Книга: Далеко за полночь
Назад: Наказание без преступления
Дальше: Выпить сразу: против безумия толп

Как-то пережить воскресенье

Getting Through Sunday Somehow 1962 год
Переводчик: О.Акимова
Воскресенье в Дублине.
Эти слова — роковой приговор.
Воскресенье в Дублине.
Бросьте эти слова с обрыва в пропасть, и они никогда не достигнут дна. Они так и будут падать в пустоте серого дня, приближаясь к пяти.
Воскресенье в Дублине. Как его пережить.
Слышен звон погребальных колоколов. Ты рывком натягиваешь на уши одеяло. Слышишь шуршанье траурного венка, который вешают на твою безмолвную дверь. Слушаешь пустынные улицы под окном твоего гостиничного номера, затаившиеся, чтобы проглотить тебя, если осмелишься высунуть нос раньше полудня. Чувствуешь, как туман скользит своим мягким и влажным языком, забираясь под оконный карниз, лижет крыши отеля, всю его громаду, источающую скуку.
"Воскресенье, — думал я. — Дублин. Пабы закрыты наглухо весь день, не считая какого-то жалкого часа. Билеты в кино проданы еще две-три недели назад. Заняться нечем, разве что пойти в зоопарк «Феникс» поглазеть на воняющих мочой львов, на грифов, которые будто только что, вымазавшись в клею, упали в корзину старьевщика. Слоняться по берегу Лиффи, глядя на ее туманно-белесые волны. Бродить по аллеям, глядя на небеса цвета Лиффи.
Ну уж нет, — взбунтовавшись, подумал я. — Останусь в постели, проснусь на закате, поужинаю за чаем и снова в кровать, спокойной ночи, всё!"
Но я, как герой, встал, шатаясь под сокрушительным натиском воскресенья, побрился и в полдень с легкой тревогой взглянул краем глаза на предстоящий день. Он простирался передо мной пустынным коридором часов, выкрашенным в цвет простудного налета на моем языке в промозглое утро. Даже Господу, наверное, скучно в такие дни в северных краях. Я не мог не вспомнить о Сицилии, где каждое воскресенье — роскошное празднество, и фейерверки взмывают ввысь, как весенние стайки цыплят, а люди важно расхаживают и пританцовывают на улицах, пахнущих теплыми воздушными блинами, потряхивая волосами, покачивая руками, притопывая ногами, сверкая жгучими взглядами, и музыка свободным потоком льется из всех распахнутых окон.
«Но Дублин! Дублин! Не город, а огромная дохлая скотина! — думал я, глядя из окна на его припорошенное снегом, измазанное сажей тело. — Вот тебе две монетки, положи себе на глаза!»
Я открыл дверь и окунулся в это преступное воскресенье, ожидавшее лишь меня.

 

