKI, SUОMEN PANККI, HAPPII HOTELLI, HANKKI PANKKI. Мы вышли на просторную Сенатскую площадь, окруженную официальными зданиями с куполообразными крышами в классицистском стиле XIX века: сенат, белый лютеранский собор, великолепный университет с длинной широкой лестницей. А среди них, покрытый снегом и украшенный вечнозелеными венками, стоял памятник Александру II — либеральному царю, убитому террористами, освободителю крепостных, человеку, благодаря которому могла существовать и самовыражаться финская культура.
Затем мы, все так же поскальзываясь и спотыкаясь, вышли на балтийскую набережную. Несмотря на мороз, здесь шла бойкая торговля. Вдоль причала стояли большие шведские паромы — не такие высотные монстры, как наш, а старые пароходы, дымящие, как фабричные трубы. В гавань Сандвики проталкивались ледоколы, с громовым треском пробивая проходы для судов на другую сторону Суоменлинны. С одной стороны возвышалась лютеранская церковь, с другой — огромный луковичный купол православного собора. Вокруг него стояло множество грязных интуристовских автобусов. В храм входили и выходили люди, словно сошедшие с морских открыток, — мужчины в костюмах с медалями, женщины с обесцвеченными волосами. Мы тоже вошли внутрь, чтобы посмотреть на черных митрополитов, раскачивающих кадила священников, мерцающие свечи и верующих, целующих позолоченные иконы.
— Русские все еще идут? — спросил я.
— О да, — ответил один из издателей, — мы ждем их в любую минуту.
Зимние дни в Финляндии хороши, но коротки. Вскоре после полудня внезапно начало темнеть. А значит, мне пора было отправляться в известное писательское кафе на свидание с моим финским переводчиком. Мы вышли на площадь, находившуюся где-то неподалеку от моей гостиницы. Насколько я помню, кафе называлось «Космос». Едва приоткрыв тяжелую дверную портьеру (от чего в помещение сразу ворвался морозный пар), я понял, что пришел именно туда, куда шел. Все стены были увешаны гравюрами, литографиями и фотографиями героев финской литературы: Рунеберга, Топелиуса, Киви, великого Леннрота. В теплом и душном зале стоял шум, все столики были заняты. Мне вдруг пришло в голову, что я еще никогда не видел столько писателей сразу в одном месте (напомню — я был молод). А вот они передо мной, писатели всех сортов: мужского и женского пола, худые и толстые, молодые и старые, с высокими лбами интеллектуалов и срезанными лбами неандертальцев, хорошо одетые городские писатели и диковатые сельские писатели в меховых шубах. Здесь сидели писатели взрослые и детские, авторы исторических и биографических романов, творцы народных и литературных сказок, писатели-юмористы и создатели жутких готических романов. Реалисты и модернисты; приверженцы высокой литературы, отмеченные громкими премиями, и коммерческие авторы, добившиеся значительных прибылей. Поэты и драматурги. Романисты и журналисты. Объединяло всех этих авторов лишь одно: кафе «Космос» не было безалкогольным, и писатели дружно напивались.
Некоторые пьянствовали тихо, некоторые — шумно. Одни пребывали в адских пропастях отчаяния, другие — на блаженных вершинах эйфории. Какой-то нобелевский лауреат уже уронил голову в тарелку с супом. Знаменитый детский писатель исполнял сложное музыкальное произведение на пустых стаканах. И тут меня словно озарило. Писательская жизнь — путь, который я себе избрал, — состоит не только из свободного графика, изысканных наслаждений и лавровых венков. В ней нет вообще ничего интересного (увы, впоследствии я укрепился в этом убеждении). Это напряженная, одинокая и бесконечная борьба с неудачами, судьбой, невежеством, тщетностью усилий, опустошенностью, неуверенностью в себе и смертью. И неудивительно, что финские писатели чувствуют потребность иногда собраться вместе и поднять бокалы за дух творчества и товарищества. Неудивительно, что их головы тяжело клонятся под грузом мыслей. Впрочем, последнее могло иметь и другую причину. Все-таки они были финнами.
