Книга: Эгипет
Назад: Глава третья
Дальше: Глава пятая

Глава четвертая

— Египет, — мечтательно сказала Джулия Розенгартен.
— Египет, — отозвался Пирс. — Загадка Сфинкса. И власть пирамид.
— Таро.
— Говорящая статуя Мемнона.
— Вечная жизнь, — сказала Джулия.
— Вот только эта страна — не Египет, — сказал Пирс. — Страна называется не Египтом. А. называется она вот как.
Он вынул гелевую ручку и написал на салфетке, которую им принесли вместе с бутылкой виски:

 

ЭГИПЕТ

 

— Что-то я такое помню, — проговорила, глядя на загадочное слово, Джулия. — Что-то знакомое.
— Вот эту историю я и хочу рассказать, — сказал Пирс. — Историю, на которую я вроде как наткнулся еще в детстве, когда едва ли не весь свет уже успел о ней забыть; историю которая теперь снова выходит на свет божий, — удивительнейшую из историй. И закручена она почище детектива.
— Что-то я такое припоминаю, — проговорила Джулия.
— Кроме того, история будет не одна, — сказал Пирс. — Если бы я писал роман, то сделал бы из нее «обрамляющий сюжет», так, кажется, это принято называть, потому что в ней будет заключена другая история, даже более значительная, чем она сама. Об Истории. Об истине.
Джулия склонилась над исписанными на машинке листами, она читала проект будущей книги или, скорее, делала вид, что читает, отдавая символическую дань уважения проделанному труду. В вырезе платья ее веснушчатые и загоревшие за время отпуска груди переходили в ровный белый тон; волосы у нее приобрели темно-медовый оттенок.
— «Где расположены четыре конца света? — прочла она. — Что такое музыка сфер и на каких инструментах она исполняется? Почему люди считают, что цыганки умеют предсказывать судьбы?»
Она подняла на него взгляд. Глаза у нее тоже как будто выгорели на солнце, и в них тоже был медовый теплый блеск.
— У тебя, кажется, какое-то время была цыганочка? И как у вас все сложилось?
— На четверть цыганка. Какое-то время.
Послушай, Пирс, почему принято говорить о четырех концах света, какие у шарика могут быть концы? Почему люди говорят, что они на седьмом небе от счастья, чем их не устраивают остальные шесть? Почему в неделе семь дней, а не шесть и не девять? Почему именно так, а не иначе, Пирс?
— Никак у нас не сложилось, — вслух сказал он.
Джулия снова опустила глаза в текст.
Они оба, он и Джулия, подошли к дверям ресторана в один и тот же момент, и обнялись, крепко, хотя, впрочем они и на самом деле едва не налетели друг на друга. На душе у Пирса весь день, с самого утра, лежал большой тяжелый камень; он слишком хорошо помнил те слова, которые когда-то сказал ей напоследок. Как отрезал. Жестко, пожалуй, даже и жестоко. Сказанное никуда не пелось, он помнил все, слово в слово; у нее же на душе, судя по всему, ничего похожего не было, она смогла забыть. Одно из преимуществ человека, истово верящего в Судьбу. Судьба излечивает раны от былых обид, ошибок, нелепостей: было и прошло. Перемены неизбежны — это, пожалуй, единственное, в чем Джулия всегда была готова признаться в отношении собственного прошлого, и единственное, чего она требовала от окружающих. Этакая старомодная подслеповатая вежливость на новый лад. Было в этом что-то — пусть и не без горечи — милое. Пирс сделал большой глоток виски.
— Видишь ли, — сказал он, — в детстве я выдумал, вообразил себе такую страну — Эгипет, которая была разом похожа и не похожа на Египет, которая была наложена на Египет, как одна картинка на другую, или, скорее, просвечивала сквозь него. Для меня эта страна была вполне реальной, такой же реальной, как Америка…
— Ну да, — сказала Джулия. — Цыгане.
— Да ты помнишь, — сказал Пирс. — Ты тоже там была. В каком-то смысле ты меня по ней водила.
— Господи, Пирс, о чем мы с тобой только тогда говорили.
— Вот тебе и обрамляющий сюжет, — сказал Пирс. — Про эту мою страну; о том, как до меня дошло, что на самом деле ее выдумал вовсе не я; о том, как эта страна появилась на свет. Эгипет.
Он дотронулся до написанного на салфетке слова.
— Потому что теперь я снова ее нашел. По правде.
Она отложила рукопись и полностью сосредоточилась на нем самом, подперев щеку загорелой, в ямочках, рукой В ту первую весну, когда Джулия Розенгартен от него ушла, сперва перебралась в Вестсайд, потом в Калифорнию, в Мексику, на долгие, долгие годы, — в ту весну аромат которой не спутаешь ни с одной другой весной ни до нее, ни после, — именно тогда Пирс случайно наткнулся на маленькую биографию Джордано Бруно, написанную Феллоузом Крафтом, и начал читать ее прямо с первой страницы, чего не делал уже, наверное, лет двадцать…
— Напомни-ка ты мне. еще раз, — попросила его Джулия, — кто такой этот Бруно.
