Деньги
Еще не было девяти, когда в понедельник утром мы все собрались в кабинете Майка Макклэтчи, готовые вновь приняться за работу. Мистер Трэпп показал Майку макет декораций для пьесы. Это было одно место действия, которое, что-то поворачивая, можно было превратить в шесть или семь других. Эмерсон Талли смотрел, как действует этот макет, и Оскар Бейли тоже, но никто особенно не радовался ему, да и ничему другому, и я поняла: что-то не ладится.
Мистер Трэпп начертил на полу кабинета расположение декораций в начале пьесы, и мы принялись за работу, а Эмерсон говорил, куда кому становиться и что делать. Так мы работали до половины первого, когда вся труппа, кроме нас с Мамой Девочкой, пошла на ланч.
Кэйт Крэншоу поглядела на Майка и сказала:
— Ну, Майк, рассказывай, что приключилось.
— Боюсь, что от бекеров мы добились не слишком многого, — сказал Майк.
— Цифра, — попросила мисс Крэншоу.
— Нам нужно примерно семьдесят пять тысяч долларов. Я вложил все, что у меня было: около семнадцати тысяч, от десяти бекеров получил еще десять тысяч, и еще три или четыре обещано — но это все. Я рассчитывал, что один-два бекера вложат тысяч по двадцать — тридцать (то есть от группы вкладчиков), но это не произошло и, судя по всему, не произойдет.
— И какие у тебя планы?
— Едем в Филадельфию — это определенно.
— А потом?
— Посмотрим. Если зрителям пьеса понравится, рецензии будут хорошие, мы легко добудем любую сумму, какую только назовем.
— А если плохие?
— Не знаю. Я никогда еще не видел бекеров, которые бы так боялись рискнуть. Мой прием обернулся сплошным провалом.
— Тут есть и моя вина, — сказал Эмерсон Талли.
— Отнюдь нет, — возразил Майк.
— Я не умею разговаривать с такой публикой. Я чувствую, что говорил не то, что надо. Я говорил, что, по-моему, эта пьеса хорошая, но я не знаю, будет ли она иметь успех. Это была моя ошибка, и ведь все они это слышали. Я-то думал, они поймут, что никто не может знать заранее, будет ли новая пьеса иметь успех, но, по-видимому, это их напугало. Прости меня, Майк. Может, тебе снова попробовать — без меня?
— Не нужно; они уже побывали у меня, одного раза вполне достаточно. Остается надеяться на Филадельфию. Премьеру бекеры-скептики не пропустят, и если все пойдет хорошо, они раскошелятся.
Мы поели прямо в кабинете, а когда труппа вернулась, начали репетировать снова. Все понимали: что-то неладно, и все равно старались. А когда мы кончили и стали расходиться, то прощались вполголоса, не так, как обычно.
Когда мы с Мамой Девочкой вернулись в «Пьер», нас ждали письма: мне — от моего отца, и в том же конверте второе, от Питера Боливия Сельское Хозяйство. Мой отец писал, что Оскар Бейли прислал ему магнитофонную запись музыки, но ему пришлось очень долго искать магнитофон, на котором можно ее прослушать. В конце концов он его нашел и музыку прослушал, и в общем доволен, но все же написал Оскару длинное письмо, где говорится, как сделать ее еще лучше. А мой брат в своем письме рассказывал, как он научил нескольких мальчиков-парижан играть в бейсбол, и что один из них, его зовут Джек, потрясно подает. Я решила, что сразу напишу им обоим, отцу и брату. Мне хотелось рассказать моему брату, что я видела потрясную встречу двух команд Национальной лиги, «Ловкачей» и «Гигантов».
Письмо Маме Девочке пришло в огромном конверте из голубой бумаги, которая на ощупь была как шелк. На конверте стояли написанные от руки огромные буквы: Г. Д.
— Ты только послушай, — сказала Мама Девочка. — «Во имя незабываемых дней, во имя нашего прошлого позвони мне, как только получишь это письмо. Вопрос жизни и смерти, но мне самой звонить тебе унизительно, потому что у меня не осталось никаких сомнений в том, что мой звонок будет тебе очень неприятен. Глэд».
— Кто это?
— Глэдис, разумеется. Я ее называла так, когда мы с ней были совсем маленькие. И хватило же наглости послать мне такую оскорбительную записку!
— Позвони ей.
— Никогда! Теперь-то уж я разозлилась на нее по-настоящему.
— Нет, позвони.
— Да чего ради?
— Это вопрос жизни и смерти.
— Это вопрос выеденного яйца — как почти всегда все случаи. Можно мне прочесть твои письма?
