Глава 4
Медовый месяц мы провели на деньги отца моей жены в Соединенных Штатах. До Нью-Йорка плыли на круизном пароходе, затем отправились на Запад по железной дороге. Мы фотографировались на фоне Большого Каньона в Колорадо; ходили по театрам и магазинам в веселом Сан-Франциско; любовались на гигантские секвойи. Незабываемая поездка. Чего нельзя сказать о нашем браке, который с первого дня был сплошным притворством.
Все началось с письма Анжелины. Оно пришло спустя три дня после свадьбы. Еще не распечатав письмо, я ощутил стеснение в груди и уже знал, что находится внутри. Волшебные, удивительные слова! Так значит, наш разговор в Риджентс-парке не был сладким сном! Письмо оказалось кратким, но содержало в себе все. Внизу шла подпись черными чернилами. Анжелина Вьерж. Удивительно, какое пламя и какую боль рождали в моей душе эти буквы!
Оставшиеся три недели стали адом. Не для меня, для бедной Сары. Я, по крайней мере, понимал причину нашей разобщенности. Мы всюду появлялись вместе, но на деле каждый был сам по себе. Пленник и мучитель другого. И скоро наше отчуждение перешло в ненависть. Ночное молчание в спальне нависало над нами и вскоре стало невыносимым. Наверное, я должен был признаться, показать Саре письмо, но душевное состояние жены заботило меня тогда меньше всего. Передо мной в смутной дымке желания висело лицо Анжелины, заслоняя собой каньоны и рассветы, мосты и океаны…
…случилось в последнюю неделю в Портленде, штат Орегон. День выдался дождливым, и милый городок выглядел таким же унылым, как и любое место на свете. Приземистые домишки скрыла дождевая пелена, мостовые превратились в реки, но всего ужаснее была пустота в глазах моей жены. Сара лежала в гостиничной постели и молча смотрела, как я одеваюсь к завтраку. Когда я спросил жену, почему она не встает, голос прозвучал хрипло — за время путешествия я успел отвыкнуть от разговоров. Она посмотрела на меня с таким отвращением и угрозой, что я осекся. Как я мог довести до такого состояния нежную, безответную Сару? Затопившее меня чувство стыда было почти непереносимым. И тем не менее у меня хватило жестокости отбросить его. «Нет аппетита?» — холодно спросил я и, не дожидаясь ответа, вышел из комнаты и спустился вниз.
Я воспользовался отсутствием Сары, чтобы написать очередное письмо Анжелине. Его содержание совершенно изгладилось из моей памяти, впрочем, как и остальных. Мои письма дышали всем пылом юной страсти. Письма Анжелины, которые и сейчас лежат на моем столе, были короче и полны неясных намеков. Я мог только воображать, какие глубины страсти таятся за ее внешне спокойными ответами. Видимо, она ожидала от меня такой же сдержанности, но мои письма были куда многословнее и жарче.
Дописав письмо, я запечатал его, без аппетита съел круассан, запив его черным кофе, и вышел под дождь. Письмо я бережно спрятал в кармане пальто. На обратном пути с почты я заглянул в библиотеку и провел несколько часов за чтением Китса, Водсворта или Кольриджа, точно не помню. Моя избирательная память сохранила воспоминание лишь о затянутом тучами небе и каплях дождя на стекле. Уставившись в окно, я тянул время, и если мои мысли и были чем-то заняты, то уж никак не женщиной с пустыми глазами, оставшейся в гостинице. Я мог думать только об Анжелине. В гостиницу я вернулся, когда стемнело. Сары не было. Она ушла, даже не оставив записки. Наверное, села на поезд, идущий в Нью-Йорк. Я никогда больше ее…
…обнаружил, что калитка открыта, и проскользнул в сад. Никаких изысков: ровный ухоженный газон, цветочная клумба и в самом центре — старая яблоня. Я затворил калитку, оставив позади уличный гул. Мне почудилось, будто я вступил в райские врата. Стояло бабье лето. Солнце сияло, небо отливало синевой, совсем как в тот июньский вечер, казавшийся теперь таким далеким. Воспоминание было таким ярким и четким, что от волнения я задохнулся и слегка пошатнулся, но успел схватиться рукой за угол. И в этот миг я увидел темный силуэт в окне кухни. Мне показалось, что Анжелина тоже заметила меня, и в следующее мгновение она вышла в сад — в белом платье из ситца, таком простом и прекрасном, похожим на ночную сорочку. Голые руки и ноги слегка тронул загар. Сердце выпрыгивало из груди. Я стоял ни жив ни мертв, наблюдая, как Анжелина медленно пересекает лужайку. Она не сводила глаз с яблони. Внезапно я устыдился себя — зачем, незваный и непрошеный, явился я в дом мисс Вьерж? По какому праву разглядываю ее, полуодетую и неприбранную?