— Джордано Бруно, — ответил Пирс, сложив руки перед собой на скатерти, — родился в тысяча пятьсот сорок шестом, умер в тысяча шестисотом. Первый из мыслителей нового времени, который всерьез заговорил о бесконечном пространстве как о физической реальности. Он не только считал, что центром Солнечной системы является Солнце; он считал, что все прочие звезды также похожи на Солнце, и вокруг них тоже вращаются планеты, и расположены они в невероятной дали от нас, настолько далеко, что человеческий глаз их уже не различает, — и так фактически до бесконечности; до бесконечности.
— Хм.
— Его сожгли как еретика, — продолжил Пирс, — и поскольку он был сторонником новой, Коперниковой, картины мира, его и стали впоследствии воспринимать прежде всего как мученика науки, предшественника Галилея, этакого теоретика от астрономии. Но в действительности он был фигурой куда более странной. Вселенная, которую он видел, ничего общего не имела с той, которую привыкли видеть мы. Начнем с того, что все эти бесчисленные планеты и звезды он считал живыми: звери, так он их называл. И вращаются они по своим орбитам только потому, что сами этого хотят. Во всяком случае… во всяком случае, книга Крафта на поверку оказалась вполне заурядной, сплошь заимствования из вторых рук, подсвеченные вполне туристскими по уровню зарисовка Из сумасшедшей жизни Бруно: вот монастырь в Неаполе, откуда он сбежал, вот те университеты и дворы, при которых он обретался, надеясь найти покровителя, вот Венеция, где его взяли под стражу, вот Рим, где его сожгли. Ни художественной точности, ни исторической живости на этих двухстах страницах было не сыскать. Но где-то в середине текста Крафт ненароком показал, или обронил походя, или без лишних слов просто сунул читателю в карман ключ не только к Бруно, но к той главной тайне, которую пытался разгадать Пирс.
Что же такое, задался вопросом Крафт, заставило Бруно, и только Бруно, вырваться из замкнутого мира Аквината и Данте и обнаружить за его пределами бесконечность вселенной? Одним открытием Коперника (размышлял Крафт) этого не объяснить, поскольку Коперник никак не проговаривал кошмарной возможности бесконечного и бесконечно населенного пространства; его гелиоцентрическая вселенная была по-прежнему скована внешней границей, точно такой же сферой из неподвижно закрепленных звезд, как когда-то у Аристотеля. Бруно всегда говорил, что Коперник попросту не понял своих же собственных открытий.
Нет (писал Крафт), импульс должен был прийти откуда-то еще. Откуда? Что ж, Бруно, судя по всему, заглянул едва ли не в каждую книгу, имевшую быть в его столетии, хотя наверняка далеко не все открытые им книги он дочитывал до конца. Он был сведущ в самых тайных из тогдашних дисциплин. И путей к возрождению — и к собственному, и к возрождению Церкви — искал в самых Древних и самых закрытых от мира источниках. И не в Учении ли Гермеса Триждывеличайшего обрел он ключ к выходу из замкнутых хрустальных сфер Аристотеля?
Пирс прочел эту фразу и вдруг запнулся. Гермес? Не тот ли это самый Триждывеличайший Гермес, которым Мильтон пугал Медведицу? Вроде был в классической литературе такой мифический мудрец. Но ничего связного Пирс припомнить не мог. Что еще за учение?
Гермес учит (продолжает Крафт), что семь звездных сфер заключают в себе душу человека неким подобием тюрьмы, создавая тем самым его heimarmene, его Судьбу. Но человек — брат могучих демонов, которые правят сферами; он представляет собой столь же мощную силу, хотя и забыл об этом. И есть способ, говорит великий Гермес, подняться по лестнице из семи ступеней, невзирая на ужасное по видимости, но в действительности не такое уж и страшное сопротивление, которым станут пугать тебя демоны, поскольку на каждого из них можно найти управу с помощью тайного слова, перед властью которого он не сможет устоять; фактически взымая с каждого из них своеобразный дар, дар, позволяющий вознестись к следующей сфере; покуда наконец, в восьмой по счету сфере, огдоадической, освобожденная душа не постигнет бесконечность и не воспоет хвалу Господу.