Но, как бы то ни было, добравшись до литературного центра Хельсинки, я тут же ощутил страстное желание присоединиться к ним. Я с радостью отыскал себе местечко среди прочих менестрелей, и вскоре мы уже пили вместе и рассказывали друг другу байки, как это частенько делают писатели. Причем почему-то никого из посетителей «Космоса» не волновало, что я рассказываю по-английски, а они по-фински. В тот вечер много было переговорено, хотя одному небу известно, о чем мы говорили. И наконец, ближе к ночи, появился мой переводчик — высокий, под два метра ростом, бородатый, в байковой рубашке — короче говоря, бродяга, только что вышедший из леса. Он сам писал стихи и пьесы, а еще он перевел на финский язык Джеймса Джойса. Он сказал, что мои тексты переводить гораздо проще, но что-то общее у нас все же есть. Хороший сюжет, хорошая проза, но не хватает лишь одного: духовной мощи. Ту же самую проблему он, между прочим, обнаружил и у Джойса. Это беда западных авторов — они не пропитаны духом великих русских: Пушкина, Гоголя, Достоевского, Белого. Настоящие романы есть только у русских: в них неистовство, крайности, страсть, мучения.
— Сразу видно, что вы никогда не были в России, — сказал он. — Я повезу вас туда. Вот закончится ваше турне, сразу и поедем.
— Конечно, — ответил я.
— Впрочем, черт с ним, с этим турне. Давайте поедем прямо сейчас.
— Угомонись, Пентти, — предостерег его один из моих издателей.
— Да ладно вам! Смотрите: это ж проще пареной репы. Идем на вокзал, садимся в запломбированный военный поезд. А потом через Карелию, знаете, через ту прекрасную страну, которую у нас отняли, — но мы ее не увидим, окна ведь запечатаны, а проснемся уже в городе писателей.
— В городе писателей?
— В Петербурге. В городе, где родились все писатели.
— Не так уж все просто, Пентти, — осадил его мой издатель. — Нужны документы.
— А, вся эта бюрократия, чертовы бумаженции — наплевать на них, да и все тут! Верно? — кипятился переводчик и заглядывал мне в глаза.
— Но без визы его просто не впустят в Россию. Ты что, хочешь, чтобы его посадили в тюрьму?
— Я провезу его в Россию. Просто надо дать пограничникам ветчины или другой какой еды. Они там голодают месяцами. Знаете, в России никто не уважает законы. Все продается и все покупается. — И переводчик ласково похлопал меня по плечу огромной ручищей. — Не слушайте вы эту ерунду про визы. Я знаю Россию, там все делается с черного хода и через задницу. Я постоянно езжу в Россию.
— И когда вы были там последний раз?
— Пять лет назад, — ответил переводчик, наполняя наши стаканы. — А может быть, и десять.
— Не пори чепуху, — посоветовал ему издатель.
— Короче, ты меня знаешь, я твой друг. — Тут переводчик крепко сжал меня в объятиях, — Я когда-нибудь делал глупости? Мне просто не нужно это дерьмо, вот и все. Все эти бумажки, границы… Мир — это лес. Куда хочешь, туда и идешь. Мы писатели. И мир принадлежит нам — верно?
— Верно, мир принадлежит нам, — вроде бы согласился я.
— Вот видишь, наш писатель хочет ехать! — обрадовался переводчик. — Он хочет ехать!
— Он просто вежлив, как все англичане, — возразил издатель.
— Знаешь, а он мне нравится. И я горжусь, что буду его переводить, даже если книжка у него дерьмовая. Если без документов никак — достань ему документы, и вся недолга.
— У него тут турне, все уже расписано.
— Ладно. Возвращайся из турне, дружище, и тогда мы сядем в запломбированный вагон и покатим в Россию, хорошо?
— И приедем на Финляндский вокзал?
— На Финляндский вокзал. Вот здорово будет, старина. Этого ты вовек не забудешь. Это будет самое сильное впечатление в твоей жизни…
— Ну конечно, Пентти, — кивнул издатель.
— Разумеется, — подтвердил я.

