Глава пятая
Когда-то мир был совсем другим, и с тех пор он успел перемениться.
Некогда все было устроено совсем не так, как сейчас; у мира была другая история и другое будущее. Даже плоть и остов его — физические за коны, управлявшие им, — были не те, что нам ведомы теперь.
Всякий раз, когда вселенная из той, какой она была раньше, превращается в ту, которой она будет по том, и обзаводится при этом иным прошлым и иным будущим, бывает краткий миг, когда все возможные виды вселенных, все возможные продолжения Бытия во времени и пространстве колеблются на пороге становления, для того чтобы вновь уйти в Небытие — все за исключением одного-единственного варианта, — и тогда мир становится таким, каким он стал, не таким, как раньше, и все на свете забывают что он мог стать, или даже был когда-то, иным, не теперешним.
Когда мир превращается из «того, что было» в «то, что будет» и все возможности на миг высвечиваются, а выбор пока не сделан, тогда всякий раз становятся видны и все предшествующие переходные точки во времени (ведь их уже было несколько): как петляющая внизу горная дорога вдруг становится видна едущему по ней вверх, когда машина выруливает на самый край на повороте, тогда ездок видит те участки, где проехал раньше, — и замечает далеко внизу голубой седан, который тоже взбирается в гору.
Это история об одном таком моменте и о тех живых существах, будь они мужчины, женщины, или не то и не другое, которые осознали его как таковой. Они уже умерли, уснули или просто не фигурируют больше в той истории, которой обзавелся нынешний мир; и то мгновение видится нам совсем не таким, каким видели его они. Сегодня я беру книгу, историю тех времен, и то, что в ней сообщается, не удивляет меня; однако те люди видели свой мир в ложном свете (в совершенно ложном, не о чем тут даже и говорить, населяя его богами и чудовищами, заполняя несуществующими странами с выдуманной историей, с такими же несуществующими металлами, растениями и животными, обладающими, естественно, небывалыми свойствами), на самом деле они пребывали в той же самой вселенной, в которой нахожусь я, — в ней существуют знакомые мне животные и растения, то же самое солнце и те же звезды, а других нет и не было.
И все же между строк таких исторических книг, между страницами я замечаю тень другой истории и другого мира, симметричного нашему и все же отличающегося от него, как сон от яви.
Этот мир; эта история.
В 1564 году молодой неаполитанец из старинного города Нолы поступил в доминиканский монастырь Св. Доминика Великого в Неаполе, совершив тем самым величайшую ошибку всей своей жизни. Конечно, это было не вполне самостоятельное решение: отец — отставной солдат, без земли и денег, а мальчик обладал блестящими способностями (так сказал приходской священник), к тому же был диковат; в общем, кроме церкви, другого пути у него не было. И все же орден доминиканцев не подходил ему, хоть и был большим и самым влиятельным орденом во всем Неаполитанском королевстве.
Может быть, вступи он в какой-нибудь другой, менее могущественный орден, например к прилежным францисканцам, или добродушным бенедиктинцам, или в какой-нибудь из монастырей затворников капуцинов, наверное, он так и провел бы жизнь в уединенных мечтаниях. Направь он стопы в Общество Иисуса, там бы нашли способ использовать его гордыню и необычные дарования — и даже его неприязнь к христианству — в своих интересах; иезуиты большие доки в таких делах.
Но только не доминиканцы: орден монахов-проповедников видел свою миссию в том, чтобы хранить в чистоте Церковь и церковные доктрины; играя словами, они называли себя Domini canes, псы Господни, черно-белые гончие, готовые охотиться за ересью, как за дичью; нет, не следовало заключать себя в узилище этого ордена юному Филиппе Бруно, получившему вместе с черно-белой мантией имя Джордано. Этот орден не поощрял вольнодумства; они не могли простить юному ноланцу того, что он отвернулся от них и стал проповедовать свету свою ересь; в конце концов они рассчитались с ним за все в Риме, привязав к столбу для сожжения еретиков.
Но пока что он медленно идет по монастырю Святого Доминика, по правой стороне вдоль скамеек монастырской церкви, обходя бездельников и убийц и протискиваясь между беседующими. Он останавливается у каждой боковой часовни, каждой ниши со статуей, каждой архитектурной детали и надолго застывает перед ней, прежде чем перейти к следующей. Чем это он таким занят?
Он запоминает церковь Святого Доминика, фрагмент за фрагментом, чтобы использовать ее как внутреннее хранилище, как каталог для запоминания других вещей.
Сотню лет назад книги начали изготавливать с помощью ars artificialiter scribendi, нового искусства, искусственного письма, книгопечатания. Напечатаны уже тысячи книг.
Но в больших доминиканских монастырях век каллиграфии, манускриптов, эпоха памяти не закончилась. Появляются печатные карманные издания о том, как читать проповеди, и отрывки из Писания для священников, но орден монахов-проповедников все еще посвящает новичков в старые, как сама мысль, тайны искусства памяти.
