Книга: Амнезия
Назад: ~~~
Дальше: ~~~

Воспоминания потерявшего память
Глава 5

Я прожил с Ингрид пять лет. Все это время я был влюблен в нее и думал о ней больше, чем о любом другом человеке на свете. Мы спали вместе каждую ночь, обнаженные, бок о бок. Она была первым человеком, которого я видел, просыпаясь, и последним, на кого смотрел, перед тем как заснуть. Иногда за весь день Ингрид оказывалась единственным человеческим существом, с которым я общался. Теперь она ушла из моей жизни, и я вряд ли увижу ее вновь. Что я чувствую? Странно, но, похоже, ничего.
В последний раз Ингрид сидела за этим самым столиком. Десять дней назад. Память уже начинает меркнуть. Я изо всех сил пытаюсь воскресить ее образ, вызвать дух Ингрид, но он куда менее реален, чем свет фонарей, что отражается в хромированной поверхности стола, шелест воды в канале и вкус холодного пива у меня во рту. Она стала прошлым, а прошлое — дальний край, недостижимый берег.
В тот раз тоже было поздно, наверное около полуночи. Официант зажег лампу, и лицо Ингрид оказалось в тени. Я плохо помню, как мы возвращались домой, как поднимались по ступеням, как ложились спать. Не уверен, пожелал ли Ингрид спокойной ночи. Все эти незначительные события сегодня кажутся слишком расплывчатыми и неверными, чтобы назвать их полноценными воспоминаниями. Девять, восемь или семь дней назад я еще помнил их, теперь они стали туманом. Так и вся жизнь. Уходит в туман.
Однако я до сих пор помню, как встретился с Ингрид. Я стою на площадке для игры в сквош и собираюсь подавать. Я совсем загонял противника. Девятнадцатое сентября 1998 года. В Амстердаме я уже четыре дня. Летом моя прошлая жизнь пошла кувырком, однако пару недель назад я начал подозревать, что на деле все сложилось к лучшему. Однако сейчас я могу думать только о зеленом мячике в левой руке, ракетке в правой и размере корта.
Заношу ракетку над головой, и взгляд случайно падает на стену из тонированного стекла сзади. Она стоит за стеной: руки на бедрах, взгляд устремлен прямо на меня. Я мог бы соврать, что в первое мгновение меня поражают ее глаза (говорят же, глаза — зеркало души), и не важно, что наши взгляды встречаются лишь на миллисекунду, к тому же нас разделяет расстояние в два метра и темное стекло. Но дело, конечно, не в глазах.
Если честно, меня привлекает ее тело. Фигура, поза, короткая юбка. Именно внезапно вспыхнувшее желание и изрядная самоуверенность заставляют меня промазать. А вот довести матч до победы помогает злость, когда я вижу, как какой-то малознакомый парень приносит Ингрид напиток и уводит ее с собой. Девять — один.
— Господи Иисусе, — мямлит мой приятель Леон, когда я заканчиваю размазывать его по стенке. — Ну ты даешь!
В душе я спрашиваю, кто эта девушка. Он называет имя.
— Помолвлена с Робертом Мейером. Ты должен знать его. Работает на бирже, приятель Джоритсов.
Я без труда вспоминаю Роберта. Высокий, атлетически сложен. Богатый нагловатый красавчик. Два года назад, когда я проводил в Амстердаме отпуск, взял у меня партию в сквош. Никогда его не любил.
Из душа мы с Леоном направляемся в бар. Вокруг сдвинутых столиков сидят около дюжины знакомых — мои приятели, приятели приятелей. Мужчинам мы пожимаем руки, женщин целуем в щеки. Последней я подхожу к Ингрид.
Вблизи она оказывается не такой уж красавицей — создание дня, не ночи. Русые волосы по плечи затянуты в хвостик. Мелкие, как у ребенка, черты, слегка тронутая летним загаром матовая кожа. Ее нежная, как у нектарина, бархатистость вызывает непреодолимое желание прикоснуться к щеке кончиками пальцев. Яркий облегающий топ (красный, хотя не помню — возможно, розовый или оранжевый) подчеркивает мышцы рук, предплечий, высокую грудь. Я определенно не отказался бы переспать с этой девушкой.
Она спрашивает, кто выиграл.
— Да он просто порвал меня, — вздыхает Леон.
Ингрид недоверчиво поднимает бровь. Я склоняюсь к ее щеке.
— Это правда?
Мои губы касаются нежной кожи. Она пахнет фруктами, нагретыми летним солнцем.
— Глупости, — отмахиваюсь я. — Ты играешь?
Появляется Роберт.
— Ингрид выступала за национальную сборную. Да она от тебя мокрого места не оставит!
Он пожимает мне руку и улыбается. Я улыбаюсь в ответ. Лицо Ингрид остается серьезным.
— Еще неизвестно. У тебя неплохая подача, но не хватает терпения.
— Терпения?
И только теперь я вижу ее глаза: откровенные, шоколадно-коричневые, прямой и уверенный взгляд. Зрачки немного расширяются, когда она переводит взгляд на меня, или мне просто хочется в это верить?