Еще одна дверь захлопнулась за моей спиной. Я стоял в глубокой тишине воскресного паба. Бесшумно проскользнув к стойке, я шепотом заказал самый лучший напиток, собираясь остаться здесь надолго и напиться от души. Рядом со мной какой-то старик, похоже, был занят поисками смысла жизни на дне своего стакана. Прошло, наверное, минут десять, прежде чем старик очень медленно поднял голову и уставился куда-то вдаль сквозь засиженное мухами зеркало, сквозь меня, сквозь самого себя.
— Что я сделал сегодня, — горько простонал он, — хотя бы для одной смертной души? Ничего! Вот почему я чувствую себя таким разбитым.
Я промолчал.
— Чем старше я становлюсь, — продолжал он, — тем меньше делаю для людей. Чем меньше делаю для них, тем больше чувствую себя узником бутылки. Круши-хватай — вот он, мой принцип!
— Да ладно… — произнес я.
— Нет! — взвился старик. — Это же чудовищная ответственность, когда весь мир приносит тебе дары. Например, закаты. Все такое розовое и золотое, как дыни, что везут из Испании. Разве это не дар?
— Дар.
— Тогда кого ты станешь благодарить за эти закаты? И не надо мне тут таскать имя Божье по барной стойке! Слишком просто все сваливать на Него. Я имею в виду, парень, человека, которого можно обнять, похлопать по плечу и сказать: спасибо за чудесный рассвет нынче утром или: премного благодарен, черт возьми, за то, какие сегодня милые полевые цветочки на обочине, за траву, полегшую от ветра. Ведь это тоже дары, кто станет спорить?
— Только не я, — сказал я.
— Бывало ли, чтоб ты, проснувшись среди ночи, чувствовал, как через окно впервые после долгой зимы влетает теплый летний ветер? И, растолкав жену, говорил, как ты ей благодарен? Нет, ты лежал как болван, один, внутренне ликуя: ты и весна! Понимаешь теперь, о чем я тут толкую?
— Отлично понимаю, — ответил я.
— И что, разве ты не ощущаешь за собой огромной вины? Тебе не ломит спину под тяжестью этого груза? Ты получаешь от жизни столько чудесных вещей и не платишь за это ни пенни? Разве они не спрятаны где-то в глубине твоей темной плоти, освещая душу, являясь в виде прекрасных летних и тихих осенних дней, а может, просто в отличном вкусе крепкого пива, — все это дары, и тебе безумно хочется благодарить каждого смертного за твое богатство. Что происходит с такими парнями, как мы с тобой, спрашиваю я, которые всю жизнь льют монеты из своей благодарности и не тратят ни одной из них, как последние сквалыги? А может, в один прекрасный день мы разобьем кубышку и достанем оттуда лишь сухую гниль? Может, однажды ночью нам станет душно?
— Никогда не задумывался…
— А ты задумайся, парень! — закричал старик. Пока не поздно. Ты ведь американец, верно? Молодой? Ты получаешь от природы те же дары, что и я? Но вместо того, чтобы смиренно благодарить всех подряд, повсюду и везде, напропалую, ты наживаешь горб и одышку. Действуй, приятель, пока не превратился в ходячего мертвеца!
Засим он спокойно и окончательно погрузился в свою глубокую задумчивость, не замечая тонкой полоски пенных усов от «гиннеса» на верхней губе.
Я вышел из паба в непогоду воскресного дня.
Я остановился, оглядывая серые каменные улицы и серые каменные тучи, глядя на идущих мимо замерзших людей, выдыхающих из своих заиндевевших ртов погребально-серые клубы пара, одетых в туманно-серые костюмы и грязно-черные пальто, и почувствовал, как седина прорастает в моих волосах.
«В такие дни, — думал я, — все, чего ты не успел сделать в жизни, вдруг настигает тебя, развязывает твои шнурки, зудит у тебя в бороде. Помоги, Боже, тому, кто в такой день не успел расплатиться со всеми долгами».
В унынии я поворачивался, как флюгер на слабом ветру, и уже было навострил лыжи обратно в сторону отеля.
И вот тут-то оно и случилось.
Я остановился. Стоял как вкопанный. И слушал.
Похоже, ветер переменился и теперь дул с запада, принося с собой какое-то пощипывание и покалывание: дребезжание арфы.
— Вот оно, — прошептал я.
Словно кто-то вытащил пробку, и тяжелые серые морские воды с грохотом выплеснулись через дырку в моем ботинке, я почувствовал, как с ними уходит моя печаль.
Я свернул за угол.
Там, за углом, сидела маленькая, вполовину ниже своей арфы, женщина, протянув руки к трепещущим струнам, как ребенок, подставляющий ладони под чистые струи дождя.
Струны арфы метались и дрожали; звуки растворялись в воздухе, как всплески волны, набегающей на берег. Сперва с этих струн слетела песенка «Дэнни-бой». Потом настал черед полного варианта «В зеленом платье». Затем «Лимерик мой город, Шон Лайам имя мне» и «Самые лихие поминки». Звуки арфы были похожи на пузырьки шампанского, налитого в высокий бокал: они щекотали твои веки и мелкими каплями оседали на щеках.
Рот у меня тут же растянулся до ушей. Щеки запунцовели, как испанские апельсины. Ноздри запели дудками. А ноги украдкой засеменили, приплясывая, в неподвижно стоящих ботинках.
Арфа наигрывала «Янки Дудль».
Заметила ли эта женщина, что я стою рядом как идиот, дрожа от волнения? Нет, подумал я, так случайно совпало.
И тут мне снова стало грустно.
Кажется, подумалось мне, она даже не видит своей арфы. Не слышит, что играет!
Так и есть. Ее руки словно сами по себе подпрыгивали и резвились в воздухе, щипали и дергали струны, они были похожи на двух старых пауков, которые быстро ткут сети, а потом порыв ветра рвет их, и пауки начинают ткать заново. Она просто дала волю своим пальцам, а сама глядела по сторонам, словно сидя у окна в доме напротив и лишь изредка бросая взгляд на улицу, чтобы присмотреть за своими руками.
«Ах…» — вздохнула внутри моя душа.
И вдруг:
«Вот он, твой шанс! — чуть не закричал я. — Боже правый, конечно!»
Но я сдержался и дал арфистке увязать в тугие снопы заключительные аккорды «Янки Дудль».
И тут с замиранием сердца я произнес:
— Вы играете потрясающе!
Мое тело сразу полегчало на сотню фунтов.
Женщина кивнула и заиграла «Лето на морском берегу» так, словно ее пальцы ткали узорное кружево прямо из воздуха.
— Вы на самом деле играете потрясающе, — сказал я.
Еще семьдесят фунтов долой.
— Когда играешь сорок лет, — ответила она, — уже не замечаешь.
— Вы так хорошо играете, что могли бы выступать на сцене.
