Душка Адольф
Darling Adolf 1976 год
Переводчик: О.Акимова
Они ждали его у выхода. Он сидел, потягивая пиво, в маленьком баварском кафе с видом на горы, причем сидел там с полудня, а было уже полтретьего, обед затянулся, пиво — рекой, и по тому, как он держал голову, смеялся и поднимал очередную кружку с шапкой воздушной, как весенний ветерок, пены, было видно, что сегодня он просто в ударе, и двое, сидевшие с ним за одним столиком, старались от него не отставать, но все равно он их обскакал.
Время от времени ветер доносил их голоса, и тогда кучка людей, толпившихся на автомобильной стоянке, подавалась вперед, прислушиваясь. Что он сказал? А теперь что?
— Сказал просто, что все хорошо: снимают.
— Что? Кого?
— Дурак, фильм, фильм снимают.
— А это с ним кто, режиссер?
— Да. А второй, хмурый, — это продюсер.
— Не похож на продюсера.
— Еще бы! Он себе нос переделал.
— А сам? Правда, совсем как настоящий?
— До кончиков волос.
И все опять подались вперед, чтобы посмотреть на этих троих: того, что был не похож на продюсера, застенчивого режиссера, который непрестанно поглядывал на толпу и сутуло втягивал голову в плечи, закрывая глаза, и сидящего между ними человека в военной форме со свастикой на рукаве, чья красивая форменная фуражка лежала на столе рядом с едой, почти нетронутой, потому что человек этот говорил… нет, ораторствовал.
— Вылитый фюрер!
— Боже мой, как будто оказался в том времени. Прямо не верится, что сейчас семьдесят третий. Будто снова в тридцать четвертом, когда я увидел его в первый раз.
— Где?
— На митинге в Нюрнберге, на стадионе. Осень, м-да, мне тринадцать лет, и я член «Гитлерюгенда», стою среди ста тысяч солдат и юношей на этом огромном поле, вечер, факелы еще не зажгли. Столько оркестров, столько флагов, столько горячих сердец, да-да, поверьте, я слышал, как колотятся сто тысяч сердец, мы все были влюблены в него, он спустился к нам прямо с неба. Он был послан богами, мы знали, и время ожиданий прошло, отныне мы могли действовать, с ним для нас не было ничего невозможного.
— Интересно, как чувствует себя этот актер в его роли?
— Тс-с-с, он тебя слышит. Смотри, машет рукой. Помаши ему тоже.
— Помолчите, — вмешался еще кто-то. — Они опять о чем-то говорят. Я хочу послушать…
Толпа замолкла. Мужчины и женщины прислушались к ласковому весеннему ветру, доносившему слова из-за столика в кафе.
У юной официантки, подававшей пиво, зарозовели щеки и разгорелись глаза.
— Еще пива! — крикнул человек с усиками, похожими на зубную щетку, и волосами, зачесанными на левую бровь.
— Спасибо, не надо, — сказал режиссер.
— Нет-нет, — замотал головой продюсер.
— Еще пива! Отличный денек, — настаивал Адольф. — Тост за наш фильм, за нас, за меня. Выпьем!
Остальные двое взялись за кружки.
— За фильм, — сказал продюсер.
— За душку Адольфа, — вяло проговорил режиссер.
Человек в форме удивленно застыл.
— Я совсем не считаю себя… — он запнулся, — его таким уж душкой.
— Он был настоящий душка, и ты тоже прелесть. — Режиссер залпом выпил пиво. — Не возражаете, если я напьюсь?
— Напиваться не положено, — сказал фюрер.
— Где это написано в сценарии?
Продюсер толкнул режиссера ногой под столом.
— Как думаете, сколько недель нам еще снимать? — спросил продюсер весьма учтиво.
— Думаю, мы закончим снимать, — сказал режиссер, большими глотками отпивая пиво, — где-то на смерти Гинденбурга или когда дирижабль «Гинденбург», объятый пламенем, падает в Лейкхерсте, штат Нью-Джерси, — все равно.
Адольф Гитлер склонился над своей тарелкой и молча атаковал мясо с картофелем.
Продюсер тяжело вздохнул. Режиссер, толкаемый в бок, попытался успокоить страсти:
— А потом пройдет еще три недели, и мы на своем «Титанике» поплывем домой с готовым шедевром, там столкнемся с еврейскими критиками и, храбро распевая «Deutschland Uber Alles», пойдем ко дну.