— Я мало наблюдала за твоей игрой, но мне показалось, ты слишком спешил выиграть.
У нее низкий с хрипотцой голос и забавный акцент.
— В игре важно уметь расслабиться, дать противнику возможность сделать неверный шаг.
Я принимаю к сведению ее совет. Следующий час я только молча киваю, слушая разглагольствования Роберта. Он не убирает руки с плеча, коленки или локтя Ингрид — словно боится, что, если отпустит ее хоть на миг, Ингрид взлетит вверх, словно воздушный шарик на ярмарке.
Мое терпение вознаграждено. Когда из бара мы перемещаемся в ресторан, Роберт прощается. Наутро у него назначена важная встреча, и Роберт хочет выспаться.
— Некоторым из нас приходится жить в реальном мире, — многозначительно замечает он мне на прощание. Затем Роберт что-то шепчет на ухо Ингрид и с видом собственника целует ее в губы. Той же ночью она признается мне, что Роберт посоветовал ей не напиваться, и это возмутило Ингрид. Кто он такой, чтобы указывать ей, как себя вести? «Не напейся, детка» — эти слова Роберта открывают передо мной двери, которые при другом раскладе навсегда бы остались закрытыми.
За ужином мы садимся рядом — отчасти это выходит случайно, отчасти намеренно. У страсти свои законы. Я сижу в конце стола. С другой стороны от Ингрид расположился какой-то развязный и пьяный малый. Ведет он себя чем дальше, тем глупее, и мы с Ингрид все чаще недоуменно переглядываемся.
— Кто это? — спрашиваю я Ингрид, когда ее шумный сосед удаляется в уборную.
— Какой-то приятель Роберта, — слегка покраснев, отвечает Ингрид.
Я молча киваю.
В маленьком полутемном ресторане подают эфиопские блюда и французские вина. Ингрид пьет белое, я — красное. После ужина она поворачивается ко мне и закидывает ногу на ногу. Я с сожалением отрываю взгляд от ее бедер. Ингрид в колготках, я — в светлых хлопчатобумажных брюках, и всякий раз, когда наши икры соприкасаются, между нами словно проскакивает электрический заряд. Мы несмело флиртуем друг с другом, но оба уже понимаем, что назад пути нет.
Болтаем о сквоше, общих приятелях, о Голландии и Англии, о ее работе (менеджером по персоналу в большой компьютерной фирме). Я рассказываю Ингрид свою историю. В предыдущие три месяца я успел уволиться, съехать с прежней квартиры, купить фургон и опустошить свой банковский счет. Все мои деньги хранятся в туристских чеках, а имущество — в походном рюкзаке. Я перечисляю названия континентов, стран и городов, где собираюсь побывать.
Ингрид внимает мне с восторгом в глазах.
— Господи, как же я тебе завидую!
— Поехали со мной.
Я говорю это просто — без страсти и надрыва, — но Ингрид не смеется. Она смотрит мне в глаза целую вечность.
— Не искушай меня, — протягивает Ингрид, отводя глаза.
Она сидит вполоборота, пламя свечи играет в зрачках.
— Почему нет?
Я замечаю, что она теребит кольцо.
— Я ведь могу и согласиться.
Ингрид улыбается, и я понимаю, что такие отчаянные поступки — не для нее.
— И когда же мы отправляемся? — спрашивает она.
— Как скажешь. Хочешь завтра?
— Решено.
— Завтра так завтра.
Наши приятели разъезжаются по домам на такси, но Ингрид заявляет, что хочет пройтись пешком. На улице свежо, да и до дома рукой подать. Сегодня я ночую у Леона, который живет в нескольких кварталах от Ингрид. Разумеется, я вызываюсь проводить ее.
Мы молча бредем по темным улицам. Я тревожусь, что не сумею закрепить успех, которого добился в ресторане, что из-за моего молчания возникшая между нами связь рассеется без следа. Поэтому время от времени я пытаюсь начать беседу, но Ингрид лукаво улыбается, и бессмысленные, глупые, неверные фразы застревают в горле. (Позднее я узнаю, что она давно уже все решила и просто растягивала удовольствие — вдыхала ночную прохладу, наслаждалась напряжением, которое предшествует первым прикосновениям.)
У ее дверей я вздыхаю и бормочу что-то неразборчивое. Ингрид меня не слышит (или делает вид, что не слышит). Она возится с замком, входит внутрь, но дверь за собой не закрывает. На несколько секунд я столбенею, потом решаюсь и поднимаюсь по лестнице следом за ней. Когда я вхожу в квартиру и закрываю за собой дверь, Ингрид уже успела снять колготки (и трусики, но об этом я узнаю позже). Она наклоняется подлить молока в кошачью миску. На миг мне в голову приходит странная мысль, что она и не подозревает о моем присутствии.
Я нервно окликаю ее. Ингрид оборачивается и подходит ко мне. На губах ее играет легкая улыбка.