Так говорит Гермес (пишет Крафт, а Пирс читает), и что, если Бруно, который отнесся к этому мифу, одному из самых древних и самых священных, всерьез, а потом, однажды звездной ночью в Париже или в Лондоне, открыв книгу Коперника, внезапно сопоставил одно с другим — и разрозненные куски головоломки сами собой сложились воедино в его переполненном, лихорадочно работающем мозгу? Ибо если центром является не земля, а солнце, тогда нет над нами никаких хрустальных сфер; мы всего лишь сами обманывали себя, от века, мы заперли себя внутри этих сфер, оттолкнувшись от собственного чувственного опыта, ущербного и недостаточного по определению, а на самом деле никаких сфер над нами нет и не было. Единственный способ выйти за их пределы — это понять, что мы уже за их пределы вышли что поднимаемся дальше, пребывая в вечном и непрерывном движении. Что ж удивительного в том, что Бруно жил предчувствием гигантской утренней зари, что ему хотелось кричать о ней на всю Европу, что он хохотал в голос. Человеческий разум, который находится в центре всего, вмешает в себя все то, в центре чего он находится, он и есть тот круг, окружность которого — нигде, бесконечно расширяющийся в любом направлении, которое только может увидеть или помыслить человек, каждую мельчайшую долю секунды. Так ты осмеливаешься утверждать, что люди суть боги? — в ужасе спрашивали его инквизиторы в Риме. Да разве могут они менять орбиты звезд по своему усмотрению? Могут, отвечает им Бруно, могут, уже меняли.
Здесь Пирс на минуту оторвался от книги и сам рассмеялся: час от часу не легче, и что, интересно знать, он нашел в этой книге, когда ему было двадцать лет; а когда снова поднес ее к глазам, заметил сноску.
Решать, является ли данная точка зрения (было написано в сноске), которую мы приписываем здесь Бруно, истинным смыслом, сокрытым в учении Гермеса Трисмегиста (ага, подумал Пирс, вот оно, это имя), мы оставляем читателю. Тех, кого действительно заинтересует эта проблема, можем для начала переадресовать к Миду, который пишет: Следуя за путеводной нитью герметической традиции в обратном направлении, мы можем сквозь толщу времен проникнуть в святая святых Великих Таинств Древнего Египта.
— И так оно и вышло, — сказал Пирс. — Так оно и вышло.
— Трисме — что? — переспросила Джулия.
— Слушай, не перебивай, — сказал Пирс. — Всему свое время.
Книжку Мида, к которой переадресовал его Крафт (а может быть, не только его теперешнего, но и его тогдашнее, давнее, юное «я»), найти оказалось совершенно невозможно: «Трижды-славный Гермес», автор — Дж. Р. С. Мид (Лондон — Бенарес, Издательство Теософского Общества, 1906; в трех томах). Но поиски этого издания завели Пирса в ряд довольно странных мест, в магазинчики, на выступления мистиков и просто психов — он никогда не думал, что их вокруг такое количество, — в некоторые из этих мест он так и не смог себя заставить войти, но все же не мог не признать, что они имеют какое-то отношение к тому месту, которое ищет он. Уверившись наконец, что он не сам все это придумал, он покинул эти воображаемые миры как имеющие сугубо внутреннее значение для самих духовидцев и вернулся в те места, где освещение было поярче. И тут вдруг понял — уже теплее. История идей, «История магии и экспериментальной науки», «Журнал Варбургского и Куртольдского институтов» — он листал их когда-то, в старших классах средней школы.
Теплее, теплее. На избранном пути объявились другие люди, куда более значимые, чем он, фигуры в научном мире; они проводили серьезные исследования, они публиковали книги. И Пирс с чувством благодарности оставил «Opera omnia latinae» Бруно, подмеченную мимоходом в самом дальнем углу стеллажа в бруклинской публичке, чтобы окунуться в знакомые воды Вспомогательных Источников; и вот наконец университет Чикаго прислал ему по почте (он ждал этой посылки с большим нетерпением, чем когда-то золотого кольца с шифром Капитана Полуночника ) книгу одной английской дамы, которая — Пирс понял это, не успев еще даже сорвать с тома оберточную бумагу, — исходила его затерянный мир вдоль и поперек и вернулась в исходную точку с богатым караваном, груженным странного вида и свойства товарами, картами, удивительными и загадочными предметами, награбленным добром.
— А теперь, — сказал Пирс, на секунду почувствовав себя незадачливым рассказчиком в старой как мир туристской шутке, — я расскажу тебе историю, которую рассказала мне она.
Он отхлебнул еще глоток и спросил:
— Тебе знакомо слово «герметический»?
— В смысле, герметически закрытый?
— И в этом смысле тоже, а еще — герметический, оккультный, тайный, эзотерический.
— Ну да, естественно.
— Вот и славно, — сказал Пирс, — тогда слушай.