Возьми обширное и сложное общественное здание — например, церковь — и постарайся запомнить каждый боковой алтарь, каждую часовню, нишу со статуей, каждую арку. Мысленно пометь каждый пятый фрагмент пятерней; а каждый десятый пометь римской десяткой — X. Теперь хранилище твоей памяти готово. Чтобы пользоваться им, например запомнить содержание проповеди, которую ты должен произнести, или рукопись по каноническому праву, или руководство исповедника о грехах и соответствующих им наказаниях, мысленно пометь яркими образами различные мысли, которые ты собираешься запомнить. Аристотель ясно говорит, и святой Фома подтверждает, что вещественные подобия пробуждают память легче, чем сам по себе голый смысл. Так, если твоя проповедь о семи смертных грехах, обозначь их злобными, мерзкими образами, показав их соответствующие качества (изо рта Зависти вместо языка высовывается отвратительная гадюка; очи Гнева горят красным огнем, он в грубых доспехах). Теперь расставь образы по порядку в той церкви, на городской площади или во дворце, которые ты избрал в качестве хранилища памяти, и когда будешь говорить, каждый из них по очереди будет подсказывать тебе: а теперь скажи обо мне, а теперь обо мне.
Так схоласты продолжили и развили прием риториков, который упоминали Цицерон и Квинтиллиан; и к тому времени, как брат Джордано заносил в память внутреннее устройство церкви Святого Доминика, даже ее бесконечно многочисленных деталей и мест не хватало, чтобы вместить все то, что ему предстояло запомнить. Патристика, богословские наставления, summulae logicales, жития святых, содержание компендиумов, энциклопедий и бестиариев, одна и та же басня за тысячей разных масок — монашеская страсть к собиранию, рассечению, делению и умножению смыслов заполняла храмы памяти до отказа, так же, как настоящие, каменные соборы были заполнены горгульями, святыми, страстями Господними, мозаиками, купелями и картинами Страшного суда.
Рос объем заучиваемого наизусть — и способы заучивания тоже ширились, усложнялись и множились. Брат Джордано заносил в память все новые правила запоминания. Он легко освоил систему для запоминания не только значений и мыслей, но и самих слов в тексте путем подстановки на их место других слов: так что мысленный образ города (Roma) напоминал говорящему непременно затем упомянуть о любви (amor). Более того, существовали способы запоминания не только слов, а даже букв в словах присвоением каждой из них картинки, некоего вещественного подобия, так что слово Nola составлялось в воображении ноланца из арки, мельничного жернова, мотыги и циркуля, а слово indivisibilitate — из целого чердака, набитого всяким хламом. Джордано не составило труда освоить этот прием, он даже сочинил свой собственный алфавит из птиц, А — anser (гусь), В — bubo (сова), и так далее, и тренировался до тех пор, пока фраза In principo erat Verbum по его команде не вспархивала и не усаживалась ему на плечи. Единственная трудность была в том, чтобы выбросить то, что он однажды определил куда-то, и очистить церковь Святого Доминика Великого от птиц, мотыг, лопат, лестниц, аллегорических фигур со змеями вместо языков, размахивающих руками капитанов, якорей, мечей, святых и животных.
«Допустимо ли, когда свободного места уже больше не осталось, мысленно привязать удаленные места к используемым?»
«Да, брат Иорданус, если делать это подобающим образом. Ты должен вообразить линию, проходящую с запада на восток, вдоль которой разместить воображаемые башни как новые места для запоминания. Башен можно строить сколь угодно много, менять расположение, поворачивать так и этак их фасад, persursum, deorsum, anteorsum, dextrorsum, sinistrorsum…»
Руки брата-наставника крутили и переворачивали воображаемую башню.
«Да, — сказал Джордано. — Я понял».
«Однако, — поднял палец брат-наставник, — такие башни используются только для того, чтобы упражнять и укреплять память. Слышишь? Не используй их для запоминания. Слышишь, брат Иорданус?»
Но ряд воображаемых башен уже начал строиться, протянувшись на запад от дверей монастыря Св. Доминика: они были очень похожи на те ноланские, что брат Джордано помнил с детства. Каждый год в Ноле в честь святого Павлина, покровителя города, в его день все городские гильдии строили и выставляли высокие башни из деревянных реек и парусины, так называемые гульи, многоэтажные строения с балконами и шпилями, с окнами и прочими большими и малыми отверстиями, в которых показывались сцены из жития святого, или страсти Господни, или романтические картины, или что-нибудь из жизни Девы Марии. Они были раскрашены внутри и снаружи, украшены херувимами, звездами, розами, знаками зодиака, гербами, надписями, крестами и четками, собаками и кошками. В день святого Павлина гульи показывали городу, а самое удивительное было потом — каждую из них поднимали тридцать юных силачей и несли по украшенным многолюдным улицам, и не просто несли, а еще и заставляли их плясать на площади пред церковью. Кряхтя и подбадривая друг друга молодецким уханьем, несшие их парни заставляли башни кланяться, поворачиваться, кружиться под музыку и танцевать друг с другом среди плясавших вокруг них людей; а сценки и все их разношерстное содержимое появлялось и исчезало в дверях и окнах с каждым поворотом и наклоном влево, вправо, per sursum, deorsum, anteorsum, dextrorsum, sinistrorsum.
