II
Конечно, не будь наш мир таким сумасшедшим, можно было рассчитывать с ветерком прокатиться до работы на своей дорогой зеленой машине?
Грегори
А как начинается мой день?
Безрадостно. Болезненно. Квартира, в которой я живу, это квартира старшего сына: она спланирована дня одного человека; она спланирована для меня. Просторная гостиная с лепным карнизом, тесно сомкнутые ряды книжных стеллажей и блистающие белизной окна были во время оно обширной сценой, по которой блаженные молодые Райдинги могли задумчиво бродить взад и вперед, а затем неспешно спускаться по резным деревянным ступеням в стильный вестибюль, проходить мимо буфетов в то, что некогда было дивной спальней, а оттуда — в гардеробную, где человек может не торопясь одеться, а оттуда в ванную комнату, где можно принять ванну. Теперь мы вынуждены всем этим делиться. Ну ладно.
Итак, благодаря извращенно имперской планировке моей квартиры день начинается с травмы, которую мне наносит самый вид второго обитателя — Теренса Сервиса. Гуталиновая фабрика, на которой он работает, требует, видите ли, его присутствия на рабочем месте не позже чем ровно в девять утра, а Теренсу, простому славному парню, требуется по крайней мере литр какого-нибудь дешевого освежающего напитка, прежде чем он, с трудом волоча ноги, отправится на службу. Для этого ему надо пройти через мою комнату, и его топот неизменно будит меня. Этого мне только не хватало. Сон кажется мне безжалостной госпожой, а сам я — робким придворным в ее приемной. Поэтому недоставало мне только Теренса: нет, мне нужен мой сон. Мне приходится каждый вечер куда-нибудь уходить, так что ложусь я всегда поздно. Тем не менее, с трудом разлепив тяжелые веки, я смотрю, как Терри по-театральному крадется мимо меня на цыпочках, высоко поднимая согнутые в коленях ноги, к кухонной двери. Затем, несколько шумных минут спустя, мой мучитель возвращается, неся кружку и иногда какой-нибудь скромный бутерброд. Все это ужасно неприятно. Представляю, как неловко могло бы получиться, если бы со мной в это время был друг. Что я тогда скажу? Как объясню, что происходит? Думаю, только удовольствие, которое я получаю, глядя, как он возвращается с точностью часового механизма, воображая себя легким, как мотылек, мешает мне категорически заявить ему, чтобы впредь ноги его здесь не было до самого ланча. Вне всякого сомнения, он мог бы устроить маленькую кухоньку у себя в комнате. Надо будет попробовать подбить его на это сегодня.
Так или иначе, я с наслаждением валяюсь в постели, пока не услышу, как за ним хлопнет дверь; раздумываю над тем, как мне сегодня одеться, и мысленно подвожу итоги прошедшей ночи. Независимо от того, как она прошла — у Торки или в компании двух моих приятелей, Кейна и Скиммера, с которыми мы предприняли какую-нибудь дорогостоящую эскападу. Оба — бесподобные весельчаки, они вам понравятся. Мы всегда закатываемся в самые роскошные рестораны. Мы всегда ходим в обитые плюшем подводные коктейль-бары (пабы мы просто не выносим). Мы всегда тратим кучу денег. Мы бесимся до глубокой ночи и всегда заканчиваем какими-нибудь безумствами. Часто под утро я чувствую себя как выжатый, заплесневелый лимон; ощущение хрупкости не покидает меня, пока я не выпью бокал шампанского до ланча. Разумеется, это не похмелье: у меня похмелья не бывает; похмелье бывает только у жлобов.
