Воображаемая подружка
Преподавательский сынок
Когда я учился в Эксетере, нам не преподавали основы литературного творчества. Главный упор делался на обычные школьные сочинения. Но в те годы я непрерывно писал рассказы. Массу рассказов. Я показывал их (вне класса) Джорджу Беннету — лучшему другу моего отца. Покойный мистер Беннет занимал пост заведующего отделением английского языка и литературы. Он был моим первым критиком и вдохновителем. Я нуждался в его помощи. Поскольку я с треском провалился по латыни и математике, руководство Академии пошло на беспрецедентный шаг — заставило меня проучиться еще один год (то есть пять лет вместо четырех). Однако я получил право посещать курс английского языка «4П», где буква «П» означало писательство. Именно писательство, а не написание сочинений. Оказанная честь побуждала меня превратиться из «бойкого писаки» в литератора (а из обилия моих рассказов весьма немногие могли считаться литературой).
Насколько помню (хотя порой я в этом сомневаюсь), самым успешным автором и беспощадным критиком чужого творчества на курсе «4П» был мой товарищ по борцовской команде Чак Крулак. За жесткость характера его прозвали Зверем. Впоследствии он стал генералом Чарльзом Крулаком — командиром Корпуса морской пехоты и членом Комитета начальников штабов. Не меньшей величиной в плане сочинительства был еще один мой соученик, который по части сарказма не уступал будущему генералу Крулаку. Тогда мы звали его просто Джорджем. Эссеистом, драматургом и критиком Дж. У. С. Троу он стал уже потом. У Джорджа был нюх ищейки и острые зубы. Я побаивался его укусов. И только совсем недавно, во время нашей беседы, Джордж удивил меня, признавшись, что ему было плохо в Эксетере. Надо же! А в Эксетере он всегда поражал меня своей чрезмерной самоуверенностью. Уж кому в то время было плохо, так это мне, разум мой находился в постоянном замешательстве.
Поступай я в Эксетер на общих основаниях, меня бы ни за что не взяли. Учеником я был слабым и, как оказалось, страдал дислексией, однако в те времена о ней не знали. Тем не менее меня приняли в Академию автоматически, как сына преподавателя. Отец окончил Гарвард, отделение славянских языков и литературы, где всегда получал высшие баллы. Он первым в Эксетере начал преподавать курс истории России. Меня угораздило записаться на его курс. Никаких поблажек отец мне не делал, оценив мои познания баллом «С+».
Мало сказать, что мне было тяжело учиться в Эксетере. Я оказался единственным ротозеем, не сумевшим на занятиях по генетике поставить эксперимент с размножением плодовых мушек. Красноглазые и белоглазые дрозофилы плодились с такой умопомрачительной быстротой, что я запутался в их поколениях. Я решил избавиться от результатов заваленного опыта чисто по-детски, выкинув своих дрозофил в питьевой фонтанчик в коридоре. Я не знал об удивительной способности этих мушек жить (и размножаться) в канализационных трубах, куда постоянно сливается вода. Вскоре злосчастный фонтанчик просто кишел дрозофилами. Ими была заполнена вся чаша, а из решетки слива лезли все новые и новые мокрые дрозофилы. Фонтанчик объявили «загрязненным» и пользоваться им запретили. Когда начали спрашивать, кто это сделал, я заставил себя выйти (точнее, выползти) вперед и признаться.
Тем не менее мистер Майо-Смит, преподававший у нас биологию, простил меня. Возможно, по доброте душевной, хотя я склоняюсь к другой версии. Из всех учеников его классов я был единственным «городским» (так называли жителей Эксетера), у которого имелась винтовка. По вполне понятным причинам уроженцам иных мест, жившим в интернате, запрещалось держать у себя огнестрельное оружие. Другое дело я — уроженец Нью-Гэмпшира, где даже на табличках с автомобильными номерами выбит девиз штата: «Жить свободными или умереть». У меня имелся целый арсенал, так что биологу нужен был не столько я, сколько оружие. Я выполнял роль стрелка, исправно поставляя голубей для вводного курса биологии. Голубей я обычно стрелял на крыше преподавательского сарая. К счастью, мистер Майо-Смит жил за городом.
Однако и в качестве личного стрелка преподавателя биологии я умудрился наделать дел. Мистер Майо-Смит требовал убивать голубей сразу после того, как они наедятся. Тогда учащиеся, препарируя птицу, увидят в кишках непереваренную пищу. Выполняя требование, я позволял голубям вволю кормиться на преподавательском поле. Наевшиеся голуби мгновенно тупели и всегда летели на крышу сарая. Крыша была покрыта шифером. Для отстрела голубей я брал мелкокалиберную винтовку с телескопическим прицелом, дававшим четырехкратное увеличение. Я изо всех сил старался целиться так, чтобы пуля не угодила птице в брюхо. Раздавался выстрел, и голубь, не успевший сообразить, что к чему, скатывался по крыше вниз. Но однажды я промазал и сделал дыру в шифере. Естественно, крыша стала протекать. Вот это прегрешение я уже запомнил очень крепко (стараниями мистера Майо-Смита). Дрозофилы в питьевом фонтанчике были школьной проблемой, а дыра в крыше сарая — ущербом, нанесенным личной собственности преподавателя биологии. «Личная собственность и все, что с нею связано» — так любил говорить мой отец, читая курс по истории России.
И все же дыра в крыше сарая мистера Майо-Смита принесла мне меньше унижений, чем годы логопедических мучений. В Эксетере почти ничего не знали о том, из-за чего бывают проблемы с правописанием. Конечно же, причиной того была моя дислексия. Однако в конце пятидесятых — начале шестидесятых годов таких диагнозов не ставили, и школьный логопед, разбиравшийся с моим «загадочным» случаем, отнес его к психологической проблеме. (Наличие этого недостатка ничуть не убавило моих мучений в Эксетере.) Меня пичкали разными логопедическими премудростями, но безрезультатно. Когда же стало ясно, что после занятий с логопедом я по-прежнему не способен понимать разницу между словами «аллегория» и «аллергия», меня отправили к школьному психиатру. Тот засыпал меня вопросами.
— Ты ненавидишь школу?
— Нет.
(Я вырос в Академии и никакой ненависти к ней не питал.)
— Почему ты постоянно называешь отчима отцом?
— Потому что я его люблю. Он — единственный отец, которого я знаю.
— А почему ты так возмущаешься, когда другие люди называют твоего отчима отчимом?
— Я же вам сказал: я его люблю. Другого отца я не знаю. Если для меня он — отец, кто дал другим право называть его отчимом?
— Почему ты бываешь сердитым?
— Потому что мне не дается правописание.
— А почему тебе не дается правописание?
— Разбирайтесь в этом сами. Я не знаю.
— Скажи, это тяжело, когда твой отчим… твой отец является одним из преподавателей Академии?
— Отец преподает всего год, а проблемы с правописанием у меня уже пять лет.
— И все-таки почему ты сердишься?
— Из-за правописания и потому, что должен разговаривать с вами.
— Значит, мы сердимся, да? — спросил психиатр.
— Да, я сердимся, — ответил я, пытаясь вернуть разговор к своей дислексии.
Аутсайдер
Но было в Эксетере такое место, где я никогда не злился и не терял самообладания. Я говорю о борцовском зале. Возможно, потому, что здесь я чувствовал себя на своем месте. Удивительно, какой душевный покой приносила мне борьба. Я не мог похвастаться особыми спортивными качествами. Бейсбол в составе малой лиги вызывал у меня открытую неприязнь (добавлю, что и по сей день ненавижу все игры с мячом). Лыжи и коньки я тоже не жаловал, хотя относился к ним терпимее. (Не могу долго выдерживать холодную погоду.) Я питал неизъяснимое пристрастие к физическому соприкосновению. Мгновения, когда ты налетаешь на своего сверстника или сталкиваешься с ним, повышали у меня адреналин. В футболе таких моментов сколько угодно, однако я не вышел ростом для этой игры. И потом, футбол тоже относился к играм с мячом.
Когда вы что-то любите, вы способны уморить других своими объяснениями, хотя это не имеет большого значения. Борьба, как и бокс, — это спорт с весовыми категориями. Вы сталкиваетесь и тузите противника одного с вами веса. Действия могут быть весьма жесткими, но опять-таки они соизмеримы с весовой категорией. Правила ставят и борьбу, и бокс в рамки цивилизованного спортивного состязания. Меня всегда восхищало правило, установленное в борцовских соревнованиях: если ты спихнул своего противника с мата, ты же отвечаешь за его «безопасное возвращение». Но лучший ответ на вопрос о том, почему я люблю борьбу, такой: здесь я впервые показал результат. И своими пусть даже ограниченными успехами в этом виде спорта я целиком обязан Теду Сибруку — моему первому тренеру.
Тренер Сибрук был чемпионом «большой десятки» и дважды выигрывал в Иллинойсе Всеамериканские соревнования. Его уровень был выше спортивных потребностей Эксетера. Неудивительно, что тренируемые им команды годами доминировали на соревнованиях старшеклассников во всех штатах Новой Англии. Когда Сибрук был чемпионом Национальной студенческой спортивной ассоциации, он выступал в весовой категории до ста пятидесяти пяти фунтов. В годы моей учебы этот обаятельный человек весил более двухсот фунтов. Обычно тренер Сибрук усаживался на борцовский ковер, широко расставив ноги. Руки он держал согнутыми в локтях, на уровне груди. Но даже в такой уязвимой позе он ухитрялся великолепно защищаться. Я не видел, чтобы кому-нибудь удавалось подобраться к нему сзади. Тренер Сибрук умел двигаться как краб. Он придавливал противника ступнями, полосовал ногами; его руки захватывали руки противника, вынуждая того наклонять голову. Сибрук мог управлять противником, держа его на колене (захват краба) или захватывая ближайшую ногу противника и его дальнюю руку (перекрестный захват). Учитывая разницу в весе, тренер обращался с нами достаточно мягко и не затрачивал много энергии, чтобы разложить кого-нибудь из нас на лопатки. (Впоследствии тренер Сибрук заболел диабетом, а через некоторое время умер от рака. На похоронах я едва смог произнести и половину заготовленной речи, поскольку знал, что если проговорю написанное вслух, то не сдержусь и расплачусь.)
Тед Сибрук научил меня не только бороться. Куда важнее, что он заранее предупредил меня: мои спортивные качества невысоки и я никогда не поднимусь выше «неплохих» результатов. Однако это не звучало как приговор. Меня впечатлили его слова о том, что нехватку природных данных можно компенсировать усердными тренировками, а в моем случае тренироваться нужно было с особым усердием.
— Не надо переоценивать способности, — говорил мне Тед. — Если ты не слишком способный, это вовсе не значит, что ты не можешь быть борцом.
У старшеклассников борцовский поединок длится шесть минут и разделен на три двухминутных раунда (без отдыха). Первый раунд оба соперника начинают на ногах, в нейтральной позиции, где никто не имеет преимущества. Во втором раунде (я говорю о том времени) одному из борцов давалось право выбора: занять верхнюю или нижнюю позицию. В третьем раунде такое право давалось сопернику. (Нынче возможности выбора расширились: к ним добавилась и нейтральная позиция. К тому же борец, которому во втором раунде позволено выбирать, может перенести право выбора на третий раунд.)