Где-то годах примерно в тысяча четыреста шестидесятых один греческий монах привез во Флоренцию собрание греческих манускриптов, которые произвели в городе настоящий фурор. Судя по всему, это были греческие переводы древних египетских рукописей — богословских и философских трактатов, магических формул, — составленных когда-то древнеегипетским жрецом или мудрецом по имени Гермес Трисмегист, или, в переводе, Гермес Триждывеличайший. Гермес, естественно, божество греческое; греки ассоциировали своего Гермеса, бога правильной речи, с египетским Тотом, или Тойтом, богом, который изобрел письменность. Сравнив свежеобретенные рукописи с античными источниками, которые были в их распоряжении, — с Цицероном, Лактанцием, Платоном, — те ученые эпохи Возрождения, что впервые знакомились с этой традицией, выяснили, что автор текстов доводился двоюродным братом Атланту и братом — Прометею (Ренессанс привык считать всех вышеперечисленных реальными историческими фигурами) и что был он не богом, но человеком, величайшим мудрецом античности, который жил задолго до Платона и Пифагора, а может статься, что и задолго до Моисея, и что в таком случае перед ними лежат древнейшие рукописи в истории человечества.
Как только рукописи оказались во Флоренции, в городе начался страшный ажиотаж.
Об их существовании поговаривали и раньше, еще в Средние века: в средневековье у Гермеса Трисмегиста была репутация одного из величайших мудрецов древности, в одном ряду с Вергилием и Соломоном, его перу приписывались различны трактаты и гримуары — и вот наконец перед ученым миром явились его истинные тексты. В них была вся мудрость Египта, более древняя, чем вся мудрость римлян и греков, восходящая к временам, возможно, предшествующим даже Моисею, — позже, кстати, возникнет представление, что Моисей, получивший образование и воспитание, подобающее членам египетского правящего дома причастился тайнознания именно из этого источника.
Видишь ли, когда речь идет об эпохе Возрождения, нужно постоянно иметь в виду, что вся тогдашняя премудрость глядела не в будущее, а исключительно себе через плечо. Ренессансная наука, ренессансная система знаний стремилась только к тому, чтобы по мере сил воссоздать прошлое в настоящем, ибо прошлое по определению было мудрее, лучше, чище, чем настоящее. А потому чем более древней оказывалась рукопись и чем более древнее знание в ней содержалось, тем лучше оно оказывалось на поверку, свободное от привнесенных позже ошибок и интерполяций, тем ближе оно было к Золотому веку.
Понимаешь теперь, как эти рукописи должны были на них подействовать? Они сподобились лицезреть свод древнейшего в мире знания, и что ты думаешь? Он то и дело перекликался с Книгой Бытия; он то и дело перекликался с Платоном. Гермес был, вне всякого сомнения, человеком боговдохновленным, поелику предвидел сквозь тьму веков христианские истины. И сам Платон, вероятнее всего, черпал из этого же источника. В диалогах Гермеса с его учеником Асклепием и с его сыном Татом можно отыскать не только подобную платоновской философию идей, но и философию света, подобную системе Плотина, и даже представление о воплощенном Слове, перекликающееся с христианским логосом, Сыном Божьим, созидательным первопринципом. По сути дела, Гермеса произвели в христианские святые. И началась та безудержная мода на Египет и все египетское, которая держалась на всем протяжении эпохи Ренессанса. Более того. Эти египетские диалоги были в высшей степени одухотворены, благочестивы и абстрактны; и постоянно речь в них идет о необходимости избежать влаги звезд, об открытии божественного всемогущества человеческой души, но практических советов на сей счет не содержится почти никаких. А вот где были практические советы на сей счет, так это в старых добрых гримуарах многие из которых средневековая традиция приписывала непосредственно Гермесу; и кто его знает, может быть, именно там и следовало искать практическую сторону абстрактного духовного учения. Понятно, что в искаженном виде; понятно, что использовать эти книги нужно было с крайней осторожностью; и тем не менее они тоже относились к великой древней магии Гермеса Трисмегиста. Вот так Гермес и оказался виновником того, что множество весьма серьезных людей с головой ушли в практическую магию.
— Bay, — сказала Джулия. — Вот это да!
В глазах у нее появился знакомый огонек; палец незаметно для нее самой прошелся по краешку бокала с дайкири, стирая кристаллики сахара. Вот теперь она уже никуда от него не денется.
— А еще возникла совершенно новая наука, — сказал Пирс. — Если человек — брат могущественных демонов и способен на все, то что может воспрепятствовать ему в переустройстве мира, в творении невиданных чудес? Если вся полнота вселенной может быть вмещена и упорядочена человеческим разумом, как в то верил Джордано Бруно? Думаю, что и на ревизию коперниковской системы Бруно подвиг именно Гермес: не потому, что его идеи были более убедительными, но потому, что были они куда более необычными, чудесными, что здесь ему открылась возможность окунуться в настоящее древнеегипетское тай незнание.
