17 (наши дни)
Новый день на море, ветреный и свежий. А вот и я, растянулся в безобразном парусиновом шезлонге на палубе «Владимира Ильича», закутавшись в теплую куртку с капюшоном и завернувшись в мохнатый плед. С капитанского мостика косится на мою спину бронзовый Ильич — смотрите любопытством, как я полулежа пролистываю книгу, пытаясь читать. На корабле царит странная, даже слегка печальная тишина. Мы плывем уже третий день; сегодня зябко, сыро, свежо, ясно, ветрено, обычная балтийская прохлада. Над водой поднимается нестойкий туман — то появится, то исчезнет, как будто никак не решит, чего хочет. Море за бортом волнуется не сильно, но достаточно тошнотворно. Берега не видно нигде; все-таки Балтийское море — это не шутка. Широкий фарватер, по которому мы плывем, заполнен толстопузыми российскими рыбозаводами; их трубы раскрашены в три цвета, символизирующих до- и послемарксистскую эпоху. Все они движутся на запад, в сторону более богатых экономических систем. А мы плывем на восток, прямо в политическую неразбериху, экономический кризис, а может быть, и в очередную гражданскую войну. К югу от нас расположены прибалтийские республики, активные и симпатичные граждане которых когда-то, поддавшись грузинскому очарованию Сталина, подчинились его требованию и «потребовали принять» их в союз социалистических республик; но сегодня им удалось разорвать этот грабительский контракт и образовать северное сообщество нового образца. А где-то на севере, за густой туманной завесой, лежат Финляндия и Хельсинкский порт. Лично для меня Хельсинки — один из лучших городов на земле; в свое время я в него просто влюбился.
Кутаясь и дрожа в своем шезлонге, я пытаюсь читать: снова перечитываю «Племянника Рамо» — книгу, которую наша великолепная дива едва не вышвырнула в коридор, твердо решив, что она скучна и неприятна. Так ли это на самом деле? По-моему, нисколечко. Я зачитался ею, едва раскрыв знакомое вступление: «Какова бы ни была погода — хороша или дурна, — я привык в пять часов вечера идти гулять в Пале-Рояль. Я рассуждаю сам с собой о политике, о любви, о философии, о правилах. Мой ум волен тогда предаваться полному разгулу; я предоставляю ему следить за течением первой пришедшей в голову мысли, правильной или безрассудной. Мои мысли — это для меня те же распутницы. Я следую за ними подобно тому, как наша распущенная молодежь в парижских аркадах идет по пятам за куртизанками легкомысленного вида, не пропуская ни одной девицы и ни на ком не останавливая свой выбор. Если же день выдался слишком холодный или слишком дождливый, я укрываюсь в кофейне „Регентство“. Там я развлекаюсь, наблюдая за игрою в шахматы». А дальше появляется тот самый сюжетообразующий племянник: «Однажды вечером, когда я находился там, стараясь побольше смотреть, мало говорить и как можно меньше слушать, ко мне подошел некий человек — одно из самых причудливых и удивительных созданий в здешних краях, где в них отнюдь нет недостатка. Никто не бывает так сам на себя не похож, как он».
— Эй, привет! — раздается вдруг чей-то голос.
Я отрываю взгляд от перелистываемых страниц и вижу, как некто идет ко мне вдоль борта, обдуваемый порывистым ветром. Это Андерс Мандерс, элегантный и опрятный, в дорогом суконном плаще, развевающемся вокруг ног, и в настоящей лисьей шапке с опущенными ушами. За все время путешествия Мандерс не проявлял никаких странностей. Он был одним из самых стойких и молчаливых членов группы: симпатичным, надежным, совершенным дипломатом и джентльменом, все подмечающим и ни на что не реагирующим. Даже суровый Свен Сонненберг, занятый только столами, в интеллектуальном отношении абсолютная tabula rasa, — и тот взял моду за общими обедами в огромной корабельной столовой оживленно и яростно отстаивать свои пролетарские вкусы. Он раскритиковал мой ледериновый ремешок от часов, презрительно разглядывал мои пластицированные туфли, исследовал и забраковал мою недостаточно прочную трубку. В послеобеденное время он удостаивал беседой только Агнес Фалькман, нашу реформистку, феминистку и профсоюзную деятельницу, которая, похоже, разделяла его шведское пристрастие к ручной работе.