…Я выпрыгиваю из своей белоснежной двуспальной кровати и — накинув шелковый халат, в плавках, а бывает, и совсем голый — неспешно прохожу на кухню. Свежий апельсиновый сок, черный-пречерный кофе, круассан с каким-нибудь редким сортом меда. Затем, приняв ванну (для этого приходится мужественно преодолеть зловонную комнату Терри), я чищу свои крепкие, блестящие зубы, посмеиваюсь своим цыганистым волосам и подстригаю ногти. На подоконнике в передней — при этом я энергично растираюсь полотенцем — лежит на первый взгляд нетронутая, но на самом деле внимательно просмотренная Терри кипа писем. Я выбираю самое привлекательное из них, самое приятное, самое благоуханное послание, касающееся денег или секса (практически все письма так или иначе касаются этого), и внимательно изучаю его, пока солнце сушит игривые завитки моих волос. Вслед за тем я одеваюсь с такой чертовской небрежностью, какую может осмелиться позволить себе только прирожденно стильный человек, киваю своему отражению, искоса глянув в висящее в вестибюле зеркало, терпеливо выслушиваю угодливую болтовню лифтера, швейцара и портье и проскальзываю сквозь двустворчатую стеклянную дверь. Я на улице.
Конечно, не будь наш мир столь безумен, можно было бы рассчитывать с ветерком прокатиться до работы на своей дорогой зеленой машине. Разве нет? Но какому-то разъяренному, гримасничающему чинуше пришло в голову (видимо, с похмелья) почти полностью запретить парковку в жемчужно-алмазном районе Уэст-Энда, где я служу. Поэтому я иду пешком — как все, как вы; я иду отважно, высоко подняв голову, не обращая внимания ни на оценивающие взгляды мужчин, ни на восхищенный присвист секретарш и продавщиц, игнорируя назойливые крики мальчишек-газетчиков, равно как и богатую экологию автобусов, развозящих толстомордых, похожих друг на друга немцев, представителей колониальных народностей в клетчатых панталонах и паукообразных арабов. Что происходит с этим районом — а может быть, и со всем городом, со всей страной или со всей планетой? (Иногда по ночам я терроризирую этих обезьян, сидя в своей ревущей мужественной зеленой машине: обожаю смотреть, как они атавистически ежатся в покорной панике, когда я обрушиваюсь на них, кося направо и налево из верных клаксонов.) Убирайтесь, думаю я. Прочь с моей дороги. Я пытаюсь добраться до работы!
Из соображений опрятности я избегаю бессмысленного водоворота толп на станциях метро. Выбрав купе для некурящих, я стою всю дорогу независимо от того, есть ли свободные места или нет, прижимая к губам надушенный шейный платок. Доверчиво поднимаюсь я навстречу февральскому великолепию Грин-парка, мимоходом покупаю тюльпан у очаровательного мальчика, торгующего цветами с тачки на Альбемарль-стрит, и через несколько мгновений мои ключи уже поблескивают в холодных солнечных лучах Беркли-сквер.
Работаю я в художественной галерее. Да, работа важная, как вы уже, наверное, догадались. Высокая заработная плата, свободное расписание, командировки и масса перспектив. Полное отсутствие какой-либо напряженности и по-семейному радушная атмосфера. Все заранее знают, что может произойти в ближайшем и обозримом будущем. Мне никогда не приходится заниматься тем, чем мне не хочется заниматься. Это трудно даже назвать работой в том смысле, в каком люди потеют круглый день за наличные: я просто приезжаю сюда, в Мэйфер, достаточно регулярно, веду себя более или менее так, как мне нравится, во вполне приличном окружении (болтаю, читаю газеты, звоню бесчисленным друзьям) — и каждую пятницу нахожу на своем столе внушительный, вгоняющий меня в краску чек.