 

Ночью по всей Балтике валил снег, и к утру мир успел перемениться. Проснувшись в своей красной кровати с тонким матрацем, я обнаружил, что спальня залита странным белым светом. Горничная, опять открывшая дверь своим ключом, принесла кофе и раздвинула шторы — и моему взору предстала засыпанная снегом площадь. А снегопад продолжался, и снежинки плясали за окном. Внезапно я вспомнил, что как раз сегодня должно по-настоящему начаться мое десятидневное турне по городкам Финляндии. А за кофе я еще кое о чем вспомнил. А именно о том, как в жаркой литературной атмосфере кафе «Космос» согласился сразу по окончании этого турне отправиться в запечатанном вагоне в Ленинград. Тут же в голову полезли всякие досадные мелочи: студенты вернутся с каникул, им надо читать лекции, а дома ждут жена и маленький ребенок. Но писатели есть писатели; и весь мир принадлежит нам. Я упаковал свои вещи и прошествовал к хисси. Затем я сдал номер, сел в кресло и стал ждать своих друзей-издателей, которые должны были проводить меня на вокзал.
Но мир и в самом деле изменился за эту ночь. Снег все падал и падал по всей Финляндии. Потрескавшийся лед на тротуарах покрылся густым белоснежным пухом. От снега светлее казались автомобили и шире улица, по которой вприпрыжку бежали финны в длинных шубах, шапках и сапогах. За окнами кружили снежные хлопья размером с клочки ваты, закутывая в снежную шубу гостиничного швейцара и делая невидимыми дома на противоположной стороне. Но вот двери распахнулись, и в зал с воем ворвался ледяной снежный вихрь. Мой издатель приехал на машине, проскользнув по канавкам, прорытым между сугробами. На улице в лицо мне ударил колючий ветер — брови тут же заиндевели, а лицо превратилось в маску. Мой плащ совсем не защищал от холода, поэтому издатель заботливо доставил меня в большой универмаг «Стокманн», чтобы купить все необходимое для путешествия. Там продавались зимние вещи — сапоги и лыжи, парки и санки. На деревянных распорках висели теплые шапки всех сортов: котиковые и бобровые, норковые и лисьи, шерстяные и синтетические. Огромная ушанка сразу закрыла мои уши и лоб. Затем я получил большие шерстяные варежки и синие сапоги-«луноходы».
— Чудесно! — прокомментировал издатель. — И очень идет к вашему нарядному английскому блейзеру.
Хельсинкский вокзал построен по проекту Сааринена-старшего. Благородный фасад в стиле модерн производит огромное впечатление; но за ним скрываются печальные и чахлые задворки без крыши, отданные на съедение морозу. Здесь, в снегу, меня ждал поезд из шести очень старых деревянных вагонов, прицепленных к большому черному паровозу, тендер которого был заполнен березовыми дровами. Мы попрощались с издателем, и я вошел в вагон первого класса. В углу его дымилась железная печка. Рядом с ней сидела дородная проводница, выдававшая чай. На заиндевевших окнах висели плотные шторы. Сиденьями служили тяжелые кресла с подлокотниками. Поезд запыхтел и тронулся, очень медленно и нерешительно. Но меня это не волновало: я никуда, совсем никуда не спешил.
Кое-как мы отползли от хельсинкского вокзала и почти сразу попали в лес. Лес сосновый, лес березовый… Лесами покрыта вся территория Финляндии. Лес пробирается даже в города, фактически в лесу стоят новые жилые кварталы. Город мгновенно превращается в деревню, а городской пейзаж переходит в бескрайний колышущийся лес. Ночной снегопад покрыл всю Финляндию толстым снежным покрывалом, и любоваться на него из окна поезда было очень приятно. Снег облепил ветви деревьев, точно повторяя все их изгибы. Под его тяжестью ветки гнулись и трескались, открывая в стволах белые раны. Казалось, все висит в воздухе — в том числе и поезд, который тащился сквозь это белое безмолвие так медленно, что каждый новый пейзаж тянулся целую вечность. Мимо проплывали красные деревянные домики с железными лесенками, приставленными к крышам. Пар валил из больших квадратных труб на крышах саун. Сугробы были испещрены звериными следами, в небе реяли хищные птицы. Лыжники прокладывали лыжни по лесным тропинкам. Закутанные старушки, стоя на полозьях больших груженых саней, тянули их, лихо отталкиваясь ногой.