— Ишь чего захотели! — Ее руки, словно два воробышка, ныряли меж нитей ткацкого станка. — На кой мне эти оркестры и ансамбли?
— Это работа под крышей, — сказал я.
— Мой отец, — говорила она, в то время как ее руки двигались туда и обратно, — сделал эту арфу, великолепно играл на ней сам и научил играть меня. Ради бога, сказал он мне, держись подальше от работы под крышей!
Пожилая женщина сощурилась, припоминая.
— Играй за, перед, вокруг стен концертных залов, — говорил мне отец, — но только не внутри, музыка там задыхается. Это все равно что держать арфу в гробу!
— А разве дождь не вредит вашему инструменту?
— Отец говорил: жара и влажность вредят арфам лишь внутри помещений. Выноси ее на улицу, пусть дышит, извлекай верные ноты и тембры из воздуха. Кроме того, говорил он, когда люди покупают билеты, каждый из них считает, что может освистать тебя, если ты не обхаживаешь его со всех сторон и не играешь для него одного. Будь в стороне от этого, говорил мой папаша, в один год они будут превозносить тебя, а на другой — ругать. Иди и сядь там, где они проходят мимо; если им понравится твоя песня — отлично! А те, кому не понравится, сбегут прочь подальше от тебя. Тогда, девочка, ты будешь иметь дело только с теми, кто по-настоящему к тебе расположен. К чему запирать себя в одной клетке с враждебными демонами, если можно дышать свежим ветром улиц с преданными ангелами? Но я разболталась. С чего это вдруг?
В первый раз она посмотрела на меня пристально, сощурившись, как человек, вышедший из темной комнаты на свет.
— Кто ты? — спросила она. — Тебе удалось разговорить меня! Что ты здесь делаешь?
— До последней минуты валял дурака, пока не вывернул вот из-за этого угла, — сказал я. — А мог бы Колонну Нельсона разнести. Мог бы по карманам пошарить в очереди у театра, раздвигая всех локтями, а вслед мне неслись бы стоны и брань…
— Что-то не вижу, чтоб ты этим занимался. — Ее руки принялись вить в воздухе следующий ярд песенной нити. — Что заставило тебя передумать?
— Вы, — сказал я.
Я словно выстрелил ей из пушки в лицо.
— Я? — переспросила она.
— Вы подняли этот день с мостовой, встряхнули его хорошенько и снова пустили бегать с восторженным криком.
— И это сделала я?
Тут я впервые услышал, как из мелодии выпали несколько нот.
— Или, если хотите, это сделали ваши руки, которые выполняют свою работу сами по себе, без вашего участия.
— Белье требует стирки, и ты его стираешь.
Я почувствовал, как мои ноги и руки снова наливаются свинцом.
— Не говорите так! — взмолился я. — Отчего мы, случайные прохожие, можем наслаждаться этой музыкой, а вы — нет?
Она покачала головой; руки ее замедлили свой полет.
— А вам-то какое дело до того, наслаждаюсь ли я?
Я стоял перед ней, и мне так хотелось повторить ей то, о чем говорил тот человек в баюкающей тишине паба «Дулиз», но как я мог? Как я мог описать тот ворох красоты, который на всю оставшуюся жизнь заполнил мою душу, рассказать, как я с игрушечным совком в руке раскидываю вокруг частички этой красоты, возвращая их миру? Стоило ли мне перечислить все свои долги перед теми людьми, которые говорили со мной со сцены или с голубого экрана, которые заставляли меня смеяться, плакать или просто давали заряд жизненной энергии, но никто из темноты зрительного зала не осмелился крикнуть: «Если тебе когда-нибудь понадобится помощь, знай: я твой друг!»? Может, надо было рассказать ей про того человека, с которым я ехал в автобусе десять лет назад: он так легко и непринужденно заливался смехом, сидя на заднем сиденье, что все остальные, постепенно оттаяв, горячо и бесшабашно хохотали всю дорогу, но ни один смельчак не подошел к нему, не взял за руку и не сказал: «Ох, парень, ну и развеселил ты нас сегодня, благослови тебя Господь!»? Как я мог поведать ей о том, что она всего лишь часть огромного списка давних и неоплаченных долгов? Нет, ничего такого я не мог ей сказать. И тогда я начал так:
— Вы можете кое-что себе представить?
— Попробую, — ответила она.
— Представьте, что вы американский журналист, ищущий материал для статьи, сидите вдали от дома, жены, детей, друзей холодной зимой в неприветливом отеле, в дождливый, пасмурный день, который не сулит вам ничего, кроме разбитого стекла, жеваного табака и грязного снега в вашей душе. Представьте, вы выходите на эти хмурые улицы, черт побери, заворачиваете за угол, а там — маленькая женщина с золотой арфой, и все, что бы она ни сыграла, превращает зиму в осень, весну или лето — в другое время года, которое приходит для всех и для каждого. И тает снег, рассеивается туман, ветер веет июньским зноем, и десятка лет твоей жизни как не бывало. Представьте все это, пожалуйста.
Она перестала играть.
Внезапная тишина обрушилась на нее.
— Ты чокнутый, — произнесла она.
— Представьте, что вы — это я, — попросил ее я. Вот я иду обратно в свой отель. И по дороге мне хотелось бы слышать какую-нибудь музыку, все равно что. Сыграйте. И когда будете играть, зайдите за угол и послушайте.
Она положила руки на струны и остановилась, шевеля губами. Я ждал. Наконец она вздохнула и издала жалобный стон. А потом вдруг закричала:
— Убирайся!
— Что?..
— Из-за тебя у меня руки сделались как крюки! Посмотри! Ты все испортил!
— Я только хотел поблагодарить…
— …мою задницу! — кричала она. — Безмозглый дурак, скотина! Не суйся, куда не просят! Занимайся своими делами! Оставь меня в покое, парень! О бедные мои пальчики, вас испортили, испортили!
Она смотрела то на них, то на меня с каким-то ужасным, пристальным вниманием.
— Проваливай! — закричала она.
Я в отчаянии бегом бросился за угол.
«Вот! — думал я. — Что ты наделал! Что ты наделал! Все ей испортил своей благодарностью. И себе тоже, тебе придется жить с этим! Дурак, кто тебя тянул за язык?»
Прислонившись к стене, я сполз вниз. Так прошла, наверное, минута.
"Пожалуйста, леди, — думал я, — давай. Сыграй. Не для меня. Сыграй для себя. Забудь, что я сказал! Ну, пожалуйста!"
Тут я услышал несколько робких, несмелых вздохов арфы.
И вновь тишина.
Вдруг снова подул ветер и донес до меня звуки арфы, игравшей медленно-медленно.
Это была старая песня, я помнил ее слова. И я начал напевать их про себя.
Походкой легкой с песней
Сквозь бури ты иди,
Но ни травинки нежной
Ты не порань в пути.