Анжелина остановилась у яблони и сорвала с ветки спелый плод. Затем обернулась и протянула яблоко мне. Онемев, я двинулся к ней, под жаркие солнечные лучи. До этого я находился в тени, поэтому на мгновение ослеп, и вот мы стояли рядом, и надо мной, над нами нависали ветви, и в глазах Анжелины я читал то, о чем молчали ее губы.
— Откуси, — прошептала она наконец.
Я уступил ее просьбе, оставив на гладкой кожице сочного плода крошечный кровавый след. Я хотел извиниться и вытереть кровь, но не успел. Анжелина поднесла яблоко к губам и медленно слизнула кровь кончиком…
…проснулся, постель пропахла дешевыми духами. Утро давно прошло, и сквозь шторы пробивался дерзкий солнечный луч. Меня окружала самая скромная обстановка, вид из окна открывался совсем не радостный, но я буквально лопался от гордости. Что бы ни случилось со мной в дальнейшем, девственником я уже не умру. Возможно, мне и не суждено изведать счастье, но, по крайней мере, жизнь я прожил не зря.
К вечеру я валился с ног от усталости. Посетители недовольно морщились, шеф-повар орал, и постепенно мое утреннее воодушевление сошло на нет. После работы я отправился в «Белого медведя», где Ивэн пересказал мне офисные сплетни и шутливо поздравил с обретением мужественности. Домой я явился слегка навеселе и весьма гордый собой.
Свет в комнате был включен, на полу валялась одежда. Я удивленно уставился на разбросанные рубашки и брюки, которые усеивали пол, словно воины поле битвы. Дверца шкафа была распахнута, вешалки пусты. В поисках объяснений я обернулся и увидел Анжелину. Она молча сидела на моей постели.
— Твои простыни пропахли ею, — сказала она наконец.
Я с притворной холодностью пожал плечами.
— Откуда ты узнала?
— Сорока на хвосте принесла. Видел бы ты блаженное выражение своего лица!
Внезапно я разозлился.
— Тебе что за дело? Ты ведь помолвлена, если не ошибаюсь?
— Так ты сделал это из мести? Хотел причинить мне боль?
Я промолчал, внезапно осознав, что она права. Анжелина встала, и я заметил, что она тоже пьяна. Ее прекрасные глаза сузились от вина.
— И ты прекрасно знаешь, что мне за дело до тебя и твоих шлюх!
— Неужели?
Ее пьянящий сладкий аромат бросился мне в ноздри. Она покачнулась…
…с Ивэном потеряли былую задушевность. И виноват в этом был только я один. Я мучился чувством вины. Лучшие друзья должны делиться друг с другом самым сокровенным, а я вот уже целый месяц упрямо молчал о самом драматическом событии в моей короткой жизни. Ивэн ничего не знал обо мне и Анжелине. Иногда мне до смерти хотелось поделиться с ним своим невыносимым счастьем, но в последнюю минуту меня останавливали два обстоятельства: запрет Анжелины и воспоминания о том, как горячо Ивэн уверял меня, что я никогда в жизни больше ее не увижу.
Несмотря на снедающее меня чувство вины, со временем я начал задумываться, а был ли Ивэн откровенен со мной до конца? Иногда мне казалось, что ему есть что скрывать и в словах его прячется некий скрытый смысл. Как выяснилось впоследствии, он был нечестен со мной с самого начала, и со временем менялось не его поведение, а мое восприятие. Поначалу, когда я был с ним предельно откровенен, я наивно полагал, что он отвечает мне тем же. Потом я изменился и тут же заподозрил его в неискренности. Людям свойственно часто становиться жертвами подобного заблуждения, видя в другом лишь собственное отражение.