Разгадка, разумеется, в том, что я выступаю в роли ухмыляющегося кукловода, руководящего двумя здешними «хозяевами». Им остается только дергаться, подчиняясь перебираемым мною ниточкам. Моих марионеток зовут мистер и миссис Джейсон Стайлз — парочка вступающих в средний возраст повес, которые правдами и неправдами пробили себе путь наверх, начав с антикварного магазина на Кэмден-пэсидж, и которые теперь из кожи вон лезут, чтобы казаться декадентами. Не стоит и говорить, что под их бдительным надзором галерея мало чем отличается от суматошного кабинета социосексуального самосовершенствования: они торгуют приобретенными на барахолке вещичками викторианской эпохи, выставляют на продажу антиквариат, принадлежавший каким-нибудь богачам, увешивают стены мазней знаменитостей. Короче говоря, они готовы на все, лишь бы продержаться на плаву. Так, например, вряд ли кто усомнится, что работу здесь мне предоставили за счет моего воспитания и внешности; когда я явился для собеседования на должность ассистента, Стайлзы издали дружный страстный стон, поблагодарили меня за мой приход и мечтательно распустили преисполненную надежд очередь претендентов. Оба безнадежно влюблены в меня на свой игривый, наивный манер, и я очень стараюсь вести себя с ними помягче, хотя миссис Стайлз в особенности становится час от часу смелее. Так или иначе, я надеюсь полностью взять все здесь под контроль в ближайшие полгода или около того; я уже нянчусь со школой подрастающих дарований и наметил первую из персональных выставок на декабрь.
Створки стеклянной двери захлопываются за мной. Я набрасываюсь на почту, запираю замок изнутри и, широко шагая, прохожу в галерею, чьи пробковые стены сегодня обезображены броскими «психоформами» какого-то известного психопата. Я включаю серебристые прожекторы подсветки и стираю с картин пыль везде, где ее замечаю. Старый глупый Джейсон как-то пошутил, что каждый день первые десять минут я провожу, «подчищая полотна» — обходя галерею со щеткой и тряпкой! Представляете, сколько смеху было. В маленьком и невероятно пахучем кабинете Стайлзов я снимаю плащ и, взяв письма, уютно устраиваюсь на низеньком кожаном диване. Открытка — она посылает их мне всегда на адрес галереи — от изысканной Урсулы, моей возлюбленной сестры. Урсула сообщает мне семейные новости, осыпает ласковыми прозвищами и назначает упоительное свидание на выходные. Она приезжает в Лондон, чтобы учиться на секретаршу. Чушь какая-то. Она могла бы приехать в Лондон, только чтобы не учиться на секретаршу. Но пусть — может быть, это на время ее займет. Кроме короткого послания от сестры есть еще, как обычно, восемь или девять приглашений — на вернисажи, ланчи, домой; из них, пожалуй, три или четыре можно считать приемлемыми. Я просматриваю художественные рубрики ежедневных газет, сверяю свои часы с уродливыми часами, стоящими на каталожном ящике Стайлзов, и возвращаюсь через всю галерею к своему столу, расположенному в мрачном углу в нескольких футах от двери; досадно, однако — пока — для моего отдельного кабинета «нет места». Через две-три минуты Джейсон и Одетта Стайлз — я все гадаю, когда они умудрились придумать себе такие имена, — уже шаркают и поздравляют друг друга с прибытием на службу, тяжело топают У входной двери. Плавными шагами я устремляюсь, чтобы впустить их.
— Доброе утро, Грегори, — говорит Джейсон.
— Привет, Грег, — произносит Одетта.
— Все в порядке?
— Как самочувствие?
— Прекрасно. Все прекрасно. А как вы? — говорю я с искренним недоверием.