— Что за вопрос! Оба передают тебе привет.
Мы поменялись письмами, и я прочла письмо Глэдис Дюбарри. У нее крупный почерк, и она исписала им весь большой, сложенный вдвое квадрат гладкой-гладкой голубой бумаги с тоненькой красной каемочкой по краям. Несколько слов по всей первой странице, несколько — по всей второй, и по всей последней — ее имя.
Зазвонил телефон, и Мама Девочка поговорила с мисс Крэншоу, а потом сказала:
— Я схожу к мисс Крэншоу на минутку.
Когда она ушла, я вытащила из бюро несколько листов бумаги со знаком отеля и начала писать письмо отцу, но пишу я медленно, а сказать мне хотелось в письме так много, что я не смогла написать ничего — только «Дорогой папа, я люблю тебя» — и на этом остановилась.
Я подошла к телефону и взяла трубку, но, пожалуй, не знала даже, что я собираюсь сделать. Пожалуй, на самом деле мне хотелось поговорить со своим отцом, но я знала, что этого мне делать нельзя, и когда телефонистка ответила, мне вспомнился только номер Глэдис Дюбарри, и его я сказала телефонистке.
Сразу после одного гудка трубку подняли — так бывает, когда звонка ждут. Мама Девочка тоже иногда так делает, но большей частью она не берет трубку сразу.
— Глэдис?
— Я. Это ты, Лягушонок?
— Да.
— Ужасно рада твоему звонку, потому что мне нужно поговорить с твоей матерью.
Я не знала, что на это ответить, и сказала:
— Ей пришлось пойти на минутку в одно место тут недалеко по коридору. Она только что получила твое письмо.
— Недалеко по коридору? Но разве в вашем номере нет ванной?
Она становилась похожей на себя, и от этого я себя почувствовала намного лучше.
— Конечно есть, — ответила я. — Она пошла к мисс Крэншоу.
— К кому?
— К Кэйт Крэншоу, величайшей в мире актрисе-педагогу. Она знает все про театр и про что хочешь. Я люблю ее.
— Ты всех любишь.
— А вот и нет — немногих. Нравятся мне многие. А остальных я не знаю.
— А ненавидишь ты кого?
— Никого.
— А я всех ненавижу, — сказала Глэдис.
— Неправда.
— Всех, кроме тебя, Лягушонок. А больше всего я ненавижу себя.
— Неправда.
— Нет, правда.
— Почему?
— Ненавижу — и все. И пожалуй, всегда ненавидела. Мне от себя тошно, и я не знаю, что мне делать.
— Выпей кока-колы.
— Только что пила. Не помогло.
— Тогда сходи в церковь.
— В понедельник? Я и в воскресенье не была.
— А разве нельзя пойти в понедельник?
— Зачем? Ведь там сейчас никого нет.
— Зато есть церковь.
— Ну и что?
— А то, что, если ты пойдешь, ты сможешь помолиться и перестань всех ненавидеть.
— А я не хочу переставать. Мне нравится всех ненавидеть, мне не нравится только, что я ненавижу себя. А потом, в церкви меня всегда разбирает смех.
— Почему? Мне там бывало смешно, только когда я была совсем маленькая. Что с тобой такое, Глэдис?
— Это все Хо виноват — как мы с ним поссорились, так он с тех пор со мной и не разговаривает.
— А ты хочешь, чтобы он с тобой разговаривал?
— Конечно хочу. Ведь мы женаты.
— Так почему ты сама не заговоришь с ним?
— Не могу, слишком будет унизительно.
— А еще что с тобой?
— А разве этого не достаточно? Я всех ненавижу, а Хо со мной не разговаривает.
— У вас еще нет сына?
— Еще нет месяца, как я вышла замуж.
— Ну, тогда дочери.
— Нельзя заиметь сына или дочь за один месяц.
— Можно, если захочешь. Ты просто не хочешь, вот и все.
— Даже если очень хочешь, за месяц — никак нельзя.
— А ты сделай ему сюрприз, он будет страшно рад.
— Вот уж это точно.
— Просто приведи к нему сына за руку, и все будет хорошо.
— Хорошо? За руку? По-моему, Лягушонок, ты не понимаешь в этом ничего.
— Нет, понимаю. Я видела, как это делают: берут за руку маленького мальчика или девочку, которые едва начинают ходить, и подводят к отцу, и тот становится довольный-предовольный и берет ребенка на руки, и они целуются и обнимаются.
— Кто целуется и обнимается?!
— Отец и сын, а потом и мать.
— Где ты это видела? В кино?
— Нет, в собственном доме. Я сама была этим ребенком. Ты тоже так сделай, и Хо станет обнимать и целовать ребенка, а потом и тебя.