И все-таки, думал он, глядя из окна своей кельи на узкую полоску вечернего неба, даже бесконечного ряда гулий, протяни его с востока на запад и поворачивай каждую как угодно, будет недостаточно, чтобы вместить все то, что он повидал и передумал за свою короткую жизнь, которая казалась ему бесконечно долгой, словно вовсе не имела начала. Не вместят они каждый листок, бросивший на него свою тень, каждую виноградину, которую он раздавил о свое небо, каждый камень, голос, звезду, пса, розу. Только поместив в память всю вселенную, распределив по ней целую вселенную образов, можно запомнить все вещи во вселенной.
«Допустимо ли пользоваться местами на небесах, я имею в виду знаки зодиака и фазы луны, для запоминания? И образы звезд для обозначения ими вещей?»
«Это недопустимо, брат Иорданус».
«Но Цицерон в своей „Второй риторике“ утверждает, что в древности…»
«Это недопустимо, брат Иорданус. Расширять и упражнять память с помощью различных выдумок — благое дело; однако тебе не следует искать помощи у звезд. Ты неправильно понял Цицерона, и звезды тоже понимаешь неправильно. А за свое но тебе придется долго стоять на коленях».
Наряду с наукой запечатления знаний в себе с помощью образов, которой славились доминиканцы, брат Джордано освоил и науку запечатления пером и чернилами; писал он убористым быстрым стенографическим почерком на монашеской латыни, не тронутой влиянием umanismo , латыни, изученной по книгам, которые ему давали читать. Он читал Альберта Великого и Святого Фому, великих ученых докторов своего ордена; он перекрыл свой внутренний храм, поделенный на неф и хор, собором Summa theologica святого Фомы, тоже поделенным на части и части частей. Через Фому он познакомился с тем, кого тот звал просто Философом, — с Аристотелем. Аристотель: груда засаленных манускриптов, многократно переписанных, с пометками и вставками на полях, непонятных от массы накопившихся мелких погрешностей.
Все вещи стремятся в свои надлежащие сферы. Тяжелое, как камни и земля, стремится к центру вселенной, который тяжелее всего прочего; легкое, подобно воздуху и огню, возносится ввысь, к тем сферам, кои являются наилегчайшими.
В основе всех сфер самая тяжелая — земля, за ней следует водная сфера, в нее снизу поднимается роса, а сверху выпадает дождь. Затем следуют сферы воздуха и огня, а за ними — сфера луны. Все изменения, всякое разложение и гниение, все рождения и смерти происходят в сферах элементов, ниже лунной сферы; области выше луны остаются неизменными. То, что не подвержено изменениям, более совершенно, чем то, что подвержено; планеты состоят из совершенного материала, не похожего на известные нам, и прикреплены к сферам из совершеннейшего хрусталя, которые, обращаясь, отмечают ход времени.
Эти семь сфер заключены в восьмую хрустальную сферу, в коей укреплены звезды. А та заключена в величайшую из всех сфер, что, вращаясь, движет все остальные: Перводвигатель, Primum Mobile, приводимый в движение перстом Божьим. Ибо движется лишь то, что приводится в движение.
Подперев рукой голову, сидя среди монотонно кивающих братьев в библиотеке, брат Джордано воссоздавал в себе аристотелевское мироздание, как умелец строит корабль в бутылке. Время полагается движением Сферы viz , потому что движения измеряются им, а само время — сим движением. Как? Вокруг него бормотали братья, читая вслух свои книги: дюжина голосов, дюжина текстов, бестолковое осиное жужжание. Сие объясняет также общеизвестное высказывание, что деяния человеческие вершатся по кругу и что все прочие вещи, связанные с естественным движением, появлением и исчезновением, также движутся по кругу.
Он вздохнул, в уме остался мертвенно-пепельный осадок, как в летнее пекло. Почему неизменность лучше изменения? Жизнь есть изменение, а жизнь лучше, чем смерть. Этот мир совершенных сфер был похож на тот, что рисуют художники, когда в нескольких лигах над горами помещается дынька-луна, чуть выше звезды, как искорки, а из-за них, наклонившись, заглядывает к нам уже сам Боженька. Какая-то маленькая получалась вселенная, и мало что в ней было, пустой сундук, обитый железными скобами.
Но были и другие книги.