Как знаток скуки, как исследователь пресыщенности, я всякий раз поражаюсь, видя, что они приходят сюда каждый день, по-прежнему вместе, по-прежнему держась за руки, по-прежнему чутко реагируя друг на друга как на существо иного пола. Обоим уже под сорок; они делили работу и постель последние десять лет, если не больше; на обоих, исходя из любых разумных человеческих норм, просто жутко смотреть. Но они приходят — снова, снова и снова. Они и уходят вместе, что неизменно является для меня особого рода потрясением. Они уходят вместе и вместе идут домой; они вместе едят, пьют и предаются мечтаниям; вместе укладываются и утро за утром вместе просыпаются. Феноменально! «Уф, такая холодина сегодня!» — говорит пышнобедрая женщина отвратительно бодрому мужчинке, за чьими тщедушными потугами она наблюдает, вздернутая на дыбу тоски супружеской спальни. «Да и здесь не теплее. Проверю-ка я обогреватель», — говорит мужчина с проседью кочкообразной, истерзанной менопаузами женщине со слабо пробивающимися усиками над верхней губой, в чьих обреченных лесных угодьях он вот уже десять лет, бесполыми ночами, легким галопом преследует свое счастье. Даже теперь я не могу без изумления смотреть, как заботливо они поддерживают друг друга, протискиваясь мимо стоящей у двери немыслимой абстрактной скульптуры. Боже мой, стоит ли удивляться, что они, пардон за выражение, свингеры, стоит ли удивляться, что они разыгрывают шлюху и ее хахаля, стоит ли удивляться, что они так отчаянно жаждут взять в оборот меня.
— Пожалуй, повешу табличку «Открыто», — предлагаю я.
День начинается с досадного персонального fracas . Коринфия Поуп, нелепая девица, которую я недавно издевательски выгнал после некоего мимолетного взаимного увлечения — и которая неделями изводила меня по телефону, — предпринимает беспрецедентный шаг и врывается ко мне сюда, в галерею! Я вышвырнул дуру, галантно послав ее подальше и произнеся краткую, но решительную отповедь. Снова усевшись за стол, я почувствовал себя совершенно разбитым после такого приступа ярости и, пожав плечами, выразил свои бесполезные извинения двум парам глаз, следившим за мной сквозь стеклянную дверь кабинета.
Кстати, коли уж речь зашла об отставках, Теренс теперь заявляет, что эта Миранда ему вовсе не понравилась. Забавно, подумаете вы. Что ж, поначалу мне самому это казалось забавным. Но теперь он пристает ко мне с такой версией случившегося: он якобы пытался, но она ему не дала. Это любопытно, потому что крошка Терри пользуется несомненным успехом у застенчивых продавщиц и благоухающих студенток, которых он обычно приводит в мою квартиру; если я возвращаюсь поздно и чувствую, что кухня прокурена или провоняла потом, то уже почти не сомневаюсь, что, торопливо проходя в ванную, увижу на подушке рядом с Терри путаницу курчавых волос. Возможно, Миранда действительно ему не пришлась. Возможно, подобно многому другому, все дело в классовых различиях. Он вам что-нибудь об этом говорил?
Инцидента с Коринфией оказывается достаточно, чтобы пустить в ход обычный механизм отвратительного подшучивания надо мной. Так или иначе, в галерее, разумеется, никого нет, кроме странного незнакомца, молчаливо переходящего от картины к картине, как проверяющий на смотру.
— Должна сказать, Грегори, — не выдерживает миссис Стайлз, завидев, как я поднимаюсь из уборной под грохот салюта из сливного бачка, — что девушки просто не дают вам проходу. Вы очень элегантный молодой человек.
— Должен вам заметить, — вынужден ответить я, — что вы очень элегантная женщина в возрасте.
Вполне естественно, может найтись кто-то, кто назовет ее красавицей: лоснящиеся черные волосы, лицо барменши, на удивление рельефные груди и зад (не знаешь, на что и смотреть, — такое впечатление, что они повсюду), приличная, хотя и недопустимо развязная походка, высокий рост.
— Да ну, бросьте… можно подумать, вы когда-нибудь имели дело с женщинами в возрасте.
Она придвигается ближе — пути к отступлению мне отрезаны. Груди выпирают из выреза ее мужской рубашки.
— Забавно, однако похоже, что нет, — в этом, особом смысле.
— У них есть что показать мужчине, — наседает она, ужасно пошло.
— Да? Например?
Она придвигается еще ближе вместе с семью застывшими слоями грима. Глумливая горгулья скалится, скрываясь за моей ослепительной улыбкой.
