1
Идеальные дети
— Жили-были три девочки…
— О, ты только посмотри, как он разыгрался!
— И звали их…
— Иди сюда, ко мне!
— И жили они у самого устья пенного потока.
Первой говорившей была Джоан Блэкет, второй — Луиза Андерсон, именно она настойчиво призывала игривого пса. Девочки, о которых шла речь, были дочерьми Луизы, разговор происходил в Кенсингтон-гарденз в октябре.
Собака по кличке Анакс — изысканная колли с удивительными голубыми глазами и длинной серебристо-серой шерстью с черными и белыми пятнами — резво прибежала на зов хозяйки. Обе дамы только вступили в период среднего возраста. Когда-то они жили и учились в одном пансионе, правда недолго, поскольку Джоан (озорницу) исключили оттуда через два месяца после того, как туда поступила Луиза (паинька). Этого времени оказалось достаточно, чтобы девочки подружились на всю жизнь. Проделки Джоан ободряли еще не привыкшую к строгим ограничениям пансиона младшую Луизу, послушную девочку, радовали ее воображение мечтами о более свободной жизни. Луиза в свою очередь привносила в беспорядочное буйство Джоан возможность порядка, по крайней мере в отношении неизменной дружеской привязанности. В дальнейшем каждая из них пошла по жизни своим путем, не переняв ничего из поведения подруги. В конце концов обе они остались без мужей, но почти со взрослыми детьми.
— История этого пса закончится плачевно, — изрекла Джоан.
— О нет, — возразила Луиза, хотя мысленно согласилась с высказыванием подруги, — Анакс уже освоился в нашем доме и забыл старого хозяина.
— Собаки ничего не забывают. Он сбежит.
Упомянутого «старого хозяина», Беллами Джеймса, прежнего владельца Анакса, друга покойного мужа Луизы, никоим образом нельзя было назвать старым. Просто в середине жизненного пути он решил вдруг распрощаться с миром и всецело посвятить себя служению Богу. Новое аскетическое бытие, приобщение к которому все еще не завершилось, предполагало полный отказ от мирских удовольствий, включая употребление алкоголя и общение с собакой. Поэтому Беллами передал Анакса на попечение семьи Андерсон.
— Помимо всего прочего, — добавила Джоан, — Беллами — дурак.
Луиза была согласна с этим, однако обладала природной мягкостью, поэтому высказала иное мнение:
— Он очень добрый и великодушный человек.
— Скажи еще, что он ходячая добродетель! Он же вел аморальную жизнь. По-моему, он немного сбрендил, им овладело легкое сумасшествие, нечто вроде подсознательного стремления к смерти. Неужели он действительно выбрал себе нищенское существование, поселившись в восточном Лондоне? Говорят, он собирается продать свой приморский коттедж, где вы все отдыхали и наблюдали за резвящимися тюленями?
— Да. Тюлени, кстати, пропали.
— Наверное, их отравили. Должно быть, это расстроило тебя и девочек.
— По-моему, пора посадить Анакса на длинный поводок, как обычно. Иди сюда, иди ко мне, мой мальчик. Сидеть. Сидеть!
Анакс спокойно позволил Луизе прицепить к ошейнику поводок. Он посмотрел на нее тем взглядом, который его экс-владелец называл «взглядом тайного осуждения».
— А как поживает наш вечно молодой Арлекин? — спросила Джоан.
Арлекином она называла вовсе не молодого, но неизменно моложавого Клемента Граффе, друга покойного мужа Луизы.
— В целом прекрасно, только ужасно переживает из-за брата.
— Все еще переживает? Значит, от него нет никаких известий?
— Нет, никаких.
— Кстати, уж не Клемент ли раскошелился на эту поездочку в Италию? Насколько я понимаю, Беллами не мог поехать туда на свои деньги. Отказавшись от мирских радостей, он, однако, не захотел пропустить бесплатное путешествие! Где они сейчас, как ты думаешь?
— Где-то в Апеннинах.
— Хотелось бы и мне оказаться там. В Париже этим летом даже мухи от скуки дохли. И вот я приезжаю в Лондон и никого не могу застать дома.
Джоан, мать которой была наполовину француженка, иногда жила в Париже. Она редко видела мать, обосновавшуюся с богатым французом в Антибе, на Лазурном берегу. Отец Джоан давно погиб в железнодорожной аварии, а муж оставил ее после шести лет брака, через какое-то время переехал в Канаду и окончательно исчез из виду. Жизнь Джоан в Париже оставалась загадкой для ее лондонских друзей. Они знали, что Джоан работает в «Модельном доме», но не знали, в каком качестве. При вечном сетовании на бедность Джоан, однако, намекала и на то, что «преуспевает по всем статьям». Встречаясь с ней, Луиза вела себя сдержанно, не приглашала к себе в гости, и виделись они только в кафе или ресторанах. Когда-то Джоан слыла «красоткой» и, хотя имела несколько изможденный вид, осталась очень привлекательной особой, мужчины по-прежнему заглядывались на нее. Одевалась Джоан эксцентрично, но элегантно, умело и эффектно пользовалась косметикой, ей нравилось, когда ее принимали за актрису в несколько старомодном смысле этого слова. Высокая и худощавая, она уверенно шагала по жизни своими прекрасными ножками. Шикарные струящиеся волосы Джоан, которые она с давних пор искусно подкрашивала, неизменно отливали темным «тициановым» огнем. Ее аккуратный, слегка retroussé носик не отвлекал внимания от обведенных черным карандашом голубых глаз, блестевших и сверкающих меж густых ресниц.
Восемнадцатилетний Харви Блэкет, путешествующий в Апеннинах, был сыном Джоан, ее единственным ребенком. Отец покинул семью, когда мальчику исполнилось пять лет, его появление на свет и способствовало разрушению брака родителей. С тех пор Харви жил с матерью, и между ними сложились бурные собственнические отношения. Поначалу им регулярно поступали деньги. Отец, пока жил в Англии, снабжал их кое-какими средствами, к тому же Джоан работала секретаршей. Она имела, как говорится, много «друзей», а вернее, поклонников, наличие которых в определенное время стало источником ее ссор с сыном. Когда Харви исполнилось пятнадцать, Джоан сбежала в Париж, оставив мальчика, еще учившегося в школе, в крошечной однокомнатной квартире за Нот-Энд-роуд и выделив ему мизерное содержание. Она препоручила сына заботам так называемых приемных родителей, одним из которых стала Луиза, а другим — упомянутый уже Арлекин. Харви, очевидно сделав вывод, что пора взрослеть, оказался вполне способным к самостоятельной жизни и в восемнадцать лет удачно получил стипендию для изучения современных языков в Юниверсити-колледже в Лондоне. Он предпочел отдохнуть годик, прежде чем углубиться в серьезную учебу, и весьма своевременно получил грант, дававший ему возможность провести четыре месяца, изучая Италию. С детства он говорил по-французски с матерью и бабушкой, а немецкий и итальянский языки выучил в школе. Его путешествие по Италии было предпринято для предварительного знакомства со страной перед длительным пребыванием во Флоренции.
Все считали, что Джоан вела и ведет довольно беспорядочный образ жизни, или, как она сама выражалась, «une vie de bâton de chaise» , а Луиза, напротив, даже после «великой трагедии» продолжает вести тихую и спокойную, правильную и целесообразную жизнь, достаточно благопристойную, но энергичную, предрешенную ее кроткими и добродушными родителями и правильным возвышенным воспитанием. «Великой трагедией» стала потеря мужа, Эдварда Андерсона, внезапно умершего от рака в поразительно раннем возрасте. Эдвард Андерсон, известный как Тедди, был на несколько лет старше своей жены. Когда-то он числился способным и многообещающим бухгалтером. После трагической кончины мужа благоразумная и активная Луиза изучила текстовый редактор и устроилась на неполный рабочий день и продолжала вести размеренную жизнь. Дети ее оставались «ангелами». Луиза жила в кругу подруг детства, таких как Джоан, Конни и Кора, а также верных друзей ее мужа со времен учебы в Кембридже: Клемента Граффе, Лукаса Граффе и Беллами Джеймса, которого еще в студенческие годы прозвали «капелланом». На спокойном и доброжелательном, широкоскулом лице Луизы не появилось ни единой морщинки, ни одного свидетельства горя или душевных метаний, которые отметили более эффектное лицо Джоан Блэкет, не нанеся, однако, ущерба ее красоте. Но в разбитом сердце Луизы кровоточила незаживающая рана.
— Неужели Англии суждено вечно мокнуть под дождем?
— Как раз сейчас дождя нет.
— Остался хоть кто-нибудь в этом городе?
— Да, несколько миллионов горожан.
— К чему говорить то, что и так понятно?
— Я говорю как есть.
— Почему бы тебе не рассказать мне какую-нибудь забавную и воодушевляющую историю, к примеру о чьей-нибудь развалившейся семейке, о новой интрижке, о чьем-то банкротстве, позоре или смерти?
Луиза улыбнулась. Они шли по влажной траве, и свежий прохладный ветер, казалось затеявший игру в прятки с платанами, ловко кружил огромные, коричневые и потяжелевшие от дождя листья. Узкое искусственное озеро Гайд-парка, Серпентин, в изменчивом освещении то темнело, то серебрилось между деревьями. Высокий каменный памятник принцу Альберту, в солнечный день напоминавший величественный готический собор в Орвието (так однажды высказалась Джоан), сейчас выглядел ущербным и бесформенным, как тающая сосулька. Небо над центром Лондона было угрожающе темным, хотя дождь временно прекратился. Джоан, только что закрывшая свой большой зонт, была одета в элегантный зеленый костюм, украшенный узкими полосками серебристого меха. Она шествовала в высоких черных сапогах под прикрытием черной фетровой шляпы. Фигуру Луизы, предпочитавшей даже под мелким дождиком гулять с непокрытой головой, скрывал свободный бесформенный черный макинтош с откинутым на спину капюшоном. Ее густые, зачесанные назад каштановые волосы, прямые и жесткие, по словам школьных подруг, «как конская грива», оставляли открытым большой лоб и, гладко прилегая к голове, спускались к плечам. Бледную кожу лица Луизы, летом покрывавшуюся веснушками, оживлял внимательный взгляд золотисто-карих глаз цвета осенних листьев платана. По лицу ее обычно блуждала снисходительно-спокойная, чуть удивленная и добрая полуулыбка. Как-то ее даже назвали неизменно улыбчивой дамой.
— Ты хорошо устроилась в квартирке Харви?
— Плохо. Когда я убираю раскладушку, она отсыревает, а если оставлять ее разложенной на весь день, то просто повернуться негде. Жутко неудобно в любом случае, и, вообще, там дурно пахнет. Серьезно, скажи мне, кто сейчас в городе? Должен же кто-то позаботиться о моей вечной душе и бренном теле, я не могу питаться только святым духом. Нам известно, что в путешествие отправились Харви, Беллами и Клемент. А что делает Тесса Миллен?
— Не знаю. Наверное, она здесь.
— Конечно, эта девица в своих неизменных бриджах напоминает Адольфа Гитлера, но мне нравится такой типаж. Почему ты ее не любишь? Ведь ты с симпатией относишься практически ко всему человечеству. Чем же она тебя не устраивает?
И правда, чем же? Джоан нравилась их общая знакомая Тесса, а Луизе — нет. Порой Луизе казалось, она понимает, почему Джоан симпатизирует Тессе, но одобрения это у нее также не вызывало.
— К сожалению, Конни тоже в отъезде, они всей семьей отправились в Америку, Джереми участвует там в каком-то процессе.
Констанс Парфит, по мужу Констанс Адварден, также учившаяся в пресловутом пансионе благородных девиц, возобновила знакомство с Джоан позже, во Франции, их сблизили воспоминания о так называемой «разнузданной юности». Джереми трудился на юридическом поприще, а Конни писала детские сказки.
— Жаль, нам очень пригодились бы ее мальчики. Мужчин всегда не хватает, верно? Может, они успеют вернуться к нашему костюмированному балу? Джереми, кстати, до сих пор поглядывает на тебя влюбленными глазами.
— Какой там костюмированный бал, всего лишь скромная вечеринка с масками, которые придумали дети. Ты будешь на ней?
— Понятия не имею. Мне необходимо развлечься. Полагаю, устроив Харви во Флоренции, Клемент и Беллами вернутся сюда. А как поживают Клайв и Эмиль, еще не разбежались?
— Нет… но сейчас они в Германии.
— СПИД отпугнул современную молодежь от секса, от любых сексуальных отношений. Какая жалость! Вот я в их возрасте чудесно повеселилась, а они не смеют даже проверить себя, боятся жизни. Мы имеем поколение монахов. Предполагаю, они пойдут по стопам Беллами. А знаешь, мне кажется, что Харви все еще девственник, не думаю, что он успел переспать с кем-то. Кстати, он ничего не рассказывал тебе?