 

Наверняка все это выглядит слишком гладким, чтобы быть правдой. Как всегда, я пересказываю (себе или другим) не то, что было на самом деле, а всего лишь историю событий. Пытаясь писать красиво, излагать события связно, я наверняка искажаю их последовательность и употребляю не те слова, которые мы в действительности произносили. Все эти мелкие детали — вроде того, как Ингрид теребила кольцо — не есть ли выдумки, ненужные украшательства? Ингрид действительно любила (любит?) играть со своими украшениями, и в тот вечер у нее на пальце наверняка красовалось кольцо Роберта. Однако я не уверен, что она теребила именно его кольцо, именно в тот вечер, если это движение вообще имело место. Тогда зачем я пишу о нем? Наверное, потому, что это некий символ, стенографический отчет о том, что кажется самым важным мне сегодняшнему. И если быть честным до конца, еще и потому, что подобными деталями полны все подобные воспоминания. Что поделать, если прошлое принято описывать именно так.

 

В ту ночь мы с Ингрид занимаемся сексом трижды. Утром она спрашивает, когда я уезжаю. Я отвечаю, что еще не решил.
— Если останешься в Амстердаме до вечера, может быть, позвонишь мне? — спрашивает она на прощание и уходит, а я снова засыпаю.
Я остаюсь в квартире Ингрид до ее прихода. Прибираюсь, готовлю ужин. Увидев меня, Ингрид смеется, и мы начинаем целоваться. Я говорю, что никуда без нее не уеду.
— И как же ты выкрутишься? — спрашивает она очень серьезно.
— Украду тебя. Засуну в рюкзак, и все дела.
— Там неудобно.
— Тогда придется мне остаться здесь.
— Гм, а как же мой жених?
— Скажи ему, что расторгаешь помолвку.
Ингрид недоверчиво усмехается.
— Ты не шутишь?
— Нет.
Длинная пауза. Ингрид смотрит на меня удивленно.
— Ладно, — вздыхает она.
И это все.
Моя жизнь меняется в одночасье. Утром я встаю одним человеком, а спать ложусь другим.
Несколько недель я словно парю в воздухе, а затем без боли и сожалений медленно опускаюсь к земле.