Тренер Сибрук учил меня держать практически равный счет очков на протяжении двух раундов, чтобы один захват или реверс в третьем раунде обеспечил мне победу в поединке. Еще я должен был всячески избегать того, что в борьбе называется «потасовкой», — ситуаций, неподконтрольных обоим соперникам. (Чаще всего преимущество здесь бывает на стороне более сильного борца.) Моей целью было держать контроль над ритмом поединка, используя для этого технические навыки, правильную позицию и свои физические данные. Понимаю, это звучит скучно. А я и был борцом, нагоняющим скуку на своих соперников. Мне импонировал поединок в медленном темпе и нравились матчи с небольшим количеством очков.
Я редко побеждал, раскладывая противника на лопатки. За пять лет состязаний в Эксетере я положил на лопатки едва ли полдюжины своих соперников. Меня самого клали на лопатки только дважды.
Я побеждал со счетом 5:2, когда доминировал над противником; в случае удачи выигрывал 2:1 или 3:2, а когда удача мне не улыбалась, проигрывал со счетом 3:2 или 4:3. Если мне удавалось первым перевести противника в партер, я обычно побеждал. Если же в партер переводили меня, приходилось собирать все свои силы. Я не умел проводить маневр из-за спины противника. По части контрдвижений, как говорил тренер Сибрук, я тоже мог рассчитывать лишь на «неплохие» результаты. Если мой противник был физически сильнее, мои контрдвижения оказывались бесполезными. Меня подводила замедленность реакции. На физически более сильного противника я обычно нападал первым, а с более техничным соперником старался проводить контрдвижения.
— Или наоборот, он их проводил, — говорил мне тренер Сибрук.
Чувство юмора у него было.
— Куда движется голова, туда и туловище. Аутсайдеру бывает удобнее укусить снизу.
Тренер Сибрук дал мне очень точное описание — аутсайдер. При такой своей особенности я должен был контролировать темп… темп всего. Спортивный принцип пригодился мне и в занятиях по литературе, и во всех прочих занятиях в Эксетере. Допустим, мои соученики могли выучить материал по истории за час, я же тратил на это два или три часа. Если мне не удавалось запомнить правильное написание слов, я составлял из своих «врагов» целый список (регулярно пополняемый), который всегда держал под рукой (мало ли, преподавателю вздумается устроить проверку). Скажу больше: я переписывал все. Мои первые черновики напоминали борца, только-только приступившего к изучению нового захвата. Прежде чем применить этот захват в поединке, его нужно было повторять снова и снова. Я начал очень серьезно относиться к своим весьма скромным способностям.
У нас был преподаватель испанского языка — высокомерный человек, требовавший совершенства. Тем, кто недотягивал до его стандартов, он заявлял с равнодушием небожителя, что мы кончим Уичитским университетом. Я не знал тогда, что город Уичито находится в штате Канзас. Мне это слово казалось чем-то вроде позорного клейма: если мы недостаточно талантливы для Гарварда, университет в Уичите — это все, чего мы стоим. «Иди ты в задницу, — мысленно возражал я надменному “испанцу”. — Если мне светит Уичито, тогда моя цель — быть там первым».
Потом Тед Сибрук уехал в Иллинойс. Думаю, вряд ли тот преподаватель был высокого мнения и об Иллинойсе. Помню, я рассказывал Теду, что среди моих преподавателей испанского два — вполне приятные люди, а один — никуда не годится.
— Два — один хороший счет. Тебе не на что жаловаться, — ответил мне тренер Сибрук.
Ломоть весом в пол фунта
Мои занятия борьбой у тренера Сибрука ознаменовались двумя событиями. Во-первых, мы сменили место наших тренировок, перебравшись из подвального помещения старого спортивного зала в верхнюю часть крытого стадиона, прозванного «клеткой». В отведенном нам зальчике было довольно жарко. Тепло шло от гаревой дорожки, находившейся под нами, а также от другой дорожки — с деревянным покрытием. Она огибала верхний уровень, и оттуда постоянно доносился ритмичный топот бегущих ног. Правда, во время тренировок мы не слышали бегунов. В нашем зальчике была массивная раздвижная дверь. До и после тренировок она открывалась, а во время наших занятий ее держали плотно закрытой.
Во-вторых, событием, также ставшим вехой моей жизни в Эксетере, стала замена борцовских матов. Я начинал тренироваться на матах, набитых конским волосом. Снаружи мат был покрыт синтетической пленкой: она уменьшала трение тел и предохраняла кожу от специфических «борцовских» ожогов. Польза от такого покрытия была средненькая. С ним происходило то же, что происходит с постельными простынями, — оно растягивалось и провисало. Появлялись складки, которые травмировали лодыжки. К тому же маты из конского волоса плохо поглощали силу удара. По сравнению с ними новые маты показались нам верхом комфорта. Ими оборудовали наш новый зальчик.
Новые маты были гладкими и вообще не имели покрытия. Они так разогревались от тел борцов, что если бы на мат бросили яйцо (примерно с высоты колена), оно бы не разбилось. (Когда кто-нибудь проводил такую проверку и яйцо разбивалось, мы говорили, что мат недостаточно прогрелся.) Тренируйся мы по-прежнему в подвале, на холодном полу поверхность матов быстро бы изменилась до неузнаваемости. Впоследствии пара таких матов лежала в неотапливаемом сарае моей вермонтской «резиденции». В середине зимы они по задубелости не уступали доскам пола.
Большинство наших состязаний проходили в «клетке», но не в тренировочном зале. За деревянной беговой дорожкой находился парапет (тоже деревянный), имевший форму буквы L. Оттуда и с трека за нашими состязаниями могли наблюдать от двухсот до трехсот зрителей. Свои маты мы расстилали на баскетбольном поле (его размеры были меньше стандартных). Скамейки вокруг поля не могли вместить всех желающих, и большинство наших поклонников устраивались на парапете или на треке. Получалось что-то вроде чайной чашки, на дне которой мы и состязались, а зрительская толпа располагалась по ее «ободу».
Место наших соревнований вполне справедливо окрестили «ямой». Запах гари, поднимавшийся с нижней дорожки, напоминал о лете, хотя борьба считается зимним видом спорта. Из-за постоянно открываемой входной двери в «яме» было довольно прохладно. В зальчике мы привыкли тренироваться на теплых матах, а здесь они становились холодными и жесткими. Иногда наши соревнования проводились одновременно с соревнованиями по бегу, и выстрел стартового пистолета отдавался в «яме» гулким эхом. Меня всегда подмывало спросить у борцов из других городов, что они думают о подобной стрельбе.
Мой первый матч в «яме» многому меня научил. В командных соревнованиях старшеклассников борцы-первогодки и даже борцы второго года редко добиваются победы. В Нью-Гэмпшире пятидесятых годов борьба не являлась массовым видом спорта, значительно уступая бейсболу, баскетболу, хоккею и лыжам. Каждый спорт имеет свои алогичные особенности, которые нужно освоить. Сами собой они не проявятся. В борьбе это очень заметно. Захват обеими ногами — отнюдь не синоним ножного захвата в американском футболе. В борцовском поединке ты стремишься не просто сбить противника с ног, а контролировать его. Чтобы опрокинуть противника с помощью его же ног, нужно сделать больше, чем просто опрокинуть его. Вам нужно подсунуть под противника свои бедра, приподнять его над матом и лишь потом опрокидывать. И это только один пример. Достаточно сказать, что борец-первогодок оказывается в невыгодном положении, выступая против опытного соперника, и это не зависит от физической силы и здоровья.
Сейчас я уже точно не помню, какое стечение обстоятельств неблагоприятного свойства (чья-то болезнь, травма или чьи-то семейные неурядицы, а может, все вместе) привело меня на мое первое состязание в «яму». Я довольствовался тренировками с другими первогодками и борцами второго года. В нашем зальчике существовала весовая «лестница». Я занимал на ней не то четвертое, не то пятое место (речь идет о весовой категории до ста тридцати трех фунтов). Но тот, кто находился на первой «ступеньке», не то заболел, не то получил спортивную травму. Идущий за ним, кажется, недобрал веса, а третий вместо соревнований поехал домой, поскольку его родители разводились. Может, дело обстояло не совсем так. Кто теперь помнит? Какими бы ни были причины, но я оказался лучшим кандидатом на состязание в весовой категории до ста тридцати трех фунтов.
Эту неприятную новость мне сообщили в столовой Академии, где я подрабатывал официантом, обслуживая столики преподавателей. Я еще не успел поесть, иначе мне пришлось бы засовывать два пальца в рот и удалять съеденное. Но даже и без еды я на четыре фунта превышал названную весовую категорию. Чтобы скинуть вес, я надел лыжный костюм и почти час бегал по деревянному треку. После бега я отправился в наш зальчик и полчаса прыгал со скакалкой, облачившись в «костюм-парилку» и надев сверху фуфайку с капюшоном. Я добился желаемого результата — теперь мой вес на одну восьмую фунта недотягивал до ста тридцати трех фунтов. В комнате взвешивания я впервые увидел Винсента Буономано — своего противника из школы Маунт-Плезант в Провиденсе, штат Род-Айленд. Он защищал титул чемпиона Новой Англии.
Если бы мой вес был выше ста тридцати трех фунтов, это грозило бы нашей команде весьма ощутимыми неприятностями. Превышение веса приравнивалось к разложению на лопатки и в те дни отнимало у команды пять очков. Тренер Сибрук искренне надеялся, что соперник меня на лопатки не положит. Между тем недобор веса тоже карался, но тремя очками в общекомандном зачете, невзирая на счет в индивидуальных состязаниях борца. Теперь передо мной стояла задача сделать так, чтобы эти три очка стали единственным ущербом, который я нанес нашей команде.
Первые пятнадцать или двадцать секунд поединка эта цель казалась мне достижимой. Но затем Винсент применил захват. Я оказался на спине и, чтобы не быть пригвожденным к мату, остаток раунда провел с выгнутой шеей (у меня была крепкая шея). Позицию во втором раунде выбирал я. По совету тренера Сибрука я выбрал верхнюю. (Тед знал, что внизу я едва бы уцелел.) Однако Буономано тут же меня перевернул, и остаток времени я пытался высвободить спину. Надо признать: очки за это мне засчитали незаслуженно, поскольку противник меня отпустил. Он думал, что будет проще, применив захват, разложить меня на лопатки. Один из таких захватов вдавил меня носом в мат. Винсент сжимал мои руки, и я никак не мог смягчить удар. (Тогда я понял смысл выражения «искры из глаз».)
Поединок прервали, чтобы остановить мое носовое кровотечение. Поскольку кровотечение симулировать невозможно, в этом случае добавленное время не назначалось. При других травмах суммарное добавленное время борца не должно превышать девяноста секунд. Но повторяю: в моем случае время не фиксировалось. Тренер Сибрук подал мне кусок ваты, которым я заткнул ноздри, чтобы унять кровь. Когда голова перестала кружиться, я взглянул на часы: оставалось всего пятнадцать секунд! Я не сомневался, что обязательно продержусь эти секунды, о чем хвастливо заявил Теду.