Я блаженствовал в вагонном кресле. Я точно погружался в какую-то счастливую галлюцинацию. Я находился в некоем совершенном пространстве: вне времени, движения, истории, политики. Я воображал, что попал в царство умиротворенности и абсолютного покоя. Конечно же, то была глупая и опасная ошибка. Финляндия не существует вне истории. Это маленькая страна, ее беспокоили, притесняли, разделяли и оккупировали; она и теперь жила под угрозой. Всем известны ее «Большая злоба» и «Малая злоба», Красная революция и Зимняя война. Я ехал по железнодорожной ветке, которая раньше вела за Лахти, через потерянные для финнов земли Карелии, в Выборг, а оттуда — на Финляндский вокзал. Совсем недалеко отсюда проходила русская граница: вооруженные солдаты на вышках, мины и ловушки в снегу. В эти места дважды убегал Ленин, замаскировавшись под паровозного кочегара; ему помогали финские коммунисты. А затем, в 1918 году, по этой дороге спасались от преследования ЧК, бежали с фальшивыми шведскими паспортами, прихватив с собой все ценное. Но и здесь бедствия беглецов не заканчивались: половина финнов в то время поддерживала коммунистов, а другая уповала на немцев, приход которых якобы должен был избавить Балтийский регион от опасностей. Финляндия не привыкла к миру: слишком близко была Россия. «Мы в плену у географии, — писал в 1917 году один знаменитый финн. — Петербург слишком близко. А там повсюду льется кровь».
Я сошел с пыхтящего поезда недалеко от границы — в Куоволе на Кюми. Кюми — крупнейшая лесосплавная река Финляндии; едва сойдя на пустынную заснеженную платформу, я увидел дымящие лесопилки и бумажные фабрики. По случаю метели встречала меня только учительница из местной школы, сперва не опознавшая меня в странном существе в ушанке и «луноходах». Она провела меня по городу мимо свежевыстроенного торгового центра в гостиницу. И там, той же ночью, в присутствии четырех десятков угрюмо обедающих финнов, я встал и начал прямо за столом читать фрагменты из своих произведений. Совершенно абсурдное действо: я говорил о весьма специфических деталях современной английской жизни, а мои слушатели, уважаемые граждане — бизнесмены, учителя, мясники, владельцы магазинов, библиотекари, — глядели на меня с дружелюбной насмешкой. На другой день я снова ехал поездом сквозь снега на север от Кюми, мимо пыхтящих лесопилок, зловонных бумажных фабрик, чьих-то земельных угодий — а метель все усиливалась. Так проходил день за днем, и турне вошло в привычный ритм: я зигзагами двигался по промерзшей насквозь Финляндии, стране маленьких поселков, безбрежных замерзших озер, бескрайних безмолвных лесов. Маленький поезд вновь и вновь выныривал из метели, чтобы везти меня в очередную местную столицу, утопающую в снегу: Куопио, Миккели, Тапиола, Ювяскюля, Кюярви. И снова платформа, и новый встречающий: учитель, библиотекарь, местный врач. Еще одна гостиница, старая или новая. Еще одна группа слушателей, собравшихся в гостиничной столовой или какой-нибудь местной равинтоле и энергично работающих челюстями, пока я говорил или читал им свои странные рассказы о жизни в промышленных городах далекой Великобритании.
Города, в которые я входил из метели в серебристых сапогах-«луноходах», казались мне все страннее и страннее. Типичные гоголевские хутора, глухие провинциальные поселки, как в России: древние, фольклорные, почти не тронутые современностью, сохранившиеся в счастливом неведении, равнодушные к тому, что происходило за близлежащей границей: к политическим чисткам, всеобщей электрификации, ГУЛАГу. И в своих фантазиях я тоже начал чувствовать себя гоголевским персонажем: странствующий чиновник, путешествующий сановник, мошенник, из великой столицы, из средоточия власти, отправившийся в провинцию. Я еду по лесу, я въезжаю в очередной поселок, еще более глухой, чем предыдущий. Называется он, допустим, Б***. По улицам бродят свиньи и кошки, и если не разместился на постой кавалерийский полк или не приехал ревизор, то все здесь застыло в неподвижности, как в тихом омуте. Вот городская площадь, местный постоялый двор, лавка, где продаются пилы, хомуты, ведра и веревки. Есть здесь несколько изящных особняков и купеческих домов, довольно симпатичных, пока они не охвачены огнем или не обваливается под снегом крыша. Вот градоначальник, врач, полицмейстер, брандмейстер, городской пьяница, несколько купцов, несколько помещиков, несколько деловых людей, несколько непоседливых жен и множество зажиточных дворян из отдаленных усадеб, жаждущих узнать, что нового в мире. Приехал гость из столицы! На свет извлекаются лучшие наряды, и в гостинице или ресторане устраивается прием. Праздник продолжается, пока гость не отправится в обратный путь, к столичным огням, к партиям и дворцам, — а затем жизнь входит в прежнее русло.