 

Чем я занимался эти первые недели? Да почти ничем. Ингрид работала, а я проводил время по собственному усмотрению. В основном болтался по городу и наслаждался своим счастьем. Помню, что погода стояла превосходная. Обычно я просыпался рано, и мы занимались любовью. Потом завтракали, она уходила, а я снова заваливался в постель. Я обожал эти утра: тело сладко ломило после секса; подушка и простыни пахли Ингрид; во рту еще оставался вкус кофе и тостов; солнечные лучи пятнали стены и потолок.
Вставал я поздно, принимал душ, делал бутерброды и отправлялся гулять. Я мог бы воспользоваться велосипедом Ингрид, но мне нравилось передвигаться на своих двоих. Даже с картой я часто сбивался с пути. (Амстердам — странный город, построенный в виде концентрических кругов. В «Падении» Камю сравнивает его с адом, но тогда он казался мне раем. Этот город сразу пришелся мне по душе. Высокие дома, широкие улицы, тихие воды каналов. С первой минуты я ощущал себя здесь как дома. Впрочем, сегодня я думаю, что прав был Камю, а возможно, правы мы оба. Рай и ад — одно и то же место, все зависит от ракурса.)
Я осматривал достопримечательности, если случайно на них набредал, а чаще всего просто бесцельно шлялся по городу, заходил в бары и кафе, читал «Геральд трибьюн», грезил об Ингрид и делал заметки в дневнике. После обеда я отправлялся в Вонделпарк потолкаться среди нудистов и курильщиков марихуаны. Я рассматривал их с сочувствием и удивлением. В отличие от них я не нуждался в стимуляторах, ибо каждый вдох наполнял меня безумной радостью. Я не мог поверить в то, что мир может быть таким щедрым и прекрасным. Почему люди совсем этого не замечают?
Тем не менее я понимал, что когда-нибудь этой безмятежности наступит конец. Я не чувствовал острой нужды заниматься чем-нибудь определенным, да и Ингрид никогда не жаловалась, что я не зарабатываю денег, однако так не могло продолжаться вечно. Еще один день, и я начну подыскивать работу, твердил я себе, но на следующий день все повторялось снова. Пока позволяла погода и Ингрид не выказывала недовольства, я увиливал от принятия решения. Мне не хотелось ничего менять. И только в третью неделю октября я наконец-то занялся поисками.
Мы с Ингрид составили список возможных мест. Как всегда, мы постарались превратить это в игру. Снова стать журналистом? Все местные газеты выходили на голландском, да мне и самому не хотелось снова входить в дверь, за которой притаились почти забытые страхи. Я мог бы устроиться почтальоном, вагоновожатым или смотрителем в парке, но на такую непыльную работу вряд ли взяли бы иностранца. Подумывал и о работе в магазине, пабе или на заводе, но все это я уже проходил и успел люто возненавидеть. Хотелось найти что-нибудь простое и необременительное, но все же не слишком нудное, и чтобы платили не совсем уж жалкие гроши. Наконец Ингрид вспомнила о своем дяде Йоханне — совладельце маленькой строительной компании. На следующий вечер я с ним встретился. После пары бокалов пива и долгой дискуссии о футболе он согласился взять меня к себе с трехмесячным испытательным сроком.
Понемногу работа наладилась. Теперь дни пролетали гораздо быстрее. Я стал разбирать голландский — в основном ругательства и названия инструментов, написал родителям и нескольким друзьям, сообщив новый адрес. Каждый четверг играл в мини-футбол в местном центре досуга. Мне нравилось замечать тонкие различия между жизнью в Амстердаме и Лондоне: здесь на завтрак подавали шоколад и сыр; пабы не закрывались до рассвета; а иногда незнакомые мужчины на улицах по-особенному тебе улыбались.
Работа ничуть не походила на офисную рутину. Утром и в обед я варил кофе, таскал тяжести, пока остальные измеряли, пилили и сверлили дырки. Так продолжалось месяца полтора, пока однажды мне не всучили валик, кисть, несколько банок белой краски и не велели покрасить стену. Стена мансарды оказалась наклонной, с торчащими балками. Не самая сложная работа, но коллег удивил результат. Как выяснилось, у меня талант к покраске стен. Забавно, но меня это обрадовало. Одно из самых любимых моих воспоминаний — первая выкрашенная белым мансарда. Я был предоставлен самому себе, остальные трудились внизу. Стоял сухой ноябрь, и в двух больших окнах, выходящих на юг, отражалось яркое синее небо.
Помню, как солнце слепит и нагревает затылок; до ноздрей доносится слабый запах краски; из маленького, заляпанного белым приемника вещает популярная местная радиостанция. (До сих пор некоторые хиты той осени мгновенно переносят меня на чердак: «Right Here Right Now» или «Believe» приходят на ум первыми.) Помню, как уставал, как смаковал в шесть вечера свой бокал пива, с каким наслаждением целовал Ингрид и стягивал рабочую одежду. Как славно, словно под кайфом, спалось нам тогда после секса.
В те времена я был абсолютным оптимистом. Я жил одним настоящим, думал о будущем, а память была чиста и светла, как стены, которые я красил. О прошлом я не вспоминал вовсе. Прошлое осталось в прошлом и покрылось пылью. Его просто не существовало.
На Рождество я навестил родителей, забил фургон своими пожитками и на пароме вернулся в Амстердам. Новый год мы встретили вместе с Ингрид. И вскоре жизнь постепенно начала входить в колею.
Время шло: с понедельника по воскресенье, от рассвета до заката. Весна, лето, осень, зима и снова весна. Есть и пить, спать и трахаться, зарабатывать и тратить.