Подобно многим монастырским библиотекам, библиотека Святого Доминика являлась свалкой тысячелетней писанины; никто не знал, сколько всего хранилось в монастыре и что сталось со всем тем, что монахи переписали, приобрели, сочинили, отрецензировали, нашли и собрали за сотни лет. Старый библиотекарь фра Бенедетто хранил в памяти длинный каталог, который он смог запомнить, потому что составил его в рифму, но некоторые книги в этот каталог не попали, потому что не рифмовались. Дворец его памяти, в котором размещались когда-то все категории книг и все подразделения этих категорий, уже давным-давно был заполнен до отказа, заколочен и заброшен. Существовал и рукописный каталог, в который заносилась каждая поступавшая книга, и те, кому посчастливилось узнать, когда она поступила, могли ее там отыскать. Если только она не была переплетена с другими; ведь в каталог записывались только выходные данные самой верхней книги.
Прочие следа не оставляли.
Так что в недрах библиотеки, известной брату Бенедетто, настоятелю и аббату, образовалась другая библиотека, читатели которой каталогов не вели и не имели желания каталоги заводить. Фра Бенедетто знал, что у него имеется Summa theologiae Альберта Великого и его же «О сне и бодрствовании», но он не знал, что у него есть «Книга тайн» того же автора и его трактат по алхимии. Но брат Джордано знал. Брат Бенедетто знал, что у него есть «Сфера» Сакробоско, потому что в каждом учебном заведении имеется «Сфера» Сакробоско, это универсальный учебник по аристотелевой астрономии. У него имелось несколько копий, в том числе печатные тексты. Он не знал, что вместе с одной из рукописей переплетен «Комментарий к Сферам» Чекко из Асколи, которого Церковь двести лет назад сожгла на костре за ересь.
Он этого не знал, но знал брат Джордано. Фра Джордано прочел «Комментарий» Чекко, запершись в уборной, залпом, как пьют крепленое вино.
Звезды влияют на четыре элемента, а под воздействием элементов меняются наши тела, а через тела — души; в звездах содержатся Причины Мира, и даже в гороскопе самого Иисуса при рождении Бог записал все то, что ему суждено было пережить. Под определенными созвездиями при определенных положениях светил рождались счастливые божественные люди: Моисей, Симон Маг, Мерлин, Гермес Триждывеличайший (Джордано читал этот перечень имен, глубоко потрясенный самим фактом, что все эти люди стояли здесь рядом, так, словно между ними не было никакой особой разницы). Бесчисленными духами, добрыми и злыми, находящимися в постоянном движении, пересекающими созвездия зодиака, заселены небеса; основатели новых религий на самом деле рождаются от них, инкубов и суккубов, живущих в колюрах, обручах, что разделяют солнцестояние и равноденствие.
А эти совершенные сферы, оказывается, довольно-таки густо населены.
В библиотеке брат Джордано читал книги, которые должен читать доктор богословия; читал отцов-основателей Церкви, читал Иеронима и Амвросия, Августина и Аквината. Он жевал и проглатывал их, как коза поедает бумагу, а продукт выдавал на экзаменах и опросах.
В уборной он читал Чекко. Читал книгу Соломона о тенях идей.
Читал De vita coelitis comparanda Марсилио Фичино — о стяжании жизни с небес талисманами и заклинаниями. Уборная стала тайной библиотекой монастыря Святого Доминика; там читали книги, передавали из рук в руки, обменивая на другие, и там же прятали.
Библиотекарем там был Джордано. Он знал и помнил каждую книгу; знал, в каком ящике она лежит у фра Бенедетто, кто ее спрашивает и что в ней говорится. Во дворце его памяти, огромном и непрерывно растущем, способном вместить вселенную, весь этот каталог почти не занимал места.
Братья дивились на память Джордано и шепотом высказывали всякие предположения, как он ею обзавелся. Пусть перешептываются, думал Джордано. Их удел навеки ограничен сплетнями и колбасой, они никогда не осмелятся пустить в дело звездное небо — а вот Джордано посмел.
Между тем огромное солнце горело в синем-синем небе, прогулочные суда и весельные боевые корабли скользили по лазурной бухте, украшенной серебристыми точками волн. Испанский наместник (ибо Неаполитанское королевство являлось владением испанской короны) ездил по городу, одетый по-испански в черное, в своем маленьком черном портшезе; встречая гостию, которую проносили по улице к больному или умиравшему горожанину, он выбирался из портшеза и присоединялся к процессии, смиренно провожая ее до места назначения. Свернувшаяся кровь святого Януария, которая хранилась в соборе, каждый год в день его имени вновь становилась жидкой, словно только что пролитая; народ плакал навзрыд, и даже у священников, кардинала и наместника перехватывало дыхание от благоговейного трепета. Случались годы, когда кровь не спешила растекаться, толпа, собравшаяся в соборе начинала беспокоиться, и закипал бунт.
Бунты вспыхивали постоянно; в высоких домах портовых кварталов теснилась беднота, на узких улочках, заваленных отбросами, дети росли, как сорняки, — неухоженные, дикие, и несть им числа. Милостыню там клянчили нахально, грабили с профессиональной ловкостью; смеялись одинаково над Пульчинеллой в балагане на Пьяцца дель Кастелло и над разбойником, чудившим на прощание перед повешением на Пьяцца дель Меркато. Целыми днями голые нищие лежали на причале, по ночам девчоночки-рыбачки танцевали под луной тарантеллу на плоских крышах домиков, опоясывающих бухту.
