Книга: Далеко за полночь
Назад: Далеко за полночь
Дальше: Примечания

Сладкий дар

Have I Got a Chocolate Bar For You! 1973 год
Переводчик: О.Акимова
Все началось с запаха шоколада.
Однажды в июне, дождливым туманным вечером отец Мэлли дремал в своей исповедальне в ожидании кающихся.
Куда они все запропастились, недоумевал он. Где-то там, скрываясь за теплыми струями дождя, по перепутьям дорог неслись потоки греха. Так почему же сюда не стремятся потоки кающихся?
Отец Мэлли поерзал на стуле и прищурился.
Нынешние грешники так быстро передвигаются на своих автомобилях, что эта старая церковь кажется им чем-то духовно-расплывчатым. А он сам? Сошедший с выцветших старинных акварелей священник, запертый в четырех стенах.
«Подождем еще пять минут, и хватит», — подумал он не то чтобы с тревогой, но с каким-то тихим стыдом и отчаянием, от которого опускаются руки.
Из-за решетки соседней исповедальни послышался какой-то шорох.
Отец Мэлли быстро выпрямился на стуле.
Через решетку просочился запах шоколада.
«О господи, подумал святой отец, — какой-нибудь парнишка со своей маленькой корзинкой грехов, вывалит и уйдет. Ну, давай…»
Старый священник наклонился к решетке, за которой по-прежнему витал сладкий дух и откуда должны были последовать слова.
Но слов не было. Никакого «Отпусти мне, отец, ибо я согрешил…»
Только странный мышиный шорох, словно кто-то… жует!
Грешник в соседней исповедальне — Господи, зашей его рот — сидел и просто жрал шоколад!
— Нет! — прошептал священник сам себе.
Его желудок, получив информацию, заурчал, напоминая, что с самого утра в нем не было ни крошки. За какой-то грешок гордыни, которому он поддался сам уж не помнит когда, отец Мэлли пригвоздил себя на весь день к праведной диете, и вот на тебе!
Жевание по соседству продолжалось.
В желудке отца Мэлли раздалось грозное урчание. Он приблизился вплотную к решетке, закрыл глаза и крикнул:
— Перестань!
Мышиная грызня прекратилась.
Шоколадный запах улетучился.
И молодой голос произнес:
— Из-за этого я и пришел, святой отец.
Священник приоткрыл один глаз и вгляделся в тень за загородкой.
— Из-за чего именно ты пришел?
— Из-за шоколада, святой отец.
— Из-за чего?
— Не сердитесь, святой отец.
— Сердиться, черт, да кто тут сердится?
— Вы, святой отец. Судя по вашему голосу, я проклят и сожжен еще до того, как начну говорить.
Священник откинулся в скрипящее кожаное кресло, провел ладонью по лицу и встряхнулся.
— Да-да. День жаркий. Я сегодня не в форме. Да я вообще не слишком.
— Позже к вечеру будет прохладнее, святой отец. Вам станет лучше.
Старый священник пристально вгляделся в завесу.
— Кто здесь исповедуется и кто исповедует?
— Ну конечно же вы, святой отец.
— Ну так продолжай!
Голос поспешно выпалил:
— Вы почувствовали запах шоколада, святой отец?
Желудок священника чуть слышно ответил за него.
Оба прислушались к печальному звуку.
— Так вот, святой отец, скажу прямо, я был и остаюсь… шоколадным наркоманом.
В глазах священника вспыхнули забытые искры. Любопытство уступило место юмору и через смех вернулось снова к любопытству.
— И из-за этого ты пришел сегодня на исповедь?
— Да, сэр, то есть, святой отец.
— Ты пришел не из-за того, что возжелал сестру свою, или замыслил прелюбодеяние, или ведешь великую внутреннюю войну с онанизмом?
— Нет, святой отец, — сокрушенно ответил голос.
Священник нашел верный тон и сказал:
— Так-так, ничего страшного. Давай наконец к делу. По правде говоря, ты для меня большое облегчение. Я сыт по горло фланирующими самцами и одинокими самками и всей этой дребеденью, которую они вычитывают из книг, а потом покупают водяные кровати, с головой ныряют в них с придушенными криками, когда эти кровати вдруг дают течь, и на этом все заканчивается. Продолжай. Ты меня заинтриговал, я весь внимание. Рассказывай дальше.