Но сегодня наша компания совсем распалась. По крайней мере сейчас (а уже почти полдень) Мандерс — единственный, кто появился на палубе. «Дидровцев» подкосила докучливая балтийская простуда. Подозреваю, кстати, что она была вызвана двумя докладами, которые мы с Версо зачитали (или, точнее, едва не зачитали) вчера. Хотя я до сих пор не уверен, что это единственно верное объяснение моратория, наложенного нынче на все наше предприятие. Наш милый конференц-зал, находящийся двумя палубами ниже, сегодня заперт, пуст и неосвещен. Никто больше не говорит о статьях. И сами философические пилигримы куда-то исчезли; на них можно лишь случайно натолкнуться в разных концах нашей великолепной плавучей гостиницы. Шведская дива, похоже, навеки уединилась в своей элегантной каюте на капитанской палубе с Ларсом Пирсоном (он тоже не показывается) или без него и, несомненно, даже не догадывается о моих дурацких приступах ревности. Жак-Поль Версо попадается мне на глаза лишь изредка: похоже, он больше не лэптопит свой лэптоп, а предался охоте за бесчисленным племенем улыбчивых корабельных Татьян. Сегодня я мельком видел Агнес Фалькман: она внезапно всплыла в одном из кресел салона красоты, будто утопленница, покрытая толстым слоем лечебной грязи. Бу и Альма Лунеберг, очевидно, на всех обиделись, и теперь их нигде не найти. Таким образом, из девяти отправившихся в плавание человек со мной остался лишь Мандерс.
— Замечательная книга, я ее хорошо знаю, — с учтивой улыбкой замечает он, усевшись в соседний шезлонг (который он перед этим протер старой русской газетой) и заглянув мне через плечо.
— Очень приятно, что вы так думаете, — отвечаю я. — Скажите: а не видали ли вы сегодня нашу великую диву?
— Нет, но я увижусь с ней вечером. Мы договорились поужинать вдвоем.
— Так она уже не с Ларсом Пирсоном?
— Нет. Я только что видел его в баре, он пил в одиночку. Но я сомневаюсь, что она вообще имела дело с этим занудой. А вы?
— По-моему, не далее как сегодня ночью.
— Едва ли. Они враждовали еще в Стокгольме. Они никогда не сойдутся.
— А как поживает проект «Просвещение»?
— Пока никак. Профессор Бу закрылся в своей каюте вместе с Альмой.
— Это все из-за меня. Я чувствую себя жутко виноватым.
— Напрасно, уверяю вас. Разве что вам нравится чувствовать себя виноватым, как это часто бывает. Его поведение — обычный каприз, не более. Профессор Бу отлично чувствует, когда можно покапризничать, а когда не стоит. А в результате он просто имеет возможность отдохнуть и заняться тем, что ему нравится.
— И что же ему нравится?
— Устраивать чужие дела и заключать сделки. Ведь Бу — известнейший проныра, деляга, тусовщик и манипулятор.
— В самом деле?
— Профессор Бу знает всех, и все знают его. Он ведь заседает в Нобелевском комитете, который для писателей — все равно что Олимпийский комитет для спортсменов. Это открывает ему любые двери и дает возможность участвовать во всех самых представительных собраниях.
— Но он же не выходит из своей каюты…
— Да; но у него есть телефон. Я думаю, сейчас он звонит, отправляет телеграммы, рассылает свои послания и предложения и заключает какие-то тайные сделки. Он общается с Вашингтоном и Парижем, со Стокгольмом и Римом. И конечно же, с Петербургом. Несомненно, он хорошо знает Петербург. Знаете ли, эти манипуляторы-международники — истинная соль земли.
— А что же с проектом «Дидро»? Он все еще жив?
— Живее всех живых. С чего бы ему умирать? Из-за этой драчки вокруг докладов? Так без этого ни одна конференция не обходится.
— Я имею в виду последние новости. Вы смотрели телевизор сегодня утром?
Сегодня утром российский мир выглядел еще непригляднее, чем прежде. На экране шли панорамные кадры выгоревшего и почерневшего Белого дома, и языки дымного пламени лизали его стены. Парламент разогнали; ему заткнули рот. Но озлобленные толпы с красными и трехцветными флагами все еще ходили повсюду, и по улицам все еще грохотали танки. Кого-то выносили на носилках. В Москве объявили комендантский час. Но на царе Ельцине переживания не сказывались ничуть. На телеэкране он выглядел еще более непреклонным и устрашающим, чем обычно, — как главная деталь механизма, только что продемонстрировавшего свою несомненную мощь. Как Всероссийский Отец. «Друзья, я низко кланяюсь всему российскому народу», — сказал он, склонив перед камерой седую главу.
— Да, смотрел, — отвечает Мандерс с очаровательно беззаботным видом, какой часто бывает у дипломатов. — Там все интереснее и интереснее. А вас в Россию не тянет?