— Ничего, — ответила Луиза.
Обычно она осторожно делилась с Джоан сведениями о Харви. Луиза знала Харви с самого детства, так как он был ребенком давней подруги. Она заботилась о нем, но держала на расстоянии. Возможно, храня верность Джоан, Луиза вела себя с парнем даже слишком сдержанно. После развода родителей Харви нуждался в отце. Сначала эту роль исполнял Тедди. Когда Тедди умер, его место заняли Беллами, Лукас и Клемент. Укатив в Париж, Джоан продала свою лондонскую квартиру, оставив Харви крошечную комнатенку, а также положив на его счет в банке скромную сумму с обещанием добавлять вклады, которые время от времени действительно поступали. Лукас и Клемент, оплачивая учебу Харви в одном аскетичном пансионе, который сами в свое время закончили, тайно подкидывали ему карманные деньги и пополняли его банковский счет. В то время Луиза просто не могла не проникнуться любовью к этому мальчику. Она, сама растившая трех дочерей, всегда мечтала еще и о сыне. Да, Луиза полюбила Харви. Но она не являлась его матерью. Возможно, ее щепетильность выражалась в излишней строгости, но она надеялась, что мальчик правильно все понимает. Луиза по-матерински заботилась о сыне подруги, чинила одежду, готовила еду, дарила подарки, давала советы. Харви часто бывал у нее дома и по-братски тесно общался с ее дочерьми, между ними сложились практически родственные отношения. Время от времени Луиза покупала ему кое-какие вещи и продукты, убирала его квартирку, хотя в глубине души считала, что это уже «перебор». Харви мог счесть ее заботу навязчивой. Разумеется, Луиза умолчала о том, что именно рассказывал ей Харви. Одно время, вскоре после отъезда матери, он делился с Луизой самыми сокровенными мыслями — к примеру, рассказал об ужасном несчастье, связанном с ранним детством, хотя она не пыталась вызвать его на откровенность. Позднее, повзрослев, парень стал менее разговорчивым. Луиза ничего не знала о сексуальной жизни Харви, он не выказывал никакого желания поделиться с ней, и, естественно, сама она не затрагивала столь интимную тему, хотя с недавних пор частенько задумывалась об этом.
— Интересно, не мог ли он поделиться с Арлекином? — сказала Джоан, — Надо бы выяснить. Так ты не знаешь, когда возвращается Лукас?
— Нет. Мы не знаем даже, где он.
— Должно быть, тот суд нанес ужасный удар по его самолюбию, несмотря на его полную невиновность. Ты видела это шоу?
— Ходила ли я в суд? Нет, конечно!
— А я умираю от нетерпения. Мне бы хотелось точно знать, что же произошло. Надеюсь, в ближайшее время ты посвятишь меня во все подробности!
— Мы держались в стороне. Вряд ли Лукасу понравилось бы, если бы мы заявились в зал суда как любопытствующие туристы!
За несколько месяцев до этого Лукас Граффе, старший брат Клемента, попал в очень неприятную историю. Вечером, когда он прогуливался, на него напал какой-то грабитель, и Лукас так отчаянно защищался зонтиком, что убил напавшего ударом по голове. В суде высказывались общие возмущенные мнения (известные по краткому изложению данного инцидента в прессе). Лукаса обвинили если и не в предумышленном убийстве, то, по крайней мере, во «взятии правосудия в свои руки» и применении «чрезмерного насилия». На пару дней Лукас даже сделался популярным. Доброхоты, стремившиеся защитить несчастного грабителя, умолкли, когда выяснилось, что обвиняемый не нападал первым и не использовал никакого оружия. Лукаса, тихого ученого-отшельника, очень уважаемого историка, конечно, чрезвычайно подавило то, что он ненамеренно убил человека, хоть и негодяя.
— Он, должно быть, ужасно расстроился, — сказала Луиза.
— Расстроила его, скорее всего, только дурная слава.
— Нет, я думаю, сильнее его расстроило то, что он убил человека.
— Вздор, Лукас проявил настоящий героизм. Если бы больше людей давало отпор всяким негодяям, то и грабителей стало бы меньше. Лукас заслужил медаль. Ты, кажется, готова защищать этого отвратительного вора!
— Человека лишили жизни… а у него, возможно, остались жена и дети.
— Я понимаю, мы все высоко ценим Лукаса, но ему свойственна экстравагантность. Он обожает поражать нас эксцентричными выходками. Целыми днями он торчит в своей сумрачной берлоге, пишет научные труды, а потом выходит прогуляться и убивает кого-то… это безотчетное проявление храбрости, даже безотчетное проявление его убедительной силы.
— Вообще странно, что тот парень умер… Лукас ведь не хотел причинить ему вред, он просто пытался защититься от нападения.
— Представляю себе, как Лукас разъярился. Случайная встреча обернулась несчастьем для них обоих. А теперь еще Лукас пропал неизвестно на сколько.
— Скорее всего, ему нужно оправиться после такого потрясения, он надеется, что мы уже забыли обо всем. Ему не захочется обсуждать эту тему.
— Ему и не придется обсуждать ее, мы не станем ворошить былое, будем вести себя так, будто ничего не случилось. Но где же он пропадает?
— Наверное, где-то работает, он вечно трудится то в одном, то в другом университетском городке, обитая в недрах библиотек.
— Ага… в Италии, Германии, Америке. Он еще преподает?
— Да, вообще преподает, но колледж отправил его в творческий отпуск.
— Безусловно, Лукаса никак не назовешь общительным, он ведет затворническую жизнь, как и подобает тихому и неразговорчивому ученому. Ему, конечно, не понравилось, что его имя попало в газеты. Вам надо быть к нему повнимательнее, когда он вернется. Вы считаете его исключительно самодостаточным, а ведь он ужасно одинок.
— Ему нравится одиночество.
— Клемент, должно быть, сильно беспокоится за него. Ты не думаешь, что Лукас способен на самоубийство?
— Нет, безусловно нет!
— Я имею в виду, не из-за чувства вины, а из-за потери чувства собственного достоинства, потери репутации.
— Нет! У Лукаса вполне достаточно здравого смысла!
— Так ли это? Ладно, а как поживают три твоих малышки?
Дочерям Луизы уже исполнилось соответственно девятнадцать, восемнадцать и пятнадцать лет, и они давно перестали быть малышками.
— Алеф и Сефтон сдали экзамены и теперь с волнением ждут результатов!
— Ну уж, я уверена, что этим умницам нечего беспокоиться!
Тедди Андерсон, получив классическое образование, наградил своих дочерей греческими именами: Алетия, София и Мойра. Девочки, однако, спокойно обсудив их между собой, решили не пользоваться столь громкими именами, хотя и не стали полностью отказываться от них. Когда младший ребенок, так желаемый родителями мальчик, оказался очередной девочкой, Тедди сказал: «Это судьба!» — и нарек ее Мойрой, что легко укоротилось до Мой. Старшим сестрам было труднее найти более приемлемые имена. Алетию совершенно не устраивало сокращение Тия, и она подумывала сначала об Альфе, но, сочтя, что это звучит слишком самонадеянно, в итоге остановила свой выбор на Алеф, первой букве еврейского алфавита, что позволило сохранить связь имени с Древним миром и скрытую связь с исходным именем. Софии, не взлюбившей сокращение Софи, пришлось еще труднее, но в конце концов она придумала себе имя Сефтон, так и не объяснив никому, откуда оно взялось. Алеф (девятнадцатилетней) и Сефтон (восемнадцатилетней), ни на шутку пристрастившимся к чтению умных книг, была прямая дорога в университет. Их младшая сестра, не имевшая тяги к ученым изысканиям, но «талантливая малышка» в творчестве, готовилась к поступлению в художественную школу. Все девочки старательно учились, любили мать, любили друг друга, жили спокойно, счастливо и дружно. Казалось, что они абсолютно довольны судьбой. Внешне Сефтон и Мой выглядели достаточно привлекательными. А Алеф вообще считалась признанной красавицей.
— Да, уже экзамены. Как летит время! В Кембридж, по папиным стопам?
— Им хочется в Оксфорд, но тут выбирать не приходится.
— Вылет из родного гнезда пойдет им на пользу. Чересчур они уравновешенные и вообще живут в слишком идеальной атмосфере. Они даже телевизор не смотрят! Как еще, при наличии трех этих скромниц, в вашем доме не завелись привидения, ведь их привлекают именно такие типажи. Твои девочки подобны натянутым лукам, в них море энергии — так, между прочим, представляется Клементу, — и настало время для бурных перемен, время вылета из…
— Так представляется Клементу?
— А они по-прежнему любят петь и проливать слезы?
— Да…
— Они растут как тепличные растения, все их так любят и опекают… вот когда я была в их возрасте…
— Ты уже говорила, что чудесно повеселилась.
— Ну, отчасти верно, но, честно говоря, я побывала в аду. Возможно, даже не вылезала из него. Конечно, и в адской жизни бывают радостные моменты. Но к чему слезы, уж не успели ли они влюбиться? Мой наверняка успела, правда? Она ведь обожает Клемента с самого детства!
— Она также обожает и «Польского всадника».
— Какого всадника?
— Картина Рембрандта.
— Ах, ну да. Эта картина всегда казалась мне слишком сентиментальной. Поляк на ней чересчур женственный, ты не находишь? В любом случае, теперь говорят, что его написал вовсе не Рембрандт. Но если серьезно, скажи, они уже успели влюбиться?
— Нет. Просто у них чувствительные натуры. Они всегда плакали над книгами, причем не просто над романами, Сефтон рыдает над учебниками по истории, а Мой плачет над такими вещами, как…
— Да-да, я помню, как она огорчается из-за камней. По ее мнению, все вещи в мире имеют свои права. Она вечно спасала даже насекомых.
— В том числе и насекомых, и все они до слез расстраиваются из-за животных. Но и смеются они не меньше.
— Великолепное зрелище всеобщих лирических песнопений, переходящих в смех или слезы. Ты называешь это чувствительностью. Мне порой хотелось бы, чтобы и у меня с большей легкостью наполнялись слезами глаза. Мужчины, кстати, не плачут. И это одно из многих доказательств их превосходства над нами. Во всем виновата любовь. Полагаю, что твои девушки по-прежнему исповедуют вегетарианство, ратуют за спасение китов, экологическую чистоту планеты и так далее. Мой погубит ее собственная чувствительность, она принимает все слишком близко к сердцу. Да здравствуют спасенные ежи и чернолапые хорьки, да сгинут все полиэтиленовые пакеты! Ну а у Сефтон, конечно, на уме одна зубрежка, она готова ходить даже в рубище. Я так и вижу ее строгой училкой с очками на носу. А как Мой, все еще предпочитает уплетать молочный шоколад с апельсиновой начинкой? Неудивительно, что она осталась той же симпатичной пышечкой, все той же пухленькой милашкой с прекрасными способностями. Мне кажется, она станет кухаркой, возможно, переберется за город и обзаведется огородом.
Луизе не понравились такие высказывания в адрес ее дочерей.
— Мой очень хорошо рисует, она будет художницей. Алеф собирается изучать английскую литературу в университете, она хочет стать писателем.
— Ах, Алеф! С ее-то красотой она получит все, что угодно, сможет выйти замуж за любого, кто ей понравится. Когда ты отпустишь ее на волю, от поклонников не будет отбоя. Но она не станет торопиться. Эта девочка понимает, что к чему. Ей не захочется создать семью с нищим студентом. Алеф выберет какого-нибудь влиятельного и зрелого мужчину, сибаритствующего богача, большого ученого, выдающегося бизнесмена или финансового магната с яхтами и виллами по всему свету, и вот у них-то будет настоящая развеселая жизнь. Я лишь надеюсь, что они пригласят нас в гости!
Луиза рассмеялась:
— А раньше ты говорила, что Алеф придется расплачиваться за свою красоту. Но я надеюсь, что ты права насчет ее понятливости и избирательности.
— Так значит, они поют все те же любовные романсы, сентиментальные шлягеры тридцатых годов и старые песенки елизаветинских времен? На них они расточают свои девичьи слезы? По-моему, мне это знакомо… затишье перед бурей… они плачут, сознавая будущее. Они пророчески оплакивают уходящую юность, свою девственность, благонравие, в которое искренне верят, невинность и чистоту в преддверии предстоящего осквернения… да-да, я думаю, что они невинные агнцы, в отличие от Харви, который, как все мальчишки, лелеет нечестивые мысли.
— Да, возможно, — уклончиво ответила Луиза, — Беллами говорит, их потрясает и восхищает само существование нашего мира.
Джоан нравилось размышлять о судьбах трех девочек, которых она обожала, но уже едва ли понимала. Луизе не хотелось продолжать эту тему. Ее тревожили странные перепады в настроениях дочерей: от пугающих душевных терзаний к чрезмерной радости.
— Его несчастья, его жестокость?