— Это только второй раунд, — напомнил мне тренер Сибрук.
Я выдержал пятнадцать секунд, но где-то в середине третьего раунда все же оказался на лопатках.
— И оставалось-то меньше минуты, — с горечью сказала мне моя мать.
Самое скверное, когда в «яме» тебя раскладывают на лопатки, — это врезающиеся в память лица зрителей. Если ты побеждаешь, они горланят. А если тебя пригвоздили к мату, зрители затихают. Их лица становятся какими-то странно-равнодушными, словно все они уже поспешили отгородиться от твоего поражения.
Второго такого позора в «яме» я не переживал. Я уже говорил, что проиграл два поединка, однако второй проигрыш был вызван объективной причиной: я сломал руку. Мне понадобилось сплюнуть, и тренер подставил мусорное ведро. Я увидел на дне окровавленное полотенце, апельсиновые корки и тут же потерял сознание. Кроме того досадного случая и первого поражения, которое я потерпел от Винсента Буономано из школы Маунт-Плезант, я вспоминаю «яму» как место своих побед. Здесь я боролся с чемпионом Новой Англии Энтони Пьеранунци и свел поединок к ничьей: 1:1. В поединках турнира Новой Англии мне с этим парнем не везло: я проигрывал ему два года подряд. Два следующих сезона я выигрывал, однако чемпионом Новой Англии так и не стал.
Годы моей учебы в Эксетере были последними годами, когда победитель этого турнира становился чемпионом всей Новой Англии. В тысяча девятьсот шестьдесят первом году команды государственных и частных школ в последний раз сошлись на общем турнире. Такие турниры устраивались в конце учебного года. В том году я был капитаном команды Эксетера. Впоследствии для государственных и частных школ стали проводиться раздельные турниры. Мне думается, напрасно: борцы из разных школ могли бы многому друг у друга научиться. Однако к шестьдесят первому году межшкольный турнир Новой Англии (тогда он назывался так) слишком разросся.
Помню свою последнюю поездку с командой Эксетера в Ист-Провиденс — родное гнездо моего противника Энтони Пьеранунци. Мы ехали туда на автобусе. Перед выездом (а выезжали мы в шестом часу утра) мы взвесились в нашем спортзале. Все недотягивали до своих весовых категорий (некоторые — совсем немного). Выезжали затемно. Возле Бостона ночная мгла сменилась густым утренним туманом. Небо, снег, деревья, дорога — все было в серых тонах.
Ларри Палмер (он выступал в весовой категории до ста двадцати одного фунта) беспокоился из-за своего веса. В Эксетере он недотягивал четверть фунта, но в Ист-Провиденсе нас ожидало новое взвешивание, теперь уже официальное. А что, если там другие весы? Конечно, весы везде были одинакового типа, но мало ли что? Я недотягивал полфунта до своей стотридцатитрехфунтовой категории. У меня пересохло во рту, однако я не решался выпить ни глотка воды. Вместо этого я сплевывал в бумажный стаканчик. Ларри делал то же самое.
— Только не ешьте, — предостерегал нас тренер Сибрук. — Не ешьте и не пейте. От поездки в автобусе веса вы не наберете.
Миновав Бостон, мы через некоторое время остановились возле одной из закусочных сети «Ховард Джонсон». Здания я не видел, поскольку не вылезал из автобуса. Некоторые счастливчики могли себе позволить что-нибудь слопать. Остальным хотелось просто размяться и, конечно же, сходить по малой нужде. Я голодал около полутора суток. Я просто не осмеливался нарушить этот сухой пост, поскольку еще и ничего не пил. Следовательно, и выливать мне было нечего. А вот Ларри Палмер не выдержал и съел «роковой ломоть поджаренного хлеба».
Совсем недавно мы с ним вспоминали тот случай.
— Обыкновенный поджаренный хлеб, — говорил Ларри. — Ни масла, ни джема. Я его даже не доел.
— И ничего не пил?
— Ни капли, — уверял меня Ларри.
(С некоторых пор мы с ним встречаемся не менее раза в год. Нынче Ларри Палмер — профессор права в юридическом колледже Корнелл. Один из его сыновей начал осваивать премудрости борьбы.)
Весы в Ист-Провиденсе показали, что Ларри Палмер потяжелел на четверть фунта. Он был нашим вероятным кандидатом на полуфинальные, а может, и на финальные соревнования. Его дисквалификация лишила нашу команду ценных очков, как, впрочем, и мой «недовес». Добавлю, что среди родных стен Пьеранунци боролся жестче и напористее, чем в нашей «яме». Мы провели с ним четыре поединка. Один я выиграл, один свел к ничьей. В остальных двух победил он, причем это были турнирные состязания, имевшие большую значимость. Там же, в Ист-Провиденсе, я вторично познал горечь разложения на лопатки. Первый раз меня уложил в «яме» парень из Род-Айленда. (В тысяча девятьсот шестьдесят первом году команда Эксетера провалила соревнования за чемпионский титул. Возможно, я ошибаюсь, но шестидесятый год был лучшим в спортивной истории Эксетера.)
Ларри Палмер был ошеломлен. Он никак не мог съесть полуфунтовый ломоть поджаренного хлеба!
Тренер Сибрук, как всегда, рассуждал философски:
— Не вини себя. Наверное, ты просто растешь.
Так оно и оказалось. На следующий год Ларри стал капитаном нашей команды и выиграл чемпионат Новой Англии в классе А (весовая категория до ста сорока семи фунтов). За год Ларри набрал целых двадцать шесть фунтов. Добавлю, что он и подрос на шесть дюймов.
Сейчас я понимаю: тот знаменитый ломоть поджаренного хлеба, съеденный Ларри Палмером в закусочной «Ховард Джонсон», никак не мог весить полфунта. Природа сыграла с Ларри злую шутку: Ларри начал расти и тяжелеть как раз во время нашей поездки. После взвешивания мы так ему сочувствовали, что отводили глаза. Возможно, за время поездки в Ист-Провиденс он подрос на пару дюймов. Будь мы повнимательней, мы бы это, наверное, заметили.
Книги, которые я читал
В школах — даже в хороших, вроде Эксетера, — учащихся приобщают к литературе, начиная с сравнительно небольших произведений великих писателей. Во всяком случае, так было со мной. С «Билли Бада, фор-марсового матроса» началось мое знакомство с творчеством Мелвилла. Прочитав эту книгу, я отправился в библиотеку и уже самостоятельно нашел там «Моби Дика». С Диккенсом я познакомился, прочитав «Большие надежды» и «Рождественскую песнь». За ними последовали «Оливер Твист», «Тяжелые времена» и «Повесть о двух городах», после чего (уже вне обязательной программы) я прочитал «Домби и сына», «Холодный дом», «Николаса Никльби», «Дэвида Копперфилда», «Мартина Чезлвита», «Крошку Доррит» и «Посмертные записки Пиквикского клуба». Диккенс вызывал у меня желание читать его снова и снова. Это бросало вызов моей дислексии, причем настолько, что я забывал готовить домашние задания. Обычно мое знакомство с писателем начиналось с коротких произведений. Если они мне нравились, я начинал читать более крупные вещи. Те нравились мне еще больше. Моя любовь к длинным романам оборачивалась нежеланием ходить на занятия.
Джордж Элиот была представлена у нас в программе романом «Сайлес Марнер», однако не этот роман, а «Мидлмарч» мешал мне готовить домашние задания по математике и латинскому языку. Мой отец, хорошо знавший русскую литературу, поступил весьма мудро, начав знакомить меня с творчеством Достоевского с «Игрока». «Братьев Карамазовых» я читал и перечитывал многократно, и всякий раз сюжет захватывал меня целиком. (Добавлю, что отец познакомил меня и с романами Толстого и Тургенева.)
Первым, кто свел меня с современной литературой, был Джордж Беннет. Помимо того, что он возглавлял в Эксетере отделение английского языка и литературы, этот человек был страстным читателем. Он успевал читать все. За десять лет до того, как мои соотечественники-американцы открыли для себя творчество Робертсона Дэвиса, прочитав вышедший в Штатах «Пятый персонаж», Джордж Беннет буквально заставил меня прочитать «Закваску злобы» и «Клубок слабостей». «Истерзанных бурей» — первый роман «Салтертонской трилогии» — я прочел значительно позже. Неудивительно, что чтение романов Дэвиса привело меня к Троллопу (и, несомненно, снова плачевным образом отразилось на выполнении домашних заданий). Дэвиса часто называли канадским Троллопом. Думаю, его можно назвать и канадским Диккенсом.
Через двадцать лет, в тысяча девятьсот восемьдесят первом году, профессор Дэвис написал для «Вашингтон пост» рецензию на мой роман «Отель “Нью-Гэмпшир”». Доброжелательную, с юмором. К тому времени я уже перечитал все романы Дэвиса и даже ездил в Торонто с единственной целью — пообедать с ним. Но незадолго до поездки в одном из борцовских поединков я сломал большой палец на ноге. Палец сильно распух, и на ногу не налезало ничего из обуви, которая у меня была. У моего сына Колина (ему тогда исполнилось шестнадцать) нога была больше моей, но и среди его обуви только борцовские туфли позволяли мне ходить, не прихрамывая. Выбор был невелик: либо встретиться с Робертсоном Дэвисом в борцовских туфлях, либо явиться на обед босиком.
Профессор Дэвис пригласил меня в торонтский «Йорк клаб» на весьма официальный обед. Дэвис держался исключительно вежливо и доброжелательно, но когда он увидел мои борцовские туфли, его взгляд сразу сделался строгим. Нынче моя жена Дженет — литературный агент Дэвиса. Несколько месяцев мы с нею проводим в Торонто, где частенько обедаем вместе с Робом и Брендой Дэвис. Мы говорим о чем угодно, только не об обуви, но я уверен: та встреча оставила в памяти профессора критическую отметину.
Наше с Дженет бракосочетание тоже проходило в Торонто. Колин и Брендан — мои сыновья от первого брака — были моими шаферами, а профессор Дэвис читал из Библии. На церемонию он принес собственную Библию, поскольку сомневался, что у епископа церкви, где мы сочетались браком, имеется экземпляр с правильным переводом. (В наше вероломное время профессор Дэвис является ярым защитником англоязычной Библии короля Якова.)
До этого Колин и Брендан никогда не встречались с Робом. Брендан (ему тогда было семнадцать) глазел по сторонам и пропустил момент, когда профессор Дэвис с его великолепной окладистой седой бородой появился на кафедре. Брендан поднял глаза и увидел большого человека с большой бородой и громовым голосом. Колин, которому тогда исполнилось двадцать два, рассказывал мне, что Брендан оторопел, словно увидел призрака. Однако сам Брендан, не слишком знакомый с церковью, думал иначе. Он не сомневался, что в образе профессора Дэвиса ему явился Бог.