 

Я где-то читал, что у каждого есть свой уровень счастья, нечто вроде пульса, который на протяжении жизни остается неизменным. Когда вы влюбляетесь, этот уровень резко повышается, когда разлюбите — снижается. Спустя несколько дней, недель или месяцев после некоего события жизнь ваша возвращается в прежнее русло, в то переходное, мимолетное, неустойчивое состояние, когда на вопрос: «Как дела?» вы отвечаете: «Нормально».
Такой и была моя жизнь на протяжении четырех лет. Нормальной. Я был счастлив и доволен, наверное, впервые в жизни. И что осталось от этого счастья теперь? Смутные воспоминания, ничего больше.
Что мы называем счастьем? Из чего оно складывается? Из отсутствия неприятностей? Когда ты не печален, не испуган, не голоден, не болен; не страдаешь от бессонницы, депрессии или пагубных привычек; не мучаешься прошлым и не тревожишься о будущем? И это все?
Хотите, я скажу вам, что не так со счастьем? Когда вы счастливы, то уже не стремитесь улучшить свою жизнь, и каждый день становится повторением предыдущего. Незаметно, но неотвратимо жизнь начинает терять остроту. Упадок столь очевиден, что его можно выразить математически:
Эйфория + Время = Счастье
Счастье + Время = Удовлетворенность
Удовлетворенность + Время = Самодовольство
Самодовольство + Время = Скука
Впрочем, все эти формулы отражают лишь мое сегодняшнее восприятие. Скажем, я мог бы спросить себя, было ли мое бегство от настоящего постепенным? Да, разочарование копилось где-то внутри, словно гной под гипсовой повязкой, но откуда взялся этот вирус, крошечные семена, которые дали буйные всходы? Как слабое недовольство жизнью мало-помалу превратилось в отвращение? Оглянувшись назад, я наверняка смог бы найти какие-нибудь доказательства своей теории, и мне не пришлось бы ничего придумывать или лгать. Но если бы я принял предложение Ингрид, если бы мы завели детей, я с не меньшим пылом искал бы в прошедших пяти годах ростки нашей душевной близости и моей растущей уверенности в себе. И снова мне не пришлось бы ничего придумывать и лгать. Наше прошлое отбрасывает на настоящее слишком длинную тень. Прошлое похоже на гадалку: оно скажет вам только то, что вы хотите услышать.
Что же до документальных свидетельств, то здесь мои дневники оказались совершенно бесполезны. Они содержали в себе только факты. Места, куда мы ездили в отпуск; подарки, что мы дарили друг другу на дни рождения; мебель, которую покупали; фильмы, которые смотрели; еда, которую ели; журналы, которые читали; музыка, которую слушали. Полы, что я укладывал, двери, которые навесил. Голые, голые факты.
За эти годы случилось еще много чего. В первый год я окончил вечерние курсы электриков и стал больше зарабатывать. Во второй мой друг Леон уехал в Чили. Ингрид начали продвигать по службе, и она стала проводить на работе гораздо больше времени. На третий год у ее сестры случился выкидыш. Фирма Йоханна обанкротилась, и я перешел в большую строительную компанию. На четвертый год отцу удалили яичко. Мы с Ингрид подружились с Гарри, который купил бар в конце квартала. В этом году, моем последнем амстердамском году, лето выдалось на удивление жарким, я сломал лодыжку, а Ингрид сменила работу.