Неожиданно все трое жадно накинулись на еду, молча вгрызаясь, кусая и пережевывая, а весенний ветерок по-прежнему веял, и на улице по-прежнему ожидала толпа.
Наконец фюрер перестал есть, глотнул еще пива и, откинувшись на спинку стула, провел по усикам мизинцем.
— В такой день ничто не может вывести меня из себя. Вчерашние эпизоды просто превосходны. А какой кастинг! Геринг просто неподражаем. А Геббельс? Совершенство! — Солнце ушло, перестав слепить глаза фюрера. — Так вот. Так вот, вчера вечером я как раз думал: вот я в Баварии, чистокровный ариец…
Оба его собеседника слегка передернулись, но промолчали.
— …делаю фильм, — продолжал Гитлер, тихо посмеиваясь, — вместе с евреем из Нью-Йорка и евреем из Голливуда. Забавно.
— Лично мне не смешно, — необдуманно сказал режиссер.
Продюсер бросил на него взгляд, в котором ясно читалось: фильм еще не закончен. Осторожней.
— И я подумал, а неплохо бы… — тут фюрер остановился, чтобы сделать большой глоток, — …устроить еще один… э-э-э… митинг в Нюрнберге, а?
— Ты имеешь в виду, для съемок, конечно?
Режиссер в ожидании уставился на Гитлера. Тот внимательно изучал текстуру пены в своей кружке.
— Господи, — сказал продюсер, — да ты знаешь, сколько это будет стоить, чтобы воспроизвести митинг в Нюрнберге? Сколько это стоило тогда Гитлеру, Марк?
Он подмигнул режиссеру, и тот сказал:
— Кучу денег. Но у него, разумеется, было множество бесплатных статистов.
— Разумеется! Армия, Гитлерюгенд.
— Да-да, конечно, — сказал Гитлер. — Но подумайте, какая это будет реклама на весь мир! Поедемте в Нюрнберг, а, снимем мой самолет, а, и как я спускаюсь с неба? Я только что слышал, как люди, вон там, говорили: Нюрнберг, самолет, факелы. Они помнят. И я помню. На том стадионе я держал факел. Боже, как это было красиво! И вот сейчас, сейчас мне ровно столько же лет, сколько было Гитлеру, когда он был на пике.
— Да не был он никогда на пике, — сказал режиссер. — Разве что на вертеле.
Гитлер поставил кружку на стол. Щеки его побагровели. Усилием воли он заставил губы растянуться в улыбке и изменил цвет лица.
— Полагаю, это шутка?
— Шутка, — согласился продюсер, голосом чревовещателя внушая другу ответ.
— Я думал, — продолжал Гитлер, снова поднимая глаза к небесам, будто заново переносясь в тот далекий год, — а что, если снять это в следующем месяце, при хорошей погоде? Представляете, сколько туристов приедет посмотреть на съемки фильма!
— Да уж. Даже Борман, наверное, прилетит прямо из Аргентины.
Продюсер метнул в режиссера еще один испепеляющий взгляд.
Гитлер откашлялся и нехотя добавил:
— Что до расходов, если вы дадите за неделю до съемок маленькое объявление в нюрнбергской прессе — причем заметьте, только одно! — вы получите целую армию статистов, готовых работать за пятьдесят центов в день, даже за двадцать пять, да нет, бесплатно!
Фюрер залпом опорожнил кружку и заказал другую. Официантка бросилась наливать. Гитлер пытливо посмотрел на двух своих приятелей.
— Знаешь, — сказал режиссер, выпрямляясь на стуле, и в глазах его зажегся недобрый огонь; он оскалился, подавшись вперед, — есть в тебе какая-то идиотская привлекательность, какое-то убийственное остроумие, какое-то ублюдочное изящество. Из тебя то и дело вываливается какая-нибудь сенсационная мерзость, которая переливается и воняет на солнце. Арчи, ты только послушай, что он говорит. Фюрер только что совершил грандиозное испражнение. Тащите сюда астрологов! Вспарывайте голубей, вытаскивайте из них кишки. Зачитайте мне списки актеров.
Режиссер вскочил на ноги и начал расхаживать взад-вперед.