Луна вытягивала капли влаги из земли, привлекая их к себе благодаря собственной водной природе; также под ее воздействием на грязных отмелях в устьях рек и приморских лагунах зарождались лягушки, крабы и улитки. В полнолуние все собаки в городе задирали морды и начинали выть. А когда всходила их собственная звезда Сириус, они совсем сходили с ума, и собачники отправлялись на отлов.
В мертвой древесине, во внутренностях дохлых собак зарождались черви; а из внутренностей мертвых львов появлялись пчелы — так считалось, хотя мало кто видел мертвого льва. Конский волос, упавший в кормушку, превращался в змею, и порой можно было застать начало этого процесса: один волосок начинал волнообразно изгибаться среди других, плававших неподвижно. Светило солнце, и гелиотроп в садах Пиццофальконе обращал к нему лицо, а живой лев в зверинце наместника рычал, демонстрируя свою мощь и гордость. Луна притягивала лягушек, солнце притягивало гелиотроп; магнитный железняк притягивал железо, а восходящий Сатурн своим притяжением оказывал пагубное воздействие на мозг меланхолика.
Все было живым, все жило: на дне моря, в воздухе и в небесах — звезды воздействовали на четыре элемента, элементы — на тело, тело — на душу. Брат Джордано отслужил свою первую мессу в Кампанье, в церкви Святого Бартоломео, шепча Hoc est enim corpus meum над круглым хлебцем, который он держал помазанными пальцами, и хлеб, согретый теплом его дыхания, тоже был живым. Северные еретики утверждали, что он неживой, но это, конечно, не так; проглотив его, Джордано чувствовал, как хлеб согревает его изнутри крохотным огоньком собственной жизни. Конечно, хлеб живой, ведь неживого вообще ничего нет.
Так Ноланец из мальчика превратился в мужчину, священника и доктора богословия; так звезды повернули переменчивый мир, так приготовленная им память наполнилась сокровищами, слишком обильными для исчисления, но все они теперь принадлежали ему. Брат Джордано изумлял своих товарищей по ордену, скрашивая вечера после ужина фокусами, которые казались сверхчеловеческими. Он предлагал им зачитывать вслух строки из Данте, случайно выбирая их там и сям из любой песни, а на следующий вечер пересказывал их все, в том порядке, в каком их зачитывали, и в обратном, и начиная с середины. Он просил братьев называть обычные предметы, фрукты, инструменты, животных, одежду; за долгие месяцы и годы список вырос до многих сотен наименований, но все-таки он помнил его целиком и мог пересказать любую его часть в любом порядке, начиная с любого места: братья (у которых все было записано) следили по спискам, а Джордано, сложив руки на животе, чуть скосив глаза к переносице, называл каждую вещь, словно пробовал ее на вкус, смаковал, даже как будто принимал ее из рук доброхота, подававшего ему их одну за другой из окна башни: мотыга, лопата, циркуль; собака, роза, камень.
Его слава росла. Вначале среди доминиканцев, которые гордились и славились своим старинным искусством, хранили его и пользовались им; а затем и в свете. Джордано попал в поле зрения Школы тайн природы, Academia secretorum naturae, и возглавлявшего ее великого неаполитанского чародея Джованни Баттисты делла Порта.
Когда ему было всего лишь пятнадцать лет, делла Порта опубликовал огромную энциклопедию естественной магии; тогда у него возникли проблемы с Церковью, юный маг навлек на себя гнев самого Павла IV и мог очень плохо кончить; в конце концов его оправдали, но теперь он обращал свои взоры лишь на подлунную сферу и занимался самой белой из всех белых магий — и ежедневно слушал мессу, просто так, на всякий случай.
Внешне он был урод, смуглый и звероподобный: яйцевидная голова, на виске пульсировала крупная вена, лицо как собачья морда. Словно в виде компенсации, голос его звучал мягко и мелодично, манеры отличались изысканностью. Со всей возможной доброжелательностью он провел насторожившегося молодого монаха через залы Академии, украшенные аллегорическими изображениями наук, в тайный покой, где его коллеги возлежали за ужином в античном стиле, надев белые тоги и украсив голову виноградными листьями.