— Честно говоря, не уверен. В страну, где происходит такой кризис…
— Но что может быть интереснее кризиса?
— По-моему, разгар революции — не лучшее время для проекта «Просвещение»… — возражаю я.
— В корне неверный подход! — восклицает Мандерс. — Знаете ли, когда бы вы туда ни приехали, вы всегда попадете в кризис. В России всегда кризис. А Просвещение, как я полагаю, само по себе революционно. Разум всегда был источником проблем и неприятностей. Так было, есть и будет. Об этом, кстати, говорит и ваш приятель-племянник вот в этой книжке. Философия и добродетель хороши каждая на своем месте, но между ними очень мало общего. Помните, что сказал племянник? Конечно, это очень приятно — быть философом, мыслить, обсуждать и посещать благовоспитанные салоны. Но если вы червь, то большую часть времени вам приходится ползать. И вы, несомненно, пылаете гневом и жаждете мести, если кто-нибудь на вас наступит.
— Конечно, — киваю я. — Вы знаете, я вспомнил одну конференцию на Канарских островах…
— Вы, академики, все время на конференциях, — улыбается Мандерс. — Ну как? Хорошо съездили?
— Не слишком. Это было еще во времена Франко. Там как раз происходили студенческие волнения, шла вооруженная кампания за независимость Канар. Я понял, что тут что-то не так, уже когда сошел с самолета и не обнаружил профессора, который должен был меня встретить. Вместо него там была группа студентов, изо всех сил скрывавших лица за воротниками курток. Они сказали, что профессор очень извиняется, но он сейчас прячется в горах вместе со своей женой. Он надеется, что это не помешает моим лекциям и что я смогу провести конференцию без него. Поскольку я был единственным иностранным докладчиком, эта новость меня отнюдь не обрадовала. Я поехал в университет — и оказался в центре большой студенческой демонстрации. Испанские власти реагировали на нее как обычно. Все подступы к университету были заблокированы бронированными джипами с автоматчиками.
— Но они вас впустили?
— Конечно. Я ведь был приглашенным иностранным лектором. Они даже пропустили нескольких студентов — или те сами просочились через черный ход. Но так или иначе, я все же смог прочитать свою вступительную лекцию. Если я не ошибаюсь, это было радикально новое прочтение «Алой буквы» Натаниеля Готорна, романа о пуританстве и прелюбодеянии. Где-то посередине лекции, когда мои аргументы становились все интереснее, на улице началась перестрелка. Несколько пуль разбили окно и пролетели через аудиторию. Студенты вели себя превосходно: они терпеливо дослушали мой доклад об образе Эстер Принн как символе естественной страсти. Но, честно говоря, это была не лучшая моя лекция.
— Могу себе представить.
— Затем было обсуждение — кстати, весьма продуктивное. А когда я вышел из университета, все протестовавшие студенты уже куда-то исчезли. На ступенях осталось только несколько трупов.
— О боже!
— Вечером несколько аспирантов отвезли меня в какой-то бар на вершине горы, где я смог встретиться с профессором. Он был тщательно замаскирован: широкополая шляпа, темные очки, наклеенные усы. И его жена, конечно, тоже. Он очень извинялся и сказал, что весьма сожалеет о том, что пропустил мою лекцию. Он тоже занимается Готорном и несколько недель с нетерпением ждал моего выступления. Но я должен войти в его положение: он ведь приехал с полуострова и был назначен на должность правительством Франко, поэтому появляться в университете ему было опасно — его могли попросту убить. И он не решился, он рассыпался в извинениях, этот славный профессор. Затем мы пообедали вместе, и я вернулся в университетское общежитие, а он поднял воротник и удалился в свое безопасное горное убежище.
— И на этом конференция окончилась?
— Не совсем. Второй день мы посвятили роману Мелвилла «Моби Дик». Войска и джипы заполонили весь кампус. Но некоторые студенты все же решились взяться за старое.
— За «Моби Дика»?
— Разумеется. Мы провели умеренно продуктивную дискуссию о сущности американской трагедии и значении образа Белого Кита. Студенты вели себя дружелюбно и вроде бы приняли мою трактовку. Потом они завернули меня в одеяло и отвезли в аэропорт, чтобы я смог ближайшим самолетом улететь в Мадрид. По странному совпадению в нем же летел профессор, который меня пригласил, и его жена. Они переоделись монахинями-бенедиктинками.
— А что случилось с ними потом?