— Нет, просто его существование.
— Не вижу в этом особого смысла. Надеюсь, они осознали, что на карту поставлены их судьбы. Я слышала, как они пели ту шутливую песенку, в которой всех девушек называли глупышками, а всех мужчин — обманщиками. Что ж, вероятно, теперь, осознав реальность таких характеристик, твои дочери перестанут распевать об этом! Впрочем, возможно, они оплакивают грешников, разбивших их сердца! А какие у них взгляды на религию? Мой ведь, насколько я помню, уже прошла конфирмацию?
— Она и раньше иногда ходила в церковь.
— Это вполне в ее духе, она полагает, что там царит некая магия. У Мой эльфийская натура. Возможно, она станет колдуньей, когда вырастет, и разбогатеет, изготавливая любовные зелья.
— Она на редкость замечательная девочка, — сказала Луиза, — и станет такой же замечательной женщиной.
Ей надоело слушать насмешки и унизительные намеки по поводу дочери. Джоан продолжала:
— Ты имеешь в виду, что она странная чудачка, обладающая таинственной аурой, которая воображает, что общается с миром сверхъестественных явлений. Это все лишь период женского созревания, он пройдет, и Мой станет обычной девушкой, забудет о любовных зельях, перестанет летать на помеле и начнет выращивать цветы для местной церкви. Хотелось бы мне сохранить малую толику веры, даже той занудной католической веры, которую исповедует моя занудная матушка, хотя и живет во грехе. Говорят, что религия заменяет секс. Ты не представляешь, что значит желание найти мужчину, любого мужчину. Хотелось бы мне отыскать хоть приличного вида альфонса, хоть солидного чиновника или университетского профессора, который занимался бы делами ради получения средств на карманные расходы. Должны же где-то быть такие кадры! Мой пока еще учится в школе, верно? Учитывая, что две старшие сестрицы торчат дома, женские флюиды там, должно быть, высокой концентрации.
— Они редко бывают дома, в основном сидят в библиотеках, ходят на лекции, у них на уме только зубрежка.
— Лукас ведь раньше занимался с Сефтон?
— Это было очень любезно с его стороны. Хотя, по-моему, он слегка напугал ее.
— Лукас, по-твоему, любезен. Беллами, по-твоему, добр и великодушен, тебе ужасно не хочется называть его дураком. Ты считаешь Харви очаровательным парнем, считаешь Клемента совершенством и благородным рыцарем, ты видишь в Алефе ангелочка, который никогда не превратится в валькирию, и я даже полагаю, что ты не позволяешь себе сделать моральную оценку моей личности! Ты вечно стремишься сгладить все острые углы и говоришь не то, что думаешь. Ты подавляешь в себе страх и ненависть; особы, более подавляющей истинные чувства, я еще просто не встречала.
— Старая добрая сдержанность, — пробормотала Луиза.
— Ты удобно устроилась в своем гнездышке, а другим вот приходится принимать решения. Несчастья отпечатались на моем лбу множеством морщин. А твой лоб идеально гладок. Ты обладаешь натурой, которую Наполеон страстно желал видеть в женщине: натурой безмятежной и спокойной домохозяйки. О господи, как же долго я не могла тебя понять! Черт, опять начинается дождь.
Джоан раскрыла зонт, Луиза накинула капюшон. Через мгновение трава под ногами стала скользкой и грязной. Встречный ветер хлестал дождем по их лицам, и они повернули назад.
— Я так рада, что Харви получил грант для поездки во Флоренцию, — заметила Луиза, — Он, должно быть, просто счастлив.
— Разумеется, счастлив убраться подальше от Лондона, да и от Англии. Но мне хотелось бы, чтобы он завел подружку. Так или иначе, он почему-то общается только с мужчинами. Он вертится вокруг Эмиля и Клайва. Какой ему прок от парочки этих влюбленных геев? А сейчас он с кем? С Клементом и Беллами. Ладно, они хоть не геи, уж Клемент точно, но оба они мужчины. Мужчины вечно проявляют к Харви интерес, ведь он такой симпатичный, и они балуют его, я видела, как они дергали его за волосы. Помнишь, как они в детстве щекотали его под подбородком? Да-да, я помню, что и Тедди любил играть с ним. Ты знаешь, по-моему, твои девицы слегка затормозили развитие Харви, они отвратили его от женщин, от секса, они всю жизнь разыгрывали роли брата и сестер, и теперь мой сын думает, что все женщины — запретный плод, что все они его сестры! Целомудрие оказывает мощное, просто магическое воздействие, оно подобно чарам. Твои девочки парализуют его волю, они превратились в сказочных дев, хранительниц Грааля, спящих принцесс из зачарованного замка. Харви следовало бы стать тем принцем, который продерется через дремучий лес, но он не может, поскольку сам обитает внутри того же замка.
— Какая чепуха! — проворчала Луиза из-под залитого дождем капюшона.
Анакс уже изо всех сил тащил ее за собой, она догадывалась, как сильно врезается в его горло натянутый поводок с жестким ошейником.
— Вовсе нет, он тоже зачарован. И все это время Эрот порхает над ними, и вокруг его крыльев сияет любовная аура. Как бы мне хотелось, чтобы он спустился с небес на эту идиллию и как орел разорвал ее на кусочки! Нам нужно, чтобы кто-то разрушил это колдовство, кто-то, пришедший из другого мира. Я предупреждаю тебя, если Харви окажется геем, то моей вины в этом не будет, это будет твоя вина!
— «Я помню твоих нежных рук объятья и поцелуи пылкой страсти. Ты научил меня любить, теперь же учишь забывать о счастье» .
Песня звучала в исполнении Алеф и Мой. Алеф сидела за пианино, а Мой стояла прямо за спиной сестры, слегка касаясь ее плеча. Все дочери Луизы умели играть на пианино, но Алеф играла особенно хорошо. Сефтон, как обычно, ничего не слыша во время чтения, сидела на полу в дальнем углу комнаты, прислонившись спиной к стенному книжному шкафу. Она погрузилась в историческое прошлое: «Англо-датским королевством с 1017 по 1035 год правил датский король Кнут. Его сыновьям не хватало широты ума, необходимой для управления таким большим государством. Наш остров, в VIII веке способствовавший культурному развитию Европы, в период правления этого великолепного датчанина не утратил своих древних традиций, а вскоре после его смерти восстановил на троне прежнюю династию, призвав из нормандского изгнания сына Этельреда».
Анакс спал в своей корзине, закрыв длинную морду пушистым хвостом. Обычно бледная, красавица Алеф (разумеется, не знавшая косметики) слегка разрумянилась, под широким лбом с длинными и почти прямыми темными бровями сверкали задумчивые темно-карие глаза, во взгляде которых явно читались сочувствие и проницательность. Вьющиеся волосы девушки, блестящего темно-каштанового оттенка, обрамляли сужающееся книзу овальное лицо, низвергаясь волнами на длинную и тонкую бледную шею. Прямая линия ее носа практически продолжала наклон лба. Рот Алеф обычно казался увлажненным, а на губах — полной нижней и классически изогнутой верхней — часто блуждала очаровательно печальная и слегка удивленная улыбка, «лукавая, но нежно снисходительная», как однажды высказался Клемент. Сефтон находила у старшей сестры сходство с кариатидой афинского Акрополя. Эта стройная, в меру высокая девушка с длинными изящными ногами обладала чувством собственного достоинства. В обществе Алеф обычно выглядела замкнутой, горделиво отстраненной и даже высокомерной, но в кругу близких знакомых была оживленной и остроумной. Более того, светлый ум Алеф оценили и школьные учителя, и ее новые наставники. Ее поступление в университет отложили из-за сильной ангины, в прошлом году поразившей всю троицу. Возможно, постоянные напоминания о ее красоте действительно сделали Алеф слегка высокомерной, возможно, это была лишь видимость, что, хоть и лишала окружающих присутствия духа, являла собой управляемую сдержанность, за которой крылись способность к сильным увлечениям и готовность к любым неожиданностям. Обычно все чувства Алеф умело скрывались под молчаливой добротой и задумчивой проницательностью взгляда.
Сефтон была менее высокой и менее изящной, чем Алеф. Ее зеленовато-карие глаза, так называемого орехового или болотного цвета, хорошо сочетались с золотисто-каштановыми бровями и короткими, неровно остриженными рыжевато-каштановыми прямыми волосами (она сама их обрезала). С ее широких, раньше выступающих вперед зубов недавно сняли исправившую прикус золотую скобу. Ее бледной коже не хватало присущего коже Алеф матового оттенка слоновой кости, зато на ней с легкостью высыпали веснушки, совсем как у матери. Жесткая линия рта с решительно сжатыми губами придавала лицу Сефтон упрямое, задумчивое и даже, можно сказать, мрачноватое выражение, сохранявшее долю аскетизма даже во время сна. Она носила очки для чтения и умела стоять на голове. По общему мнению, Сефтон чересчур увлекалась книгами, одержимо стремясь к знаниям. Она готовилась к сдаче экзаменов, и ее интересовали только серьезные разговоры. Девушка обладала звучным голосом, хорошим слухом и, как и сестры, хорошо пела. Не обращая внимания на наряды, она запросто носила потрепанные, купленные на распродажах вельветовые куртки и брюки, дешевые мужские рубашки. Скрытная и немногословная Сефтон, по мнению ее семьи, являлась той самой кошкой, что гуляет сама по себе в необузданном одиночестве.
Младшая сестра унаследовала от Тедди Андерсона синие глаза и золотистые волосы. Как правило, она заплетала длинную толстую косу, туго скрепленную на хвосте крепкой эластичной лентой. Ростом Мой не дотягивала до Сефтон и втайне боялась того, что больше не вырастет. (Когда она перестанет расти? Она не смела задать себе этот вопрос.) Розовощекая и довольно пухленькая Мой, в отличие от склонных к интеллектуальным занятиям старших сестер, считалась «ужасно талантливой» в разнообразных художественных направлениях, пока точно не определенных. Она самостоятельно красила ткани и шила себе одежду, в итоге носила свободные платья-рубахи самых причудливых, еле уловимых оттенков, с широкими рукавами. Она отлично рисовала и писала красками в стиле своей учительницы рисования, мисс Фитцгерберт (Мой еще ходила в школу), и проявляла бурную фантазию во всех остальных стилях. Ей также нравилось мастерить разные вещи, придумывать праздничные наряды, делать украшения, шляпки, маски, своеобразные сувениры, традиционные для нее. Она надеялась поступить в художественную школу, но боялась (опять-таки втайне), что при всех своих разносторонних интересах ни в одном из направлений пока не достигла должного успеха. На самом деле Мой умела еще и хорошо готовить, но не считала важным такое умение.
Эта большая комната на втором этаже, бывшая гостиная, со временем стала общей комнатой сестер. Ее назвали (как удачно предложила Мой) Птичником. Вместе с узкой лестничной площадкой, вмещавшей огромный стенной шкаф, она занимала всю ширину дома. Остальные комнаты, за исключением мансарды, значительно уступали ей в размерах. Мебель, частично перекочевавшая сюда из большого дома в Хэмпстеде, в котором обитала семья, пока был жив Тедди, была красивой, хотя и слегка потертой, как будто «знала свое место». Даже пианино, будучи инструментом добротным, имело немного запущенный вид. Девочкам, как и Луизе, редко приходило в голову заняться полировкой мебели. В гостиной отсутствовал телевизор, девочки не одобряли современного пристрастия к телевизионным передачам. Сам дом стоял в ряду одинаковых четырехэтажных строений на недорогой улице в Хаммерсмите, западном районе Лондона, поблизости от Брук-грин. На фрамуге над входной дверью (с момента покупки этого дома Луизой) красовалась надпись «Клифтон». На улице их дом числился под номером девяносто семь, и это число, по мнению Мой, было счастливым. Однако название «Клифтон» , хоть и не использовалось в качестве почтового адреса (поскольку казалось слишком претенциозным для столь скромного жилища), прижилось среди друзей, вхожих в дом Андерсонов.
На улице уже стемнело. В восемь часов вечера сестры, как обычно, отужинали тем, что сегодня появилось на столе благодаря стараниям Мой: помидорным салатом с моцареллой и базиликом, тушеной чечевицей с капустой, приправленной специями и яблоками (хотя и не «оранжевым пепином Кокса», этот зимний десертный сорт яблок еще не появился в магазинах). Несколько лет назад вся семья по стихийному душевному порыву (или по снизошедшему вдохновению, как утверждала Мой) встала на путь вегетарианства. Начавшийся днем дождь лил до сих пор, наполняя дом уютными и тихими шелестящими звуками. Шторы были задернуты, тихо рокотал газовый камин. Луиза, заглядывавшая теперь в Птичник только по приглашению, находилась этажом выше. Она читала в своей маленькой спальне, расположенной напротив ванной комнаты, соседствующей с еще более маленькой спальней Алеф. Комната Луизы выходила на улицу, а комната Алеф — на расположенный за домом садик, ограниченный задними стенами домов, тянувшихся по следующей улице. Книга, которую читала Луиза, называлась «Любовь в Гластонбери» . Большую мансардную комнату верхнего этажа занимала Мой. Сефтон жила в комнате на нижнем этаже, напротив кухни.