Джордж Беннет не только приохотил меня к чтению романов Робертсона Дэвиса (кстати, тогда мне было немногим меньше, чем Брендану во время моего второго бракосочетания). Он убедил меня не ограничиваться первоначальным знакомством с творчеством Фолкнера, а почитать что-нибудь еще. Сейчас уже не помню, какой из романов Фолкнера входил в обязательную программу, но помню, что чтение его давалось мне с изрядным трудом. Либо я был слишком молод для понимания этого писателя, либо моя дислексия бунтовала против его длиннющих предложений. Возможно, то и другое. Я так и не полюбил ни Фолкнера, ни Джойса, но постепенно научился ценить их творчество. И не кто иной, как Джордж Беннет, сумел убедить меня преодолеть трудности, связанные с чтением произведений Готорна и Томаса Гарди. Постепенно я научился любить Гарди, а Готорн (в большей степени, чем Мелвилл) остается моим любимым американским писателем. (Я никогда не был поклонником Хемингуэя и Фицджеральда, а Воннегут и Хеллер значат для меня больше, нежели Марк Твен.)
И опять-таки именно Джордж Беннет предостерег меня о возможном проклятии — «писательском чтении». Он подразумевал, что я буду страдать от необъяснимо сильных и невыразимо личных мнений. Мне кажется, на самом деле Джордж имел в виду, что я обречен, как и большинство моих знакомых писателей, на неоправданную предвзятость вкуса. Из деликатности он не сказал мне об этом напрямую.
Я не могу читать ни Пруста, ни Генри Джеймса, а чтение Конрада меня почти убивает. Его «Скиталец» еще туда-сюда, но больше годится для подростков лет до восемнадцати. «Сердце тьмы» — самая длинная из известных мне повестей. Я согласен с одним из недоброжелательных рецензентов Конрада, что Марлоу — это «болтливый посредник». Я бы еще назвал Марлоу нудной повествовательной машиной. Тот же рецензент указывает на причины, по которым я предпочитаю «Скитальца» всем остальным вещам Конрада (обычно этот роман считают единственным произведением Конрада, написанным для детей): «Только здесь у автора полностью отсутствуют свойственные ему рассуждения об этике, психологии и метафизике».
Однако не все «рассуждения» о подобных предметах вызывают у меня отвращение. «Смерть в Венеции» заставила меня познакомиться с остальными романами Томаса Манна, в особенности с «Волшебной горой», которую я перечитывал столько раз, что не сосчитать. Германоязычная литература по-настоящему заинтересовала меня в университете, где я впервые прочел Гёте, Рильке, Шницлера и Музиля. От них потянулась ниточка к Генриху Бёллю и Гюнтеру Грассу. Гюнтер Грасс, Габриэль Гарсиа Маркес и Робертсон Дэвис — мои самые любимые авторы из числа ныне здравствующих. Когда вспоминаешь, что все они — романисты юмористического склада, которым свойственны традиции девятнадцатого века с обстоятельным повествованием и выпукло очерченными персонажами, понимаешь: эти традиции и поныне остаются образцом для писателей. Не удивлюсь, если вы скажете, что в своем творчестве я недалеко ушел от Диккенса.
Но есть одно исключение: Грэм Грин. Грин был первым современным писателем, чье произведения изучались в Эксетере. Думаю, его весьма позабавило бы, узнай он, что его произведения входили в исключительно популярный курс по литературе и религии, а не в программу курса английской литературы. Курс этот вел преподобный Фредерик Бюхнер. Я записывался на каждый курс Фреда Бюхнера в Эксетере не потому, что он был нашим школьным священником, а из-за его литературного таланта. Он был единственным преподавателем Академии, пишущим и публикующим романы. Хорошие романы. Я понял это уже после Эксетера, прочитав его тетралогию о Бебе: «Страну льва», «Открытое сердце», «Праздник любви» и «Охоту за сокровищем».
Мои сверстники по Эксетеру не отличались даже внешней религиозностью. Мы были циничнее, чем нынешняя молодежь. Потом наш цинизм частично повыветрился, и сейчас я этому немало удивляюсь. (Возможно ли такое?) Но тогда мы не любили проповеди Фредди Бюхнера ни в церкви Филипса, ни в часовне, по утрам. Сейчас я понимаю: его проповеди были лучше, чем все, что я читал или слышал до и после Эксетера. Зато нас покоряло его красноречие, когда он говорил о литературе. А с каким энтузиазмом он рассказывал нам о романе Грэма Грина «Власть и слава»! Казалось, Бюхнер будет говорить несколько дней подряд. Во всяком случае, его энтузиазм пробудил во мне желание прочитать все (или почти все) романы Грина.
У меня такое чувство, что персонажей Грина я знаю лучше, чем большинство реальных людей, которых я встречал в жизни, и что его герои — отнюдь не из тех, с кем бы мне хотелось когда-либо познакомиться. Вот так. Садясь в кресло зубного врача, я сразу же представляю себе ужасного мистера Тенча — дантиста-эмигранта, на глазах которого убивают «пьющего падре». Для меня воплощением супружеской неверности является вовсе не Эмма Бовари, а бедняга Скоби из «Сути дела» и его жена Луиза. Это девятнадцатилетняя вдова Хелен, с которой у Скоби интрижка, и морально опустошенный агент разведки Уилсон, чуть-чуть влюбленный в Луизу. Сюда же я отношу чудовищно порочную атмосферу, описанную в «Брайтонском леденце»: предельно развращенного семнадцатилетнего Пинки и невинную шестнадцатилетнюю Розу… убийство Хейла и Айду, попивающую крепкий портер. Они стали для меня символами преисподней, равно как «Суть дела» я считаю самым жутким, леденящим кровь романом об антилюбви. Бедный Морис Бендрикс! Бедная Сара, бедняга Генри! Все они сродни кому-то, кого ты знаешь и о ком тебе известно много такого, что побуждает тебя всячески избегать даже случайных встреч с ними на улице.
«Мне кажется, ненависть влияет на те же органы человека, что и любовь; она даже вызывает одинаковые действия», — писал Грин. Я напечатал эти слова на листке бумаги и прикрепил к настольной лампе. Бумага успела пожелтеть, прежде чем я понял острую правдивость слов Грина. Иные высказывания я понимал быстрее — как только начал писать сам. И это тоже отрывок из «Сути дела»: «Очень многое из того, о чем пишет романист… скрыто в его подсознании. В тех глубинах роман дописывается еще до того, как на бумаге появится первое слово. Мы не изобретаем подробностей своей истории; мы вспоминаем их».
«Суть дела» — первый роман, который шокировал меня. Я читал его в то время, когда большинство моих сверстников (из тех, кто имел привычку читать) находились под впечатлением от «Над пропастью во ржи». Мне же роман Сэлинджера показался поверхностным, чем-то вроде литературной мастурбации. Неуравновешенный мальчишка — весьма знакомый персонаж произведений этого автора — ничего не знает о жизни. В отличие от Бендрикса, его еще не пронзила пугающая мысль о том, что «нигде не спрячешься; и у горбуна, и у калеки — у всех есть ружье, выстреливающее любовью».
Впоследствии, читая заявления Грина, в которых он снимал с себя ответственность за написанные произведения или утверждал, что часть из них писал просто как «развлекательную литературу», я испытывал замешательство. Заигрывания Грина с популярными, хотя и «низшими» жанрами (триллер, детективный роман), несомненно, отворачивали от него критиков. Но, теряя благосклонность критиков, писатели теряют и множество своих читателей.
Здесь стоит вспомнить слова Мориса Бендрикса об одном из своих критиков: «В конце он покровительственно определял мое место: возможно, я чуть выше Моэма, поскольку Моэм уже популярен, а я еще не совершил этого преступления. Пока не совершил. И хотя я сохраняю крупицу “исключительности неуспеха”, мелкие журналы, как опытные детективы, способны это учуять». Эти слова Грин написал в тысяча девятьсот пятьдесят первом году. Он становился популярным; вскоре он совершит «это преступление» и «опытные детективы» учуют его успех и начнут расточать похвалы куда менее совершенным мастерам, нежели Грин.
Когда я впервые читал Грина в Эксетере, он показал мне: в каждом романе, достойном читательского внимания, должны быть тщательно проработанные персонажи и захватывающие повороты сюжета. Позднее тот же Грин научил меня ненавидеть литературную критику. Видя, как критики принижают его творчество, я невольно проникался ненавистью к ним. Вплоть до своей смерти (Грин умер в тысяча девятьсот девяносто первом году) Грэм Грин оставался самым совершенным из числа живущих англоязычных писателей. Даже в переводах сохранялась его тщательность и дотошность.
Грин очень внимательно относился к совпадениям и всегда их подмечал. В продолжение этой темы добавлю: моей канадской издательницей является Луиза Деннис — племянница Грина. Преподобный Фредерик Бюхнер, познакомивший меня с творчеством Грина, — теперь уже не священник в Эксетере, а мой давний друг и сосед по Вермонту (мир тесен). И меня лишь слегка изумляет, что ко времени окончания Эксетера я успел перечитать произведения большинства писателей, повлиявших на мое собственное творчество. Справедливо и то, что часы, отданные мною чтению, обусловили (в сочетании с моей дислексией) необходимость проучиться в Эксетере пять лет вместо четырех.
Сейчас это уже не имеет никакого значения. В своей истории я вижу хороший урок для романиста: не останавливаться, двигаться вперед, но медленно. Зачем торопиться с окончанием школы или книги?
Запасной
Наиболее интеллигентные из моих сокурсников по Эксетеру отправились продолжать учебу в университетах «Лиги плюща»и других, не менее элитарных заведениях. Джордж Троу переместился чуть южнее, в Гарвард. Туда же через год отправился и Ларри Палмер. Чака Крулака приняли в Военно-морскую академию (Крулак уехал в Аннаполис годом раньше). Я же избрал для себя Питсбургский университет, поскольку хотел состязаться с лучшими борцами.
Мне бы куда лучше жилось в Висконсине, но Эксетер я окончил с весьма скромными оценками и был вынужден дожидаться очереди на прием. Вот тебе и привилегированная школа! В обычной я ходил бы в отличниках (так мне тогда думалось). А теперь — изволь ждать. Питсбург я выбрал лишь потому, что там в университет меня приняли без всякого ожидания.
Это было моей ошибкой. Мне нравился Джордж Мартин, висконсинский тренер по борьбе. Я ему тоже нравился. В Эксетере я крепко дружил с его сыном Стивом — будущим успешным борцом в категории до ста пятидесяти семи фунтов. Когда я приехал в Мэдисон, город мне тоже понравился. Хорош был и борцовский зал «Баджер». Учись я в Висконсинском университете, скорее всего, я бы не побеждал ни в соревнованиях «большой десятки», ни в местных соревнованиях. Это меня не останавливало. Я был настроен продолжать тренировки и, естественно, учиться. В том, что через четыре года я окончу университет, я не сомневался. Но… Питсбург принимал меня сразу, а Висконсин говорил: «Там будет видно». В девятнадцать лет кому захочется ждать, когда «будет видно»?
Тренер Сибрук меня предупреждал: в Питсбурге я рискую сломать себе шею. Мне стоило бы выбрать университет поскромнее, где и борцовская команда была послабее. Таковы были рекомендации Теда. Но убедить меня он не сумел. Тогда он написал Рексу Пири, питсбургскому тренеру, и дал оценку моим спортивным показателям. Зная Теда, могу предположить, что он не стал преувеличивать мои возможности. Тренер Пири был подготовлен к моим «неплохим» результатам и не ждал большего. В действительности мои показатели были даже хуже.