— Проще всего — показать вам. — Она бесстыдно кивает в сторону ванной комнаты. — Есть одна вещь, в которой у меня действительно большой опыт.
— И что же?
Но что-то не в порядке с ее корсетом, и старая грымза — вот мученье-то — удаляется. Тяжело, с присвистом дыша, я спринтерски взмахиваю вверх по лестнице.
Понемногу приходя в себя за столом, я слышу аккуратные шажки Джейсона, приближающегося ко мне наискосок через комнату. Я поднимаю голову.
— Конечно, не стоит мне больше так усердствовать, — говорит он, размахивая правой рукой, как игрок в боулинг.
— В каком смысле?
— Снова играть в теннис в эти выходные. Такое чувство, словно меня поколотили. Очень опрометчиво. Больше — ни-ни. — Он развязно опускает свою задницу на край моего стола. — А вы когда-нибудь увлекались этим, Грег? Ну, играми и всем прочим?
— В школе я занимался греблей, играл в сквош и был капитаном первой команды, — отвечаю я, отводя взгляд от его грубо лоснящегося чесучового костюма.
Нахмурившись, Джейсон наклоняется, чтобы проверить, насколько развиты мышцы моего бедра.
— Никогда бы не подумал, что вы завзятый футболист. А вы сильнее, чем кажетесь.
— Не футболист — крикетист. Футбол был у нас запрещен.
— Справедливо.
Его рука все еще бездельно покоится на моем колене, когда неотвязная Одетта пулей вылетает из уборной.
— Пора за работу! — в унисон произносят они и, удивленно взглянув друг на друга, закладывают крутой вираж под стать какому-нибудь лихому пилоту и исчезают в общей тени своего кабинета.
Там, примерно в четверть двенадцатого, я должен присоединиться к ним, чтобы втроем отведать утренний напиток, который называется то кофе, то чаем, то шоколадом (последний кажется мне гораздо слаще двух остальных, впрочем, может быть, это мои фантазии). Настроение у всех меняется: соперничество позабыто, ревность улетучилась. Между нами воцаряются самые теплые отношения, и через несколько минут я даже могу начать дышать носом, не испытывая особого дискомфорта. Я позволяю им немного посплетничать; позволяю обменяться мечтательно-лживыми рассуждениями о жизнеспособности галереи; позволяю обсудить важные пункты повестки дня. Затем, без какой-либо прямой подсказки с моей стороны, начинается:
— В каком виде, Грег, скажите, в каком вам представляется ваше будущее здесь?
— Понимаете, мальчик, который работал здесь до вас, был не очень доволен. У него было слишком много других интересов.
Мальчик? Пафос высказывания сводится к тому, что эти люди совершенно не умеют скрывать свои чувства!
— В конце концов он перешел на более… работу, которая больше его привлекала.
— Вы ведь знаете, Грег, у нас нет детей, но мы всегда думали о галерее как о деле семейном. Правда, глупо?
— Вы ведь знаете, мы так привыкли к вам, так полюбили вас и чувствовали бы себя намного легче, если бы вы стали здесь, так сказать, одним из постоянных лиц. Как вам кажется, это возможно?
— Потому что — давайте смотреть правде в лицо, — кроме вас, нам не на кого будет ее оставить. Что вы об этом думаете?
И так далее. И так далее.
Боже, какой ужас — быть заурядностью.
Когда я вижу их, других людей: женщина, похожая на специалиста по арт-терапии, тихо булькает от удовольствия, сумев найти с коллегой свободные места в баре, — полоска счастья, которая значительно скрашивает ее день; в вагоне метро крупный мужчина в дешевом сером макинтоше, стараясь развернуть газету, борется с ней так шумно, что пропускает свою остановку — оплошность, которая заставляет его встать и мелкими шажками пройти к двери, внезапно остановившись, взглянуть на часы, как если бы это была сифилитическая язва; портье в моей квартире весь день умиротворенно стоит на лестнице, размышляя, до скольких лет доживет, как если бы в воздухе вокруг него витали странные математические формулы, заключающие в себе секрет продления его жизни, — я думаю: вы заслуживаете быть тем, кто вы есть, если способны выносить все это. Вы должны были видеть, как это надвигается. Теперь же для вас здесь ничего нет. Никто не защитит вас, и люди не задумываясь будут причинять вам зло. Ваша жизнь будет метаться между страхом сойти с ума и паническим самосохранением. Так что откармливайтесь, чтобы тем вернее сойти с ума. Боюсь, это все, что мы можем вам предложить.