Алеф закрыла пианино. Сефтон лежала на полу и смотрела в потолок, раскрытая книга покоилась у нее на животе. Она частенько полеживала вот так, погрузившись в размышления. Мой опустилась на колени возле Анакса. Понаблюдав немного, как он спит, она погладила пса.
— Не буди его, — сказала Алеф, но опоздала.
Анакс, высунув из-под хвоста длинную морду, лизнул Мой в щеку. Она приласкала его, легко проведя пальцем по черной полоске, тянувшейся вдоль верхней челюсти, потом прижалась головой к теплому собачьему боку, и ее длинная коса вытянулась рядом с ним в корзине. Луиза, конечно, была не права, как верно заметила Джоан, предположив, что Анакс забыл своего прежнего хозяина Беллами. Впрочем, и сама Луиза не верила в это. Тем не менее Мой в кратчайшие сроки определенно установила весьма доверительные отношения с собакой. Дети еще горевали о смерти своей старой кошки Тибиллины, когда неожиданный поступок Беллами резко прервал их дискуссии о приобретении нового домашнего питомца.
Алеф глянула на белокурую косу сестры, лежащую на светло-сером жестком боку Анакса. Потом она подошла к Сефтон и слегка тронула ее ногой. Сефтон, не делая лишних движений, ловко сбросила туфель с ноги Алеф. Лишившись туфли, Алеф переместилась к креслу и, устроившись в нем, открыла сборник стихов Мильтона. Она прочла:
Сидите, леди. Стоит мне взмахнуть
Жезлом волшебным, чтобы превратились
Вы в изваянье или в лавр, как Дафна,
Бежавшая от Феба .
Сефтон, отложив «Историю Европы» Фишера, с интересом думала о том, что могло бы произойти, если бы Гарольд разбил норманнов? Или если бы Кнут Великий прожил подольше? Англия могла бы стать частью Датского государства со столицей в Дании. Тогда Европа могла бы объединиться. Что принесло бы такое объединение, пользу или вред?
Луиза, убежденная, что ее дочери никогда не обсуждают вопросы секса, на самом деле заблуждалась. Они обсуждали их, но только в присущей им манере. Просто большинство их действий и поступков отличалось своеобразным стилем, который подразумевался между ними, был обусловлен заинтересованностью каждой в одобрении или понимании сестер. Поэтому их общение проходило на возвышенном уровне. Какое-то время в Птичнике царила тишина. Они частенько проводили вместе вечера. Сефтон по-прежнему спокойно лежала на полу, Алеф продолжала читать Мильтона, а неугомонная Мой сидела у стены возле корзины Анакса, старательно раскладывая на ковре бусины в виде будущего ожерелья. Ее руки еще хранили запах базилика. Разбуженный Анакс сидел рядом, внимательно наблюдая за ее действиями.
— Его уже выводили в сад?
— Да, — сказала Мой, поглощенная своими мыслями, — о, как бы мне хотелось, чтобы мы уехали из Лондона. Как бы мне хотелось, чтобы мы поехали к морю. Было бы здорово, если бы Беллами не продал свой коттедж.
Алеф опустила книгу и сложила руки на груди.
— Точно. Иначе, наверное, у нас не будет возможности поехать к морю.
— Вчера мне приснились тюлени, очень странный был сон. Когда ты собираешься в путешествие с Розмари, не раньше моего дня рождения?
— Нет-нет. Я обязательно буду на твоей вечеринке!
Скоро Мой должно было исполниться шестнадцать лет.
Упомянутая в разговоре Розмари по фамилии Адварден была дочерью Констанс Адварден, подруги Луизы. Алеф была на год младше Розмари. А младшие братья Розмари, Ник и Руфус, являлись теми самыми «мальчиками», общение с которыми Джоан Блакет считала столь необходимым. Адвардены еще не вернулись домой. Обычно они жили в Лондоне, также имели дом в Йоркшире. Розмари уже разъезжала на своей машине. Они с Алеф собирались исследовать север Великобритании.
— В этом году будет что-то вроде домашней вечеринки, — продолжила Мой, — На самом деле так даже лучше. Клемент и Беллами к тому времени вернутся, и Эмиль с Клайвом тоже, Джоан, наверное, еще не уедет, да еще Тесса… надо полагать…
Девочки разделяли безотчетное недоверие матери к Тессе Миллен, но не говорили об этом.
— Я думаю, что Адвардены, вернувшись из Америки, заедут в Йоркшир, — предположила Алеф. — Жаль, что Харви не будет с нами.
— Луи скучает по Харви, — заметила Мой, — Она скучает и по Беллами, он теперь не может приходить к нам из-за Анакса.
Непредвиденным побочным результатом жертвенного дара Беллами стало то, что он не мог больше посещать Клифтон, поскольку его появление огорчило бы собаку. Луизу сокращенно называли Луи. В детстве эта троица решительно не желала называть ее мамой. Сначала они называли ее Льюис, но потом остановились на Луи.
— Мы все скучаем по Беллами.
— А на будущий год, — с нажимом произнесла Мой, — тебя и Сефтон уже здесь не будет.
Это утверждение прозвучало на редкость весомо. Алеф, сидя со сложенными на груди руками, задумчиво помолчала, затем сказала:
— Кто знает? Может быть, мы останемся учиться в Лондоне.
— Нет-нет, не может быть. Вы уедете в Оксфорд. Все будет по-другому.
— Ладно, но потом ты и сама уедешь. Будешь учиться живописи где-нибудь в Италии. Возможно, выйдешь замуж.
— Я никогда не уеду и никогда не выйду замуж. Ах, Алеф, как бы мне хотелось, чтобы мы всегда жили здесь все вместе, мы ведь так счастливы, почему это не может продолжаться вечно!
— Просто потому что не может, — ответила Алеф, срочно подыскивая другую тему для разговора. Она позвала сестру: — Сеф!
Сефтон не откликнулась.
— Она вся погрузилась в прошлое, наверное, воображает себя древней египтянкой, Юлием Цезарем, герцогом Веллингтоном или Бенджамином Дизраэли… — с усмешкой заметила Алеф и, повысив голос, вновь крикнула: — Сефтон!
На самом деле Сефтон даже и не думала ни о ком из вышеперечисленных персон. Расставшись с судьбой Гарольда II после битвы при Гастингсе, она представила себя на месте Ганнибала. Смог бы Ганнибал завоевать Рим, если бы пошел на него со своим войском? Спорными казались обе части вопроса. Но если бы он все-таки завоевал его?.. Сефтон нравился Ганнибал. Однако последние несколько минут она пребывала в своеобразном трансе, в который иногда впадала, лежа на спине. В таком состоянии она словно отделялась от своего покоящегося на полу тела, и ее отделившаяся сущность витала над землей, окруженная вибрирующими потоками атомов. Это странное состояние сопровождалось удивительным чувством полной свободы и радости. И сейчас, паря с закрытыми глазами, она думала: «О, какая совершенная гармония, как же я счастлива!» Однако слабый внутренний голосок упорно шептал: «Как же я могу быть счастлива, когда совсем скоро все это развеется и от нынешнего ощущения не останется и следа».
Подчиняясь второму повелительному призыву Алеф, она села, испытывая легкое головокружение, подтянула к себе ноги и обхватила колени руками, не оборачиваясь в сторону сестры.
— Я раздумывала над одним вопросом, который мне хочется задать тебе, — начала Алеф.
— Каким?
— Почему греки никогда не пользовались рифмами?
Сефтон, считавшаяся среди сестер глубоким эрудитом, до сих пор не задумывалась над этим вопросом. Тем не менее ответила она незамедлительно:
— Потому что они интуитивно понимали, что рифмы легкомысленны, механистичны и вредны для подлинной, настоящей поэзии.
Алеф, видимо, устроил такой ответ. Она закрыла Мильтона, и томик его поэзии тихо соскользнул с ее колен на ковер.
Мой вернулась к прошлой теме. Она обратилась к обеим сестрам:
— Вот вы сами скоро выйдете замуж!
— Так же, как и ты, — сказала Алеф, — Сеф, кинь-ка мой туфель.
Сефтон выполнила ее просьбу.
— Никогда, никогда, никогда! Я даже представить не могу, что стану чьей-то женой или… или буду заниматься сексом… Нам же так хорошо сейчас, и мы никогда не попадем в эти силки, мне хочется остаться такой, какая я есть, и я не намерена влезать во все эти дурацкие дела, ну, вы понимаете, что я имею в виду.
Они понимали.
— Нельзя всю жизнь хранить невинность, — парировала Алеф.
— Нет, можно, надо просто не заниматься этими делами.
Сефтон тоже вмешалась в разговор:
— Мы же принадлежим к человеческому роду, а значит, все мы грешники, мы не можем быть совершенно невинны, никто не может, на всех нас давит тяжесть первородного греха.
— А нового грехопадения можно избежать, — заявила Мой, — И вообще, я боюсь его. С чего начинаются в жизни зло и пороки и почему они случаются?
— Сефтон права, — убеждала Алеф. — Все мы грешны. Наверняка тебе и самой случалось иногда делать что-то недозволенное или оставлять несделанным то, что надлежало сделать.
— Да, верно, — согласилась Мой. Старшие сестры рассмеялись, а Мой продолжила: — Но мы ведем упорядоченную жизнь, мы никого не обманываем, мы все любим друг друга, не причиняем друг другу вреда, мы вообще никому не вредим.
— Мы не можем прятаться от жизни! — воскликнула Сефтон. — Кроме того, еще неизвестно, причиняем мы кому-то вред или не причиняем!
— Разве тебе не хочется влюбиться? — спросила Алеф.
— Я не желаю иметь ничего общего с мужчинами, с их дурацким сексом, грубостью и безумствами.
— Жизнь, между прочим, бывает и грубой, и безумной, — заметила Сефтон.
— Я не представляю, как что-то вообще может случиться с нами… То есть я чувствую, что если мы покинем этот дом, то вся наша жизнь просто разрушится.
— Иногда у меня тоже возникает такое чувство, — произнесла Алеф, — но это полный бред!
Сефтон добавила:
— А знаете, мне понятно, почему наши ровесники порой решаются на самоубийство.
— Сефтон?! Так, и почему же?
— Мы вроде как говорим о будущем, и оно кажется таким близким и таким таинственным, таким разнообразным и таким пугающим, таким неизбежным, непостижимым и обманчивым.
— Затишье перед бурей, — вставила Алеф. — Действительно, между нами и миром есть некий барьер, подобный защитной стене из невидимых пересекающихся лучей.
— Ты слишком романтична, — сказала Сефтон. — Тебе как раз нравится думать о том, чего так боится Мой.
— Нет, мне тоже страшно, — возразила Алеф, — Возможно, я и правда романтик, мне хочется романтичных отношений!
— Алеф, ты шутишь! — удивилась Сефтон.
— А что до этой чепухи про целомудрие, невинность и душевную чистоту, то на самом деле нам просто повезло, что мы сохранили наивность и простодушие. Нас считают ужасно славными и милыми девушками, но мы не сталкиваемся с жестоким и беспорядочным миром, не помогаем людям, как…
— Как помогает Тесса?!
— Ну, я не имела в виду конкретных личностей, но она, конечно, тоже им помогает. Интересно, труднее ли проявлять доброту в таком возрасте?
— Мне хочется, чтобы мы всегда жили вместе, — вздохнула Мой.
— Оставшись старыми девами? — спросила Алеф.
— Возможно, мы сможем заставить наших непристойных мужей жить вместе под одной крышей, — сказала Сефтон.
— Нам не нужны эти непристойные мужья, — воспротивилась Мой, — По крайней мере, мне уж точно не нужен. Скорее я предпочту стать монахиней.
— Пойдешь по стопам Беллами.
— Говорят, что «удовлетворенные страсти развеются, но несчастная любовь выживет…»
— Кто же так говорит, Алеф? — поинтересовалась Сефтон.
— Один поэт. По-моему, отсюда можно вывести мораль. Может, лучше споем еще что-нибудь? К примеру, нашего любимого «Серебряного лебедя»?
— Я иду спать, — заявила Сефтон, быстро поднявшись с пола.
Алеф подошла к окну и отвела край шторы.
— Дождь, похоже, уже кончился. Ого…
— Что такое?
— Опять там торчит этот кадр.
Сестры подошли к ней. На другой стороне улицы под деревом стоял мужчина.
— И что он там выстаивает? — задумчиво сказала Мой, — Похоже, он смотрит на наш дом.