Впрочем, эти сомнения занимали в моей голове совсем мало места. Я был поглощен своей любовью к Анжелине. Два с половиной месяца совершенного счастья, золотые, волшебные дни…
Вряд ли сегодня я сумею передать всю глубину своих переживаний. Конечно, я мог бы попытаться рассказать о том, что думал и чувствовал в последние месяцы 1891 года. Наверняка и в то блаженное время я бывал печален и раздражен и иногда отказывался от общества Анжелины ради сна в собственной постели, но какими бы разумными ни казались эти объяснения, они не передают того, что происходило в моей душе. Календарь говорит мне, что все началось двадцать второго сентября, а закончилось одиннадцатого декабря. Это означает, что я был отчаянно счастлив восемьдесят дней, или одиннадцать с половиной недель. Два с половиной месяца. Почти две тысячи часов, или семь миллионов секунд. И все же цифры лгут, ибо той осени суждено длиться вечно. Я словно существовал с некоем временном вакууме, и часы, проведенные с Анжелиной, текли не в Лондоне конца девятнадцатого века, а в благословенном раю, где обитают все влюбленные.
Но если числа и даты способны поведать совсем мало о глубине нашего блаженства, места, где мы были вместе, сохранили нашу любовь. Теперь, когда я вспоминаю это благословенное время, перед мысленным взором встает комната в доме двадцать один по Лафф-стрит. На часах шесть или семь утра, солнце только что встало, его серебристые лучи пробиваются сквозь занавески, освещают капельки росы на стеблях травы и листья на нашем древе познания. Бассейны солнечного света расплескались по львиной шкуре на паркете пола, кроваво-красному дивану и потертому креслу любимого дедушки Анжелины, в котором я так любил сидеть в эти сладостные утра, уставясь в огонь и не веря своему невозможному счастью. Как я любил эту комнату с ее старой мебелью! И если бы какой-нибудь доктор Джекилл стер эти мгновения из моей памяти, я надеюсь, нет, верю, что одного взгляда на это кресло хватило бы, чтобы я в тот же миг вспомнил все без остатка: любовь, экстаз, страх, надежду… все!
Бессмысленно описывать наши занятия. Мы делали то, что делают все любовники на свете. Целовались и болтали. Раздевали и ласкали друг друга. И то, что никто не знал о нашем счастье, придавало ему еще большую остроту.
В памяти сохранилось множество сладких воспоминаний о том времени, но хватит и одного. Когда ночью я закрываю глаза, оно приходит ко мне первым. Наверное, когда я вызову его в памяти в свой смертный час, оно в последний раз утешит меня и сделает падение в пустоту не таким одиноким.
На часах три или четыре утра. Я провожаю Анжелину. Совсем недавно наши обнаженные тела прижимались друг к другу, а сердца бились в унисон. Мы кутаемся в плащи. В воздухе висит морось, свет от фонарей придает ей синеватый оттенок. Мы молчим, просто держимся за руки, теребя, сжимая и поглаживая ладони, запястья и пальцы друг друга. Тихо, слышно только эхо наших шагов. Улица пуста, время для нас словно остановилось. Анжелина тихо и, надеюсь, удовлетворенно вздыхает и кладет голову мне на плечо. Я обнимаю ее за талию, и мы молча бредем вперед. Под фонарем я замечаю смутный силуэт. Подойдя ближе, я узнаю констебля, который патрулирует наш район. Он молод, примерно моего возраста. Констебль здоровается, мы что-то бормочем в ответ.
Часом спустя я возвращаюсь обратно, еще чувствуя на губах вкус ее прощального поцелуя, мысли путаются, а тело ломит от приятной истомы. Под фонарем я замечаю уже две фигуры. Второй полицейский, очевидно старше по званию, делает шаг по направлению ко мне. Он что-то говорит, строго и властно, и тогда — и это самая волнующая часть воспоминания! — его молодой коллега кладет полицейскому руку на плечо и говорит: «Все в порядке, сержант. Я знаю этого джентльмена. Он провожал свою невесту домой». Сержант уважительно кивает и отступает назад. Когда он произносит слово «невеста», меня внезапно наполняют безумная гордость и радость, и до самого дома я лелею это чувство и не могу поверить своему счастью.