Мои рассказы, да и меня самого, особенно когда спускалась ночь и начинался розлив напитков, встречали на ура. Меня от души хвалили за хороший английский, за симпатичные рассказики. «Ваша книга такая забавная, что мы чуть не засмеялись», — сказал мне один из слушателей. «Вам нравится Финляндия?»; «Вам нравится Сибелиус?»; «Любители вы охотиться?»; «Любите ли вы сауну? Нужно из парилки — и в озеро, а потом в снегу поваляться!»
В Куопио я посетил сауну, чья-то дородная супруга и краснощекие дочери купали меня в озере, а потом реанимировали мой хладный труп березовыми вениками. В Миккели меня пригласили участвовать в лыжном кроссе, и я на прикрепленных к ногам деревянных планках совершил четырехчасовой поход по равнине. В Кюярви позвали охотиться на лосей, но я сумел сбить из ружья лишь пару замерзших веток. В Ювяскюле я сходил на соревнования по прыжкам с трамплина, где крошечные фигурки слетали по огромным деревянным желобам и со всего маху плюхались в сугробы. Собственные рассказы казались мне все более лишними, кожа обветрилась, голос стал хриплым. Между тем холодало, ртутный столбик опускался все ниже, а я двигался дальше и дальше на север.
И наконец добрался до последнего пункта своего назначения — до городка… Ладно, назовем его О***. Он находился где-то в верхней части заледеневшего Ботнического залива, рядом с Полярным кругом, чуть ли не в Лапландии. Оставалась последняя читка, а там — полночный экспресс, снова Хельсинки, а потом Ленинград. Я очень устал; я был изнурен чтениями, щедрым гостеприимством, сауной, охотой на лосей, лыжным кроссом. В голове стоял туман, голос почти пропал. Я сошел с поезда в мороз и вихрь. Брови немедленно заледенели, а лицо застыло в отвратительной гримасе. Горло сдавило — в общем, чувствовал я себя прескверно. Оглядевшись в поисках привычной библиотекарши или учительницы, пришедшей меня встречать, я увидел нечто совсем иное. На платформе выстроился городской оркестр, в аксельбантах и эполетах. Нетрудно было догадаться, что последует дальше: они грянули «Боже, храни королеву!». Над оркестрантами развевался британский флаг. Девочка в белом народном костюме подбежала ко мне и вручила приветственный адрес.
Я обернулся и увидел запорошенную снегом группу местных чиновников. Здесь была светловолосая градоначальница, в державных горностаевых мехах, с туго уложенной прической. Здесь были губернатор провинции (в шляпе с перышком), полицмейстер и брандмейстер (в парадных мундирах) и директор гимназии в академической тоге. А за ними тянулась длинная колонна партикулярного народа: торговцы, лавочники, библиотекарша, зажиточные дворяне, непоседливые молодые жены, городской пьяница — и все они ждали меня. Госпожа градоначальница достала шпаргалку и зачитала приветственную речь, которую мне перевел местный учитель. Затем под звуки «Финляндии» наша процессия прошагала по главной улице. Промелькнула россыпь совершенно гоголевских лавочек с хомутами и вожжами. Затем показался деревянный постоялый двор с курятником неподалеку. Замерзшие горожане останавливались и горячо приветствовали меня.
Но вот впереди показалась городская площадь с заснеженными деревьями в обрамлении общественных зданий: белая лютеранская кирха, бревенчатая православная церковь, большое белое деревянное здание с изящными окнами (очевидно, резиденция местного губернатора), освещенный каменный дом с часами на фасаде — наверное, местная ратуша. Перед ратушей стоял лапландец в синем костюме и держал в поводу двух северных оленей. Звеня колокольчиками, лихо лавируя между огромными лесовозами (носящимися по городу на огромной скорости), подкатили конные санки. Процессия замедлила свой ход; мы остановились…
— Извините, — внезапно вставляет Мандерс, — вы ведь собирались рассказать про поездку в Ленинград?