— Может, он ждет кого-то, — предположила Алеф, — К нам-то он не имеет никакого отношения.
— Опусти штору! — вскрикнула Мой. — Он увидел нас!
Сефтон стала спускаться по лестнице к себе в комнату.
Луиза раздвинула шторы в своей спальне наверху, чтобы приоткрыть окно (поскольку она любила спать на свежем воздухе), и также заметила незнакомца, которого видела возле их дома уже два раза. Выключив свет, она вернулась к окну и пригляделась к нему. На темной улице стоял высокий и крепкий мужчина в плаще и мягкой фетровой шляпе, со сложенным зеленым зонтом. Казалось, он действительно следил за их домом. Луиза закрыла штору, включила настольную лампу и разобрала постель. Затем достала ночную рубашку. Подняв руки, чтобы надеть ее через голову, она вдруг почувствовала себя удивительно молодой, будто вновь стала юной девушкой, испытывающей странный трепет уязвимого одиночества и отправляющейся в кровать с мечтами о будущем замужестве.
«Свадьба, — подумала она, — но я, наверное, брежу. Свадьба осталась в прошлом. Я была замужем. Кроме того, даже в юности я вовсе не думала ни о чем подобном. Все пришло внезапно, как гром среди ясного неба, внезапно, как порыв ураганного ветра. Теперь все это осталось в прошлом, и я просто тихо старею».
Позднее в Клифтоне воцарилась тишина. Незнакомец ушел. Луиза выключила свет и уснула. Ей приснился день ее венчания, но она была в траурном наряде. Она ожидала в какой-то комнате своего жениха, которого никогда не видела, и лишь испуганно твердила: «Какой ужас! Я опаздываю, опаздываю». Дверь медленно открылась, на пороге появился мужчина в черной фетровой шляпе и черном плаще. Он поманил ее за собой, и она испытала необычайный трепет, подобный электрошоку. Она подумала: «Это же не похоже на день моей свадьбы, это совсем другой день». Рыдая, она бросилась во мрак, спотыкаясь о какие-то темные преграды, сгорбленные спины животных. Ей казалось, что все они тоже мертвы.
На нижнем этаже Сефтон, еще не раздевшись, размышляла о тактике Ганнибала в битве при Каннах, заложив желтые листы адиантума меж страниц «Лидделла энд Скотта» .
Напротив комнаты Луизы, в маленькой спальне, облаченная в длинную хлопчатобумажную ночную рубашку — темно-синюю с белыми цветочками, — Алеф разглядывала себя в зеркале. Она слегка улыбнулась своему отражению, потом улыбка словно растворилась, ее сменила недовольная гримаса, изо рта вырвался раздраженный безрассудный вздох. Девушка прикусила пухлую нижнюю губку, ее нос сморщился, а прищуренные глаза наполнились слезами. Она подумала: «Как же тяжела порой эта маска, она словно прибивает меня к земле, вынуждая прятать собственное лицо. Возможно, мне все это приснилось, только я совсем забыла тот сон». Странные мысли бродили в голове Алеф. Она опустилась на колени возле кровати, приподняла подол длинной рубашки и отбросила его от себя. Глубоко дыша, она замерла в молитвенной позе с открытыми глазами.
А выше, в мансардной спальне, в своем ночном облачении — темно-красной объемистой рубашке — Мой также стояла возле своей кровати. Над ней висела репродукция ее любимой картины «Польский всадник». На властном лице всадника застыло выражение печальной задумчивости, а спокойные, широко раскрытые глаза смотрели левее Мой в какие-то загадочные дальние дали. Он был странствующим рыцарем, отважным, невинным, целомудренным и благородным. Но Мой смотрела не на своего героя, а туда, где на полке лежали причудливые и невзрачные обломки кремня. Она пристально вглядывалась в один особый камень, желтовато-коричневый и нескладный, точно кусок старой измятой оберточной бумаги. Девушка подошла и протянула к нему руку. Через мгновение камень слегка сдвинулся, покачнулся и упал с полки прямо в ее подставленную руку. Мой знала о существовании домовых, знала, почему или, во всяком случае, когда они появляются. Она ничего никому не говорила, но втайне радовалась еще раз проверенным способностям, которые свидетельствовали, что она единственная обладает этим загадочным даром. Она приняла его как таинственное и невраждебное явление или как форму бытия, приобщившую ее к жизни неодушевленного мира. Только иногда разнообразные проявления такого дара пугали ее.
Мой положила согретый и успокоившийся в ее руке камень обратно на полку. Потом, как обычно, притащила собачью корзину из Птичника и поставила ее в угол, хорошо видный с кровати. Анакс устроился на привычном месте, он сидел прямо, аккуратно обернув хвостом передние лапы, и смотрел на нее.
— Не бойся, — сказала ему Мой, понимая, что он видел, как упал камень.
Но печальные вопросительные глаза пса говорили ей: «Где мой хозяин? Ведь это ты заколдовала его, и я не знаю, где ты его прячешь».
— Ладно, держу пари, что у тебя хватит смелости!
Где-то в Апеннинах ярким солнечным утром Беллами Джеймс, Клемент Граффе и Харви Блэкет стояли на мосту. Предыдущим вечером, когда Алеф, Сефтон и Мой раздумывали о местонахождении Харви, он принимал участие в небольшом вечернем гулянье — или, как говорят итальянцы, passeggiata — на главной площади итальянского городка. По этой площади, залитой мягким закатным светом, кружили потоки людей, преимущественно молодежь. Все они по большей части двигались по часовой стрелке. В толпе встречалось и много пожилых людей, а также тех, кто предпочитал прогуливаться в противоположном направлении, проталкиваясь по площади через основной поток. На маленькой площади собралось так много народа, что столкновения и конфронтации были неизбежными. Подобные скопления народа Харви наблюдал по всей Италии, но впервые видел столь оживленное сборище. Создавалось впечатление, что эту толпу, подобно косяку рыб на мелководье, выловили сетью и выплеснули в один огромный аквариум. Бархатистая кожа оголенных рук проходящих мимо девушек то и дело соприкасалась с его руками, торчавшими из закатанных рукавов рубашки. Быстро сменялся, проплывая мимо, калейдоскоп улыбающихся, смеющихся, печальных и карикатурных лиц, вобравший в себя всю палитру цветов и возрастов. Люди, спешно пробиравшиеся против основного течения, мягко или грубо отталкивали Харви в сторону. На площади царило хорошее настроение, переходящее даже в своего рода расточительное, чувственное подчинение плодотворному стадному инстинкту. Чинно шествовали под ручку пары девушек, по двое шли юноши, реже встречались пары юношей с девушками, а традиционные женатые пары, включая самый почтенный возраст, улыбаясь, бродили меж ними, по крайней мере в данный момент пребывая в гармоничном согласии с кипучей молодостью. Хищно настроенные одиночки фланировали по краю потока, посматривая на особей другого или своего собственного пола, впрочем, их взгляды совершенно не выходили за рамки приличий. Незаметно, с отсутствующим видом, проскальзывали оригиналы, смакуя в столь многолюдном обществе свое гордое одиночество, личные грехи и печали. Клемента и Беллами такое шоу слегка развлекло, но вскоре им надоело сидеть в большом уличном кафе, откуда они следили за хаотичным передвижением Харви, который с открытым ртом и сияющими глазами, в счастливом забытьи, спотыкаясь и запинаясь, наматывал круги по площади.
— Он так счастлив, — заметил Беллами.
— М-да, — отозвался Клемент.
На самом деле они не грустили, но безрадостный тон этого замечания и лаконичного согласия свидетельствовал о том, что и особого подъема не испытывали. Виной тому была вовсе не зависть. Оба друга искренне любили Харви и могли бы радоваться его радостью, если бы их обоих не терзали тайные и тягостные сомнения, даже страхи. Беллами испытывал почти ужас от перспективы полнейшего самопожертвования, на которое он, похоже, уже бесповоротно решился. А Клемента разъедала глубокая и тайная мука, вызванная затянувшимся и таинственным отсутствием его старшего брата, который, как он полагал, вполне мог пойти на самоубийство.
Эти два человека, дружившие со студенческой скамьи и сведенные вместе общей дружбой с Тедди Андерсоном, обаятельным благодушным bon viveur , едва ли могли быть более непохожими людьми. Беллами вдруг обнаружил, что простое человеческое бытие является удивительно сложной задачей. Обычная человеческая жизнь представлялась ему в виде своеобразного, изменчивого устройства, испещренного дырами, трещинами, пустотами, ямами, кавернами, пещерами и берлогами, в одну из которых Беллами понадобилось (и он действительно стремился к этому) вогнать себя. Это мирское устройство пребывало в процессе медленного движения, подобно поезду, а порой и кружилось, как карусель. Но как только Беллами садился в него, сие устройство неизменно извергало его обратно на то место, где ему вновь и вновь навязывалась роль зрителя. Возможно, по какой-то таинственной причине такая зрительская участь и являлась его судьбой. Но Беллами не хотел быть зрителем и просто не мог (не имея солидного банковского счета) вести уединенную жизнь. Более того, он, в сущности, так и не овладел искусством пустого времяпрепровождения, столь простым для множества людей. Неудачи в нахождении métier , в нахождении близкого его душе занятия, неизменно тревожили Беллами, но ему не приходило в голову уподобиться человеческому большинству, которое решительно смирилось, не видя иного выхода, с чуждой и не приносящей удовлетворения работой. Одно время он сильно страдал от депрессии и был ближе к отчаянию, чем могли представить его друзья.
Родители Беллами считались не слишком бедными людьми, не слишком ревностными евангелистами, но сохранили, как и он сам, доброту и благонамеренность. Единственный ребенок в семье, он прожил счастливое детство. Когда Беллами перевалило за тридцать, его отец (электрик по профессии) погиб во время случайной дорожной аварии, а мать решила вернуться на родину в Новую Зеландию. О ее смерти ему с большим опозданием сообщила дальняя родственница. Беллами глубоко опечалила утрата родителей, но он совладал со своей скорбью вполне разумным путем. Часто, вспоминая мать, он жалел, что так и не навестил ее в Новой Зеландии, хотя периодически собирался. Но родители, возможно (как он рассудил позже) из-за наивной чистоты их жизни и незатейливой житейской простоты семейных отношений, не стали истязателями в пыточной камере его души. Не успев вовремя навестить или даже объединиться с матерью, он испытывал сожаления, но не угрызения совести. В общем-то, никто не докучал Беллами. Он усердно учился в школе и получил стипендию для изучения истории в Кембридже. Почему, проведя два года в этом университете, он бросил историю и отправился в Бирмингем изучать социологию, никто так толком и не понял. Внезапно, по его собственному признанию, он «почувствовал, что не в силах оставаться в Кембридже». Ему хотелось подобраться поближе к реальному миру, как можно глубже познать жизнь. Но жизнь продолжала отвергать Беллами. Вооруженный дипломом социолога, он приобщился к организации местного самоуправления, сначала в качестве администратора, а потом — работника социальной сферы. После этого он преподавал социологию и религиозно-философские предметы в старших классах привилегированной школы.
Покинув школу, Беллами бездельничал, не сумев найти никакой работы. Потом, к ужасу его матери (отец к тому времени уже погиб), он перешел в католическую веру. Одна нить его беспорядочной жизни (ему теперь казалось, что он понял это) была связана с религиозными поисками. Беллами подумывал о службе священника и даже строил планы поступления в семинарию. Вместо этого, однако, пошел преподавать новейшую историю в общеобразовательную среднюю школу. Вскоре, правда, он потерял и эту работу из-за полной неспособности поддерживать порядок в классе. Далее Беллами вознамерился вернуться к своему исходному занятию, к работе в социальной сфере, и, несмотря на то что его curriculum vitae уже не внушала особого доверия, с надеждой подал заявления в несколько организаций. Потом наконец он почувствовал, что его душой завладело то, что он давно ищет, и надумал «отказаться от мира» самым решительным и бесповоротным образом, возможно став монахом в уединенной обители. Связавшись с одним монастырем, Беллами уже посетил его несколько раз и надеялся в скором времени быть принятым туда в качестве послушника. На эту тему он теперь вел активную переписку с одним из монастырских священников. Беллами не делился с друзьями тем, как часто страшила и даже ужасала его подобная перспектива. С радостью он лелеял этот страх в душе, считая его указанием на некий бесповоротный путь, некое приобщение к Правде жизни. Большую роль, возможно излишне большую, сыграли те друзья, которые видели в его планах только то, что Джоан Блэкет назвала «пагубной страстью», имея в виду гомосексуальные склонности Беллами. Он действительно предпочитал общаться с мужчинами, но не испытывал, похоже, никаких трудностей в поддержании целомудрия.