Рекс Пири вырос в Оклахоме. Он трижды завоевывал национальный чемпионский титул. И его сыновья трижды становились чемпионами Национальной студенческой спортивной ассоциации (НССА). В год моего поступления Питсбург жил ожиданием будущего Всеамериканского чемпионата. В категории до ста двадцати трех фунтов на нем победит Дик Мартин. В остальных категориях чемпионы распределятся так: Даррелл Келвингтон (в категории до ста сорока семи фунтов), Тимоти Гей (в категории до ста пятидесяти семи фунтов), Джим Харрисон (в категории до ста шестидесяти семи фунтов) и Кеннет Барр (в категории до ста семидесяти семи фунтов). (Харрисону предстояло стать общенациональным чемпионом; титул чемпиона НССА он завоевал в тысяча девятьсот шестьдесят третьем году.) Называю остальных чемпионов: Золикофф (в категории до ста тридцати семи фунтов), Джеффрис (в категории до ста девяноста одного фунта) и Уэйр (категория без ограничения веса). Когда-то я мог отбарабанить этот список даже во сне.
Моим частым партнером на тренировках в Питсбургском университете был Шерман Мойер (категория до ста тридцати фунтов). Он был женат и успел отслужить в армии. Говорили, что Шерм выкуривает одну сигарету в неделю; обычно в туалетной кабинке, перед состязанием (во всяком случае, только там я видел его курящим). Его излюбленной позицией была верхняя, и уж тут противнику доставалось от него по полной. Увернуться от захватов Шермана Мойера не представлялось возможным. Он мог «кататься» на мне все время тренировок, что и делал. Меня мало утешал тот факт, что способности «наездника» помогли Мойеру дважды за один сезон победить всеамериканского чемпиона Сонни Гринхалга из Сиракьюса. (Мы с Сонни до сих пор вспоминаем Мойера.) Не особо утешали меня и джентльменские манеры Мойера. Со мной он всегда держался честно, с добродушным юмором, я бы даже сказал — по-дружески. Однако это не мешало ему раскладывать меня на лопатки.
Что касается тех, кто поступил в университет вместе со мной, — среди них хватало крепких ребят. Особенно в моей весовой категории и в соседних. Стоит назвать Тома Хениффа из Иллинойса и Майка Джонсона из Пенсильвании. Они часто тренировались в паре со мной и с Мойером. Мы с Хениффом оба весили по сто тридцать фунтов (со времен Эксетера я сбросил три фунта). Джонсон, боровшийся в категориях до ста двадцати трех и до ста тридцати фунтов, мог победить борцов и потяжелее — вплоть до ста сорока и ста пятидесяти фунтов. Через год Майк Джонсон стал общенациональным чемпионом, победив в чемпионате НССА. (Сейчас он тренер по борьбе в одной из средних школ Ду-Бойса, штат Пенсильвания.)
Назову еще двоих новичков, с кем мне довелось тренироваться. Один — стотридцатисемифунтовый рыжеволосый борец Карсуэлл (или Казуэлл). Могу с полным основанием сказать: он был самым сильным из всех моих соперников. Его рост достигал пяти футов пяти дюймов, а грудь была шириной в шестьдесят дюймов. Второй — улыбчивый парень по фамилии Уорник; тот отличался таким ручным захватом, что я поневоле оглядывался по сторонам — не оторвал ли он мне руку. Новичка в весовой категории до ста сорока семи фунтов звали, по-моему, Фрэнком ОʼКорном. Я плохо помню этого парня, поскольку боролся с ним всего несколько раз. Джон Карр, весивший сто пятьдесят семь фунтов, победил в меж-школьном турнире в Чешире, завоевав титул чемпиона Новой Англии. (В своей взрослой жизни Карр периодически мигрировал между Питсбургом и Уилксом, работая тренером в средних школах. Вплоть до недавнего времени он работал где-то в пригороде Уилкс-Барре.) Завершал эту шеренгу новичков Ли Холл — парень весом в сто семьдесят семь фунтов, которого буквально зазвали в Питсбург.
Я знал: эти ребята — хорошие борцы. Я приехал в Питсбург, поскольку они были лучшими. Однако в тысяча девятьсот шестьдесят втором году в борцовском зале Питсбургского университета не было ни одного борца, над кем бы я сумел одержать победу. Ни одного.
Не скажу, чтобы меня подвел недостаток техничности. В Эксетере у меня был прекрасный тренер, и я добросовестно усвоил технику приемов. Проблемой являлись мои ограниченные спортивные данные, из-за чего я оказывался далеко позади вышеназванных перспективных ребят. Тед Сибрук сделал из меня хорошего борца. Но он не мог сделать из меня хорошего спортсмена, о чем часто напоминал. В Питсбурге я прочувствовал это с особой силой. Питсбург превратил мои «неплохие» результаты, которых я добивался в Эксетере, в никудышные.
Я не возьмусь рассуждать о том, какими качествами должен обладать «хороший спортсмен» во всех видах спорта. Ограничусь борьбой. В борьбе хорошее равновесие столь же важно, как и быстрота реакции. И то и другое невозможно приобрести путем тренировок. Говоря о равновесии, я имею в виду два момента. Первый — способность держаться на ногах. Этому в малой степени можно научиться (умению сохранять хорошую позицию). Второй момент — скорость, с какой борец восстанавливает равновесие, если вдруг его потерял. Вот этому не научит никакой тренер. Моя скорость всегда была прискорбно мала, и это мой недостаток как спортсмена. (В борьбе такой недостаток весьма ощутим.)
В тысяча девятьсот шестьдесят втором году первокурсникам не разрешалось участвовать в университетских соревнованиях, поэтому я с нетерпением ждал начала состязаний в подгруппе новичков. Наша команда имела все шансы на победу. Однако случилось так, что у Джонсона, Хениффа, Уорника, ОʼКорна и Карра были либо проблемы с успеваемостью, либо последствия травм (возможно, то и другое), и все состязания отменили. Единственным крупным соревнованием года был турнир в Уэст-Пойнте, где участвовали первокурсники университетов Восточного побережья. До него оставались еще месяцы, а пока мне приходилось довольствоваться тренировочными состязаниями в борцовском зале Питсбургского университета. Если бы я остался в Питсбурге, то легко мог бы предсказать свое будущее. Я бы сделался запасным для Джонсона, Хениффа или Уорника (или для всех троих), а затем продолжал бы находиться в роли запасного для первокурсников следующего года. Я бы оставался вечным запасным. Если бы кто-нибудь из борцов не мог выступать по болезни, из-за травмы или несоответствия весовой категории, тогда бы выпускали меня. И я выходил бы на мат не побеждать, а стараться делать все, чтобы не оказаться разложенным на лопатки. Это в лучшем случае. Зал в Питсбурге грозил на несколько лет стать для меня подобием «ямы», а соперники — подобием Винсента Буономано.
После поражения от Буономано я испытывал удовлетворение от ничьих и даже радость побед. Но не это делало роль запасного столь тяжкой для меня. В Эксетере я три года подряд открывал состязания, выступая первым. Спустя несколько лет, рассуждая уже с позиции тренера, я испытывал глубочайшее уважение к запасным хороших борцовских команд. Благодаря им команда и была хорошей. Запасные являлись неотъемлемой частью таких команд; на менее высоком уровне и на не столь ответственных соревнованиях они могли бы отлично выступать в основном составе. Но в Питсбурге все это представлялось мне весьма незавидным и даже унизительным. Мне не хватало мудрости, чтобы понять: быть запасным для борца уровня Майка Джонсона — это не унижение, а честь. Вместо этого я злился на себя и свои ограниченные спортивные качества.
Неудачи на борцовском мате отразились и на моей учебе. Мне было лень прилагать усилия. Я продолжал упорно тренироваться, но все больше ощущал, что двигаюсь по кругу. Мне требовалось участие в выездных состязаниях, поединки с незнакомыми борцами. А борясь с Мойером, Джонсоном, Хениффом, Уорником или Карсуэллом (возможно, фамилия этого рыжего была все-таки Казуэлл), я никоим образом не повышал свое мастерство. Кроме тренировок, все вызывало у меня скуку. Я устал вариться в котле Питсбургского университета. Мне требовались новые впечатления, если не в качестве участника команды, то в каком-нибудь ином. Я попросил тренера Пири брать меня на выездные состязания в качестве администратора команды. Он согласился, поскольку видел мое состояние и относился ко мне по-доброму. Скажу, что администратором я был крайне невнимательным. (Мысли о собственных произведениях печальным образом сказываются на административных обязанностях.)
Да, Рекс Пири всегда по-доброму относился ко мне, за исключением одного случая, когда он самолично обрезал мне волосы. Дело было на выездных состязаниях, где-то в Мэриленде (а может, и в другом штате). До этого Пири попросил меня подстричься. Я вовсе не был поклонником длинных волос и не собирался отстаивать право на них. Наоборот, я всеми силами старался не вызывать нареканий тренера. Я попросту забыл о его просьбе.
Времени идти в парикмахерскую уже не оставалось. И тогда тренер Пири водрузил мне на голову хирургическую ванночку, но не круглую, а изогнутую. Все волосы, что выступали из-под ванночки, он обрезал тупоносыми ножницами. Такими ножницами обычно снимают лейкопластырь с коленок, лодыжек, плеч, запястий и пальцев… словом, со всех мест, где он бывает наклеен. (К концу борцовского сезона мы густо обрастали лейкопластырем.) Надо сказать, что стрижка получилась достаточно удачной. Рекс не пытался унизить меня: просто он доступным ему способом исправил последствия моей забывчивости. И потом, я сам же и был виноват. Стрижка, произведенная Пири, стала символом всех моих питсбургских испытаний.
Такси за сто долларов
Примерно в это же время я начал курить. Понемногу, хотя и больше, чем курил Шерман Мойер. Возможно, он меня и подвигнул на это: если в поединках у меня не было шансов выскользнуть из его хватки, то я мог хотя бы «перекурить» своего соперника. Это был глупый способ попрощаться с борьбой. На самом деле я не прощался с борьбой до своих сорока семи лет, после чего бросил курить так же быстро, как и начал. Чаще всего поведение, разрушающее здоровье, просто смехотворно, к каким бы изощренным уловкам ни прибегали твои личные демоны. Учитывая мои ограниченные спортивные данные, я собственными руками ломал скромные преимущества, которыми обладал. До того как я начал курить, я находился просто в отличной спортивной форме.
Обычно пачки сигарет мне хватало на неделю, иногда даже на две. Чем больше я курил, тем усерднее тренировался. Зачем я это делал? Одна-две сигареты в день — такое курение не вызывает болезненного привыкания. Я так и не сделался заядлым курильщиком. Мои проблемы можно было решить иным способом — навестить университетского психолога. Даже когда я курил, то где-то на задворках сознания представлял, что искуплю свой грех в соревнованиях первокурсников Восточного побережья. Я входил в число трех кандидатов от Питсбургского университета.