«Да, — думал я, — продолжай».
Понежься в летнем зное
И отдохни в тени.
Благодари за муки,
За встречи и разлуки,
Ведь путь земной недолог,
Пусть шаг твой будет легок,
Не рань того, кто дорог.
И уходя навеки,
Отдай, смежая веки,
Земному свой поклон.
Ты заслужил сей сон.

«Надо же, — думал я, — какая же она мудрая, эта старая женщина».
Походкой легкой с песней
Сквозь бури ты иди.

От восхищения я готов был задушить ее в объятиях.
Не рань того, кто дорог.

А я чуть не убил ее своей беспечностью.
Но теперь, играя песню, в которой было столько мудрости, что я не могу даже передать, она успокаивала саму себя.
Я подождал, пока она не доиграет до третьего куплета, прежде чем снова пройти мимо нее, коснувшись шляпы в знак почтения.
Но ее глаза были закрыты, она слушала то, что делали ее руки, бегавшие по струнам, словно маленькая девчушка, впервые увидевшая дождь и подставляющая ладони под его светлые струи.
Был период, когда она играла совершенно неосознанно, потом слишком осознанно, и наконец теперь она играла так, как надо.
Уголки ее губ были слегка приподняты в улыбке.
«На волосок, — подумалось мне. — Едва-едва».
Я ушел, оставив их вдвоем, как друзей, встреченных случайно на улице, — ее и арфу.
Я помчался в отель, чтобы отблагодарить ее единственным способом, который был теперь мне известен: делать свою работу, и делать ее хорошо.
Но по пути я зашел в «Дулиз».
А песня все звучала, и шаг был легок, и ни одно любящее сердце не было ранено, когда я тихонько приоткрыл дверь паба и заглянул туда, ища глазами человека, которому мне так хотелось пожать руку.
Назад: Наказание без преступления
Дальше: Выпить сразу: против безумия толп