— Так вот, святой отец, вот уже десять или двенадцать лет моей жизни я ежедневно съедаю фунт или два шоколада. Я просто не могу бросить, святой отец. Он стал альфой и омегой моего существования.
— Наверное, ты ужасно страдаешь от прыщей, опухолей, карбункулов и угрей?
— Страдал. И страдаю.
— И все это не прибавляет стройности фигуре.
— Если бы я наклонился, святой отец, я опрокинул бы исповедальню.
Стены вокруг них заскрипели и затрещали, когда невидимая фигура зашевелилась в доказательство своих слов.
— Сиди как сидишь! — вскричал священник.
Треск прекратился.
Теперь священник окончательно проснулся и чувствовал себя превосходно. Давно уже он не ощущал в себе такой жизненной силы, так счастливо бьющегося пытливого сердца и молодой крови, добиравшейся до самых отдаленных уголков его тканей и тела.
Жара спала.
Он почувствовал необычайную свежесть. Какое то радостное возбуждение пульсировало в его запястьях и подступало к горлу. Он склонился, почти как влюбленный, к решетке, в нетерпении ища живительных слов.
— О мальчик, ты не такой, как все.
— И несчастен, святой отец. Мне двадцать два года, я ощущаю себя обманутым, я ненавижу себя за обжорство и чувствую потребность что-то с этим сделать.
— А ты пробовал жевать подольше, а глотать пореже?
— О, каждый вечер я ложусь спать со словами: Господи, избавь меня от всех этих хрустящих плиток, молочно-шоколадных поцелуйчиков и «Херши». И каждое утро я пулей вылетаю из постели, бегу в магазин и покупаю сразу восемь батончиков «Нестле»! К обеду у меня уже диабетический шок.
— Ну, думаю, это скорее относится к медицине, а не к исповеди.
— Мой доктор даже орет на меня, святой отец.
— А то как же.
— Но я не слушаю, святой отец.
— А не мешало бы.
— Мать мне не в помощь, она сама толстая, как свинья, и помешана на сладостях.
— Надеюсь, ты не из тех, кто в таком возрасте живет с родителями?
— А куда деваться, святой отец, слоняюсь без дела.
— Боже, надо принять закон, чтобы запретить мальчикам болтаться в округлой тени своих матушек. А как отец твой терпит вас двоих?
— Кое-как.
— А он сколько весит?
— Он называет себя Ирвинг Толстый. Так он шутит из-за своего размера и веса, но это не настоящее его имя.
— И когда вы идете по дороге, то занимаете собой весь тротуар?
— Даже велосипед не проедет, святой отец.
— А вот Христос в пустыне, — пробормотал священник, — сорок дней голодал.
— Ужасная диета, святой отец.
— Если бы у меня на примете была подходящая пустыня, я бы выпер тебя туда пинком под зад.
— Дайте мне пинок под зад, святой отец. От папы с мамой помощи никакой, доктор и мои худосочные приятели хохочут надо мной, обжорство меня разорит или я сойду с ума. Вот уж никогда не думал, что приду с этим к вам. Простите, святой отец, непросто мне было сюда добраться. Если бы мои друзья, моя мама, мой папа, мой чокнутый доктор узнали, что я сейчас тут, с вами… о черт!
Послышался испуганный топот ног, шум несущегося на всех парах грузного тела.
— Постой!
Но толстяк уже вывалился из соседней исповедальни.
Топоча как слон, молодой человек убежал.
Остался лишь запах шоколада, который говорил обо всем без всяких слов.
Снова сгустился дневной зной, от которого старому священнику стало душно и тоскливо.
Ему пришлось выбраться из исповедальни, потому что он знал: если останется, то начнет потихоньку ругаться и придется бежать в какой-нибудь другой приход, чтобы получить отпущение уже своих грехов.
«О боже, я страдаю грехом раздражительности, — подумал он. — Сколько раз за это надо прочесть «Богородицу»?
Ну-ка прикинь, а сколько их надо прочесть за сотню тонн (плюс-минус тонна) шоколада?