Ответственным за поездку на состязания в Уэст-Пойнт тренер Пири сделал меня. Наверное, по причине моего недолгого опыта в должности администратора команды. Мне вручили билеты и карманные деньги. Университетская команда оставалась в Питсбурге и готовилась к общенациональным соревнованиям. Никто из тренеров с нами не поехал, и потому мне, Ли Холлу и Карсуэллу или Казуэллу (буду все-таки называть этого парня Казуэллом) предстояло самим добраться до Уэст-Пойнта. Задача казалась достаточно простой. У меня на руках были билеты из Питсбурга до автобусного терминала Портового управления в Нью-Йорке и билеты на транзитный проезд из Нью-Йорка до Уэст-Пойнта. Тренер Пири велел нам добраться до Манхэттена и там сесть на первый подвернувшийся автобус, идущий в направлении Уэст-Пойнта. Казалось бы, чего проще? Но питсбургский автобус добрался до Нью-Йорка с изрядным опозданием. Когда мы прибыли на автобусный терминал, была полночь. Ближайший автобус на Уэст-Пойнт отходил только в восемь часов утра. А в семь начиналось взвешивание участников соревнований.
— Если мы не пройдем взвешивание, нас не допустят к состязаниям, — сказал Казуэлл.
— И что нам делать? — спросил у меня Ли Холл.
Мне тут же вспомнилась хирургическая ванночка на моей голове. Я спросил себя: «Каких действий в подобной ситуации ожидал бы от меня Рекс Пири?» Весь год мы трое состязались только со своими сокурсниками. Мы рисковали пропустить не просто один из турниров, а наш единственный турнир. Я пересчитал карманные деньги, выданные мне тренером Пири. Ровно сто долларов. У нас имелись транзитные билеты на проезд из Уэст-Пойнта до Нью-Йорка и обратные билеты до Питсбурга. Требовалось проявить некоторую смекалку и попасть в Уэст-Пойнт ранее семи часов утра. А карманные деньги? На что они нам, если перед взвешиванием мы не собирались ничего есть?
Мы вышли за пределы автобусного терминала. Время двигалось к часу ночи. Я был рад, что моими спутниками оказались стосемидесятисемифунтовый Ли Холл и силач Казуэлл (Казуэллу предстояло состязаться в весовой категории до ста тридцати семи фунтов, а мне — в категории до ста тридцати фунтов). Я останавливал одно такси за другим, но водители отказывались везти нас в Уэст-Пойнт. Наконец один согласился поехать туда за сто долларов.
— В Уэст-Пойнт? За сто баксов? Разумеется, приятель, — сказал водитель. — Ты мне только скажи, где этот Уэст-Пойнт?
Казуэлл заявил, что в движущейся машине не может ориентироваться по карте. Его, видите ли, начинало выворачивать. Ли Холлу было трудно сидеть на переднем сиденье — мешала коробка таксометра. (Кстати, Ли пришлось сбросить немало фунтов, чтобы достичь заветных ста семидесяти семи.) Таким образом, роль штурмана досталась мне. Я сел рядом с водителем.
— Вам нужно ехать вверх по Гудзону, — сказал я водителю.
— Согласен, приятель. Вверх так вверх. А насколько вверх?
В дальнейшем мне доводилось летать беспосадочным рейсом из Нью-Йорка в Токио. Я ездил из Айова-Сити в Эксетер, практически нигде не останавливаясь. Но эта поездка вверх по Гудзону была самой длинной в моей жизни. Неужели голландцы когда-то исследовали Гудзон, передвигаясь на лодках? Ехать на этом такси было еще хуже, чем плыть на лодке.
Во-первых, единственной имевшейся картой была карта нью-йоркских районов, охватывающая Манхэттен, Бруклин, Куинс и Бронкс. Во-вторых, как только городские огни остались позади, наш водитель объявил, что боится темноты.
— Я еще не ездил в темноте, — хныкал он. — В такой темноте.
Мы не ехали, а ползли. Вдобавок с неба сыпался снег вперемешку с дождем. Казалось, что к Уэст-Пойнту ведут только захудалые кружные дороги. Во всяком случае, других нам не попадалось.
— Я еще не видел столько деревьев, — запричитал таксист. — Такого множества.
Если водитель боялся темноты и обилия деревьев, то солдаты, охранявшие величественные ворота Военной академии сухопутных войск (вероятно, это была военная полиция), наверняка заставили его подумать о собственной погибели. Они стояли в полном боевом снаряжении, словно ждали нападения. Но военные полицейские вовсе не ожидали запоздалого появления трех борцов из Питсбурга. Все остальные участники приехали давным-давно и, по мнению солдат, видели десятые сны. К счастью, нам не пришлось раскрывать спортивные сумки и доказывать, что мы действительно спортсмены, а не диверсанты. Ребятам из военной полиции достаточно было взглянуть на Ли Холла.
Далее встал вопрос о местонахождении нашей казармы. Где спят остальные участники завтрашнего турнира — военные полицейские не знали. При всем их решительном виде у них не хватало смелости позвонить армейскому тренеру и спросить об этом. Часы показывали без нескольких минут четыре. До взвешивания оставалось три часа. Я предложил солдатам отвести нас в спортивный зал, сказав, что мы прекрасно можем вздремнуть там. Казуэлл и Холл сразу догадались о направлении моих мыслей. Я же объяснил ребятам из военной полиции, что маты в зале расстилают с вечера — тогда они распрямляются и во время состязаний у них не загибаются углы. Если нам позволят, мы готовы спать на матах.
Ли Холл и Казуэлл прекрасно понимали: я думаю о весах, а не о матах. Сон меня вообще не волновал. До взвешивания оставалось три часа, а мы не знали, сколько сейчас весим. С самого выезда из Питсбурга взвеситься нам было негде. Если мой вес на полфунта превышал норму, мне требовалось «попотеть». Когда мы покидали Питсбург, я был тяжелее на целых полтора фунта. За время пути я ничего не ел и не пил. Я не боялся этих колебаний. Часто бывало, что за день до состязаний мой вес оказывался на полтора фунта больше, но перед утренним взвешиванием я мог без опаски выпить еще восемь унций воды, поскольку во сне терял вес. По дороге в Уэст-Пойнт я не спал и не пил, однако все равно беспокоился за свой вес.
Чувствовалось, ребятам из военной полиции не понравилась идея пустить нас в спортивный зал. Солдаты что-то слышали о помещениях для команд гостей, но где именно находятся эти помещения, они не знали.
Ли Холл шепнул мне, что неплохо бы найти какое-нибудь теплое место и «просто побегать». Это гарантированно согнало бы вес. А спать… нужны ли нам вообще жалкие крохи сна? Я с ним согласился.
Зато Казуэлл выглядел прекрасно отдохнувшим. Он спал всю дорогу из Манхэттена в Уэст-Пойнт и теперь разглядывал аскетичные здания военной академии с любопытством ребенка, впервые попавшего в парк развлечений. Собственный вес его явно не волновал.
Меж тем наш таксист и не думал уезжать. Он топтался возле машины и хныкал, что в «такой темнотище» не найдет обратной дороги. Ребятам из военной полиции добавилось хлопот. Они вообще не представляли, куда можно его поместить.
Наконец один солдат набрался храбрости и кому-то позвонил. Я не знаю ни имени, ни звания разбуженного им человека, но даже мы слышали громкий и властный голос, доносившийся из трубки. Затем нас посадили в армейский джип и повезли к спальному корпусу, где не светилось ни одно окно. Таксист запер свою машину, отдал ключи часовым и поехал вместе с нами. Лестничное освещение в этом здании было устроено довольно странно. На каждом этаже, возле двери в коридор, имелась кнопка. Нажав на нее, можно было включить освещение ровно на две минуты. После срабатывания таймера лестница погружалась во тьму. Чтобы снова включить свет, требовалось нажать ближайшую кнопку. Над кнопками тускло мерцали маленькие желтоватые лампочки, похожие на кошачьи глаза. По лестнице вверх и вниз бегали участники соревнований, избавляясь от лишнего веса. Свет то вспыхивал, то гас, но они не обращали внимания на эту пытку. Один из бегунов проводил нас в большое душное, провонявшее потом помещение, где на койках лежали участники грядущих состязаний. Они спали, не раздеваясь, под несколькими одеялами, чтобы во сне согнать вес. (Потом я убедился, что большинство из них все же не спали, а просто лежали в темноте.)
— Ну, парни, тут и вонища, — заявил наш таксист.
Свободных коек не было, однако Казуэлла это не обескуражило. Он улегся прямо на пол. Подушкой ему служила спортивная сумка. Во всяком случае, когда мы с Ли Холлом переоделись в «потелки», он уже спал. А мы с Ли отправились бегать по лестнице. Ребята, появившиеся здесь раньше, придумали простую систему «борьбы» с таймером. Когда свет гас, тот, кто оказывался на площадке, искал «кошачий глаз» и нажимал кнопку. Эта тактика давала сбои, однако мы с Ли продолжали бегать, не обращая внимания на периоды темноты. Все бегали молча. Иногда я окликал Ли. Тот поворачивал голову и произносил свой неизменный вопрос:
— Чего?
Минут через двадцать беготня по лестнице принесла желаемые результаты: я взмок от пота. Теперь можно было сбросить темп, но не слишком, чтобы продолжать потеть. Наверное, в очередной темный период я задремал и налетел на стену, рассадив бровь. Я чувствовал, что идет кровь, но не знал, насколько сильно поранился.
— Ли! — позвал я.
— Чего? — ответил мне Ли Холл.
Вор
Весы в Уэст-Пойнте показали сто двадцать восемь фунтов. А я-то беспокоился о своем весе! Армейский тренер обрил мне поврежденную бровь, залепил ее стягивающим лейкопластырем и посоветовал по возвращении в Питсбург наложить швы. С бегом по лестнице я переусердствовал: ноги были как деревянные.
После взвешивания мы отправились в столовую, где с удивлением обнаружили нашего таксиста. Настоящего его имени я так и не узнал, поэтому назову его Максом.
— А вы что тут делаете, Макс? — спросил я.
Он наворачивал за обе щеки. Наверное, обильный завтрак должен был придать ему мужества для обратной дороги в Нью-Йорк. Но тут я ошибся. Макс не торопился возвращаться. Он решил, что останется и посмотрит начальные соревнования.
— Парни, если вы победите, я останусь на следующий круг, — заявил нам Макс. — Погода все равно никудышная. Мокрый снег так и валит.
Утром состояние Макса заметно улучшилось, и он казался почти эрудитом. Кроме того, таксист признал в нас настоящих борцов. Нам это не льстило, мы слушали его болтовню вполуха, пытаясь сосредоточиться на предстоящих состязаниях. Я думал, что голоден, однако после неполной тарелки овсянки почувствовал себя вполне сытым. Ли Холл съел раза в три больше. Но Казуэлл превзошел нас обоих. Налопавшись блинов, он ухитрился еще и вздремнуть в раздевалке.
На стенах спортзала были вывешены списки участников, сгруппированных по весовым категориям. Мы с Ли Холлом смотрели на фамилии, прикидывая, с кем нам выпадет состязаться. И угораздило же этого Казуэлла заснуть! Мне хотелось поупражняться в захватах. Упражняться с Ли я не мог: мы находились в слишком разных весовых категориях. Пришлось разминаться одному. Я кувыркался на матах, одновременно разглядывая собирающихся зрителей. Спортивный зал был довольно старым, овальной формы, с деревянной беговой дорожкой. Он чем-то напоминал растянутую версию эксетерской «ямы», но отличался шириной борцовского пространства. Там умещалось шесть матов. И зрительских скамеек было больше. Они повторяли овал поля.