— Одно объявление в газете — и на тебе: все сундуки в Нюрнберге открываются настежь! Старые военные мундиры обтягивают толстые животы! Старые свастики красуются на дряблых плечах! Старые фуражки с черепами-орлами вспархивают на жирные макушки!
— Я не стану сидеть здесь и слушать… — вскричал Гитлер.
Он хотел было подняться, но продюсер удержал его за руку, а режиссер, словно нож в сердце, ткнул ему в грудь свой указательный палец:
— Сядь.
Лицо режиссера нависло всего в двух дюймах от носа Гитлера. Гитлер медленно опустился на стул, по его щекам струился пот.
— Бог мой, да ты просто гений, — продолжал режиссер. — Господи, да ведь этот народ действительно туда повалит. Не молодежь, нет, но старики. Весь Гитлерюгенд, твои ровесники, эти дряблые мешки с потрохами, будут выкрикивать «Зиг хайль!», вскидывать руку, жечь факелы на закате, маршировать кругами по стадиону и рыдать от счастья. — Режиссер вдруг повернулся к продюсеру. — Говорю тебе, Арч, у этого Гитлера мозги куриные, но на сей раз он попал в точку! Если мы не втиснем в нашу картину эпизод с нюрнбергским митингом, я ухожу. Я серьезно. Просто встану и уйду: пусть вон тогда Адольф тут всем заправляет и сам режиссирует всю эту треклятую затею! Я закончил выступление.
Он сел.
И продюсер, и фюрер, похоже, находились в состоянии шока.
— Закажи мне еще пива, черт побери, — гаркнул режиссер.
Гитлер с шумом вдохнул воздух, швырнул на стол нож с вилкой и резко отодвинул стул:
— Я не стану сидеть за одним столом с таким, как ты!
— Ах ты, сукин сын, шавка лизоблюдная, — сказал режиссер. — Сейчас я буду держать кружку, а ты станешь лакать из нее как миленький. На!
Режиссер схватил кружку с пивом и сунул прямо под нос фюреру. Толпа на улице испустила вздох и едва не хлынула вперед. Гитлер закатил глаза, ибо режиссер схватил его за грудки и рванул к кружке.
— Лакай! Жри немецкие отбросы! Жри, ничтожество!
— Мальчики, мальчики, — вмешался продюсер.
— Тоже мне — мальчики! Знаешь, Арчибальд, о чем мечтает, сидя здесь, этот говносос, этот нацистский ночной горшок? Сегодня Европа, завтра — весь мир!
— Не надо, не надо, Марк!
— Не надо, не надо, — повторял Гитлер, глядя на кулак, сжимающий ткань его мундира. — Пуговицы, пуговицы…
— …болтаются, как винтики у тебя в голове, слизняк. Арч, погляди-ка, с него просто градом льет! Погляди на этот жирный пот у него на лбу, на эти вонючие подмышки. Он плавает в своем поту, потому что я угадал его мысли! Завтра — весь мир! Давай доснимаем этот фильм с ним в главной роли. Через месяц он спустится из-под облаков на землю. Гремят оркестры. Горят факелы. Пригласим Лени Рифеншталь: пусть покажет, как она снимала тот митинг в тридцать четвертом. Личный режиссер Гитлера. Она использовала пятьдесят кинокамер — пятьдесят! — чтобы заснять все это немецкое ничтожество, выстроенное рядами и изрыгающее потоки лжи, и Гитлера, затянутого в скрипящую кожу, вместе с Герингом, опьяненным собственными завываниями, и Геббельсом, ковыляющим, как хромая макака, — трех суперпедрил истории, изгаляющихся в сумерках перед целым стадионом. Давайте устроим все заново, поставим во главе этого ублюдка; а знаешь, что сейчас шевелится в этом сером умишке, в этих рыбьих глазках?
— Марк, Марк, — шипел сквозь зубы продюсер, закрывая глаза. — Сядь. Люди смотрят.
— Пусть смотрят! А ты открой глаза! Ты тоже смотри на меня! Я давно уже сам закрываю глаза, чтоб не видеть тебя, мерзость! А теперь прошу минуту внимания. Вот тебе!
Он выплеснул пиво в лицо Гитлеру, тот широко открыл глаза и тут же снова закатил их, а по щекам его разлился апоплексический румянец.
Толпа снаружи ахнула.
Услышав это, режиссер бросил на нее ехидный взгляд.