Да, сейчас… Итак, мы вошли в празднично убранный зал городских собраний, поднялись на сцену. Здесь собрались практически все местные граждане; и сейчас они сидели передо мной, вообразив, очевидно, что их посетила какая-то мировая знаменитость. (Впоследствии я обнаружил следы подобного недоразумения в одной статье из еженедельной газеты, написанной кем-то из завсегдатаев писательского кафе «Космос»: он явно принял меня за Уильяма Голдинга; едва ли такое могло случиться где-нибудь, кроме Финляндии.) Градоначальница встала и произнесла длинную приветственную речь (тщательно переведенную для меня одним местным лавочником) о том, как они счастливы, что изо всех городов, разбросанных Господом по земному шару, я выбрал для своего визита именно этот. Затем, продекламировав несколько строк из «Калевалы», она пригласила меня на трибуну.
В горле у меня першило, как будто я проглотил терновый куст. Я вышел на трибуну в своих серебристых сапогах-«луноходах» и, прокашляв несколько благодарственных слов градоначальнице и городскому совету, попытался зачитать свои рассказы. Но мой голос совсем ослабел; и через несколько мгновений я был вынужден остановиться. «Что-то со мной неладно…» — просипел я, и тут гортань сжало наглухо. Мне оставалось лишь разочарованно развести руками, беспомощно оглядеться вокруг и сесть на место… Градоначальница одарила меня гневным взором, вскочила и сбежала со сцены. Городской оркестр тут же заиграл «Лебедя Хаменлинны». Слушатели начали покидать свои места, и через несколько мгновений зал опустел. А я так и остался сидеть в пустом зале городских собраний, недалеко от Полярного круга, — безгласный, бесполезный писатель, лишившийся единственного, что привело меня сюда: дара речи.
Мне уже сказали, что в маленькой деревянной гостинице на другой стороне площади будут устроены торжественный обед и прием в мою честь (или в честь Уильяма Голдинга, уж не знаю). Я подумал, что такие мероприятия не отменяют, а потому перешел через площадь, примостился в гостиничном буфете и заказал восстановительный горячий напиток, рассчитывая дождаться здесь своего полночного экспресса, который увезет меня из этого города в Хельсинки, к моему переводчику. Но, пока я ждал, вокруг стали происходить какие-то события. Гостиница заполнялась людьми в парадных вечерних нарядах. И опять же присутствовали все первые граждане города О***: строгая светловолосая градоначальница, маленький лукавый губернатор, толстый полицмейстер, тощий брандмейстер, начальник гимназии, городской пьяница, зажиточные дворяне, их непоседливые жены. Они все еще поглядывали на меня рассерженно и строго, но ясно было, что случая покрасоваться на таком торжественном мероприятии никто упускать не собирается. Появился и тут же заиграл оркестр. Я сидел и наблюдал за ними. Никто не подходил и не заговаривал со мной, чему я и радовался, поскольку отвечать был совершенно не в состоянии. Между тем по залу начали курсировать официантки с большими бутылками водки. Я сидел в углу и равнодушно смотрел на них, не сомневаясь, что через каких-нибудь четыре часа сяду в поезд и навсегда покину этот мирок.
Был конец недели, пятничный вечер. Никто не говорил мне, что происходит с финнами в пятницу вечером. А в пятницу вечером финны становятся совсем другими людьми: за каких-нибудь полчаса их вечное уныние сменилось хорошим настроением. Еще через полчаса они совершили переход от мрачной серьезности к бурному веселью. Все, кто еще стоят на ногах, смеялись, не переставая.
— Это вам… — приятельски объяснил лавочник, подойдя ко мне с огромной порцией водки. — Вы их очень насмешили. Они смеются над вами.
— Неужели? — хрипло выдавил из себя я.
— Такого здесь давно не было. Мы встретили вас с поезда. Мы заказали для вас оркестр. Мы все собрались в ратуше.
Я кивал сочувственно.
— А что вы для нас сделали? Ничего. Вы проехали тысячу миль и ничего нам не привезли. Спасибо. Порадовали.