Я высматривал своих родителей. Путь из Нью-Гэмпшира занимал немало времени. Скорее всего, они выехали вчера и ночь провели у друзей в Массачусетсе. По моим расчетам, родители должны были приехать без опозданий. В зависимости от числа участников в твоей весовой категории, можно было провести два или даже три предварительных поединка. Во второй половине дня начинались соревнования четвертьфинала, а вечером — полуфинальные. Следующий день начинался с состязаний проигравших (их еще называли утешительными состязаниями). Победители выходили в утешительный финал. Настоящие финальные соревнования начинались позже. К тому времени, когда мы приедем в Нью-Йорк, уже стемнеет. А дальше — долгая ночная поездка в Питсбург. Мы успеем проголодаться. Казалось бы, ешь, что хочешь: никакие взвешивания не грозят. Только денег на еду уже нет. Следом за этой мыслью пришла другая. Мне было непривычно участвовать в крупных соревнованиях без тренера.
Поскольку у нас с Казуэллом были разные весовые категории, мы боролись на разных матах, но в одно и то же время или с небольшой разницей. Из-за этого мы не могли корректировать друг друга, а Ли Холлу приходилось выбирать, чьи тренером становиться. Зато когда боролся Холл, мы с Каузэллом оба были к его услугам. Впрочем, Ли не особо нуждался в тренерах. Он уверенно двигался прямиком к финалу. Его противники редко выдерживали больше двух раундов. Мы с Казуэллом сообщали ему оставшееся время. Это все, что требовалось Холлу. Счет в поединках его не интересовал.
Джон Карр, наш стопятидесятиссмифунтовик, которого не допустили до соревнований, естественно, в Уэст-Пойнт не поехал даже в качестве зрителя. Но сюда приехал его отец. Мистер Карр вызвался тренировать нас троих. Он любил борьбу и провел немало волнующих часов, следя за выступлениями сына. Джон Карр был отличным борцом. Представляю, какое разочарование испытал Карр-старший, глядя на мои выступления. Тогда эта мысль сильно мне досаждала… Сами предварительные состязания я почти не запомнил. Я провел два поединка и в обоих победил. Уже не помню, из каких мест и каких университетов были мои противники. Это не имело значения. В обоих матчах я успешно провел первый захват и потом только повторял его все три раунда.
Вы проводите захват и получаете два очка. Затем позволяете вашему противнику выйти из захвата, за что он получает одно очко. С тремя вашими захватами и тремя его выходами вы лидируете со счетом 6:3. Противник пытается взять реванш, что лишь облегчает очередной ваш захват.
Я применял прием Уорника, который он всю зиму испытывал на мне в Питсбурге. Я применял «нырок» Майка Джонсона, однако у меня не получалось так гладко, как у него. Этот «нырок» он проделывал со мной по сотне раз в неделю. Я вдруг понял, что не зря терпел мучения в Питсбурге. Кое-чему я все-таки научился. Словом, дорога к четвертьфинальным состязаниям была мне открыта.
В четвертьфинале я победил парня из Эр-Пи-Ай. Я бы даже не запомнил эту аббревиатуру, но не то Казуэлл, не то Холл спросили меня, что она означает. Она означала Ренсселерский политехнический институт, но меня опять подвела дислексия. Я не знал, как правильно произнести первое слово, и запнулся даже на втором. Но главное не это. Неожиданно для себя я попал в полуфинал.
Время до начала полуфинальных состязаний (кажется, часа два или три) было моим лучшим временем «эпохи Питсбурга». Именно тогда я понял, что не вернусь в Питсбургский университет. Ли Холл был воодушевлен результатами четвертьфинала. Он говорил о том, какая потрясающая команда первокурсников составилась бы у нас, если бы сюда приехали все наши ребята. Если бы в Уэст-Пойнте выступали Джонсон, Хенифф, Уорник, ОʼКорн и Карр, командное первенство было бы у нас в кармане. Я соглашался с Ли, но прекрасно знал: если бы все они приехали сюда, я бы не вышел состязаться. Думаю, Казуэлл согласился бы со мной, что при таком «созвездии» он бы тоже не попал в число участников.
Победа в четвертьфинале привела меня в благодушное состояние. Я наслаждался мыслями о полуфинале, и это стало моей роковой ошибкой. В такие моменты нужно думать о победе, а не о том, как замечательно оказаться в полуфинале. В перерыве борцу нельзя поддаваться отвлекающим мыслям. А отвлекающих мыслей в моей голове хватало. Я и до этого турнира начал подумывать об уходе из Питсбургского университета. Но сейчас мысль оформилась в сознательное решение. К тому же я беспокоился о родителях. Где они могли застрять?
Я позвонил их массачусетским друзьям и немало удивился, услышав в трубке голос своей матери. Их задержала погода. Если в Уэст-Пойнте шел снег с дождем, то в Новой Англии был настоящий снегопад. Родителям пришлось задержаться и пережидать непогоду. Приехать в Уэст-Пойнт они рассчитывали только завтра.
Завтра виделось мне расплывчатым. Если я одержу победу в полуфинале, то завтра они увидят меня в финальных состязаниях. Если нет — тогда в утешительных, где борьба пойдет за третье и четвертое места. Но в любом случае родители увидят мое выступление. В Эксетере они не пропускали ни одного соревнования с моим участием. Они проделали такой долгий путь из Нью-Гэмпшира… Словом, я начал испытывать некоторое давление, побуждавшее меня одержать победу ради них. И это тоже явилось моей фатальной ошибкой. Победу всегда нужно одерживать для самого себя.
Между тем исчезновение нашего таксиста Макса меня не удивило и не вызвало никаких мыслей. Я решил, что ему наскучило следить за поединками и он уехал в Нью-Йорк. Только вечером я вновь вспомнил о Максе. Несколько ребят из других команд пожаловались на пропажу бумажников и часов. Хотя нам постоянно говорили о необходимости сдавать деньги, часы и прочие ценные вещи на хранение (все это запирали в специальном сейфе, называемом «сундуком сокровищ»), ребята либо забыли, либо проявили беспечность. Мое подозрение сразу же пало на Макса. Этот таксист густо обволакивал своим обаянием и хлестко умел обманывать. Воры всегда представлялись мне обаятельными обманщиками. Неужели его боязнь темноты и деревьев тоже были уловками? Возможно, и нет. А может быть, я недооценил его блестящие актерские способности.
Полуфиналы
Полуфинальные состязания в Уэст-Пойнте лишний раз подтвердили, насколько правильно тренер Сибрук оценивал мои возможности. Я был «неплохо» подготовлен к полуфиналу. Мой противник подготовился как следует. Это был парень из Корнеллского университета, вероятный претендент на победу в нашей весовой категории. Мистер Карр не знал моих возможностей. Он привык к великолепным борцовским данным своего сына и потому переоценил мой потенциал. Поединок вполне соответствовал той единственной категории состязаний, когда я, по мнению Теда Сибрука, мог победить противника с лучшими физическими данными. Мне даже удалось провести первый захват, но парень тут же высвободился из моей хватки. Мне было не удержать его и не заставить время работать на себя. В самом конце первого раунда он провел изящный захват на краю мата. Времени выйти из его захвата у меня уже не оставалось. Раунд закончился со счетом 3:2 в пользу моего противника. Во втором раунде у меня было право выбирать позицию. Я выбрал нижнюю, вышел из захвата и заработал очко, однако парень из Корнеллского университета более минуты контролировал мое положение на мате. Казалось бы, второй период заканчивался со счетом 3:3, но этот контроль («наездничество», как говорят борцы) обещал ему дополнительное очко. Я попытался контролировать его, но меня хватило всего на пятнадцать секунд, и раунд закончился со счетом 5:3 в его пользу. Чтобы свести поединок к ничьей, мне нужно было в третьем раунде наверстать два очка.
Судьба улыбнулась мне и здесь. Судья увидел, что лейкопластырь на моей брови весь пропитался кровью, и объявил тайм-аут. Пока помощники вытирали кровь и меняли лейкопластырь, я получил весьма нужную мне передышку. Да, я устал, и виной тому были несколько выкуренных сигарет. Не бессонная ночь, не бег по лестнице и даже не мой «поцелуй» со стенкой. Сигареты. При своих скромных физических данных мне нужно было бы всеми силами поддерживать спортивную форму, а не портить ее собственными руками. Повторяю: передышка эта пришлась как нельзя кстати. (В Эксетере я привык к шестиминутным поединкам.) Студенческие поединки длились в то время по девять минут. Трехминутный раунд выдерживать куда труднее, чем двухминутный. В дальнейшем студенческие поединки ограничили семью минутами: три минуты в первом раунде и по две — во втором и третьем. Длительность поединков в средних школах — государственных и частных — осталась шестиминутной.
Мне снова повезло: моего противника уличили в том, что он тянет время. Обвинение не было бесспорным, но сработало в мою пользу. При счете 5:3 мне требовалось провести удачный захват, чтобы свести поединок к ничьей или даже выиграть, если сумею достаточно долго контролировать движения противника. Главное, мне нужно было удержаться в верхней позиции. Повторяю: предупреждение судьи тянуло на ничью. По правилам турнира борцам не назначалось дополнительное время. Объявить ли счет встречи ничейным или назвать победителя — зависело от решения судьи. Я считал, что после такого предупреждения судейские симпатии окажутся на моей стороне. Если не победа, то ничья — наверняка.
Я уже не помню, какой вид захвата применил. Возможно, излюбленный прием Уорника — «оторви руку»; возможно — «нырок», которому я научился у Джонсона. Возможно даже, я вспомнил что-то из своих удачных приемов времен Эксетера. До конца раунда оставалось двадцать секунд. Мой противник сумел удержать контроль надо мной и получил еще одно очко. Теперь главной моей задачей было продержаться до конца поединка, и это обеспечивало мне ничью.
А затем случилось то, против чего меня всегда предостерегал тренер Сибрук. Мы утратили контроль над ситуацией. Хорошо еще, что мы оба скатились с мата (а не я один). Когда судья вернул нас на круг, оставалось еще пятнадцать секунд времени. Мне требовалось всего пятнадцать секунд удерживать противника. Рутинное, тренировочное упражнение, какое встретишь в любом борцовском зале Америки. Иногда его называют «беги-хватай». Один из борцов пытается удержать другого, а тот делает все, чтобы вывернуться.
Я уже не помню, каким образом мой противник исхитрился выскользнуть, но сделал он это в большой спешке. Мне оставался лишь отчаянный захват и… менее пяти секунд времени. Я едва успел шевельнуться, когда прозвучал сигнал окончания встречи. Мой противник победил со счетом «шесть — пять». Мне было невыносимо следить за его результатами в финале. Не знаю, вышел ли он победителем в своей весовой категории или нет. Обычно в таких случая я говорю: не помню. Но я знаю: от Шермана Мойера этому парню было бы не уйти и за пятнадцать минут.