Вернись!» — прокричал он мысленно, стоя в пустом приделе церкви.
«Нет, не вернется никогда, — подумал он. — Я перестарался».
И с этим тяжелым чувством он отправился домой принять прохладную ванну и растереться полотенцем до бесчувствия.

 

День прошел, два, неделя.
Изнуряющая жара вновь загнала старого священника в состояние потного оцепенения и кисловато-мелочной неопределенности. Он дремал в кабинете или перебирал бумаги в еще неотделанной библиотеке, смотрел в окно на нестриженый газон и напоминал самому себе, что на днях неплохо бы по развлечься там с газонокосилкой. Но в основном он ловил себя на колкой раздражительности. Прелюбодеяние было чеканной монетой в этих краях, а мастурбация — его прислужницей. По крайней мере так явствовало из шепота, проникавшего сквозь решетку исповедальни долгими вечерами.
На пятнадцатый день июля он поймал себя на том, что вглядывается в лица мальчишек, лениво проезжавших мимо на велосипедах, набив рты шоколадками «Херши», которые они жадно жевали и проглатывали.
В ту ночь он проснулся с мыслью о шоколадках «Пауэр-хаус», «Бэби Рут», «Лав-нест» и «Кранч».
Он терпел это, сколько мог, потом встал, попытался читать книгу, отшвырнул ее прочь, прошелся взад-вперед в ночном полумраке церкви и наконец украдкой, что-то быстро бормоча себе под нос, подошел к алтарю и попросил Господа об одной из весьма необычных милостей.
На следующий день, после полудня, молодой любитель шоколада наконец-таки появился.
— Спасибо, Господи, — прошептал святой отец, услышав, как заскрипела под огромной тяжестью, словно просевший под неимоверным грузом корабль, другая половина исповедальни.
— Что? — переспросил шепотом молодой голос с другой стороны загородки.
— Прости, это я не тебе, — сказал священник.
Он закрыл глаза и втянул носом воздух.
Будто где-то широко распахнулись ворота шоколадной фабрики и ее сладкий аромат разлетелся по всюду, преображая весь мир.
Но вдруг случилось нечто невообразимое.
С уст отца Мэлли вдруг сорвались резкие слова:
— Тебе не следовало сюда приходить!
— Что? Что, святой отец?
— Поищи другое место! Я не могу тебе помочь. Здесь нужен специалист. Уходи, уходи.
Старый священник был ошеломлен, услышав, как его собственные тайные мысли так запросто слетают с уст. Что это — жара или долгие дни и недели, проведенные в ожидании этого шоколадного маньяка? Что? Что? Но его рот продолжал извергать:
— Здесь тебе никакой помощи не будет! Нет-нет. Иди-ка ты…
— В дурдом, вы хотите сказать? — прервал его на удивление спокойный голос, обдумывающий этот неожиданный взрыв.
— Да-да. Спаси нас Бог, к этим… как их… психиатрам.
Последнее слово звучало совсем уж неправдоподобно. Редко ему доводилось произносить его.
— О господи, святой отец, да что они в этом понимают? — сказал молодой человек.
«И в самом деле, — подумал отец Мэлли, ибо ему давно уже набили оскомину все эти шутовские разговоры, беседы об одном и том же и возмущенные крики. — Вот досада, почему бы мне не вывернуть наизнанку воротник и не купить себе фальшивую бороду!» — думал он, но продолжил уже спокойнее:
— Что они понимают, сын мой? Да ведь они говорят, будто знают все на свете.
— Точно так же, как когда-то говорила Церковь, святой отец?
Священник помолчал, потом сказал:
— Говорить и знать не одно и тоже, — ответил старый священник спокойно, насколько ему позволяло бешено колотящееся сердце.
— А Церковь знает, да, святой отец?
— Если не она, то я знаю!
— Не заводитесь опять, святой отец, — молодой человек помолчал и вздохнул. — Я пришел не затем, чтобы обсуждать с вами, сколько ангелов могут станцевать на острие булавки. Может, я все-таки начну исповедоваться, святой отец?
— Давно пора! — Священник скрестил на груди руки, откинулся поудобнее, сладко прикрыл глаза и добавил: — Ну?