Я кивнул еще несколько раз.
— В пятницу вечером мы любим расслабляться. Развлекаться.
Что правда, то правда! Действительно, что-то изменилось в лучших людях города О***. Толстый полицмейстер плясал на столе с барабанщиком из оркестра. Директор гимназии раздевал библиотекаршу. Лукавый губернатор растянулся в углу, окруженный толпой непоседливых жен. И только городскому пьянице не повезло: он в одиночестве бродил по залу и выглядел серьезнее прочих.
Еще через полчаса все перешли от веселья к оцепенению, скатившись с вершины радости в пропасть слезного уныния. Я наблюдал за ними, прихлебывая пиво, ибо за время турне успел познать коварство водки. И в этот момент, когда оркестр уже вовсю запинался и не попадал в такт, ко мне подошла госпожа градоначальница. Ее прическа съехала набок, закрыв один глаз; ее платье было расстегнуто. Она дружелюбно улыбнулась мне.
— Она хочет поблагодарить вас за то, что вы посетили наш немудрящий городишко, — объяснил лавочник.
Я кивнул.
— Она говорит, это для нас большая честь. У нее к вам небольшая просьба, она надеется, что вы не откажете.
Я еще раз вежливо кивнул.
— Она хочет иметь ребенка от такого знаменитого человека.
У меня брови поползли на лоб.
— Это не займет много времени. Она живет тут рядом. А у вас еще два часа до поезда.
Я прохрипел что-то неопределенное, показывая на свое горло.
— Она говорит, это будет такой милый сувенир на память о вашем визите, — перевел лавочник. — Путешественник всегда должен что-то после себя оставить.
Я посмотрел на эту беспомощно-очаровательную женщину с растрепавшимися волосами, попавшую под чары коварной водки и позабывшую о своем начальственном кресле. И поэтому…

 

— Я уже знаю, что вы хотите сказать, — перебивает меня Мандерс. — И поэтому вы так и не добрались до Ленинграда. Чрезвычайные обстоятельства заставили вас задержаться на всю ночь, и вы опоздали на хельсинкский поезд.
— Нет-нет, — возражаю я, — я успел на поезд. Градоначальница лично меня проводила.
— Опять с оркестром?
— Нет, только градоначальница. Она обо мне очень заботилась.
— Ох уж эта знаменитая финская пятница, — вздыхает Мандерс. — Мы, шведы, о ней очень даже наслышаны.
— Кстати, финская пятница продолжалась и в хельсинкском экспрессе, — добавляю я. — Могу поклясться, что в поезде все были в стельку пьяные: и мужчины, и женщины, и красавицы, и уродины, и весь первый класс, и весь третий класс.
— Охотно верю.
— Напротив меня всю дорогу сидела прекрасная блондинка в длинной черной шубе и роскошной горностаевой шапке. Всю ночь она громко спорила со своим собственным отражением в окне. А когда мы рано утром въехали в Хельсинки, ко всем дверям кинулись носильщики; они принимали лежачих пассажиров, штабелями грузили их на тележки и транспортировали на стоянку такси.
— Так, значит, мы наконец добрались до запломбированного вагона на Ленинград?
— Не совсем. Мой переводчик уехал туда, но без меня. Его арестовали прямо на Финляндском вокзале. Три недели он просидел в русской тюрьме. Конечно, неприятно, хоть он и говорил, что там у него была возможность заниматься переводом моей книги. А потом либо финны начали протестовать, либо русские от него устали — только его засунули в вездеход, отвезли к финской границе и выкинули прямо в снег.
— А перевод все-таки вышел?
— Да, на следующий год. Он имел большой успех. Финны читают много книг. Зимой, знаете ли, им просто больше нечего делать. Критики были очень благосклонны — к тому же большинство из них знали меня по кафе «Космос». Некоторые даже называли меня юным наследником Гоголя.
— Вы очень мудро поступили, что не поехали. Русские не отпустили бы вас так просто. Вы могли нарваться на серьезные неприятности.
— Скорее всего. Но тогда-то я этого не знал.
— Так почему же вы не поехали?
— А разве я вам не объяснил? Я благополучно сошел с поезда и вернулся в гостиницу «Гурки»…
— Бывшую штаб-квартиру гестапо?