— Лягушонок, дай мне теперь, пожалуйста, поговорить с твоей матерью.
— Ее нет.
— Тогда скажи ей, когда она вернется, чтобы она обязательно позвонила мне, хорошо?
— Хорошо. До свидания, Глэдис.
— До свидания, Лягушонок.
Я снова села за письмо к отцу и написала: «Я по тебе скучаю. Я хочу в Париж». Но я знала, что так писать не надо, и все зачеркнула. Теперь письмо было грязное, и я скомкала его и швырнула в корзину для бумаг. Потом я начала писать письмо Маме Девочке — ее ведь тоже не было дома. Я написала: «Позвони Глэдис. С любовью, Лягушонок».
Я положила письмо ей на подушку — она любит находить там свою почту, — огляделась вокруг, поглядела в окно, потом увидала свое письмо на подушке и прочитала его. Оно было короткое, я прочитала его снова, а потом тоже бросила в корзину.
Теперь я написала новое письмо: «Ушла», положила его на подушку и приготовилась спрятаться, как только услышу ключ в двери. Я ждала долго-долго, но ничего не услышала, и когда Мама Девочка вернулась, я и забыла уже, что хотела спрятаться.
Первым делом она взяла с подушки письмо и прочитала его.
— «Ушла»? Как это понимать?
— Это просто такое письмо.
Мама Девочка бросила его в корзину, а потом заметила в ней остальные письма. Она вытащила их и стала читать про себя, а потом прочитала одно из них вслух.
— «Дорогой папа. Я люблю тебя. Я по тебе скучаю. Я хочу в Париж».
И, не глядя на меня, спросила:
— Ты действительно хочешь в Париж?
— Что ты, Мама Девочка, — сказала я, потому что мне не хотелось, чтобы она расстраивалась, но, конечно, мне всегда хотелось в Париж — не просто в Париж, а увидеть отца и брата.
— Почему тогда ты это написала?
— Я не знала, что еще писать.
— «Позвони Глэдис», — прочитала она.
— А правда, почему бы тебе не позвонить ей?
— Потому что не надо ко мне приставать. У меня и без нее хватает хлопот — с тобой, с собой, с пьесой.
— Что случилось, Мама Девочка?
— Мисс Крэншоу пришла одна мысль насчет меня во втором акте, и мы с ней поработали. Потом мы говорили о пьесе и о деньгах, и я страшно расстроилась. Будет ужасно, если в Филадельфии пьеса сойдет со сцены.
Вдруг кто-то очень громко забарабанил в дверь, Мама Девочка даже подпрыгнула. Когда она открыла, она готова была лопнуть от злости.
За дверью стояла Глэдис Дюбарри.
— Как ты смеешь стучать так в мою дверь?
— Теплый прием, нечего сказать!
— Чего тебе здесь надо?
Иногда Мама Девочка может быть самым грубым человеком на свете. Когда так бывает, я на нее ужасно сержусь. Так сержусь, что говорю себе: «Это не моя мама. Моя мама никогда бы так не разговаривала. Это кто-то другой. Меня украли у моей мамы, когда я была совсем маленькая. И украла меня эта женщина, кто она — я не знаю. Она мне совсем чужая, я ее видеть больше не могу. Я хочу найти свою настоящую маму». Но уже через секунду — иногда даже до того, как перестану сердиться, — я больше не думаю, что она украла меня, я знаю, что она моя настоящая мама, и мне хочется, чтобы она не была такой грубой.
— Мне хочется, чтобы ты не была такой грубой, — сказала я.
— А какой, по-твоему, я должна быть, если в мою дверь стучат так, будто я преступница?
— Я и не думала тебя пугать, — заговорила Глэдис, — но когда я вышла из лифта, следом за мной вышел мужчина, который до этого говорил, чтобы его выпустили на двадцать пятом, и я испугалась. Я побежала к вам, и еще спасибо тебе, что ты так быстро открыла. Может, он и сейчас там в коридоре.
— Ах, боже мой, ты и твои поклонники! — воскликнула Мама Девочка. Она распахнула дверь настежь и шагнула в коридор. — Мисс Неотразимая, выйдите и убедитесь сами.
— Пожалуйста, не разговаривай со мной таким жутким тоном.
— Выходи, выходи!
— Ой, вернись в комнату и перестань задираться!
— Ну что ж, если не выйдешь, можешь одна располагаться здесь на жительство, — сказала Мама Девочка, подождала секунду, а потом повернулась и пошла прочь.
— Мама Девочка! — позвала я. Но она не остановилась, и я страшно разозлилась на нее.