И голос на другой стороне, с его детской манерой речи и ребячьим дыханием, в котором улавливались оттенки завернутых в серебряную фольгу шоколадных поцелуев, аромат медовых сот, под впечатлением от недавних сластей и совсем свежих воспоминаний о пиршествах «Кэдбери», начал описывать свою жизнь: как он встает по утрам, живет и ложится спать со швейцарскими восторгами и искушениями от пенсильванской фабрики «Херши», или как можно слизать шоколадную оболочку с батончика «Кларк», а карамельно-вафельное нутро приберечь для особых случаев и праздников. Или как душа его просит, язык требует, желудок принимает, а кровь поет под танцующий драйв «Пауэр-хаус», манящие обещания «Лав-нест», свободный полет «Баттерфингера», но главное во всем — это сладкое африканское причмокивание темного шоколада между зубами, окрашивающее десны, наполняющее благоуханием нёбо, так что во сне вы бормочете, шепчете, причмокиваете на языках Конго, Замбези и Чада.
Проходили дни, недели, и чем больше голос говорил и чем больше старый священник слушал, тем легче становился груз по ту сторону решетки. Отец Мэлли, даже не глядя, знал, что плоть, заключавшая в себе этот голос, таяла и убывала. Походка уже не была такой тяжелой. А исповедальня уже не скрипела в таком диком испуге, когда тело протискивалось в соседнюю дверь.
И хотя молодой голос и сам молодой человек были на месте, запах шоколада действительно начал сходить на нет и почти исчез.
Это было самое чудесное лето в жизни старого священника.
Однажды, много лет назад, когда он был еще совсем молодым, с ним произошло нечто весьма схожее по своей странности и необычности.
Одна девушка — судя по голосу, не старше шестнадцати лет — приходила пошептаться каждый день с начала летних каникул до тех пор, пока не настала пора снова идти в школу.
И все это долгое лето ее шепот и милый голосок настолько приводили его в трепет, насколько это вообще возможно для священника. Он выслушивал ее в ее июльском влечении, в ее августовском безумии, в ее сентябрьском крушении иллюзий, и когда в октябре она ушла навсегда в слезах, ему хотелось крикнуть: «Не уходи! Останься! Выходи за меня замуж!»
А другой голос шепнул: «Но ведь я лишь слуга невестам Христовым».
И он, тогдашний молодой священник, не выбежал на перепутья мира.
И вот теперь, когда ему под шестьдесят, юная душа внутри него вздохнула, зашевелилась, вспомнила, сравнила старое, потертое воспоминание с этой новой, в чем-то смешной и тем не менее в чем-то печальной встречей с потерянной душой, чья любовь была не знойной страстью к девушкам в донельзя соблазнительных купальниках, а нежной привязанностью к шоколадкам, которые тайком разворачиваешь и незаметно поедаешь.
— Святой отец, — сказал голос однажды под вечер. — Это было прекрасное лето.
— Странно, что ты это говоришь, — отозвался священник. — Я сам сейчас думал об этом.
— Святой отец, мне нужно признаться вам в одной действительно ужасной вещи.
— Думаю, вряд ли что-то может меня потрясти.
— Святой отец, я не из вашей епархии.
— Ничего страшного.
— И еще, святой отец, простите меня, но я…
— Продолжай.
— Я даже не католик.
— Что?! — вскричал старик.
— Я даже не католик, святой отец. Это что, так ужасно?
— Ужасно?
— Я хочу сказать, я действительно очень сожалею. Если хотите, святой отец, я покрещусь, чтобы уладить это дело.
— Ты хочешь покреститься, болван? — орал старик. — Теперь уж поздно! Ты хоть знаешь, что ты наделал? Ты хоть знаешь, в какие бездны греха ты себя вверг? Ты отнимал у меня время, заставлял меня выслушивать тебя, доводил до белого каления, просил совета, хотя тебе нужен был психиатр, спорил с религией, критиковал Папу, если я правильно помню — а я помню! — отнял у меня три месяца, восемьдесят или девяносто дней, а теперь ты хочешь покреститься и «уладить это дело»?
— Если вы не против, святой отец.
— Против! Против! — завопил священник и впал в десятисекундную апоплексию.