— Ага. А на другое утро проснулся в бреду и горячке, с опухшими гландами.
— Тонзиллит, вне всякого сомнения. Вы, наверное, переутомились за время путешествия.
— Так оно и было. Мой издатель привел врача, который сказал, что мне никуда нельзя ехать, и накачал меня антибиотиками. Через несколько дней меня отвезли в аэропорт, и я вернулся к своей семье и нормальной жизни. Впрочем, голос я обрел только через три недели. После этого я бывал в России, но так ни разу и не добрался до города-денди, что прихорашивается на виду у всей Европы.
— Что-что?
— Так Гоголь называл Петербург. Или Ленинград.
Мандерс вопросительно глядит на меня:
— А градоначальница? В этом самом «назовем его О***» рядом с Полярным кругом? Народился там маленький профессор?
— Нет-нет, — Я немного смущаюсь. — Понимаете ли, в те далекие годы мы были ужасно нравственными. Мир еще не распустился вконец. Мы всерьез воспринимали мораль, верили в добродетель, добро и истину…
— Ну, мы все через это прошли. Даже в Швеции.
— Особенно в Швеции. Но мне всегда казалось, что я поступил немного невежливо, расставшись с ней подобным образом. Ведь и она, и все остальные были так добры ко мне.
— Ну конечно. Городской оркестр и все остальное…
— Вы думаете, они устраивают такой прием всем гостям без разбору?
— Я не слишком хорошо знаю Финляндию, но не думаю. Я более чем уверен: ваше очарование сразило ее наповал.
— Я тоже не остался равнодушен. Она действительно была очень привлекательна. Но до сих пор не могу понять: то ли она действительно этого хотела, то ли просто пыталась сделать мне приятное, чтобы, вернувшись домой, я не думал, что съездил впустую. Но в то время для столь безответственного поступка я был, пожалуй, еще слишком молод и глуп.
— Знаете, а я, кажется, припоминаю, что по этому поводу сказал Дидро, — произносит Мандерс, встав с шезлонга и устремив свой взгляд куда-то за перила.
— Да? А я не помню.
— Это в статье о путешествии Бугенвиля по южным морям, где он встретил пресловутых благородных дикарей. По-моему, это там он рассуждает про мультикультурный подход и сексуальную раскрепощенность.
— Вы имеете в виду «делай что хочешь»?
— «Во Франции быть монахом, а на Таити — дикарем», — по-моему, он это так сформулировал.
— Но Дидро же вообще не верил ни в мораль, ни в добродетель. Не он ли сказал: «В чужой стране носи чужой костюм, но сохраняй одежду, которая понадобится тебе по возвращении домой»?
— Вы правы, — соглашается Мандерс.
— Ну вот, теперь вы знаете, почему я питаю такую слабость к Финляндии, — резюмирую я. — И, по правде сказать, я бы ничуть не огорчился, если бы мы не поплыли в Петербург, а поменяли курс и пристали в Хельсинки.
— Очень жаль, но это невозможно. — Мандерс снова вглядывается в даль.
— Никто не знает, что возможно, а что нет, — философски замечаю я.
— А я знаю, — настаивает Мандерс. — Видите вон тот остров прямо по курсу? Я его узнал. Это Котлин. То есть Кронштадтская крепость.
Я тоже встаю посмотреть. Прямо перед нами над холодной и маслянистой водой возвышается огромный укрепленный остров; вокруг него снуют суда и суденышки. На палубу, расположенную прямо под нами, вдруг высыпают прочие паломники-«дидровцы», ощутившие перемену климата: Агнес и Сонненберг, Версо и шведский соловей, Бу и Альма. Они радуются, весело переговариваются и тоже смотрят за борт. Следом за ними выбегает и Ларс Пирсон.
— Кронштадт? — переспрашиваю я.
— Остров Революции, — поясняет Мандерс. — Место, где матросы начали русскую революцию. Здесь сидел под арестом царь Петр, супруг Екатерины Великой, когда она захватила престол.
— Это значит, что мы уже подплываем?
— Раньше главный порт был в Кронштадте. А сразу за ним — морской терминал на Васильевском острове. Так что вы, несмотря ни на что, все же добрались до Петербурга.
Назад: 18 (прошлое)
Дальше: 20 (прошлое)