Так-так (готов поспорить, спросит кто-нибудь), а со мной-то что бы случилось, если?…
Если бы я не родился красивым, талантливым, богатым и знатным? Я бы умолял, сражался, не ведая покоя, преуспел и умер.
Теренс думает — пока он еще не осмеливался высказать это вслух, — что моя жизнь, в некотором смысле, это злая пародия на оскорбительную комедию его собственных каждодневных страхов, в которых он день ото дня увязает все глубже. Все присущие мне дары — социальные, денежные, физиономические — приобретают чудовищные очертания, маячат огромными зловещими облаками в его болезненно-изнуренном уме. В некотором роде он рассматривает меня как активного защитника привилегий, которые я всего лишь пассивно воплощаю. Этот грустный ублюдок даже пальцем не хочет пошевелить, чтобы покончить со своей жалкой ролью. Только он сам виноват, что с ним происходит то, что происходит, и это в наши дни не редкость. Мир меняется; прошлое осталось позади, и отныне нас ожидает только неумолимо жесткое будущее. Может быть, жлобы и одерживают верх, но они не пустят его в свою компанию.
Могу ли я иметь что-либо против — что-либо против гарантированно ослепительного блеска моей жизни, против легкости, с какой я одолеваю одну горделивую вершину за другой, против того, чтобы моя жизнь всегда катилась через окружающую нас пересеченную местность по прямым как стрела, гладким серебристым рельсам? Я полагаю, что это дар, как и все остальное, а незаурядно одаренные люди всегда немного побаиваются своего гения. Их всегда подспудно ожидает болезненный укол… ибо одиноки красивые, одиноки блистательные, одиноки отважные.
(Кстати, Теренс Сервис мой названый брат. Что правда, то правда. Мои родители усыновили его девятилетним парнишкой. На первых порах жизнь его протекала в какой-то съемной конуре в районе Сковилл-роуд, в Кембридже — неровных очертаний трущобе, расположенной между вокзалом и скотным рынком. Его мать, женщина без определенных занятий, иногда нанимавшаяся уборщицей, умерла, когда Теренсу было не то шесть, не то семь, и следующие несколько лет у него с его маленькой сестренкой был один-единственный опекун — их отец, прекрасный плотник по имени Рональд. Подозревали, что Сервис-старший был непосредственно замешан в смерти своей жены, и данная версия получила веское подтверждение, когда эта скотина самым жестоким образом убила собственную дочь. Теренсу, как я уже говорил, было в то время всего девять лет, и поэтому простительно, что он никогда особенно не распространяется на эту тему. Мелодрама в семействе Сервисов привлекла пристальное внимание всего Кембриджа — не в последнюю очередь благодаря тому, что Теренс целую неделю провел один в своей опустевшей лачуге, прежде чем кто-то догадался, что он там, — и только поднятая местными писаками бесстыдно навязчивая кампания обратила на трагедию маленького Теренса благосклонные взгляды нашей семьи — семьи Райдингов. Помню, как отец за каждым завтраком читал вслух своим старческим, глупо-сентиментальным голосом ежедневные бюллетени, пока мы с мамой обменивались усталыми зевками. Отец в те поры переживал период ненасытной гуманности — или, выражаясь точнее, недавно прочел где-то что-то насчет гуманности или прочел где-то что-то о ком-то ненасытно гуманном и в буквальном смысле не находил себе места, пока Теренса не удалось прилично пристроить. Дело в том, что фантазию моего отца разбередило не столько банальное убожество положения, в каком оказался Терри, сколько некие воображаемые черты сходства между нашими семьями (слишком скучные, чтобы их перечислять, — расспросите об этом Теренса). Его забота об оставшемся без призора ребенке возрастала; ему страстно хотелось, чтобы кто-нибудь взял над ним опеку. Мы с мамой приложили все усилия к тому, чтобы урезонить его. «Но мальчик, мальчик», — повторял он, медленно покачивая своей большой дурной головой. Отец употребил в дело все свое значительное влияние: были составлены соответствующие планы, соответствующие власти были уведомлены…