— Ох, Лягушонок, — сказала Глэдис, — извини меня, пожалуйста. Мне очень стыдно, но ведь правда, мужчина шел за мной! Пожалуйста, дай мне закрыть дверь.
Глэдис закрыла дверь и минутку постояла, прислушиваясь. Когда она повернулась ко мне, ее губы дрожали, и мне стало ее очень жалко.
— Что случилось с твоей матерью, Лягушонок? Ссоры у нас с ней бывали и раньше, но сумасшедшей я ее не видела никогда. Что с ней?
— Она переживает из-за пьесы.
— А что с пьесой?
Но теперь Глэдис плакала, как будто она маленькая девочка, а не взрослая, ужасно богатая замужняя женщина, жена доктора по имени Хобарт Таппенс.
— Глэдис, — сказала я, — пожалуйста, перестань плакать.
— Не могу. Все меня ненавидят.
— Я тебя не ненавижу.
— Все — кроме тебя, Лягушонок. Большущее тебе спасибо за то, что ты мой единственный верный друг. Я-то думала, мой единственный верный друг — твоя мать, но это было и прошло. Благодарение Богу за то, что твоя мать тебя родила. Если у меня будет сын и он окажется достойным тебя, мне хотелось бы, чтобы ты стала его женой.
— О’кей, — сказала я. — Когда ты думаешь его раздобыть?
— Вот об этом-то я и пришла посоветоваться с твоей матерью, но ведь ты видела, как она ко мне отнеслась.
— Это она не нарочно. Она расстроенная. Она ужасно переживает.
— Из-за чего? Из-за чего ей переживать? Она вышла замуж еще совсем девчонкой. У нее был чудесный муж, который носил ее на руках. Известный композитор, а не врач, не человек с пилюлями в карманах. У нее красавец сын. У нее очаровательная дочь. Развелась она еще красивой молодой женщиной. Так из-за чего, спрашивается, ей переживать?
— Из-за своего счастливого случая.
— Счастливого случая? Она свой счастливый случай упустила давным-давно. Во-первых, чего я никогда не пойму, так это как она ухитрилась женить на себе твоего отца.
— Глэдис Дюбарри, сейчас же возьми свои слова обратно!
— Хорошо, Лягушонок. Извини меня. Беру. Ты меня прощаешь?
— Прощаю, но почему все взрослые такие подлые?
— Не знаю, но ведь происходит что-то жуткое: я вот-вот стану матерью, а мой муж и разговаривать со мной не хочет. Вот я и пришла просить твою мать пойти и сказать ему.
— Что сказать?
— Что я беременна.
— Что-что?
— Что я стану матерью.
— С какого дня?
— С первой ночи моего замужества — но узнала я об этом только с неделю назад. Конечно, я не была еще уверена. Иногда бывает ложная тревога, и я ждала, но оказалось, что на этот раз тревога не ложная. Я пошла к врачу, и он сказал мне.
— Хо знает?
— Откуда? Мы же не разговариваем. За целый месяц мы были мужем и женой только раз, и с тех пор мы не перестаем ссориться. Я вовсе не собиралась стать матерью. Ты единственный человек, которому я про это рассказала. Я пришла рассказать об этом твоей матери, но ведь она со мной даже не поздоровалась. Я в панике, Лягушонок, я не знаю, что делать.
— Когда ты станешь матерью?
— Если все пойдет гладко, то где-то в апреле-мае следующего года.
— А поскорей нельзя?
— Нельзя. Я не уверена даже, что я вообще этого хочу.
— Не уверена, что хочешь иметь сына или дочку?
— Не уверена. Мой муж меня не любит.
— Неправда, он очень любит тебя.
— Правда, Лягушонок?
— Да, любит, и ты это знаешь.
— Но тогда почему он не хочет со мной разговаривать?
— Потому что он хочет, чтобы теперь, когда ты стала его женой, ты переменилась.
— Как?
— Хочет, чтобы ты была женой ему.
— Но я и есть его жена.
— По-настоящему.
— Ну уж если я ему жена не по-настоящему, то я вообще не знаю, как это — по-настоящему. Не знаю даже, хочу ли я тогда вообще быть его женой.
— Ты должна быть ею.
— Зачем?
— Для твоего сына — или дочери.
— Ты права, — сказала Глэдис. — Мне надо этому научиться. Интересно, думает ли она вообще возвращаться и когда?
— Я думаю, она у мисс Крэншоу.
— Ты не можешь позвонить и сказать ей, что я прошу извинить меня и очень хочу, чтобы она вернулась?
— А ты сама ей позвони.
— Не могу, Лягушонок: ведь меня так унизили.