Когда он показал им свои трюки, они не засмеялись и не оторопели; они размышляли, задавали вопросы и устроили ему суровую проверку. Один из них составил длинный перечень бессмысленных слов, очень похожих друг на друга, но все-таки разных, — veriami, veriavi, vemivari, amiava — числом не меньше тридцати. Джордано разбил слова на части и подобрал к каждой части зрительный ключ: птицы (avi), любовники (ami), книга истин (veri), пучок прутиков (rami). Затем сложил руки на животе и его глаза приобрели отсутствующее выражение (ибо он отслеживал проплывающие перед его внутренним взором сцены, составленные из ключевых образов-слов); и он стал выдавать их все, и так, и сяк, как угодно. Девушка подарила любимому белого голубя в клетке, сделанной из прутиков, а он обменял его на книгу. Это случилось на площади перед церковью в Ноле в знойном августе; он видел стыдливый взгляд девушки, чувствовал запах потрескавшегося кожаного переплета, ощущал пальцами быстрое биение птичьего сердца; и через годы он будет грезить этими персонажами и их житейскими драмами: девушка, птичка, парень, книга, прутики.
Он выполнил все, что они просили, и даже больше — в финале уже с улыбкой, подавшись вперед, чтобы лучше видеть их изумление, — позже, когда гости разошлись и они сидели со старым магом за бутылкой вина, он стал рассказывать, как он все это проделал.
«Да, места и прикрепленные к ним образы», — сказал делла Порта, который сам написал небольшой труд Ars reminiscendi , содержавший все основные правила.
«Да, — сказал фра Джордано. — Церковь Святого Доминика Великого, монастырь и площадь перед ней. Но этого недостаточно».
«Можно использовать воображаемые места».
«Да, я так и делаю».
«А образы можно использовать из картин художников. У Микеланджело. У Рафаэля. Божественные. Символы добра и зла, силы, добродетели, страсти. Они оживляют воображение».
Фра Джордано, не видевший картин, промолчал, но имена художников в его сознании тут же сами составились в картину и он отыскал место, где ее повесить.
«Я пользуюсь звездами, — сказал он. — Двенадцать домов.
И их обитатели. Это могучие помощники».
Делла Порта прищурился.
«Может быть, подобное и допустимо», — осторожно сказал он.
«Но и их тоже недостаточно, — сказал Джордано. — Уже сейчас я иногда путаюсь в этих фигурах. Их не хватает на все, слишком много ролей им приходится играть. Это как комедия, где не хватает актеров, одни и те же выходят снова и снова в разных париках и одеждах».
«Ты можешь использовать египетские символы, — сказал делла Порта, сцепив волосатые пальцы на колене и устремив взор в пространство. — Иероглифы».
«Иероглифы…»
«Это допустимо. Пока еще допустимо».
Монах смотрел на него так пристально, что делла Порта почувствовал себя обязанным продолжить начатую фразу.
«Видишь ли, — сказал он. — Египтяне, в мудрости своей, создали многообразные символы: человек с собачьей головой, крылатый бабуин. Они не были настолько глупы, чтобы поклоняться таким чудовищам. Нет, в своих образах они сокрыли истины, чтобы искушенный ум мог их обнаружить. Бабуин — это Человек, Обезьяна Природы, которая воспроизводит ее действия, подражая им, однако крылья поднимают его над материальным планом, а взор проникает сквозь внешние покровы».
Монах продолжал смотреть молча и внимательно.
«Муха, — продолжал делла Порта. — Она обозначает Наглость, потому что, сколько ее ни гони, она все время возвращается. Ясно? Составляя эти символы друг с другом, они создали язык. Но не язык слов, а язык вещественных подобий.
Как твои образы для запоминания. Понимаешь? В книге Гораполлона объясняется семь дюжин символов. Иероглифов».
В библиотеке Святого Доминика не имелось книги Гораполлона, а может фра Джордано о ней не знал. Он чувствовал — это ощущение появилось, когда делла Порта заговорил об иероглифах, — в душе необъяснимую жажду.
«А еще какие есть книги?» — спросил он.
Маг слегка отодвинулся от монаха, который наклонился к нему и слушал так напряженно, что это пришлось делла Порта не по вкусу.
«Почитай Гермеса, — сказал он. — Гермеса, давшего Египту законы и письменность… Ну, что, уже довольно поздно, мой юный друг».
«Марсилио Фичино, — сказал Джордано. — Он перевел труды этого Гермеса».
«Да».
«Марсилио тоже был знаком с символами.
Он научился им у Гермеса? Символы звезд, для того чтобы использовать их силу».
«Это недопустимо», — сказал маг.
Положив руку на плечо Джордано, он вынудил его подняться и стал подталкивать к двери кабинета.
«Но…» — сказал Джордано.
«Твоя память — это Божий дар, — прошептал делла Порта в ухо монаха, взяв его под руку и увлекая к двери на улицу. — Твоя память — дар Божий, и ты замечательно усовершенствовал ее. Естественным образом. Довольствуйся этим».
«Но звезды… — опять начал Джордано. — Чекко утверждает, что…»
Двое слуг открыли двустворчатую дверь, выходившую на площадь.
Делла Порта почти силой выпихнул туда Джордано.
«Чекко сожгли на костре, — сказал он. — Ты слышишь? Чекко сожгли. Спокойной ночи. Да поможет тебе Господь».