— Забавно, честное слово. Они не знают, приходить на помощь или не надо, настоящий ты или нет, и я тоже не знаю. Завтра ты, болтливый ублюдок, и впрямь возмечтаешь стать фюрером.
Он снова плеснул пива ему в лицо.
Продюсер, отвернувшись на своем стуле, лихорадочно стряхивал с галстука несуществующие хлебные крошки.
— Марк, ради бога…
— Нет, серьезно, Арчибальд. Этот парень воображает, что, если он напялит на себя грошовый мундир да за хорошие деньги будет с месяц корчить из себя Гитлера и если мы действительно соберем народ на этот митинг в Нюрнберге, великий боже, сама История повернется вспять; Время, о Время, поверни вспять свой бег, верни мне хоть на миг те дни, когда я был тупоголовым наци, поджаривающим евреев на костре! Ты только представь, Арч, как эта вшивота вышагивает к микрофонам и начинает вопить, а толпа вопит в ответ, и он в самом деле пытается встать у руля, как будто жив еще Рузвельт и Черчилль еще не лежит в могиле, и снова все будет поставлено на кон: орел или решка, но на сей раз будет только орел, потому что теперь они не остановятся у Ла-Манша, а пойдут дальше, пусть даже на этом они потеряют миллион немецких мальчишек, они растопчут Англию, растопчут Америку — разве не эта мысль крутится в твоей убогой арийской черепушке, Адольф?
Гитлер давился и шипел. Язык его вывалился наружу. Наконец, рванувшись, он высвободился и взорвался:
— Да! Да, чтоб тебя черти побрали! Побрали, зажарили и сожгли! Ты посмел поднять руку на фюрера! Митинг! Да! Он должен быть в фильме! Мы должны устроить этот митинг снова! Самолет! Как он садится! Длинные проезды по улицам. Белокурые девушки. Очаровательные белокурые мальчики. Стадион. Лени Рифеншталь! Из всех сундуков, со всех чердаков во тьму взмывают тучи черных повязок, они летят в атаку, сражаются и побеждают. Да, да, я, фюрер, буду стоять на митинге и диктовать условия! Я… я…
Он уже вскочил на ноги.
Толпа на автомобильной стоянке кричала.
Гитлер повернулся к ним и выбросил руку вперед в нацистском приветствии.
Режиссер, аккуратно прицелившись, ударил кулаком прямо в нос немца.
И тут же в кафе, визжа, крича, толкаясь, пихаясь и падая, ворвалась толпа.
На следующий день в четыре они поехали в больницу.
Старый продюсер вздыхал, сгорбившись, закрывая рукой глаза:
— Зачем, зачем, зачем мы едем в больницу? Навестить это… чудовище?
Режиссер кивнул.
Старик издал стон.
— Безумный мир. Сумасшедшие люди. Никогда не видел, чтобы так кусались, пинали, били. Эта толпа чуть не прикончила тебя.
Режиссер облизал распухшие губы и осторожно потрогал пальцем наполовину заплывший левый глаз.
— Я в порядке. Главное, я взгрел этого Адольфа, о, как я его взгрел. А теперь… — Его спокойный взгляд уставился вперед. — Пожалуй, я еду в больницу, что бы покончить с этим делом.
— Покончить, покончить? — Старик с ужасом по смотрел на него.
— Покончить. — Режиссер медленно повернул машину за угол. — Вспомни двадцатые, Арч, когда в Гитлера стреляли на улице, но всегда промахивались, когда его били, но не забили до смерти, или когда он вышел из пивной за десять минут до взрыва бомбы, или когда в сорок четвертом в комнате для совещаний взорвался портфель с бомбой, а он уцелел. Он всегда был словно заколдованный. Каждый раз кирпич падал мимо. Так вот, Арчи, больше никакого колдовства, никаких чудесных спасений. Я еду в эту больницу, и когда этот недоделанный статист выйдет оттуда и его встретит ликующая толпа фрицев, я сделаю из него сопрано на всю жизнь, будь уверен. И не пытайся остановить меня, Арч.
— Да кто тебя останавливает? Двинь ему по яйцам и за меня тоже.
Они остановились перед больницей и тут же увидели, как вниз по лестнице с криком несется один из ассистентов — растрепанный, с безумными глазами.