— А что, — сказала Джулия, — все же знают: египтянам было известно о том, что земля вращается вокруг солнца Они держали это свое знание в тайне, но они же об этом знали.
У Пирса отвисла челюсть. Глаза у Джулии по-прежнему горели, в них были сосредоточенность и радость понимания.
— Ну, давай дальше, — сказала она и облизнула пальчик.
— Ладно, только не забывай об одном обстоятельстве, — сказал Пирс. — Не забывай, что в ту эпоху ни о культуре, ни о религиозных представлениях древних египтян не знали почитай что совсем ничего. Иероглифы разучились читать еще до наступления римской эры; и заново расшифровали их только в девятнадцатом веке. В эпоху Возрождения никто и понятия не имел, что написано на обелисках, зачем были нужны пирамиды, и так далее. И вот теперь они получили эти в высшей степени духовные, полуплатонические магические трактаты и взялись всерьез изучать Египет. Начать хотя бы с иероглифов: наверняка они представляют собой какой-нибудь таинственный мистический шифр, этакую историю в картинках о восхождении души, опорные иллюстрации для того, кто готов к постижению сути, быть может, сами по себе чудодейственные, исполненные смыслов, вроде как пятна Роршаха или карты Таро…
— Ясное дело, — сказала Джулия.
— А в пирамидах, обелисках и храмах — в них должен быть ключ к египетскому тайнознанию, великая доэвклидова геометрия, тайные пропорции и магические соотношения величин, которые теперь, быть может, получится разгадать…
— Ясное дело.
— Но это же не так! — воскликнул Пирс и вскинул собой обе руки ладонями наружу. Человек за со ним столом оделил его холодным взглядом: обычное се любовники ссорятся, сделай вид, что ты ничего не замечаешь. — Это не так! В том-то самое и удивительное, самая большая и странная загадка. Те рукописи, которые эпоха Возрождения приписала не то богу, не то царю, не то жрецу Гермесу Трисмегисту и на основании которых выстроила целую картину Древнего Египта, особой древностью вовсе не отличались. И автор у них тоже явно был не один. И даже написаны они были вовсе не в Египте.
Кто бы ни написал те рукописи, которые прибыли во Флоренцию в шестидесятых годах пятнадцатого века, в любом случае этот человек, или эти люди, ровным счетом ничего не знали о настоящей религии Древнего Египта или знали о ней крайне мало. Современным ученым стоит немалого труда отыскать в этих текстах хотя бы намек на перекличку с солидным корпусом египетской мифологии и философской мысли.
Да и намеки эти остаются скорее на совести исследователей.
В действительности же рукописи эти, насколько мы можем сейчас судить, суть не что иное, как подборка текстов одного из позднеэллинистических мистериальных культов, гностической секты, бытовавшей не то во втором, не то в третьем веке нашей эры. Нашей эры. В тогдашней Александрии, в среде эллинизированных египтян и египетских греков, такого рода учения расцветали сотнями; Александрия в те времена была, должно быть, похожа на нынешнюю Калифорнию: сплошные секты, про сто плюнуть некуда. Так что если в этих трактатах сплошь и рядом встречаются совершенно христианские по сути идеи, в этом нет ничего удивительного; если в них встречаешь порой то Платона, то Пифагора, то Плотина, так это не оттого, что Гермес повлиял на всех троих, а как раз с точностью до наоборот. Тогда как раз вернула мода на всяческого толка платонизм.
Вот и выходит, что эпоха Возрождения совершила колоссальную ошибку. Причин для этого была масса. В поздней античности отцы Церкви вроде Августина или Лактанция говорили о Гермесе Трисмегисте как о реальном историческом лице, а в Средние века точно так же поступали Роджер Бэкон и Фома Аквинский. Внешних объективных свидетельств к тому, что все эти рукописи являются подделкой, или во всяком случае не являются тем, за что себя выдают, также не существовало. Впрочем, существовал целый ряд свидетельств сугубо-внутреннего характера; и к середине семнадцатого века удалось доказать, что по происхождению они — позднегреческие (начать с того, что в одной из рукописей упоминаются Олимпийские игры), но энтузиасты попросту не обращали на такого рода доказательства никакого внимания; на протяжении всего семнадцатого и даже восемнадцатого веков они продолжали искренне верить в Египет Гермеса Трисмегиста. Корпус эзотерической египтологии разросся до весьма солидных размеров. И даже в девятнадцатом веке — после Шампольона, после Уоллиса Баджа, после того как на свет божий появился истинный исторический Египет — люди вроде Мида или Теософского общества, вроде Алистера Кроули и прочих мистиков и магов по-прежнему пытались во все это уверовать.
— Алистер Кроули, — глаза у Джулии сделались еще шире прежнего.
— И все из-за одной-единственной ошибки, из-за этих псевдоегипетских рукописей!