В Кембридже Беллами приобрел двух настоящих друзей: Тедди и Клемента, через которых в дальнейшем познакомился с Лукасом и Луизой. Клемент, в сущности, стал «связующим звеном» между ними. Подобно Беллами, Клемент бросил Кембридж, не получив диплома. Довольно высокого, коренастого и склонного к полноте Беллами природа наделила крупным лицом и круглой большой головой. На носу его постоянно торчали круглые очки. У него были светло-карие глаза, по словам одной из девочек имевшие оттенок весеннего букового дерева, толстые губы и неопрятные, соломенного цвета волосы, уже меньше заметные из-за лысины. Его улыбчивое лицо обычно хранило мягкое и смиренное выражение. Клемент обладал весьма пылким темпераментом и яркой, необычной внешностью. Высокий и стройный, он отличался пылким и гордым выражением лица, очень темными глазами и бровями, длинным, прямым и узким греческим носом, красиво очерченными яркими губами и густой, темной, почти черной шевелюрой. Его отец происходил из итало-швейцарской семьи, а мать родилась в Гэмпшире в семействе потомственных военных. Отец служил «финансистом», но Клемент так толком никогда и не узнал, чем же, собственно, он занимался, работая то в Лондоне, то в Женеве и имея жилье в обоих этих городах. Давно мечтая о детях, которые все никак не желали появляться на свет, его родители усыновили мальчика. Сына назвали Лукасом. Как порой бывает в таких случаях, через пару лет матери удалось забеременеть, и в Женеве у нее родился Клемент. Позднее, когда Лукас и Клемент уже учились в английском интернате, их высокий и красивый отец (чью замечательную внешность и унаследовал Клемент) оставил семью, укатив в Америку с любовницей, впоследствии ставшей его женой. Время от времени мальчики получали от него нежные письма с легкими извинениями. Клемент иногда отвечал на них, а Лукас так и не простил отца. Отец оплатил их образование. В дальнейшем мать вернулась в родной Гэмпшир, Лукас завладел лондонским домом, а связь с отцом прервалась. Отправленное Клементом письмо с сообщением о смерти матери вернулось, не найдя адресата. Лукас и Клемент оплакивали уход матери, но каждый по-своему.
Жизнь, препятствующая любым начинаниям Беллами, щедро одарила успехами Клемента. Он плыл по ней ловко, беспечно, оживленно и легко, чувствуя себя как рыба в воде. Он поступил в Кембридж, мечтая о театре, и мгновенно был принят в «Футлайтс» — любительское театральное общество Кембриджского университета. Клемент с удовольствием посещал академические занятия, изучая английскую филологию, любил литературу, овладел новомодными критическими теориями. Его статьи публиковались в университетской периодике. Однако, имея все шансы стать одним из лучших выпускников Кембриджа, он сбежал в Лондон, соблазненный театральными агентами, частенько посещавшими спектакли «Огней рампы». Клемент обожал театр, обожал сами театральные здания, актеров, их высокопарные голоса, гулкое эхо, разносящееся по пустым залам, костюмы, запахи кулис и гримерных, неизбывную искрометность художественных образов и сценических перевоплощений. В этом грандиозном дворце правды и притворства он мог сыграть любую роль, некоторые, правда, говорили, что его универсальность чрезмерна. Он считался хорошим актером, одаренным от природы. Очень рано осознав свой талант, Клемент всячески совершенствовал свои подражательные способности. Обладая силой, подвижностью и изяществом, он мог бы стать балетным танцором и даже поработал немного цирковым акробатом. В театре ему удавалось практически все. Он попробовал себя в режиссуре, а также в качестве декоратора и костюмера. Его называли счастливчиком, приносящим удачу. Талантливый во всех областях, Клемент так и не смог остановиться на чем-то одном, но считал, что и такая судьба его вполне устраивает. Успех ждал его в любой избранной им роли. Он неизменно выдавал свежие идеи. Признанные мэтры театрального мира обычно говорили ему: «Etonne-moi» . Достигнув известности в узких кругах, он не достиг, однако, большой славы. Клемент чаще играл в маленьких театрах, чем в Уэст-Энде. Умудренные наставники упорно советовали ему не растрачиваться по пустякам, перестать изображать клоунов, перестать цепляться за образ двадцатилетнего юнца из Кембриджа. Но именно таким Клемент себя и ощущал и, наслаждаясь этим чувством, почти не сомневался, что боги наделили его даром вечной молодости. Клемент, безусловно, питал слабость к противоположному полу. Но и тут ему опять-таки не хватало целеустремленности, не хватало постоянства, хотя он и сам проповедовал, что в великолепном караван-сарае не стоит надолго задерживаться в одних апартаментах. Театр отнимал чрезвычайно много сил, такое métier — ремесло, как говорят французы, — требовало полной свободы бытия. Для него не существовало понятия «семейная жизнь». Его семьей были старший брат Лукас, а также Тедди и Беллами, позже Тедди с Луизой, а потом Луиза и дети. Под детьми подразумевались ее дочери и Харви, для которого Клемент играл роль если и не любящего отца, то уж наверняка самого очаровательного дядюшки, а впоследствии скорее брата.
Предыдущим вечером на passeggiata состоялся опыт взаимодействия с людским потоком. На следующий день они отправились к знаменитому мосту. Они намеревались уехать на машине пораньше, поскольку слегка выбились из намеченного графика, но Харви настоял на осмотре грандиозного древнего моста, построенного в окрестностях города в четырнадцатом веке и славившегося как своими размерами — длиной и высотой, — так и огромным числом самоубийц, включая знаменитостей, которые предпочли свести счеты с жизнью прыжком с парапета. Не доехав до этой местной достопримечательности, им пришлось выйти из машины и отправиться дальше пешком, тем самым теряя драгоценное время, но когда они прибыли к мосту, то согласились, что он того стоит. Грандиозно выглядел уже сам пейзаж: глубокое ущелье, бросающийся в глаза Римский мост, подобный руинам, взлетевшим над пропастью, едва различимая узкая лента реки на дне долины, склоны которой поросли густым лесом из кипарисов и пиний. Залитая ярким солнечным светом зелень деревьев казалась пушистым ковром, сотканным из всех оттенков переливающейся зеленой палитры. Над широким провалом этого зеленого моря взмывал светлый мост на крепких и одновременно изящных устоях, достигавших в середине долины высоты в несколько сотен футов. По всей длине моста тянулась узкая пешеходная дорожка, ограниченная с одной стороны высокой стеной, а с другой — парапетом, ширина и высота которого составляли около четырех футов. Наша троица перешла через мост и полюбовалась с другой стороны лесистой долиной. Между ними завязалась своеобразная дискуссия по поводу этого грандиозного сооружения. Разве не оно, согласно сведениям гостиничного официанта, пострадало в 1944 году от бомбежки? Удастся ли проехать по долине, чтобы найти наиболее впечатляющий вид, возможно, лучший вид с самого моста? Как глупо, что они оставили в машине путеводитель. Уже собираясь возвращаться, они завели разговор о самоубийствах и о том, как могло этому способствовать наличие сравнительно низкого парапета. Потом немного поспорили о ширине его поверхности. Харви настаивал на том, что парапет на самом деле шире, чем кажется, и что можно с легкостью перейти мост именно по нему. Тогда же Беллами очень опрометчиво и неудачно подначил парня, упомянув о смелости. Как только он умолк, Клемент пихнул его в бок, обозвал дураком и схватил Харви за руку. Беллами тут же пояснил, что не имел в виду ничего особенного, что просто по-идиотски пошутил и даже не думал никого подначивать, но было уже поздно. Вырвавшись, Харви пробежал по мосту, взобрался на парапет и осторожно двинулся вперед.
В том месте, где Харви залез на парапет, верхушки кипарисов и пиний зеленели всего в нескольких футах под мостом. Осознавая, как быстро удаляются лесистые склоны, он медленно и неуклонно продвигался вперед, зацепившись взглядом за некий ориентир на дальнем конце моста — белевший под деревом столб. Ему показалось, что он совсем недалеко, и надо, постоянно держа перед глазами эту цель, просто идти к ней. Однако вскоре он обнаружил, что потерял понятие прямизны. Создавалось впечатление, что пространство справа, с открывающейся зеленой долиной, поднялось до уровня его ног, превратившись в твердую поверхность, прорезанную поблескивающей речной лентой, на которую его так и побуждала вступить какая-то сверхъестественная сила. Мельком глянув вниз, он вдруг содрогнулся всем телом, словно от удара, открыл рот и вскинул вверх руки. Мгновенно Харви перевел взгляд обратно, в направлении приметного белого столба, но уже не смог его найти. Зрительные способности явно изменились, отказываясь видеть предметы на таком далеком расстоянии. Перед глазами теперь маячила только светлая, залитая солнечным светом полоса парапета. Тем не менее ноги Харви, словно выйдя из-под контроля, сами по себе шагали дальше. Руки пока еще слушались, и он помахивал ими как крыльями, поддерживая равновесие. С трудом ему удалось сфокусировать взгляд на парапете в четырех шагах перед собой. Ширина поверхности показалась теперь поражающе узкой и к тому же неуклонно сужающейся. Могла ли она действительно сужаться? Харви попытался сосредоточиться на качестве материала, грубоватой поверхности из мелких, спаянных бетоном камешков, раньше казавшейся ровной, а теперь выглядевшей такой бугристой, что даже маленькие камешки на ней отбрасывали тени. Сам парапет, вроде бы имевший песочный цвет, как показалось раньше, теперь ослеплял своей белизной, испещренной пятнышками теней, вид которых почему-то напомнил Харви макет первобытной деревни с белыми домиками, залитыми ярким южным солнцем. Он уже воображал, как тяжеловесные шаги исполина, подобного ему, рушат эти крошечные зданьица. Размышляя об этом, он слышал за своей спиной тихое бормотание Клемента и Беллами. Они пришли к согласию, что им не надо идти рядом с Харви, чтобы не отвлекать его от процесса передвижения и сохранения равновесия, но надо держаться сзади на довольно близком расстоянии.
«И какой толк от их близости, — раздраженно подумал Харви, различая уголком глаза очертания их фигур, — разве успеют они помочь, если что-то случится?»
Осторожно он перевел свой прикованный к парапету взгляд поближе к ногам. Он продолжал двигаться вперед, но каких усилий ему стоил каждый шаг! Разве мог он так быстро устать? Но Харви испытывал усталость, его шаги стали менее уверенными, почти машинальными. Маячившая справа зелень все еще тонко искушала его ступить на эту обманчивую поверхность, прогуляться по ней, отдаться свободному полету. Он почувствовал странное давление, подобное напору сильного бокового ветра.
«Можно ли мне, — подумал Харви, — взглянуть прямо на ноги?»
Конечно, ему не следовало смотреть на них. Внезапно он осознал, что слева к нему приближается массивная темная фигура — какой-то пешеход пересекал мост. Вскоре он пройдет мимо него и, возможно, заденет, или толкнет, или даже вынудит его шагнуть в сторону. Темный силуэт приближался, подобно нарастающей волне, Харви даже ощутил давление на грудь. Раздался голос: «Sei pazzo!» И вдруг туманное наваждение закончилось. Он вновь обрел способность чувствовать, зрение практически восстановилось, он увидел свои идущие ноги, мелькающие сине-белые кроссовки и болтающиеся белые шнурки. Ему подумалось, что напрасно перед стартом он не проверил обувь. Можно ведь запнуться о собственные шнурки. Но ведь не было никакого старта, просто внезапный безотчетный порыв. Харви удержался от желания склонить голову, позволив ей опуститься на грудь. Взгляд его сосредоточился на уходящих вдаль и сходящихся границах парапета, пределах его испытания. Теперь казалось, что эти ограничивающие линии буквально прочерчены чернилами, определяя ужасно узкий, непостижимо узкий путь, по которому, вернее в пределах которого, он должен умудриться пройти. Харви убеждал себя, что это геометрия, элементарная геометрия, это подобно следованию по изображенному на карте маршруту. Он уже не осмеливался искать дальние ориентиры, но позволил себе надеяться, что преодолел половину пути, наверняка уже прошел полпути…
«Мне надо сохранить силы до самого конца, надо продолжать шагать, самое главное — не смотреть вниз».
Он начал ощущать собственное дыхание. Внезапно Харви овладело непреодолимое искушение, он на мгновение перевел взгляд направо и опустил глаза. Манящая бездна пропала, виден был лишь лесной покров, по-прежнему маячивший далеко внизу. Переведя дух, он вновь сосредоточился на границах парапета, убеждая себя, что тот далеко не бесконечен. Потом Харви снова попытался найти приметный белый столб с деревом — и вдруг они возникли перед его глазами, появились на своих местах довольно близко и становились все яснее и ближе. Харви замедлил шаг. Он опять различил за своей спиной голоса Клемента и Беллами. К нему начали возвращаться реальные ощущения. Парапет расширился и уже не выглядел карающей линейкой с чернильными краями. Ему пришла в голову отвлеченная мысль о том, что это суровое испытание и его необходимо было пройти. А потом Харви заметил совершенно обыденную картину: трех девушек, стоящих возле того белого столба. Ему захотелось улыбнуться, и тут он осознал, что движется с открытым ртом.