— Черт, — произнес режиссер. — Ставлю сорок против одного, что нам опять не повезло. Спорим, этот парень сейчас скажет…
— Похищен! Исчез! — кричал ассистент. — Адольфа увезли!
— Сукин сын.
Они обошли кругом пустую больничную койку; даже пощупали.
В углу стояла медсестра, в отчаянии заламывая руки. Ассистент бессвязно лепетал:
— Их было трое, трое мужчин.
— Замолчи. — От одного взгляда на белые простыни у режиссера наступила снежная слепота. Заставили силой или сам пошел?
— Не знаю, не могу сказать, да, он все время толкал речи, пока они уводили его с собой.
— Толкал речи? — вскричал продюсер, хлопнув себя по лысине. — Господи, мало того что в ресторане с нас взыщут за поломанные столы, да еще Гитлер, возможно, взыщет с нас за…
— Обожди, — режиссер подошел к ассистенту и пристально посмотрел на него. — Ты говоришь, их было трое?
— Трое, да, трое, трое, точно трое.
В голове режиссера вспыхнула маленькая сорокаваттная лампочка.
— У одного из них квадратное лицо, мощный подбородок, мохнатые брови?
— Откуда вы… да!
— Другой такой маленький, тощий, как обезьянка?
— Да!
— А третий такой большой, я имею в виду жирный, обрюзгший?
— Откуда вы знаете?
Продюсер удивленно моргал, глядя на них.
— Что тут происходит? Что за…
— Дурак дурака видит издалека. Хитрец хитреца — тоже. Пойдем, Арч.
— Куда?
Старик все глядел на пустую кровать, словно ждал, что Адольф вот-вот снова материализуется.
— В машину, быстро!
Выйдя на улицу, режиссер достал с заднего сиденья машины справочник актеров немецкого кино. Он пролистал имена характерных актеров.
— Вот.
Продюсер посмотрел. В его голове загорелась та же сорокаваттная лампочка.
Режиссер пролистнул еще несколько страниц.
— И вот. И наконец, вот.
Они стояли на холодном ветру возле больницы, и порывы ветра переворачивали страницы, пока они читали подписи к фотографиям.
— Геббельс, — прошептал старик.
— Актер по имени Руди Штайль.
— Геринг.
— Свиной окорок по имени Грофе.
— Гесс.
— Фриц Дингле.
Старик захлопнул книгу и закричал в пустоту:
— Сукин сын!
— Ори громче — будет смешнее, Арч. Смешнее и громче.
— Ты хочешь сказать, что прямо сейчас где-то в городе трое безработных тупиц актеров прячут Адольфа, держат его, может быть, ради выкупа? И что, мы будем платить?
— Мы хотим закончить фильм, Арч?
— Боже мой, я не знаю, столько денег уже потрачено, столько времени и… — Старик содрогнулся и закатил глаза. — А что, если… ну, в смысле… что, если им не выкуп нужен?
Режиссер кивнул и улыбнулся:
— Ты хочешь сказать, а что, если это начало Четвертого рейха?
— Вся немецкая шелуха сама упаковалась бы по кулькам и заявила о себе, если б они только знали, что…
— …что Штайль, Грофе и Дингле, они же Геббельс, Геринг и Гесс, снова на коне вместе со своим тупицей Адольфом?
— Безумие, кошмар, ужас! Такого не может быть!
— Никто никогда не думал, что можно перекрыть Суэцкий канал. Никто никогда не думал, что можно высадиться на Луну. Никто.
— Что же нам делать? Ждать невыносимо. Придумай же что-нибудь, Марк, придумай, придумай!
— Я думаю.
— Ну и…
На сей раз лицо режиссера озарилось светом стоваттной лампочки. Он втянул в себя побольше воздуха и разразился ослиным гоготом.
— Я помогу им все организовать и выступить, Арч! Я гений! Пожми мне руку!
Он схватил руку продюсера и начал ее трясти, плача от смеха так, что по щекам его бежали слезы.
— Ты что, Марк, на их стороне? Ты хочешь помочь им создать Четвертый рейх?
Старик недоверчиво отступил.
— Не бей меня, лучше помоги. Припомни, Арч, припомни. Что наш душка Адольф говорил за обедом, и забудь о расходах! Ну что, что?
Старик вдохнул, задержал воздух в легких, а затем с шумом выдохнул, и лицо его наконец озарилось мгновенной вспышкой.