Из-за этих герметических писаний — да, кстати, вот оно, это словечко, тут как тут, герметический, магический, тайный, запечатанный как колба алхимика, из-за этих писаний Египет стал ассоциироваться со всем, что только есть на свете таинственного, зашифрованного, покрытого мраком неизвестности; с древней утраченной мудростью; с доисторическим золотым веком, который, при желании, можно попытаться возродить, дабы принести деградировавшим современникам свет истины. Такова традиция, такой она дошла и до нас в тысячах книг, в тысячах перекрестных ссылок. Эта традиция нашла свое продолжение, скажем, в основании масонского братства, а масоны отродясь делали большие лаза стоило только речи зайти о том, что их учение корнями уходит в египетскую премудрость; а через посредство масонов она ведет и к отцам-основателям Соединенных Штатов, многие из которых также были масонами, а отсюда на большой государственной печати и на долларовой банкноте появляются пирамида и египетское Око. И точно таким же образом сфинкс, храмы и мудрые жрецы оказываются в «Волшебной флейте», которую Моцарт написал на основе псевдоегипетских преданий масонской ложи, к которой сам принадлежал.
И каким-то образом — я пока еще не знаю точно каким — все это имеет самое непосредственное отношение ко мне. Каким-то образом эта волшебная, неземная, придуманная страна выходит непосредственно на Пирса Моффета, и открывается мне, в Кентукки, через самые разные книги, через чертов тамошний воздух, бог ее знает как. И в то же время я постоянно отдавал себе отчет в существовании настоящего исторического Египта, реальная информация о котором все накапливалась и накапливалась на протяжении последних веков; я знал о мумиях, о фараоне Тутанхамоне, о Ра, Исиде и Осирисе, о разливах Нила и о рабах, которые волокли на веревках огромные каменные глыбы. И порой мне казалось, что на свете существуют две совершенно разные страны, которые просто живут рядом друг с другом — или перпендикулярно ДРУГ к другу. Египет. И Эгипет.
И я был прав! Это и в самом деле две совершенно разные страны. У той, что снилась мне во сне и о которой я подолгу думал, тоже есть своя история, совсем как у Реального Египта, история не менее протяженная, но иная; и другие памятники, или, вернее, памятники мо гут быть теми же самыми, только вот смысл у них совершенно иной; с другой литературой, с другим пространством. Если отслеживать историю Египта все дальше и дальше в прошлое, то в какой-то точке (или в нескольких разных точках) она разделится на несколько разных линий И ты можешь выбрать себе любую: стандартную историю из учебника, Египет, или другую, из детской грезы. Историю герметически закрытую. Историю не Египта, но Эгипта. Потому что история не сводится к одному-единственному варианту.
Он допил свой стакан. Рядом с ним тут же появился официант, а может быть он уже и стоял тут, рядом, какое-то время и слушал монолог Пирса.
Джулия наконец оторвала глаза от Пирса и взглянула на официанта.
— Наверное, имеет смысл сделать заказ, как тебе кажется?
— Вот эту историю мне и хочется рассказать, — сказал Пирс. — Но это всего лишь одна из возможных историй, и я не рассказал тебе даже десятой ее части. Даже одной десятой части.
— Пусть это будут яйца по-флорентински, — сказала Джулия. — Картофеля не нужно.
— Волшебные города, — сказал Пирс. — Города Солнца. Почему Людовик Четырнадцатый именовался Король-Солнце? Все из-за того же Гермеса.
— И чай, — сказала Джулия. — С лимоном.
— И еще масса всяких историй, — продолжал Пирс. — Других, и ничуть не менее интересных. Об ангелах, например. У меня руки чешутся, так хочется ее рассказать. Как ты думаешь, почему ангельских хоров именно девять, а не десять и не семь? Откуда взялись маленькие бестелесные херувимы на открытках на Валентинов день? И почему они так называются — «херувимы»?
Он оглянулся на официанта, сделал заказ (в желудке у него вдруг разверзлась темная бездна) и указал ему на свой пустой стакан.
— Давай я расскажу тебе еще одну историю, — сказал он. — Если, конечно, ты не против.
Но огонек в глазах у Джулии уже погас. Он явно грузил, она за ним не поспевала. Но как иначе можно рассказывать такие веши? Если бы одна история, один привычный Ренессанс не успел пустить в тебе корни, не вошел в привычку, разве эта другая версия была бы настолько удивительной, настолько волшебной?
— У меня их десятки, — сказал он. — Десятки историй, которые стоят того, чтобы их рассказать.