Почему же недопустимо, отбросив случайности, добраться до причин происходящего? Однажды мысленно обозначь Любовь Венерой — Венерой с зеленой ветвью и голубем, — и Любовь засияет в твоем сознании собственным светом, потому что Венера и есть сама Любовь; помести ее в ее родной знак Девы, и Любовь польется вниз через все сферы, теплая, живая и живительная, Любовь внутри и вовне.
Естественная магия, по делла Порта, например, позволяет распознать Венеру в предметах, вобравших более других ее свойства: ее изумруды, ее примула, ее голуби, духи, травы, цвета, звуки. Венера и венерианство наполняет всю вселенную, как свет или аромат; врачи, мудрецы и кудесники знают, как направить и использовать ее, и это допустимо. Но запечатлеть на изумруде или даже в мыслях образ Венеры, голубя, зеленую ветвь, женскую грудь или спеть на ее родной лидийский лад песнь, восхваляющую Венеру, или зажечь перед этим образом ее цветок розмарин опасно. А почему?
Почему? Спрашивал Бруно, недоуменно подняв брови, разводя руками, — спрашивал в пустоту, ни к кому не обращаясь. Он знал почему.
Сотворить образ, символ; спеть заклинание; назвать по имени — это не просто манипуляции с пригоршней праха, сколь угодно искусные. Это — обращение к личности, к разуму, ведь только разумное существо может воспринять такие действия. Это — призыв к тем созданиям, которые расположены выше звезд, к бесчисленным скрывающимся там мудрым сущностям, о которых сообщал Чекко.
Обрати на себя внимание Венеры своими песнями, добейся, чтобы она открыла свои миндальные очи, улыбнулась, и она может истребить тебя. Святая Церковь уже не уверена, что те могущественные существа, что заполняют сферы, — все сплошь дьяволы, как некогда она тому учила. Они могут быть и ангелами, и демонами, не ведающими добра и зла. Но сомнению не подлежит, что просить у них благосклонности — идолопоклонство, а пытаться подчинить их колдовством — и вовсе безумие.
Таков был ответ. Бруно знал его, но его это не волновало.
Постепенно он начал собирать вокруг себя группу молодых братьев побойчее, вольную ассоциацию приверженцев и приспешников, которых все прочие звали джорданистами, словно Джордано был предводителем разбойников. Они сидели кружком, громко спорили и говорили сумасбродные веши или, притихнув, слушали разглагольствования Ноланца; они выполняли его поручения, попадали в неприятности из-за него, создавали ему славу. Когда Джордано навлек на себя гнев настоятеля, решив убрать из своей кельи образки, гипсовые фигурки святых, освященные четки и Деву Марию, оставив только распятие, джорданисты сделали — или пообещали сделать — то же самое. Настоятель, не разобравшись в сути происходящего, подозревал Джордано в северной ереси, лютеранстве; а джорданисты смеялись, они-то знали, в чем Дело. Джордано донимал библиотекаря просьбами (и подбил к тому же джорданистов), чтобы тот приобрел книги Гермеса, переведенные Марсилио Фичино, но Бенедетто и слышать об этом не хотел. Идолопоклонство. Язычество. А разве Фома Аквинский и Лактанций не восхваляли Гермеса, не говорили, что он учил единобожию и предвозвестил Рождество Сына Божьего во Плоти? Бенедетто оставался глух.
Отправлявшихся в странствия монахов Джордано снабжал перечнем книг, которые надо привезти, — и иногда получал требуемое; книги покупали, брали почитать, крали: труды Гораполлона об иероглифах, Ямвлиха о Тайнах Египта, «Золотой осел» Апулея. А однажды зимой в уборной один молодой брат, дрожа не то от страха, не от холода, а может от того и от другого разом, достал из-под рясы и вручил Джордано толстый, сшитый, написанный корявым почерком, полный сокращений манускрипт без корок и переплета.
«"Пикатрикс", — сказал юноша. — Это большой грех».
«Этот грех да будет на мне, — сказал Джордано. — Давай сюда».
«Пикатрикс»! Самая черная из старинных черных книг, и никаких сомнений относительно намерений человека, застигнутого за ее изучением, уже не возникало, кем бы он ни был; никакой доктор богословия не смог бы оправдаться, как в том случае, если бы его застали с книгой Гораполлона или даже Апулея. Хранить такую книгу было безумием, и Джордано не стал ее долго держать; он запомнил, порвал и выбросил каждую страницу.
Человек — это маленький мир, отражающий в себе всю землю и небеса; посредством собственного духа мудрый может вознестись над звездами. Так говорит Гермес Трисмегист.
Дух исходит от первоматерии, которая есть Бог, и проникает в материю земную, где он пребывает; различные формы, принимаемые материей, отражают природу спиритуса, вошедшего в нее. Маг — это человек, который может уловить и направить ток спиритуса по своей воле и таким образом творить из материи то, что ему угодно. Как именно?