 

Вот и вся история: начало, середина, конец. Перечитывая ее в обратном направлении, я понимал, что она похожа на гигантский список. Перечень событий, пусть и логичный в своей последовательности. Разве этот список отражает жизнь живого человека? А вот для покойника он подойдет в самый раз.
В глаза бросалось и еще кое-что: ограниченность изложения от первого лица. Как если бы вы смотрели на мир только одним глазом: видимость по-прежнему превосходная, но пропадает перспектива. Это история о двух людях, но события излагаются с точки зрения одного. Чем были эти годы для Ингрид?
Может быть, тем же, чем и для меня? В конце концов, разве мы не провели их вместе? Ели одну и ту же еду, дышали одним воздухом. Вечером вместе ложились в постель, а утром вместе вставали. Но разделять постель и разделять сны и мечты — не одно и то же. Двое всегда совокупность единиц. Мы с Ингрид словно поставили у изголовья кровати зеркало, удваивающее наши изображения. У каждого в голове сложился идеальный образ партнера, и со временем эти воображаемые образы стали реальностью. В результате я думаю о нас с Ингрид как о четырех людях: настоящие Ингрид и Джеймс, а рядом с ними пара, которую Ингрид и Джеймс себе придумали.
Какая же Ингрид на самом деле? Смогу ли я вызвать ее в своем воображении при помощи слов? Историй, которые она рассказывала о своем детстве? Выражения ее лица во сне? Я мог бы описать ее запах, повадки, содержимое ее гардероба, но разве это поможет мне проникнуть в ее воспоминания, похитить ее сны? Я даже не знаю, чем был для нее все эти годы. Имею ли я право судить об этом сейчас? Той Ингрид, которая любила меня, больше не существует. Она осталась в прошлом, потерялась во времени. Все, что осталось, — это мои воспоминания о ее уже несуществующем двойнике и ее воспоминания о моем.
Я даже немного ревную ее к этому двойнику. Ведь это его Ингрид любила, вовсе не меня. Чем я стал для нее в конце? Горьким разочарованием, червивым яблоком? Безликим существом, притворявшимся, что любит ее, и в решающую минуту сбросившим маску?

 

Так впервые в своей взрослой жизни я задумался над тем, существую ли вообще. Большую часть времени это подозрение мирно дремало внутри меня, лишь иногда просыпаясь по ночам, безжалостное и невыносимое.
Казалось, что после ухода Ингрид это подозрение, этот страх заменил ее в моей жизни. Он спал со мной в одной постели, сгущался в воздухе надо мной, он прочно засел в моей голове. Он влезал в мои воспоминания и мечты о будущем. Я оглядывался на дни, которые прожил, и удивлялся отсутствию логики. Моя жизнь напоминала мой дневник: сами фразы, как и дни, обладали некой, пусть и весьма поверхностной, ценностью, но в контексте окружающих фраз (дней) создавали не связное повествование (приобретали некий смысл), а, напротив, рождали загадки без ответов, лабиринт без выхода. Иными словами, хаос.
Перелистывая страницы дневника, я вижу, что писал ни о чем. Оглядываясь на прожитые годы, понимаю, что топтался на месте. Страх будит меня посреди ночи — страх того, что вся жизнь так и прошелестит мимо меня, бесследно и бессмысленно.
И все-таки я не всегда был никем. Когда-то я мечтал, надеялся и строил планы. Я был уверен в этом. Я помнил.
Что же случилось с этим юношей, с этим мальчишкой? Где я свернул не на ту дорогу? Что-то нехорошее случилось со мной, но я забыл что.
На деле меняется не цвет воды, а всего лишь ракурс, точка зрения смотрящего. Полночь, я разглядываю воду в канале. Кругом темень, в воде отражается лишь смутное очертание моей головы: лица не видно, края рябят и колеблются. Один вопрос мучит меня. Одна тайна.
Кто я?
Назад: ~~~
Дальше: ~~~