— Нюрнберг? — спросил он.
— Нюрнберг! А какой сейчас месяц, Арч?
— Октябрь!
— Октябрь! Сорок лет назад в октябре состоялся тот большой нюрнбергский митинг. И в эту пятницу, Арч, будет как раз годовщина. Мы тиснем объявление в международное издание «Вэрайети»: МИТИНГ В НЮРНБЕРГЕ. ФАКЕЛЫ. ОРКЕСТРЫ. ФЛАГИ. Господи, да он не сможет устоять. Он перестреляет своих похитителей, лишь бы попасть туда и сыграть величайшую роль в своей жизни!
— Марк, но мы не можем позволить себе…
— Пятисот сорока восьми баксов? За объявление плюс факелы, плюс пластинка с записью полного военного оркестра? Черт побери, Арч, дай-ка мне телефон.
Старик вытащил телефон с переднего сиденья своего лимузина.
— Сукин сын, — прошептал он.
— Точно, — осклабился режиссер и завладел трубкой.
— Сукин сын.
Солнце опускалось за трибуны нюрнбергского стадиона. Небо вдоль западного горизонта окрасилось в кровавые тона. Через полчаса, когда совсем стемнеет, уже будет не разглядеть ни маленького помоста в центре арены, ни темных флагов со свастиками, водруженных на временные шесты, расставленные так, чтобы получилась дорожка через весь стадион. Слышался шум собирающейся толпы, но стадион был пуст. Где-то вдалеке били барабаны оркестра, но никакого оркестра не было.
Сидя в первом ряду на восточной стороне стадиона, режиссер ждал, держа руки на звукооператорском пульте. Он прождал два часа и уже начал ощущать усталость и глупость своего положения. Он слышал, как старик говорит ему:
— Поехали домой. Это же бред. Он не придет.
И собственный голос:
— Придет. Не может не прийти.
Хотя сам уже в это не верил.
У него на коленях лежали наготове пластинки. Время от времени он проверял то одну, то другую, спокойно ставя ее на проигрыватель, и тогда из рупоров громкоговорителей, установленных по обоим концам арены, доносился ропот толпы, звуки оркестра, но не в полную силу — нет, это будет позже, — а тихо-тихо. И опять он сидел в ожидании.
Солнце опустилось ниже. Кровавый закат обагрил облака. Режиссер старался этого не замечать. Ему не нравились эти грубые намеки природы.
Наконец старый продюсер слегка пошевелился и оглянулся по сторонам.
— Так вот, значит, это место. Такое, каким оно было в тридцать четвертом.
— Да. Точно таким.
— Я помню по фильмам. Да-да, Гитлер стоял… что? Вон там?
— Точно, там.
— А вон там — ребята и мужчины, а здесь — девушки и пятьдесят кинокамер.
— Пятьдесят, я считал — пятьдесят. Господи, как жаль, что меня не было среди всех этих факелов, флагов, людей, кинокамер.
— Марк, Марк, ты это что, серьезно?
— Да, Арч, я серьезно! Я бы подбежал к душке Адольфу и сделал бы с ним то же, что с этой свиньей, этим жалким актеришкой. Дал бы ему в нос, потом в зубы и еще по яйцам! Камеры готовы, Лени? Мотор! Трах! Камера! Бац! Это за Иззи. Это за Айка. Камеры работают, Лени? Отлично. Zot! В проявку!
Они стояли, глядя на пустой стадион, где, как призраки, метались по огромному бетонному полю обрывки газет, подгоняемые ветром.
Вдруг оба так и ахнули.
Вдалеке, на самой вершине трибуны, показалась маленькая фигурка.
Режиссер встрепенулся, привскочил с места, но усилием воли заставил себя сесть.
Казалось, далекий человечек с трудом шагает сквозь прощальные лучи уходящего дня. Словно раненая птица, он заваливался на бок, прижимая руку к ребрам.
Фигурка остановилась в нерешительности.
— Ну, давай же, — прошептал режиссер.
Человечек повернулся, будто собравшись уйти.
— Нет, Адольф! — прошипел режиссер.
Одна его рука сама собой рванулась к записи звуковых эффектов, а другая — к музыке.
Тихо заиграл военный оркестр.
Послышались ропот и движение «толпы».
Стоящий наверху Адольф застыл на месте.