Он уже готов был рывком распахнуть дверь, выбежать из исповедальни и выволочь греховодника на свет божий. Но тут…
— Все это было не напрасно, святой отец, — произнес голос из-за решетки.
Священник притих.
— Потому что, святой отец, да хранит вас Господь, вы помогли мне.
Священник окончательно застыл на месте.
— Да, святой отец, в самом деле, благослови вас Господи, вы так мне помогли, и я вам так признателен, — шептал голос. — Вы не спрашивали, но ведь вы догадались? Я сбросил вес. Вы не поверите, сколько я сбросил. Восемьдесят, восемьдесят пять, девяносто фунтов. Благодаря вам, святой отец. Я завязал. Завязал с обжорством. Сделайте глубокий вдох. Вдохните.
Священник нехотя втянул в себя воздух.
— Что чувствуете?
— Ничего.
— Ничего, святой отец, ничего! Его нет. Этого запаха шоколада и самого шоколада тоже. Нет. Нет. Я свободен.
Старый священник сидел, не зная, что сказать, и в его глазах как-то по-особенному защипало.
— Вы совершили труд Христа, святой отец, да вы и сами, конечно, это знаете. Он ходил по миру и помогал людям. Вы тоже ходите по миру и помогаете людям. Когда я падал, вы протянули мне руку, святой отец, и спасли.
И тогда произошло самое невероятное.
Отец Мэлли почувствовал, как у него брызнули слезы. Они переполнили глаза. Они покатились по его щекам. Они собрались над его сжатыми губами, и он разжал их, и слезы стали капать с подбородка. Он не мог их остановить. Они лились и лились, о боже, словно весенний дождь после семи лет засухи, а он, преисполненный благодарности, танцевал один под этим дождем.
Он услышал какие-то звуки из соседней исповедальни и хотя не был в том уверен, но отчего-то по чувствовал, что тот, другой, тоже плачет.
Так они и сидели, пока грешный мир бешено мчался по перепутьям дорог, здесь, в этом пахнущем ладаном полумраке — два человека по разные стороны хрупкой ажурной перегородки, под вечер, на закате лета, и плакали.
Наконец они совсем успокоились, и голос с волнением спросил:
— Вы в порядке, святой отец?
Помолчав, священник ответил, закрыв глаза:
— Спасибо, все хорошо.
— Я могу что-нибудь сделать, святой отец?
— Ты уже все сделал, сын мой.
— По поводу… моего крещения, я имел в виду.
— Это не важно.
— Нет, важно. Я покрещусь. Хоть я и еврей.
Отец Мэлли полухохотнул, полухмыкнул:
— Что-что?
— Еврей, святой отец, но я ирландский еврей, если так лучше.
— О да! — расхохотался старый священник. — Так лучше, лучше!
— Что такого смешного, святой отец?
— Не знаю, но ужасно смешно, смешно!
И тут его охватил приступ такого хохота, что он даже заплакал, и эти потоки слез веселили его еще больше, пока все это не смешалось в едином буйстве. Вся церковь огласилась эхом очищающего смеха. Единственное, что он знал в тот момент, это то, что завтра он расскажет обо всем своему исповеднику, епископу Келли, и ему все простится. Церковь омывается и очищается не только слезами скорби, но и свежим ветром прощения себя и других, который Господь даровал лишь человеку и назвал смехом.
Еще долго не утихали их взаимные возгласы, ибо молодой человек перестал плакать и тоже включился в веселье, и церковь заходила ходуном от хохота этих двух людей, которые еще минуту назад печалились, а теперь смеялись от души. Никто больше не хлюпал носом. Радость билась о стены, как дикая пташка, что стремится вырваться на волю.
Наконец смех иссяк. Оба сидели, вытирая лица, невидимые друг для друга.
Затем, словно мир почувствовал, что пора сменить настроение и декорации, издалека в двери церкви залетел ветер. Подхваченные им листья деревьев усыпали церковные приделы. Сумерки наполнились запахом осени. Лето и впрямь закончилось.
Отец Мэлли посмотрел сквозь решетку на дверь, увидел, как беснуется ветер, как срывает листья, унося их прочь, и вдруг, словно весной, ему захотелось улететь вместе с ними. Его душа требовала какого-то выхода, но этого выхода не было.