Роскошные, невыразимо роскошные, лживые насквозь истории и целые мыслительные системы, которые открылись ему стараниями недавно попавших в его поле зрения ученых, роскошные и очень странные, порой непостижимые, и людские умы, похожие на его собственный, когда-то выдумывали эти истории и постигали их, людские умы, исполненные книжной премудрости, тысяч и тысяч страниц текста в печатный лист величиной и абсолютно сюрреалистических иллюстраций, построенных на странной, почти потусторонней перспективе, геометрических таблиц, и диаграмм, и мнемонических стихов — и все вместе они словно бы пытались описать какую-то другую, незнакомую планету. Мартин дель Рио, испанский иезуит, написал книгу в миллион слов об одних только ангелах.
Пирс выдернул из колечка салфетку и разложил ее на коленях. Он открыл давным-давно утерянную планету, трубят фанфары, знамена реют на ветру, именно этой радостью он более всего хотел поделиться и не знал как; и радостным чувством удивления от того, что она не только открылась ему, но как-то вдруг оказалось, что пусть смутно, но ему она уже знакома.
— Складывается такое впечатление, — начал он, — такое впечатление, что когда-то давным-давно существовал совершенно иной мир, который жил по законам, для нас сейчас невообразимым; целый мир со своими собственными историями, физическими законами, науками, которые эти законы описывали, с этимологиями, системами соответствий. А затем во всех этих системах произошел колоссальный сбой, великая перемена, связанная с книгопечатанием, с открытиями Коперника и Кеплера, с картезианскими и бэконианскими идеями в области механики и экспериментальной науки. Эти новые науки сразу развили бешеную скорость; участок за участком они стирали из памяти человечества упорно цеплявшиеся за старое структуры прежнего научного знания; и стерли даже тот, во многом странный на наш сегодняшний взгляд и загадочный способ, которым видели мир и Кеплер, и Ньютон, и Бруно. Весь прежний мир, в котором мы жили когда-то, превратился в подобие сна, грезы, которую забываешь, пробудившись утром, хотя, подобно снам, она подспудно вкрадывается в наш повседневный — дневной — строй мысли; и даже в наши дни эта греза назойливо ищет себе место под солнцем, повсюду в мире, куда ни кинешь взгляд, и в обыденной жизни, в наших каждодневных суевериях и страхах, мы порой ничем не отличаемся от человека донаучной эпохи, от магов, пифагорейцев, розенкрейцеров — не отдавая себе в том отчета.
— Да, конечно, я поняла, Пирс, но…
— Вот я и хочу тебе предложить, — перебил ее Пирс, подняв руку ладонью вперед, — нечто вроде археологии повседневного человеческого существования; нечто вроде журналистского расследования или, если угодно, того, чем занимались «разгребатели грязи», но только целью будет — отследить происхождение всех этих маленьких навязчивых состояний. Во-первых, выявить их; выявить архаические, мифологические по сути и совершенно антиисторические представления о мире в их современных версиях, а затем проследить эволюцию их составных элементов вплоть до их древних, былых обликов, до первоистоков, если, конечно, получится таковые сыскать, точно так же, как я это сделал со своим Египтом, с Эгиптом вплоть до тех дверей в царство грез, из которых они о вышли, до Роговых Врат.
— Роговые Врата, — прошептала Джулия, — роговые, а почему, интересно, они роговые?
— И знаешь, что еще? — сказал Пирс. — Чем больше занимаюсь такого рода лжеисториями и магическими по сути представлениями о мире, тем чаще замечаю, что тот перекресток, на котором приходится, так сказать, сворачивать в сторону с торного пути привычной европейской истории, попадает на один и тот же период: где-то между тысяча четырехсотым и тысяча семисотым годами. И речь идет не о самих по себе понятиях, понятия-то по большей части остались теми же самыми; речь о тех формах, в которых они до нас дошли. Потому что в то время — я точно не знаю почему, хотя и на сей счет у меня тоже есть свои соображения, — так вот в то самое время, когда возникло то, что мы сейчас называем современной наукой, происходил не менее мощный процесс возвращения к Древней Мудрости, процесс кодификации самых разных магических, до-научных картин мира. На свет божий вышел не один только Гермес со своим Эгиптом, Европа открыла для себя Орфея и Зороастра, заново переворошила иудейскую каббалу и построения Раймунда Луллия — потом объясню, кто это такой, — и самые дичайшие системы неоплатоников вроде Прокла и Ямвлиха, который, кстати, тоже был большим поклонником всего египетского. А еще алхимия, перевернутая вверх дном и полностью преображенная стараниями этого психа Парацельса; астрология, получившая свежий импульс благодаря применению новых методов счисления; а кроме того, ангелология, телепатия, Атлантида…
— Атлантида, — выдохнула Джулия.