Изготовлением талисманов, намекал Марсилио; но только здесь давались четкие инструкции, какие материалы использовать, какое больше всего подходит время суток, какой день месяца, какой месяц по зодиакальному календарю, какие заклинания, призывы, светильники использовать, какие благовония и песни больше всего привлекают Мировые Силы, Семамофор, Вселенский Разум, который заполняет собой мироздание. Приводился длинный перечень образов, используемых на талисманах, и брат Джордано, у которого не было материалов для их изготовления — ни свинца для Сатурна, ни олова для Юпитера, — мог, тем не менее, крепко-накрепко их запомнить:
Образ Сатурна: фигура человека, стоящего на драконе и держащего в правой руке серп, а в левой копье.
Образ Юпитера: фигура человека с лицом льва и ногами птицы, под ним дракон с семью головами; и держит стрелу в правой руке.
Еще лучше и могущественнее были длинные списки образов для тридцати шести божеств времени, безымянных, ярких, о которых Джордано намеками читал у Оригена и Гораполлона: гороскопы, боги часов, известные в Египте, а затем забытые и заброшенные в последующих столетиях. Они еще назывались деканами, потому что каждый управлял десятью градусами зодиака, по три декана на каждый из двенадцати знаков. Образы этих тридцати шести, говорилось в книге «Пикатрикс», установлены самим Гермесом и им же учреждены египетские иероглифы; Джордано не потребовалось прикладывать никаких УСИЛИЙ, чтобы запомнить их, они шагнули с переполненной страницы прямо к нему в мозг и расселись там каждый на свое место, которые Джордано, сам того не зная, давно им приготовил:
Первый декан Овна: «Огромный темный человек с красными глазами, держит меч и одет в белое одеяние».
Второй декан: «Женщина, одетая в зеленое, не имеющая одной ноги».
Третий декан: «Человек, держит золотую сферу и одет в красное»…
Он впитывал это магическое собрание, как пишу, как огненный отвар, и почти сразу же, как только они вошли в него, он начал грезить ими, воображать их деяния. Кто был сей Гермес, открывший их?
Среди халдеян есть мастера, достигшие совершенства в этом искусстве образов, и они признают, что Гермес был первым, кто составил образы, благодаря которым он смог управлять уровнем Нила вопреки движению луны. Этот человек также построил храм Солнца, и он умел прятаться ото всех, так что никто его не видел, хотя он был в храме. Он же построил на востоке Египта Город в двенадцать миль шириной, внутри которого возвел замок, имевший четверо врат, на каждую из четырех сторон. На восточных вратах он поместил фигуру Орла; на западных вратах — фигуру Быка; на южных вратах — фигуру Льва; и на северных вратах он построил фигуру Пса.
В эти образы он низвел духов, говоривших голосами, и никто не мог пройти в ворота этого Города без их дозволения. Он посадил там деревья, а в середине росло огромное дерево, приносившее плод всякого порождения.
На вершине замка он велел возвести башню в тридцать локтей высотой, на верхушке которой приказал поместить маяк, цвет которого менялся каждый день, пока в седьмой день не возвращался к первому цвету, и этими цветами освещался Город. Около Города было изобилие вод, в которых водились разные рыбы. По окружности Города он разместил высеченные образы и расположил их так, что через их добродетели жители сделались добродетельны и удалялись от всякого зла и порока.
Имя Города было Адоцентин.
Имя города было Адоцентин.
Пирс отпихнул кресло на колесиках, в котором сидел, и с листом в руке (Адоцентин!) бросился вон из комнаты. Потом вернулся и положил его обратно. Опять вышел, заблудился в закоулках маленького домика, забрел во вторую гостиную, сообщавшуюся с первой, и грешным делом подумал, что ему просто примерещился тот застекленный книжный шкаф с ключом и содержимым, потому что нигде не мог его найти; наконец разобрался, зашел в первую гостиную, открыл шкаф и взял из него пластиковый конверт с пометкой PICATRIX.
Сердце непонятно почему бешено стучало. Но толстые листы вощеной бумаги, которые он вынул, были исписаны сверху донизу от руки убористым черным почерком, непонятным ему, то ли краткая монашеская латынь, то ли шифр.
Он снова запер рукопись и двинулся через весь дом к лестнице в прихожей, зовя Роузи.
— Я здесь, наверху!
— Я тут кое-что нашел, — проговорил он, взбираясь по ступенькам. — Ты где, Роузи?
Поднявшись по лестнице, надо было пройти до конца по коридору, стены которого украшали гравюры в рамочках: люди, места и вещи, так много всего, что бесцветная бумага за ними почти не видна. Он зашел в спальню.
Она стояла спиной к нему в душной полутьме, из-за закрытых штор казалось, что в комнате, чьей-то спальне, наступила ночь. Пирс вдруг ощутил себя запутавшимся в тенетах какого-то жуткого каламбура, непонятки, ребуса, палиндрома. Роузи обернулась; свет, который царил в комнате, исходил от ее глаз.
— Атласные простыни, — сказала она, махнув бутылкой в сторону большой кровати. — Убедись сам.