— По-моему, спустя несколько недель Марокко заявило о своих правах на Канарские острова, и настроения борцов за независимость круто изменились. Они предпочли остаться в составе Испании. Профессора и его жену считали шпионами Франко, но при демократии они получили кафедры в Мадриде и впоследствии стали очень знаменитыми. А я изменил свои взгляды на «Моби Дика».
— Вот так конференция!
— Далеко не самая приятная в моей жизни.
— Но по крайней мере, запоминающаяся. А что осталось в памяти о других конференциях?
— Согласен. Лучше всего запоминаются неприятности и недоразумения. Хотя, насколько помню, всякий раз, когда я читал лекции за рубежом, там происходил кризис или что-то в этом роде.
— Ах вот как! Наверное, так влияют на иностранцев ваши научные изыскания. Но в таком случае в этот раз все как обычно?
— В самом деле. Просто всегда хочется надеяться на лучшее. На том весь мир держится. Но при таких проблемах они ведь могут просто не дать нам сойти на берег.
— Вы совершенно правы, — соглашается Мандерс. — Русские непредсказуемы. Они могут не выпустить нас с корабля. Они могут задержать нас на терминале. Они могут впустить нас в страну, а потом не выпускать. С российскими начальниками всегда так. Сегодня они милейшие и приятнейшие люди, а завтра — тираны и деспоты.
— В зависимости от того, какая партия у власти?
— А вот это на самом деле безразлично. Какая бы партия ни пришла к власти, командуют обычно одни и те же люди. Бывшие пламенные коммунисты сегодня руководят свободным рынком. Те, кто сегодня поднимает тосты за международное сотрудничество и открытое общество, когда-то репрессировали инакомыслящих. Начальники полиции сами организуют большинство преступлений. Это очень простая система. Дарвиновская. Звериные уловки. Выживает наиболее приспособленный. Тот, кто сумеет оседлать тигра истории.
— Я вижу, вы неплохо их знаете.
— Я знаю о них все. Я шесть лет был культурным атташе при шведском консульстве. Я уверен, что именно поэтому Бу решил, что я буду полезен в этом путешествии. Ведь я знаю всех тамошних чиновников.
— Вы были в Санкт-Петербурге?
— Да, только тогда он назывался Ленинград. Шведы — давние враги русских, но, как ни странно, всегда хорошо с ними ладили. Один берег Балтики всегда нуждается в другом. Вот почему мы, будучи западными людьми, проводим благородную пацифистскую политику. Мы позволяем им свободно плавать по нашим фарватерам, поскольку они никак не могут их контролировать. Мы позволяем им ремонтировать их атомные субмарины в наших портах. А посольство России в Стокгольме — всем известное шпионское гнездо.
— Надеюсь, вы что-то с этого имеете?
— Имеем. Нам позволяется тайно ввозить и вывозить людей. А также рукописи, научные работы, книги. Большинство самиздата попало на Запад именно через нас. И кроме того, у нас всегда есть наше знаменитое секретное оружие.
— Какое?
— Нобелевская премия. Она сильнее десятка крейсеров. Если мы видим, что они начинают слишком плохо обращаться со своими лучшими писателями и учеными, мы даем им Нобелевскую премию.
— И это помогает?
— Не всегда. Но благодаря этому они нас немножко побаиваются. Мы не представляем для них реальной угрозы, но даем моральную оценку их поступкам. И только поэтому Бу — столь влиятельная в России фигура.
— А он влиятельная фигура?
— Безусловно. Он бывал там множество раз. Там понимают, насколько он влиятелен. Он знает всех тамошних университетских деятелей.
— А как насчет библиотеки Эрмитажа?
— Не думаю, что Бу так уж интересуется библиотеками. Он метит выше. Мне кажется, на самом деле он едет в Россию для того, чтобы разузнать побольше о лучших русских писателях, и еще по каким-то делам, связанным с Нобелевской премией.
— Похоже, вы любите Ленинград…
— Любил. В то время я был молод, и мне нравилась эта жизнь с легким привкусом опасности.
— Да, интересное было время…
— Замечательное, поразительное, конспираторское и страшное. Ленинград еще был Ленинградом. Пушкин называл его «подводным городом», и в нем действительно было что-то эдакое. А вы там никогда не бывали?
— Нет. Только в Москве. Хотя и до Ленинграда почти что добрался.
— О нет, Москва совсем другая. А что значит «почти»?
— У меня был шанс. Но потом оказалось, что все это несколько сложнее, чем я думал…
И, лежа в шезлонге на холодной и пустой верхней палубе, я рассказываю Мандерсу свою маленькую финскую интерлюдию…