— Все это было похоже на тот час перед пробуждением, когда людям снятся самые яркие сны, которые к тому же лучше всего запоминаются. Краткий миг, когда все старые истории, все древние науки этого стремительно уходящего в прошлое мира обрели наиболее законченную и поразительно изящную форму и казались еще убедительнее, чем когда-либо, и столько всего обещали; как раз перед тем, как все это сбросят, как сыгранную карту загонят в подполье и навсегда вычеркнут из человеческой памяти…
— Не навсегда, — сказала Джулия. — Нет такого слова — навсегда.
— Настолько, что человек — возьмем, к примеру, меня — может поступить в Ноутский университет, получить там степень по культуре эпохи Возрождения и при этом разве что краем глаза уцепить самую верхушку огромной ушедшей под воду горы. И это несмотря на то, что величайшие умы Возрождения, те самые люди, которые стояли у истоков современного научного знания, считали величайшим делом своей эпохи попытку возродить утраченное знание! Не новые области человеческого духа, не новые науки, не механизмы, но Возрождение Былого! Память! Ту силу, что заложена в древних религиозных культах, в магических системах, в науке времен Ноя, в языке Адама! Эгипет!
Люди, обедавшие за соседним столиком, снова повернулись к Пирсу, он осел обратно в кресло, из которого едва не выпрыгнул, и Джулии пришлось податься вперед, чтобы как следует его расслышать.
— Эгипет, — тихо сказал он.
— А что они такого умели? — спросила Джулия.
— В смысле?
— Ну, в смысле, что они умели делать, все эти маги и волшебники?
Пирс сморгнул.
— Ах делать? — сказал он. — Видишь ли, это было совсем не похоже на средневековые колдовские котлы, на разного рода колдовство, сплошь и рядом основанное на дьявольской силе и на оживлении мертвых. Маг эпохи Возрождения по преимуществу мыслил: он достигал власти над стихиями, причащаясь единства вселенной и своего собственного врожденного знания об этой высшей гармонии.
— Власти, — сказала Джулия.
— Да, власти, — отозвался Пирс. — По крайней мере, они сами в это верили. То есть алхимией они, конечно, тоже занимались. Изготовляли разного рода планетарные амулеты, чтобы подпитать свой разум и душу энергией светил. Они смотрели в хрустальные шары, и им казалось, что они там видят ангелов. Бруно выдумал дюжину сложнейших мнемонических систем, чтобы запомнить все на свете, чтобы хоть как-то все вобрать в себя. Но ренессансный маг не прибегал к этой власти с целью личного обогащения и не пользовался ею, чтобы навредить другим людям. Она была способом познания. Она была системой научного знания и преследовала те же цели, что и прочие науки, те, что мы зовем науками сейчас… Вот только мы теперь забыли об их деяниях. О том, что они в действительности умели делать. Ведь все это нарочно было предано забвению, правда?
— Мы забыли эту историю как единое целое, — сказал Пирс. — Все, что мы сейчас имеем на руках, суть всего лишь детали, впечатления, обрывки и клочки, разбросанные по всей нашей нынешней картине мира наподобие деталей некоего огромного механизма, который был разрушен раз и навсегда, и теперь его уже не восстановишь. Цыгане. Ангелы. Моисеевы рога. Эра Водолея. Об этом-то как раз и речь, именно об этом я и хотел…
— Стоп-стоп-стоп, погоди секунду, — перебила его Джулия. — Все эти твои истории про Историю — вещь, конечно, очень интересная, и все такое. Но скажи-ка ты мне вот что. Скажи мне, с какой стати тебе вдруг захотелось написать именно эту книгу. Что тебя заставило заняться именно этим, и ничем другим.
Пирсу в выражении ее лица почудился какой-то подвох, но, в чем дело, он так и не понял.
— Ну, просто так, — осторожно сказал он. — Просто потому, что эта история показалась мне увлекательной до крайности, этакий интеллектуальный детектив. Не думаю, что для такого рода предприятий нужно искать каких-то прагматических причин. Я хочу сказать, что История…
— «Я не собираюсь писать историческое исследование», — процитировала Джулия.
— Ну, это будет книга об истории.
— Или книга в том числе и об истории. Мне кажется, на самом деле ты собираешься написать книгу о магии. О великой утраченной магической традиции. И уж эту твою книгу я как пить дать продам.
— Нет, постой, погоди…
— Ты говорил об утраченной картине мира, — сказала Джулия и порывисто положила ему руку на запястье. — И о деталях огромного разрушенного механизма, который невозможно собрать заново. Знаешь, мне что-то не верится, что его нельзя собрать заново.
— Да есть такие ученые, такие историки, которые пытаются, — начал Пирс, — пытаются…
— И знаешь, что мне кажется? — Джулия перегнулась через столик и оказалась вдруг совсем рядом с ним, и ее глаза были полны мягкого летнего пламени. — Мне кажется, что этот механизм работал. И знаешь, что еще? Мне кажется, ты сам веришь в то, что он работал.
Назад: Глава третья
Дальше: Глава пятая