Музыка заиграла громче. Режиссер нажал на какую-то кнопку. Гул толпы стал слышней.
Адольф обернулся и, прищурившись, вгляделся в полутемный стадион. Наверное, он разглядел флаги. А потом и факелы. И наконец, ожидающую его сцену с микрофонами — с двумя десятками микрофонов! И только один — настоящий.
Оркестр уже гремел во всю мощь.
Адольф сделал шаг вперед.
Толпа неистовствовала.
«Боже, — подумал режиссер, глядя на свои руки, то крепко сжимавшиеся в кулаки, то совершенно самостоятельно крутившие ручки настройки. — Боже, что я с ним сделаю, когда он сюда спустится? Что я с ним сделаю?»
И вдруг, словно безумное наваждение, мелькнула мысль: «Чушь. Ты же режиссер. А он — это он. И это — тот самый Нюрнберг. Так что же?..»
Адольф спустился еще на ступеньку вниз. Его рука медленно поднялась и замерла в нацистском приветствии.
Толпа бесновалась.
После этого Адольф уже не останавливался. Несмотря на хромоту, он старался шагать величественно, но на самом деле с трудом ковылял, преодолевая сотни ступеней, пока не оказался на арене стадиона. Тут он поправил форменную фуражку, отряхнул мундир, вновь поприветствовал рукой ревущую пустоту и хромая зашагал вперед, преодолевая двести ярдов безлюдной арены, отделявшие его от сцены.
Шум толпы нарастал. Оркестр вторил ей оглушительным сердцебиением труб и барабанов.
Душка Адольф прошел в двадцати футах от нижней трибуны, где сидел режиссер, манипулировавший звуковой аппаратурой. Режиссер пригнулся. Но в этом уже не было нужды. Крики «Зиг хайль!» и бравурные фанфары неодолимо влекли фюрера к сцене, где его ожидала сама судьба. Теперь он шагал подтянуто, и хотя мундир на нем был помят, повязка со свастикой порвана, усики, словно траченные молью, торчали клочками, а волосы были взъерошены, это был тот самый, старый Вождь, это был он.
Продюсер вдруг выпрямился на месте и присмотрелся. Затем что-то зашептал и показал рукой.
Вдали, на вершине трибун, показались еще трое.
«Господи, — подумал режиссер, — а вот и вся команда. Те самые, что похитили Адольфа».
Кустистые брови, толстяк и хромая макака.
«Боже! — Режиссер заморгал от удивления. — Геббельс. Геринг. Гесс. Трое распоясавшихся актеришек. Трое недоделанных похитителей пришли поглазеть на…»
Адольфа Гитлера, взбирающегося на невысокий помост, к бутафорским микрофонам, прятавшим один настоящий, под реющим пламенем факелов, которые расцветали и рдели, капали смолой и чадили на холодном октябрьском ветру, а над ними во все четыре стороны поднимали свои бутоны громкоговорители.
Адольф высоко задрал подбородок. Это было то, что нужно. Толпа совсем обезумела. Вернее, рука режиссера, чувствуя потребность момента, как безумная вывела звук на полную мощность, так что все вокруг разлеталось в щепки, разрывалось и разметалось неустанно повторяющимися «Зиг хайль, зиг хайль, зиг хайль!»
Наверху, у ограды трибуны, три фигурки вскинули руки, приветствуя своего фюрера.
Адольф опустил подбородок. Шум толпы постепенно затих. Только слышно было, как потрескивают факелы.
Адольф начал речь.
Он вопил, завывал, выкрикивал, брызгал слюной, хрипел, заламывал руки, стучал кулаком по трибуне, потрясал им в воздухе, закрывал глаза и визжал, как испорченный мегафон, наверное, минут десять, двадцать или даже тридцать, пока солнце садилось за горизонт; трое на вершине трибуны смотрели и слушали, а продюсер с режиссером ждали и наблюдали. Он кричал что-то про весь мир, вопил что-то о Германии, визжал что-то о себе, проклинал одно, хулил другое, восхвалял третье, пока в конце концов не начал снова и снова повторять одни и те же слова, как будто внутри него кончилась пластинка и игла застряла в бороздке у «яблока», шипя и икая, икая и шипя, и вот наступила тишина, в которой слышалось лишь его тяжелое дыхание, вдруг прервавшееся рыдающим всхлипом; он стоял, уронив голову на грудь, а остальные, не смея взглянуть на него, изучали свои ботинки, небо или смотрели, как ветер разносит по полю пыль и песок. Реяли флаги. Единственный уцелевший факел качался на ветру, то выпрямляясь, то вновь наклоняясь, и тихо потрескивал, будто разговаривал с самим собой.