— Я ухожу, святой отец.
Старый священник выпрямился на стуле.
— Ты хочешь сказать, до следующего раза?
— Нет, я совсем ухожу, святой отец. Сегодня я пришел к вам в последний раз.
«Ты не можешь так поступить!» — мысленно вскричал священник и едва не произнес вслух.
Но вместо этого как можно спокойней спросил:
— Куда ты отправляешься, сын мой?
— О, по всему свету, святой отец. Всюду. Раньше я всегда боялся. Никогда нигде не бывал. Но теперь, когда я сбросил вес, я гляжу вперед. Надо побывать во многих местах, найти новую работу.
— И как долго тебя не будет, мальчик мой?
— Год, пять, может, десять лет. А вы еще будете здесь через десять лет, святой отец?
— Если Бог даст.
— Ладно, если буду проездом в Риме, куплю какую-нибудь маленькую вещицу и попрошу Папу освятить ее, а когда вернусь, приду сюда и подарю ее вам.
— Ты правда так сделаешь?
— Сделаю. Вы прощаете меня, святой отец?
— За что?
— За все.
— Мы уже простили друг друга, дорогой мальчик, а это лучшее, что люди могут сделать друг для друга.
Из-за перегородки послышалось шарканье ног.
— Ну, я пошел, святой отец. А правда, что «гуд-бай» означает «да пребудет с тобой Бог»?
— Именно это оно и означает.
— Ну, тогда гуд-бай, святой отец.
— И тебе тоже — гуд-бай во всех его первоначальных смыслах, мой мальчик.
И вот соседняя исповедальня вмиг опустела.
Молодой человек ушел.

 

Много лет спустя, когда отец Мэлли уже был очень стар и его постоянно клонило ко сну, его жизнь наполнилась еще одним, последним, событием. Однажды к вечеру, когда он дремал в исповедальне, слушая, как за стенами церкви шумит дождь, он почувствовал странный и в то же время знакомый запах и открыл глаза.
Из-за решетчатой перегородки нежно просачивался едва уловимый аромат шоколада.
Исповедальня скрипнула. Кто-то по ту сторону старался подобрать слова.
Старый священник подался вперед, сердце его учащенно забилось от удивления и замешательства.
— Да? — произнес он, приглашая к разговору.
— Спасибо, — наконец прошептал кто-то.
— Прошу прощения?..
— Когда-то давно, — продолжал шепот, — вы мне помогли. Меня долго не было. Я в городе всего на один день. Увидел церковь. Спасибо. Это все. Мой подарок в кружке для пожертвований. Спасибо.
Послышался топот убегающих ног.
Священник впервые в своей жизни выскочил из исповедальни.
— Постой!
Но невидимка уже исчез. Высокий он был или маленький, толстый или худой — кто знает. Церковь была пуста.
В полумраке он подошел к кружке для пожертвований и помедлил, а потом запустил в нее руку. Там была большая плитка шоколада за восемьдесят девять центов.
Однажды, святой отец, услышал он давно забытый голос, я принесу вам подарок, освященный Папой.
Значит, это он, подарок? Старый священник вертел плитку в дрожащих руках. А почему бы нет? Что может быть лучше этого подарка?
Он увидел, как это было. В летний полдень у Кастель-Гандольфо пять тысяч туристов теснятся внизу, в пыли, потной толпой, а высоко над ними с балкона Папа изредка машет рукой, раздавая благословения, и вдруг среди этой суматохи, из этого моря рук и ладоней высоко поднимается одна смелая рука…
И в этой руке сверкает завернутая в серебряную фольгу плитка шоколада.
Старый священник покачал головой, совсем не удивляясь.
Он запер шоколад в особый ящик своего письменного стола и иногда, спустя годы, когда душный зной окутывал окна и отчаяние просачивалось в дверные щели, стоя позади алтаря, он доставал шоколадку и откусывал крохотный кусочек.
Конечно, то была не гостия, не тело Христово. Но то была жизнь. И она принадлежала ему. И в эти минуты, которые выпадали не часто, но и не так уж редко, когда он откусывал кусочек, тот был (спасибо тебе, Господи)… так сладок.

notes

Назад: Далеко за полночь
Дальше: Примечания