А поскольку я был принцем нашего городка и баловнем домочадцев, семейной гордостью, которой не могли налюбоваться, и любимчиком прислуги, мои чувства в связи с предстоящим усыновлением несложно угадать. Я подолгу смотрел на маленькое личико, расплюснутое на грязной первой странице газеты (под заголовком «Терри Сервис — Дитя Пятницы»), пока мелкий шрифт не начинал рябить и расплываться у меня перед глазами: вот оно, вот то, что вторгнется и вытеснит меня из моих безоблачных детских дней, чужой испуганный мальчик, заискивающая дворняжка, невоспитанный ублюдок, телесно не более реальный для меня, чем расплывчатое чумазое лицо с газетной страницы, неровные края которой уводили в другой мир — мир деградации и ненависти, паники и животных запахов. Я думал о сияющем скоплении светил, до сих пор осенявших мою жизнь: о начищенных до блеска угловатых детской и спальне, о деловитой дружбе с широко раскинувшимся садом, о моей сестре — существе из сказки, о стройной сообразной перспективе дверных анфилад и лестничных проемов — о лишь трех местах, куда могла попасть игрушка, похищенная из законного уголка, о времени, которое требуется кожаному мячу, чтобы отскочить от двери гаража, о скрипе балочных перекрытий, служившем тайным кодом, позволявшим определить, кто и где двигается по дому: о тысяче несомненных фактов, на которых покоится и которыми дышит детство и которые теперь — все — подвергались коренной перестановке, расплывались, как расплывчатое лицо Теренса на заляпанном газетном листке, соскальзывающем с колен отца.
Теренс прибыл ослепительным осенним утром, когда Райдинги безмятежно восседали за завтраком в оранжерее восточного крыла. Вообразите круглый белый стол на вымощенном в шахматном порядке каменными плитами полу, пышные заросли фантастической зелени, словно нарисованные на театральном заднике пурпурные и розовые соцветия и четыре живописные фигуры в полном отзвуков желтом свете: Генри Райдинг, высокий, с пышной гривой волос, «артистичный» патриарх в белом пиджаке и рубашке без воротника; его красавица жена Мэриголд, с серебристо-седыми локонами, в сером платье; очаровательная, утонченная Урсула с сонно-блуждающим взглядом, из озорства так и не переодевшая ночную сорочку, и, наконец, Грегори, недавно отметивший свой десятый день рождения, но уже высокий, атлетически сложенный, с зачесанными назад черными, как вороново крыло, волосами и, может быть, несколько жестко очерченным тонкогубым ртом и живыми, оценивающими глазами… Помню, я только что отпустил повара, сказав ему несколько, пожалуй, чересчур резких слов по поводу переваренного яйца всмятку, и, выжидая, пока пройдут положенные 285 секунд, необходимые, чтобы сварилось новое, откинулся на спинку стула, раздразнивая аппетит кусочком тоста с приправой «Услада джентльмена». В этот момент я услышал внезапный взволнованный говор прислуги в холле — и увидел нашу домоправительницу, славную миссис Долтри, которая суетливо вошла в залитую светом оранжерею, ведя на невидимой привязи маленького, с любопытством озирающегося мальчика в серой рубашке и шортах цвета хаки — моего названого брата Теренса, который обернулся и украдкой посмотрел на меня.