— Не придумывай. Позвони ей сама.
Глэдис попросила телефонистку соединить ее с мисс Крэншоу, но Мамы Девочки там не оказалось. Мисс Крэншоу пригласила нас на чай.
— Хорошо, — сказала я, — но я начинаю беспокоиться. Пожалуй, надо оставить записку, чтобы она знала, где мы.
Глэдис написала записку и положила ее к Маме Девочке на подушку, и я повела ее к мисс Крэншоу.
— Я столько о вас слышала, — сказала Глэдис.
— Но где же твоя мама, Сверкунчик? — спросила мисс Крэншоу.
— Внизу, — ответила я, — пьет кофе, потому что очень переживает из-за пьесы.
— Мы все переживаем, — сказала, обращаясь к Глэдис, мисс Крэншоу.
— А разве это не хорошая пьеса?
— Чудесная, только мы не можем набрать денег, чтобы показать ее в Нью-Йорке. На пробные гастроли в Филадельфии хватит — но и только.
Мисс Крэншоу налила нам всем чаю, и мы начали пить его с пирожными и печеньем, но мне ни от чего не было удовольствия, даже от ромового торта.
— Что с тобой, Сверкунчик? — спросила мисс Крэншоу.
— Что-то хочется пойти к себе и вздремнуть.
— Это правда?
— Да.
— Ключ у тебя с собой?
— С собой.
— Ну что ж, тогда иди. А мы, если ты не против, побудем здесь — да, миссис Таппенс?
— Да, мне хотелось бы побыть у вас, если можно.
— Господи, о чем разговор! — сказала мисс Крэншоу. — Я очень рада вас видеть.
— Серьезно? — спросила Глэдис. Она была в диком восторге.
Я пошла к себе в номер и растянулась на постели. Я очень жалела, что мы с Мамой Девочкой не дома на Макарони-лейн. Жалела, что я не в Париже с отцом и братом. Жалела, что мы не в Париже все вчетвером. Жалела, что мы вчетвером не в доме на Макарони-лейн. Жалела, что нас не пятеро, а четверо. Жалела, что нас не шесть, не семь и не восемь. Мне были позарез нужны миленькие братишка и сестренка, а потом еще братишка и еще сестренка. Я жалела, что взрослым приходится столько переживать.
Я жалела, что мне так не нравится играть в пьесе — а мне не нравилось. Иногда не очень не нравилось. Иногда даже почти нравилось, но иногда не нравилось больше всего на свете. Я ведь никогда не собиралась играть в пьесе. Я жалела, что тогда поговорила по телефону с Майком Макклэтчи, потому что, если бы я не поговорила, он не услышал бы мой голос, а ведь в пьесу я попала именно из-за голоса! Я жалела, что мой голос не меняется. У моей мамы он меняется все время. Иногда ее голос — сама любовь, но иногда нет. Иногда он жизнерадостный и звенит смехом, но иногда он усталый и очень злой. Я жалела, что у меня вообще есть голос. Я никогда не собиралась учиться разговаривать и выделывать разное на сцене, перед людьми. Мне не нужно было ничего, кроме моего отца, моей матери, моего брата и моих друзей.
Я не могла заснуть и не могла радоваться тому, что участвую в пьесе. Мама Девочка сберегла все газетные истории про нее и про меня, со всеми фотографиями, но меня они не радовали. А что, если мне встать, спуститься в кафе и сказать: «Мама Девочка, я не буду играть в пьесе»? Могла бы я сделать это?
Нет, конечно нет — и я подумала, что лучше я изо всех сил постараюсь этому радоваться. Но как я ни старалась, все равно не могла. Через некоторое время, правда, я хоть и не начала радоваться, но перестала так огорчаться.
Я встала, вышла из комнаты и направилась к лифту. Нажала кнопку, и скоро лифт приехал, и я вошла в него. Я отправилась в кафе, и конечно: Мама Девочка сидела в одном из кубиков, распивала кофе и дымила «Парламентом». Я вошла и села напротив. Я улыбнулась, и она улыбнулась, а потом она протянула руку через стол и взяла мою.
— Мне так стыдно, — призналась она. — Не понимаю, что на меня нашло. Хочешь чего-нибудь?
— Нет.
— Ну пожалуйста. Мороженого?
— Хорошо.
Мама Девочка позвала официантку (Рози не работала), и та принесла мне мороженого.
Потом, вместо того чтобы подняться наверх, мы пошли гулять по улицам. Мы вернулись, когда уже настала ночь, совсем уставшие, и тут же легли, и я заснула.
На другой день мы чувствовали себя много лучше и поработали на славу.