«Я не должен упасть в последний момент», — мысленно произнес он.
Кроны деревьев вновь приблизились к нему, и конец моста, которого он не различал до сих пор, глядя на белый столб, теперь стал ясно виден, так же как и начинающаяся за ним бурая полоса пешеходной дороги. Харви стал двигаться медленнее. Он дошел, испытание завершилось, он победил. Он помахал руками. Девушки махнули ему в ответ, он уже слышал их голоса. Парапет закончился, Клемент и Беллами заговорили нормальными голосами. Харви оглянулся и оценил пройденный им путь. Он улыбнулся девушкам. Потом с торжествующим криком он оторвался от парапета и, высоко подпрыгнув, соскочил на безопасную землю.
Но земля оказалась не совсем там, где он ожидал. Белый парапет все еще слепил глаза, и Харви очень неудачно приземлился, сильно ударившись. Боль пронзила все тело. Ноги заскользили по склону, увлекая его на каменистую осыпь. Харви упал на бок, выставив руки, и сильно ударился плечом. Подавив приступ ярости, он через мгновение вскочил на ноги и, привалившись к стене, принялся отряхивать рубашку от земли и щебня. Кровь бросилась ему в голову, краска стыда и злости залила его шею и лицо. Ну надо же было так опозориться в самый последний момент, какой же он идиот! До него донеслись веселые голоса болтающих по-итальянски девушек.
— Все в порядке? Ты ничего не сломал? — встревоженно спросил Беллами.
— Ах ты дурак! — воскликнул Клемент. — Я собирался задать тебе перцу, но, похоже, ты сам в итоге наказал себя! Ну да ладно, пошли, мы опаздываем, давайте поживей уберемся из этого жуткого местечка!
— Да, извините, — сказал Харви, коснувшись ободранной, очевидно, во время падения щеки и увидев кровь на пальцах.
Сам того не сознавая, он держал одну ногу на весу. А когда опустил ее на землю и перенес на нее вес, сделав шаг вперед, то ему показалось, что в ногу вонзилась острая стрела. И тогда Харви почувствовал непроходящую боль в стопе и лодыжке.
— Пошли! — повторил Клемент.
— Он повредил ногу, — произнес Беллами.
— Да нет, пустяки, — возразил Харви и, прихрамывая, пошел вперед, потом запрыгал на одной ноге и, оказавшись у белого столба, прислонился к нему, — Черт побери, какая жалость, похоже, вывихнул лодыжку, но надеюсь, через пару минут все будет в порядке.
Отошедшие в сторонку девушки поглядывали на него.
— У нас нет пары минут, — напомнил Клемент, — Ладно, отдохни немного, но потом нам надо двигаться.
— О боже, мне не следовало подначивать тебя, это я во всем виноват! — простонал Беллами.
Они стояли, глядя на Харви.
Парень тяжело и часто дышал. Он судорожно вздохнул и вдруг почувствовал полное бессилие. Оторванная от земли стопа горела огнем. Потерев щеку тыльной стороной ладони, он попытался изобразить на лице легкую усмешку и, решительно опустив ногу, шагнул на тропу. Боль стала почти нестерпимой. Но главное, он понял, что ему просто нельзя ступать на поврежденную ногу. В любом случае, ситуация оказалась чертовски неприятной, и она может резко усугубиться, если он продолжит шагать на обеих ногах. Харви запрыгал дальше на одной, ухватившись рукой за ближайшую опору — руку Беллами.
— Ну, могло же быть и хуже, верно? — подбодрил Клемент.
— Простите, — откликнулся Харви, — мне ужасно жаль.
— Тебе придется допрыгать до машины, тут нет иных средств транспорта.
— Мы можем донести его, — предложил Беллами.
— Вот еще, глупости!
Немного дальше, на обочине дороги, стояла скамейка. Тяжело опираясь на руку Беллами, Харви допрыгал до нее и, опустившись на скамью, закрыл лицо руками. Присев перед ним, Клемент развязал шнурки его кроссовки и осторожно снял ее. Стопа искривилась под странным углом. Он аккуратно спустил носок, увидел распухшую стопу и щиколотку. Они уже покрылись синевато-красными подтеками, а температура припухшей поверхности начала повышаться. Открыв глаза, Харви глянул на ногу и застонал.
— Должно быть, перелом, — предположил Беллами, — О боже, господи прости, это моя вина.
— Я не могу ступить на нее, просто не могу.
— Не переживай, — сказал Клемент. — Передохни немного. К сожалению, нам не удастся подогнать сюда машину, она тут не проедет. Но мы с Беллами будем поддерживать тебя с двух сторон, и ты как-нибудь допрыгаешь.
— И тогда мы успеем вовремя в Равенну…
— Мы не поедем пока в Равенну, — возразил Клемент.
— Естественно не поедем, — поддержал его Беллами, — мы найдем тут поблизости врача, и он осмотрит твою лодыжку.
— Наверное, ее надо просто потуже перевязать, — продолжал развивать свою мысль Харви, — и тогда через денек-другой все будет гораздо лучше.
— Посмотрим, — ответил Клемент, — Но если травма окажется серьезной, а именно так она и выглядит, то, по-моему, нам придется ехать в ближайший аэропорт, чтобы доставить тебя обратно в Лондон.
— Бедняга Харви!
Травма Харви стала темой общих сожалений.
Эта новость дошла до Луизы, когда Харви позвонил ей из аэропорта в Пизе и попросил сообщить о травме его матери. Новость заключалась в том, что он повредил ногу и теперь едет домой, ненадолго, чтобы подлечиться. Вся серьезность повреждения стала ясна его друзьям, да и ему самому, только по возвращении. Сначала, после того злополучного прыжка, Харви навестил ближайший городской пункт pronto soccorso . Глянув на его ногу, травматолог сразу направил его в госпиталь. Путешественники решили доехать до госпиталя в Пизе, откуда можно было прямым рейсом улететь в Лондон. Рентгеновский снимок показал серьезный перелом лодыжки. На ногу Харви сразу наложили гипс до колена, чтобы он мог добраться домой. В Хитроу его вывезли из самолета на кресле-коляске. В Мидлсекском госпитале гипс сняли, повторный рентген подтвердил страшный диагноз и возможные осложнения. Ногу опять загипсовали и выдали Харви костыли, запретив ступать на сломанную стопу. На расширенном семейном совете, состоявшем из Харви, Джоан, Клемента, Беллами и Луизы, благоразумно рассудили, что первое время Харви надо пожить в Лондоне, наблюдаясь у хорошего специалиста. К удивлению старших, Харви безропотно согласился с предложенным планом. Он имел, как все признали в дальнейшем, больше здравого смысла, чем им казалось. Его прогулку по мосту, однако, оставили в секрете. Клемент и Беллами, присутствовавшие при телефонном разговоре Харви с матерью, слышали, как он просто сообщил о том, что «неудачно спрыгнул на землю». Такое объяснение вполне удовлетворило всех, Клемент и Беллами предпочли не вдаваться в подробности. Нетрудно было понять, что Харви совсем не хочется распространяться о своем героическом испытании, учитывая краткий миг заключительного «триумфа».
— Тебе начинать, Мой, ты ведь художник, — сказала Алеф.
Сидя в большом кресле в Птичнике, Харви со смехом закатал брючину и выставил на всеобщее обозрение утяжеленную белым гипсом ногу. Ее весомость, ощущаемая при малейшем движении, еще не перестала тревожить и удивлять Харви. Уже был поздний вечер, он и Клемент отужинали у Луизы и ее дочерей.
Вся компания обступила парня и смотрела, как Мой, вооружившись толстым цветным мелком, с серьезным видом опустилась перед ним на колени и нарисовала по верхнему краю гипсовой формы волнистую зеленую линию, которая вскоре превратилась в симпатичную гусеницу. Стоявшая на очереди Сефтон отказалась вносить свою лепту после сестры, заявив, что это уже произведение искусства и любые дополнения лишь испортят его. Большинством голосов, однако, решили, что такой негативный подход может лишь испортить игровой настрой, а смысл игры заключается в том, чтобы разукрасить весь гипс самыми причудливыми каракулями, получив в результате, как заявила Мой, продукт совместного творчества. Тогда Алеф быстро намалевала какое-то странное животное («Похоже на дракона», — заметила Сефтон), но сразу перечеркнула его крестом.
— Я же не умею рисовать! — воскликнула она.
— Не важно, все равно получилось нечто интересное, — успокоила ее Мой.
Луиза, заявив, что не способна даже на такое, написала большими красивыми буквами: «СКОРЕЙ ВЫЗДОРАВЛИВАЙ, ХАРВИ». Клемент, усевшись на пол, добавил смешную собачонку в затейливой шляпке и плавной линией объединил ее с надписью Луизы, словно это пожелание высказывала его собака. Все развеселились, признали лучшей гусеницу Мой и согласились, что идея с рисунками на гипсе оказалась просто великолепной. Харви, закончив смеяться последним, поблагодарил всех за украшение его ноги.
В этой атмосфере, насыщенной любовью и благожелательностью, ощущалось легкое напряжение. Компания еще пребывала в шоке. После того как все смиренно оплакали отъезд Харви, завидуя привалившей ему удаче, его возвращение стало полной неожиданностью. Конечно, срыв его планов казался пустяковым и нелепым, а падение случайным. Он скоро поправится, как и Розмари Адварден, которая, сломав ногу на лыжах, уже через несколько недель вполне сносно ходила. Всех удивило и даже озадачило именно то, что Харви так быстро согласился вернуться из-за какой-то травмы. Это было совсем не в его характере! Удивляло также, что после посещения врачей он не настоял на немедленном возвращении во Флоренцию.
Харви был высоким и стройным юношей с белокурыми, шелковистыми, слегка вьющимися волосами, которые, когда учился в школе, обычно отращивал до нелепой длины. После недавней стрижки его голову обрамляла недоходившая до плеч, спадающая красивой волной шевелюра, и он позволил себе украсить ее оригинальной тесемкой, над которой все посмеялись, но сразу одобрили, сойдясь во мнении, что она придает ему вид «беспутного школяра эпохи Возрождения», чего он как раз и добивался. Нос Харви выглядел вполне симпатично, а вытянутые, не слишком пухлые губы можно было бы назвать женственными, но сам он называл их изгиб «печальным», наводящим на мысль о здоровом любопытстве и подавлении рано проявившегося нетерпения. Большие карие глаза Харви порой вспыхивали дружелюбным светом, порой сверкали огнем, когда он прищуривал их от смеха. Эмиль говорил, что он похож на курос из Копенгагенского музея. Раздобыв фотографию этого красивого и сильного юноши, Харви порадовался такому сравнению. Он играл в теннис, крикет и сквош, отлично бегал, хорошо боксировал, хотя недотягивал до мастерства Клемента, и прилично танцевал, опять-таки недотягивая до грациозности Клемента. Он частенько боксировал с Клементом и иногда брал у него уроки танцев. Харви достался мягкий, общительный характер, хотя в некоторых компаниях его считали высокомерным, а школьные учителя называли ленивым и поверхностным, но очень способным юношей, не желающим утруждать себя стремлением к достижению совершенства. Веселый и самодовольный вид Харви мог вызывать у окружающих как одобрение, так и раздражение. Мало знакомые с ним люди едва ли могли заподозрить, что жизнь подкидывает ему хоть какие-то неприятности.
Трогательная компания, окружавшая Харви, постепенно распалась. Сефтон, вдруг вспомнив, что ей необходимо выяснить что-то важное, с умным видом склонилась над книгами, постукивая авторучкой по своим широким зубам. Мой, обмахнув гипс Харви пушистым кончиком своей косы (известным как «волшебная кисточка Мой»), удалилась из гостиной в сопровождении Анакса. Алеф, сидевшая на ковре у ног Харви, сбросила туфли и продолжила утешительно рассуждать о быстро закончившихся испытаниях Розмари. Клемент и Луиза стояли у окна, поглядывая на вечерний дождь.
— Так ты договорился обо всем по телефону? Как удачно, что тебе это удалось.
— Да, — ответил Клемент, — удачно, что они оставили мне номер телефона.
— Да уж, тебе все готовы оставить свои номера!
— А еще лучше, что они оставили мне ключи.
— Значит, они задержались в Греции, чтобы купить дом на одном из островов?