Наконец Адольф поднял голову, чтобы закончить речь.
— А теперь я должен сказать о них.
Он кивнул в сторону верхних трибун, где на фоне неба вырисовывались три стоящие фигуры.
— Они психи. Я тоже псих. Но я, по крайней мере, знаю, что я псих. Я говорил им: сумасшедшие, вы сумасшедшие. Вы чокнутые. Но ныне мое собственное безумие, мое сумасшествие, в общем, оно истощилось само собой. Я устал… И что теперь? Я возвращаю вам этот мир. Сегодня какое-то короткое время он был моим. Но теперь вы должны стать его хозяевами и править лучше, чем я. Я отдаю этот мир каждому из вас, но вы должны поклясться, что каждый возьмет себе лишь часть и будет над нею властвовать. Вот. Владейте.
Он вскинул здоровую руку к пустым трибунам, словно на его ладони лежал весь мир и он выпускал его на волю.
Толпа загомонила, зашевелилась, но криков не было.
Флаги тихо шептали на ветру. Языки пламени стелились по воздуху и дымили.
Адольф надавил пальцами на глазные веки, словно ослепленный внезапной головной болью. Не глядя ни на режиссера, ни на продюсера, он тихо спросил:
— Пора уходить?
Режиссер кивнул.
Адольф хромая спустился со сцены и подошел туда, где сидели продюсер и режиссер, один старый, другой помоложе.
— Давай, если хочешь, побей меня еще разок.
Режиссер сидел и смотрел на него. Наконец он отрицательно покачал головой.
— Мы закончим этот фильм? — спросил Адольф.
Режиссер взглянул на продюсера. Тот пожал плечами и не нашел что ответить.
— Что ж, — сказал актер. — Во всяком случае, безумие кончилось, лихорадка прошла. А я все-таки произнес свою нюрнбергскую речь. Господи, ты только посмотри на этих идиотов вверху. Идиоты! — крикнул он вдруг, обращаясь к трибунам. Потом опять повернулся к режиссеру. — Представляете? Они хотели получить за меня выкуп. Я сказал им, что они дураки. И сейчас я скажу им это еще раз. Мне пришлось от них удрать. Я просто не мог больше выносить их дурацкую болтовню. Я должен был прийти сюда и в последний раз на свой лад стать для самого себя шутом. Что ж…
Он заковылял по безлюдной арене и на ходу, обернувшись, негромко сказал:
— Я подожду в машине. Если хотите, я готов сняться в финальных сценах. Если нет, значит, нет, и точка.
Режиссер и продюсер подождали, пока Адольф забрался на вершину трибуны. До них доносились обрывки ругательств, которыми он поливал тех троих — кустистые брови, толстяка и уродливую макаку, — обзывая их последними словами и размахивая руками. Те трое попятились от него и вскоре скрылись из виду.
Адольф стоял один наверху, на холодном октябрьском ветру.
Режиссер напоследок еще раз усилил для него громкость. Толпа послушно грянула последнее «Зиг хайль».
Адольф поднял здоровую руку, но уже не в нацистском приветствии, а в каком-то знакомом, легком, полунебрежном англо-американском взмахе. И тоже скрылся из виду.
Вместе с ним скрылись и последние солнечные лучи. Небо уже не было больше кровавым. Ветер носил по арене стадиона пыль и страницы объявлений из какой-то немецкой газеты.
— Сукин сын, — пробормотал старик. — Давай-ка отсюда выбираться.
Они оставили горящие факелы и развевающиеся флаги и лишь выключили звуковую аппаратуру.
— Жаль, что я не принес пластинку с «Янки Дудль», мы бы под нее сейчас ушли, — сказал режиссер.
— Зачем пластинка? Сами насвистим. Почему нет?
— Верно!
Он взял старика под локоть, и они стали в темноте подниматься по лестнице, но лишь на половине пути у них достало духу попытаться свистеть.
И вдруг им стало так смешно, что они не смогли закончить мотив.