Окончательно надежда пробиться в финал рушится, когда узнаёшь, что в списке борцов финального круга твоей фамилии нет. Я снова позвонил родителям в Массачусетс и попросил приехать утром пораньше. Утешительные поединки начинались рано. Если я проиграю свое первое утешительное состязание, на этом мое участие в турнире закончится и остаток времени я проведу в качестве зрителя. Если выиграю — у меня останутся шансы побороться за третье место.
На другой день моим противником в утешительном поединке был местный курсант, имевший множество болельщиков. Они заполонили всю деревянную беговую дорожку, отчего она стала серой. Они что-то кричали. Конечно, зал в Уэст-Пойнте был просторнее, но ощущение «чайной чашки» сохранялось и здесь. На «дне» боролись мы, а по всему «ободу» толпились болельщики. Но сейчас это были болельщики моего противника, а не мои. Я боролся с тем же напором, с каким пытался вчера одолеть парня из Корнеллского университета. Отчасти я хотел показать курсантам, что чего-то стою; отчасти пытался произвести впечатление на своих родителей и продемонстрировать им все, чему научился в Питсбурге. Знаю, Тед Сибрук отругал бы меня за такую борьбу. Правильнее назвать ее потасовкой или неуправляемой схваткой. Я с самого начала понял: в этом поединке мне не победить.
Буду честен с собой: я не только упустил свой первый захват, но и почти сразу оказался на спине, потеряв три очка за касание мата плечами. Когда мне удалось перевернуть противника, я проигрывал ему 5:2. Он быстренько перевернул меня, но я успел выскользнуть. Раунд едва начался, а счет был уже 7:3. При проигрыше с таким разрывом ни в коем случае нельзя замедлять темп поединка. Моя техничность ничего не значила, противник превосходил меня по силе, и потому мне оставалось лишь его догонять. Я тоже набирал очки, однако разрыв в три-пять очков сохранялся. Курсанты вопили от восторга, и не потому, что побеждал их уэст-пойнтский сокурсник, а потому что борьба без правил всегда нравится толпе. Любой, в том числе и толпе курсантов.
Финальный счет был 15:11 или 17:13. Точных цифр я не помню… Тед Сибрук сказал бы мне — в действительности он и говорил, — что при таком счете я никогда не сумею победить. Это был мой последний поединок в форме Питсбургского университета, которую я надевал в течение двух дней.
У родителей хватило такта не показывать мне, как они расстроены такими результатами. Маму шокировала моя худоба. Тренировки в Питсбурге сделали меня сильнее, но в отличие от Ларри Палмера после пятнадцати лет я перестал расти. Поскольку маму беспокоил мой вес, она дала мне немного денег, так что теперь нам с Ли Холлом и Казуэллом не грозила голодная дорога до Питсбурга. Опять-таки не помню, но, скорее всего, я умолчал о том, как мы за сто долларов прокатились на такси. Умолчал я и о своем намерении уйти из Питсбургского университета. Я все еще не знал, куда направиться.
Завершение турнира в Уэст-Пойнте помню очень смутно. По-моему, Ли Холл так и не занял первого места. Проигрывать было не в его правилах, но, кажется, ему попался крепкий противник из университета Лихай. Говорю вам, я плохо это помню. Ничего определенного не могу сказать и о результатах Казуэлла. Вроде пару состязаний он выиграл, пару проиграл, до финала не добрался, но его это не расстроило. (Он был дружелюбным, покладистым парнем, никогда не ныл, однако никаких выдающихся черт в его характере мне не запомнилось. Наверное, потому я не запомнил и его фамилии.)
Зато я отлично помню реакцию тренера Пири, когда я рассказал ему, на что потратил все карманные деньги.
— Ты взял такси? — снова и снова удивленно спрашивал он.
Я слишком уважал Рекса и не отважился назвать ему истинную причину своего ухода из Питсбургского университета. Не мог я сказать этому человеку, что мне невыносимо год за годом торчать в запасных. Я придумал целую историю, что у меня дома осталась подружка, по которой я очень скучаю. Мне казалось, такая история звучит как-то человечнее и более всего оправдывает мой поступок. На самом деле ни «дома», ни в Питсбурге подружек у меня не было.
Моя бывшая подружка была из Коннектикута. Она на целый год уехала в Швейцарию. В Питсбурге я не написал ни одного рассказа. Все мое писательство заключалось в ведении дневника. Я воображал, как покажу своей бывшей подружке этот дневник и наши отношения восстановятся. Дневник представлял собой сплошной вымысел, на самом деле мой год в Питсбурге прошел так, что о нем и писать не хотелось. Я еще не знал, что занялся тем, чем занимается любой писатель, — начал выдумывать себя. Это было необходимым упражнением перед выдумыванием других — персонажей своих романов.
Короткий разговор в Огайо
В Питсбурге к горечи моего поражения на турнире добавилось унижение иного рода. Преподаватель английского языка и литературы поставил мне «С—». Этот парень, всего несколькими годами старше, обвинил меня в злоупотреблении точкой с запятой, назвав это старомодным знаком препинания. С тех пор я называл его не иначе, как «преподаватель Си-с-минусом». Если он читает мои романы (я бы удивился, если читает), чем ему теперь кажутся мои точки с запятой? Если в тысяча девятьсот шестьдесят втором году они были старомодными, сейчас они, должно быть, вообще седая древность.
Но нанесенные удары по самолюбию не заставили меня бросить писать и заниматься борьбой. Я простился с Питсбургом и вернулся в свой родной штат Нью-Гэмпшир, и не только для зализывания ран. Даже с моими более чем посредственными оценками Нью-Гэмпширский университет обязан был меня принять как уроженца и жителя штата. Здесь я впервые начал учиться литературному творчеству. Его преподавал нам писатель-южанин Джон Юнт — обаятельный, доброжелательный человек с прекрасным чувством юмора, ни разу не посетовавший на мои точки с запятой.
Помимо учебы я занимался тренерской работой, стал вспомогательным тренером по борьбе в Эксетере и выступал как «независимый» борец в разных открытых турнирах штатов Новой Англии и штата Нью-Йорк. Университет Нью-Гэмпшира не имел своей борцовской команды.
Участники этих открытых состязаний представляли собой весьма пеструю смесь. Здесь попадались крепкие, хорошо подготовленные ребята из средних школ; было полно первокурсников и старшекурсников из числа не блещущих достижениями. Были парни и постарше, уже окончившие колледжи и университеты. Некоторые из них показывали очень хорошие и даже лучшие результаты на таких турнирах, зато другие были… уже не в том возрасте или просто не в той форме. Я же оставался «неплохим». Правда, не по меркам Питсбурга, но здесь был не Питсбург.
Хотя я и не входил ни в одну команду, однако на соревнованиях облачался, с разрешения Теда Сибрука, в свою старую эксетеровскую форму. Мне здорово помогали приемы, которым я научился у Джонсона и Уорника. Не забыл я и того, чему учил меня тренер Сибрук. Тренируясь с Шерманом Мойером, я понял важность контроля за положением рук. Верхняя позиция по-прежнему оставалась моей сильнейшей, но дело редко доходило до уложения противника на лопатки. Оказываясь в нижней позиции, я довольно быстро уходил из-под его контроля. Никто из моих соперников не имел мастерства Шермана Мойера. Тот мог часами не выпускать меня из-под своей «опеки».
Вместо того чтобы снижать вес, я начал упражняться с отягощениями. Мне не удавалось держаться в рамках ста тридцати фунтов, и тогда я решил «накачать силу», чтобы выступать в категориях до ста тридцати семи или до ста сорок семи фунтов. (В открытых турнирах весовые категории варьировались между студенческими и «вольными» стандартами; иногда я боролся в категории до ста тридцати шести с половиной или до ста тридцати семи фунтов, а иногда — в категории до ста сорока семи или до ста сорока девяти с половиной фунтов.) Причиной того, что я начал набирать вес, стало пиво. В середине сезона шестьдесят третьего года мне исполнился двадцать один год. Я отказался от сигарет и приналег на пиво.
Ничего удивительного: в университете Нью-Гэмпшира все писатели (и будущие писатели) курили и выпивали. Каждый день я тратил по сорок пять минут на дорогу из Дарема в Эксетер, где тренировался. Редкий уик-энд я оставался дома и не ехал на очередной турнир. Это удивляло и меня самого, и моих новых друзей-литераторов, считавших такую жизнь исключительно нелитературной. У меня были друзья-борцы и друзья-писатели, но тогда я впервые убедился, что две эти группы почти не смешиваются. Был и у меня период (правда, недолгий), когда я пытался разделить два своих пристрастия, считая, что нужно выбирать либо борьбу, либо литературу.
В марте шестьдесят третьего года мы с Тедом Сибруком поехали в Огайо, в Кентский университет, посмотреть состязания НССА. Там же я узнал о результатах своих бывших однокурсников по Питсбургу. Джим Харрисон стал чемпионом. Майк Джонсон проиграл финал, Тимоти Гей занял пятое место, а Кеннет Барр — шестое. (Я считаю, что турниры первого дивизиона НССА — тяжелейшие борцовские состязания; тяжелейшие как физически, так и психологически. Они труднее Олимпийских игр; прежде всего, из-за чудовищного напряжения участников, стремящихся стать всеамериканскими чемпионами. И потом — из-за равенства спортивных показателей большинства претендентов. В турнире девяносто пятого года участвовало шесть чемпионов, из которых только двое смогли отстоять свой титул, а в десяти весовых категориях только четверо претендентов-новичков дошли до финала.)
За год после Питсбурга я увидел, как далеко мне до классных борцов, занимающих первые строчки в списке участников. Это вогнало меня в депрессию. В двадцать один год я чувствовал, что потерпел поражение там, где у меня были хоть какие-то результаты. Даже хуже, чем «потерпел поражение», — я проиграл с разгромным счетом. На обратном пути из Кента тренер Сибрук рассказал мне о разговоре с Рексом Пири. Тот по-прежнему был доброжелателен ко мне и выразил надежду, что я уладил «проблему с подружкой».
— Какая еще «проблема с подружкой»? — спросил меня Тед.
Пришлось сознаться, что тогда я соврал тренеру Пири и не назвал истинной причины ухода из Питсбургского университета. Майк Джонсон завоевал на чемпионате второе место. Я ушел потому, что не мог смириться с ролью запасного для Джонсона и целых четыре года тащить эту лямку. Но еще унизительнее, чем роль запасного, было мое вранье Рексу — эта придуманная подружка.
— Ах, Джонни, Джонни, — усмехнулся тренер Сибрук. (Мы находились в Огайо, в туалете автозаправочной станции.) — Если у тебя средние борцовские данные — это еще не повод бросать борьбу. Продолжай. Ты всегда будешь любить борьбу. Это выше тебя.
Но тогда я этого не знал. У меня было другое любимое занятие, и я думал, что только там добьюсь успеха. По мнению Джона Юнта, я мог стать писателем.
— Ну так становись им, — сказал тренер Сибрук.
Тед считал, что мне нужно уехать из Нью-Гэмпшира. Если я намерен оставить борьбу, нечего тогда жить дома и появляться в спортзале своей бывшей школы. Нужно вырваться за пределы привычного мира, уехать куда-нибудь далеко. Питсбург — это далеко, но не слишком.