Разговор шел о Клайве и Эмиле, паре геев, упомянутой недавно Джоан Блэкет. Клементу «удачно» удалось договориться с ними по телефону насчет того, чтобы Харви временно пожил в их квартире, пока Джоан занимает жилье Харви. Это казалось очень удобным, поскольку до квартиры Эмиля можно было проехать на лифте, а в свою квартиру Харви пришлось бы подниматься несколько этажей по лестнице. Клайв и Эмиль считались почтенной семейной парой. Эмиль, более старший в этом союзе, родился в Германии, но давно жил в Лондоне. Он торговал картинами и, судя по разговорам, был довольно богат. Написанные им книги по истории искусств издавались в Германии. Валлиец Клайв, говоривший (видимо, в шутку), что Эмиль откопал его на стройплощадке, раньше работал школьным учителем в Суонси.
— Верно, — подтвердил Клемент, — но они оставят себе лондонскую квартиру. Надо сказать, что я скучаю по ним, они такие занятные и приветливые.
— Уж не пытались ли они заигрывать с Харви?
— Нет. Они просто дергали его за волосы!
— Ну ты тоже дергал его за волосы! Клемент… есть ли какие-то новости о Лукасе? Впрочем, наверняка нет, иначе ты рассказал бы мне.
— Никаких новостей.
— Очень жаль, дорогой. Но я уверена, что с ним все в порядке. У него весьма своенравный характер. Но он обязательно объявится.
— Да уж, объявится, — сказал Клемент, — Как бы мне хотелось, чтобы ты оказалась права.
— Я понимаю, что вы с ним очень близки. На днях я как раз думала о нем… помнишь, как в детстве вы с ним играли в подвале. Как вы называли ту игру? Какое-то смешное название.
— «Собачки».
— Да, точно, «Собачки». А почему вы так назвали ее?
— Не помню.
Луиза отвернулась от окна, Клемент, смотревший на темную дождливую улицы, заметил нечто странное. Полный мужчина в мягкой фетровой шляпе, медленно идущий по другой стороне улицы, вдруг остановился и сложил зонт. Дождь, должно быть, прекратился. Его внешность показалась Клементу знакомой. Он подумал:
«Уж не видел ли я раньше этого человека? Да, пожалуй, пару дней назад я видел этого типа около моего дома».
Казалось, мужчина поджидает кого-то. Клемент уже хотел поговорить о странном незнакомце с Луизой, когда что-то ударило его по ноге. Это был красный мячик. Клемент наклонился, чтобы поднять его, и к нему по очереди подкатилась целая стайка мячей желтого, синего, красного и зеленого цветов. Мой притащила с чердака коробку мячей и теперь подкатывала их к нему по ковру, удерживая Анакса. Клемент собрал мячи, с волшебной легкостью расположив их в удобном для себя порядке. Потом, выйдя на середину комнаты, он принялся жонглировать четырьмя мячами, постепенно добавляя к ним пятый, шестой и все остальные. Мячи двигались все быстрее, казалось, сами собой, словно не имели никакого отношения к ловким рукам жонглера, взлетали, образуя в воздухе разноцветные гирлянды. Будто невесомые, они, как птицы, порхали над его головой.
«Как же я делаю это? — думал Клемент. — Как же у меня получается? Я не понимаю, как так получается. Если бы понимал как, то ничего бы у меня не получилось!»
Луиза, видя, как дети зачарованно наблюдают за Клементом, вдруг почувствовала такую странную щемящую радость, что на глазах у нее невольно навернулись слезы.
Чуть позже Луиза спустилась в кухню, где Сефтон уже успела навести порядок. Мой увела своего любимого Клемента к себе в мансарду, чтобы показать очередную картину. Анакс пошел за ними. Погруженная в задумчивость Сефтон растянулась на полу в Птичнике. Харви сидел этажом выше на кровати в спальне Алеф. Ее комнатка вмещала небольшой письменный стол, комод, несколько книжных полок, стул и кровать.
Одежда Сефтон и Алеф висела в большом общем шкафу этажом ниже. Свободного места в комнате оставалось ровно столько, чтобы колени сидевшего на кровати Харви не упирались в колени Алеф, сидевшей напротив него на стуле.
— Болит?
— Чешется.
— У Розмари тоже чесалась.
— Когда вы с Розмари отправитесь в путешествие?
— В ноябре. Помню, она почесывала ногу вязальной спицей.
— Можешь одолжить мне одну?
— У нас никто не вяжет. Пожалуй, я прикуплю для тебя пару штук.
Этот вечер Харви выдержал с похвальной стойкостью. Он плотно поел и много выпил за ужином, оценил творческие усилия, потраченные на украшение его гипса, смиренно выслушал рассказы о выздоровлении Розмари, смеялся над любыми шутками, следил за жонглированием Клемента и восторженно ахал в нужных местах. Но в душе у него царила тяжелая, мучительная и щемящая тоска, он хандрил, чувствуя себя несчастным и испуганным неудачником. Харви ненавидел этот жаркий тяжелый гипс, даже пришел в смятение, когда Мой предложила разрисовать его, сочтя такую идею отвратительной. Сейчас он носил уже третий по счету гипс, поскольку повторно наложенный в Англии сняли еще раз, чтобы ногу осмотрел какой-то известный специалист. Этот специалист уже укатил в отпуск. У Харви создалось впечатление, что последний гипс ему наложили кое-как, просто чтобы поддержать ногу в «стабильном положении» до того времени, пока не решат, как же дальше поступить с ней. Вывод, сделанный Харви из непонятной дискуссии врачей, сводился к тому, что у него «интересный случай». Перелом костей сочли пустяковым, а проблемы с сухожилиями могли остаться навсегда. Сверх того, он усвоил досадную информацию, что все было бы значительно проще, если бы после падения он не наступал на поврежденную ногу. Харви вспоминал теперь, как из-за глупого тщеславия и уязвленной гордости упорно хромал, вместо того чтобы прыгать до машины. Третий гипс, самый неудобный из всех предшествующих, так сдавил икру, что туда вряд ли пролезла бы даже вязальная спица, вся нога ниже колена горела огнем.
«Возможно, уже началась гангрена», — думал Харви.
Из-за постоянно ноющей стопы он не мог спать, чувствовал полный упадок сил и испытывал крайнее отвращение к самому себе. Последнее время он жил с обидным осознанием того, как славно все могло бы завершиться, должно было завершиться, если бы только в то ничтожное, случайное мгновение он не повел себя как полный идиот. Караван-сарай великолепных образов сопутствовал его свободной жизни во Флоренции, так давно лелеемой им в фантазиях. Первая возможность настоящей свободы. Всю горечь рухнувшей мечты приходилось держать в полном секрете, и напряжение, затрачиваемое на сохранение тайны, усугубляло его несчастье, но он все терпел и смеялся, притворяясь счастливым и довольным, как будто в этой жизни осталось еще хоть что-то, способное порадовать его! Харви продолжал поддерживать вид радостной и торжествующей самоуверенности, хотя на самом деле ее уже не было и в помине, остались разве что осколки. Быстро осознав серьезность полученной травмы, он сразу решил отказаться от Флоренции, не цепляясь за призрачную надежду, которую могло бы окончательно погубить повторное разочарование. Именно это, а не здравый смысл побудило его на редкость безропотно согласиться с уговорами Клемента и Луизы, а также его матери, которая прямо заявила, чтобы он, ради всего святого, не ездил больше в Италию и не накручивал до бесконечности медицинские счета, тем более что нигде его не вылечат лучше, чем в Лондоне. Верхняя губа Харви предательски задрожала, но он и не рассчитывал ни на какую поддержку, поскольку никто не смог бы по-настоящему понять, как сильно изменилась его жизнь и как огорчает его эта идиотская травма, в которой виноват только он сам. Увечье или хромота, полученные в его возрасте, означали, что для него навсегда закончились танцы, крикет и теннис и вместе с его прекрасным здоровьем навсегда исчезло и некое магическое обаяние. Чуткие Луиза и Алеф, два самых близких ему человека, благородно поддерживали его раненую гордость, подбадривали его, не давая — хоть ему порой и хотелось — раскисать и сдаваться. Но Харви был уверен, что они все понимают, и это ему чертовски не нравилось, перед Алеф он чувствовал себя униженным, лишенным мужественности, предполагал, что окончательно погиб в ее глазах. Разумеется, он находился не в самом худшем состоянии, ему помогали отличные врачи, надежные друзья. Харви думал, что даже если его нога полностью не восстановится, то можно будет научиться «жить с таким физическим недостатком». Но его терзали более сложные чувства, его пожирала громадная жалость к самому себе, и ужасало то, что он, Харви Блэкет, весь такой счастливый и такой любимый, может испытывать этот страх. Нет, никто не должен даже заподозрить, насколько он малодушен, насколько он оказался не готов к первому же испытанию самостоятельной жизни. Раньше Харви часто представлял, как отлично пройдет армейскую службу, как проявит смелость и самоотверженность во время кораблекрушения, как стойко, даже не пикнув, выдержит всяческие лишения, бедность и одиночество. А вышло так, будто это несчастье обрушилось на него несправедливо, лишив разом всех подразумеваемых достоинств, которые он мог бы продемонстрировать в будущем, проявив свою силу. Но безусловно, главный ужас заключался в том, что он сам так нелепо нарвался на эти неприятности.
Алеф сидела напротив Харви в кресле с голубой обивкой и мягкими подлокотниками. За ее спиной, возле маленького письменного стола, стояли его костыли. Длинную темно-коричневую твидовую юбку девушки отлично дополнял светло-коричневый свитер, украшенный по высокому вороту коричневыми бусинками. Во время их разговора о вязальных спицах она прижала сложенные руки к груди и осталась в той смиренной позе, что обычно жутко раздражала Джоан. Алеф взирала на Харви, сдвинув брови и прищурив темные глаза, ее взгляд выражал сдержанное сочувствие. Несомненно, она очень хорошо понимала его. Но в тесной ограниченности их дома, казалось вечно заполненного людьми, имелось мало возможностей для долгих уединенных разговоров. В любом случае, она относилась к его травмированному состоянию с тактичной осторожностью.
— Как тебе квартира Эмиля?
— Luxe, calme et volupté .
— Там тепло?
— О да! А какая там кухня! По-моему, пора мне организовывать вечеринку.
— Как твои дела? Я понимаю, что ничего хорошего, но сам ты в порядке?
Харви понял эту скороговорку.
— Да. Не совсем. В общем, да.
— Как Джоан?
— Надоела, вся исполнена кипучей активности.
— Надолго она обосновалась в твоей квартире?
— Нет, она обожает создавать себе проблемы и всяческие неудобства. Завтра я собираюсь навестить ее. И возможно, заеду к Тессе, выясню, все ли у нее в порядке.
Чувство своеобразной неловкости неизменно пробуждалось в нем, когда он сообщал в этом доме о том, что собирается повидать Тессу Миллен. И не потому, что у него имелись какие-то личные причины, просто Луиза, Алеф и Мой почему-то недолюбливали Тессу. Они никогда не понимали ее. А вот Сефтон ей симпатизировала. Харви не хотел, чтобы его уличили в тайных визитах к Тессе, которые могли быть неверно истолкованы. В итоге он всегда несколько смущенно сообщал о таких планах.
Алеф махнула рукой, выражая или свое согласие, или, возможно, полное безразличие.
— Ты выглядишь усталой, Алеф… у тебя-то все в порядке?
— Более-менее.
— Написала новые стихи?
— Нет.
— Che cosa allora?
— Non so .
— Perché?
— Я просто пребываю в ожидании. Ладно, тебе, наверное, пора идти.
Большинство их разговоров состояло из подобного обмена лаконичными высказываниями, обычно означающими, что общение зашло в тупик, они же при этом оба чувствовали себя поразительно спокойно, даже недостаток уединения, в общем-то, устраивал их. «Похоже, нам вечно суждено носить маски», — заметила однажды Алеф. Но наступали моменты, когда подавленных чувств становилось слишком много, не хватало свежих эмоций, и тогда им приходилось открываться. Они чувствовали, что превосходно понимают друг друга. Но в последнее время они испытывали напряжение из-за того, что откровенность между ними по-прежнему не была абсолютной. «Да, мы все играем, мы — актеры», — говорила Алеф. Однако они оба признавали, что нет в мире ничего более естественного, чем их манера общения. В этот вечер получилось, будто ее усталое равнодушие и его малодушное уныние совпали, слившись воедино, как две встречные волны. Сине-зеленый шелковый шарф, висевший на спинке кресла, спускался на плечо Алеф, подобно наградной ленте. Слегка развернувшись, она накинула его на грудь. Харви подался вперед и взял ее нервную руку.
Доносившиеся сверху голоса свидетельствовали, что чердачное общение Мой и Клемента закончилось и теперь они оживленно болтают на лестнице.
Харви и Алеф поднялись. Он вооружился костылями.
— Она любит Клемента, — сказал Харви.
Алеф открыла дверь в коридор.
— Да, она любит его. А знаешь, судя по всему, Мой скоро станет потрясающей женщиной.
— Доброй ночи, Алеф, — крикнул Клемент, спускаясь по лестнице на помощь Харви.
— Доброй ночи, волшебник, — отозвалась она.