Что гость рассказал о себе
…июня 179…
Мы встречаемся в давно пустующей пастушьей хижине на краю горного луга, принадлежащего поместью. Я разрешила Адаму жить в ней, а не в лесу, как зверь. У него неприятная манера есть, как дикарь, руками, рассыпая повсюду крошки. Он не употребляет мясного, даже сушеной рыбы. Сыр, виноград, вино он еще возьмет, но только совсем немного. Скупо благодарит за принесенное, но ест, не испытывая никакого удовольствия. Пища, которую он добывает себе сам, немногим отличается от того, чем кормятся животные и чем питалась я во время жизни в лесу: орехи, ягоды, даже дикие травы. Я предлагаю принести что-нибудь из вещей — койку, фонарь, стол и стулья, — но он отказывается от этих даров. В одном углу у него охапка соломы — и лучшего ложа ему не надо. Не принимает он и одежду, которую я предлагаю: кое-что из старого платья Виктора, и ходит такой же растрепанный и немытый, как в день нашей первой встречи. Он похож на лесного зверя, на короткое время нашедшего пристанище в этой полуразвалюхе. Алу ведет себя с ним странно. Долгое время она держалась от него на расстоянии и, настороженно подняв голову, не спускала с него пристального взгляда, словно изучая. Со своей стороны, Адам не обращал на нее внимания, даже когда она пролетала над ним, чтобы устроиться у него над головой. А потом однажды он протянул ей орех. Она осторожно подскакала к нему и взяла его, позволив Адаму погладить ее пальцем по шее. После этого случая она садилась с ним рядом, смотрела, подняв голову, ему в лицо и тихонько ворковала.
Приходя, я никогда не бываю уверена, что застану его в хижине. Если он там, мы можем просидеть вместе целый час и не обмолвиться ни словом. И все же я никогда не ухожу, чувствуя, что и молчание позволяет мне лучше узнать этого странного человека. Даже к его чудовищному уродству я привыкла и больше не отвожу глаз от его лица. Теперь он при мне сидит, не закрывая лица платком, с непокрытой головой, зная, что не оскорбляет моих чувств своим видом. Удивительно, насколько ужасное — это, по большому счету, просто неожиданное. Я уверяю его, что его вид больше не способен вызвать у меня отвращения, но он продолжает извиняться за то, что мне приходится терпеть его уродство.
Наконец, хотя бы для того, чтобы он перестал дичиться, я решила прямо заговорить о том, что препятствием стояло между нами. Мы сидим на полу хижины, разложив перед собой скромную еду и трапезничая, как давние друзья. Я спрашиваю:
— Вы так и не расскажете мне, что вас так изуродовало?
— Вы действительно хотите знать?
— Хочу.
Он долго думает, прежде чем ответить.
— Я уже говорил, что виной тому несчастный случай. Я расскажу, что это был за «несчастный случай». Это произошло, когда мы с Виктором вместе работали в Ингольштадте. Он никогда не рассказывал об этом исследовании?
— Только однажды. У нас дома собралось множество гостей, и он коротко рассказал о своей работе.
— Что же он рассказал?
Хотя Адам внешне бесстрастен, сразу чувствую, что он с напряженным интересом ждет ответа.
— Он демонстрировал нам некоторые анатомические образцы, которые забальзамировал.
— А что еще?
— Представлял, будто оживляет их.
— И ему не было стыдно? — буквально рычит он.
— Напротив. Он считал это достижением.
— А что те, кто смотрел на это? У них это зрелище не вызвало возмущения?
— Они тоже видели в этом своего рода победу.
Из его груди вырывается стон, заставляя меня вздрогнуть; я отодвигаюсь, боясь, что он не владеет собой. Бия себя по голове, он кричит:
— По какому праву? По какому праву?
Они не заслуживают того, чтобы жить.
— Умоляю, я хотела бы знать, отчего это выводит вас из себя.
— Тогда слушайте и все поймете. Наше сотрудничество было своеобразным. Виктор был зачинателем, но без меня он никогда не смог бы осуществить свою работу. Ибо, видите ли, на определенном этапе его исследования перешагнули границы обычного научного интереса. Они стали опасны как для тела, так и для того, что вы называете душой. Виктора всячески уговаривали прекратить эксперименты, но он не мог пойти на это. Его влекло стремление познать тайну власти, которую Провидение в своей мудрости не дало человеку. Я говорю о власти над жизнью и смертью. Ограничься он опытами на низших животных, неразумных тварях, которые могут лишь безмолвно страдать, не спрашивая, на каком основании содеется с ними подобное, уже и это было бы безнравственно. Но в конце концов я стал объектом его любопытства; я стал для него…
Тут он обрывает свою речь и надолго погружается в задумчивое молчание. Я понимаю, что он имеет в виду. Подопытным животным. Наконец он возобновляет рассказ, зная, что я его поняла.
— Я один заплатил ужасную цену за его необоснованную самонадеянность. Виктор несет ответственность за то, что вы видите перед собой отвратительное существо. Катастрофа, о которой я говорю, — это ни более ни менее как сама моя жизнь, то, во что я превратился, все мои страдания. Теперь вам должно быть ясно, почему я ненавижу его.
— Но как это произошло?
— Я уже говорил, что Виктор и я работали вместе. Но большую часть своих опытов надо мной он проводил, когда я, к счастью, находился без сознания. Для нас обоих было бы гораздо лучше, оставь он меня в этом состоянии. Я был бы рад, если бы он просто использовал меня, а потом позволил умереть, не выводя из бесчувственного забытья, в котором я находился; и его теперь не мучила бы совесть. Но он решил разбудить меня.
Губы его не шевелятся, но его голос звучит в ушах:
Просил ли я, чтоб Ты меня, Господь,
Из персти Человеком сотворил?
Молил я разве, чтоб меня из тьмы извлек?..
— Вы знаете эти слова? — изумляется он.
Конечно, я знаю.
— Это Мильтон, — отвечаю. — Слова Адама, обращенные к Богу.
— Да, слова первого Адама. А я второй Адам, сотворенный меньшим богом, запертый в ловушке двойственной природы — человеческой и… неодушевленной вещи. Вы сказали, что знаете эти слова, но можете ли вы знать их истинный смысл? Даже сам поэт не смог бы представить себе ужас пробуждающегося сознания. Как это темное вещество Природы, первичный прах, восстает, чтобы осознать себя, говорить, вопрошать, стремиться! Я, дорогой друг, был человеком, получившим новую жизнь, вырванным из тьмы против воли, ничего не ведающим о том, чем я мог быть прежде, там, тогда, до начала времени. Я пробудился, чтобы обнаружить: я — неудачное творение жестокого бога, своего рода живая игрушка. Я представлял собой хаос полусформированной материи, грубо вытолкнутый в гущу жизни. Но рядом со мною не было матери, которая бы смягчила это жестокое соприкосновение с миром, — ни хотя бы, как в вашем случае, заботливой повитухи, заменившей вам умершую мать. Пробудившись, я оказался совершенно один. Вокруг меня царило смешение тени и звука. И среди этой грохочущей сумятицы мое сознание, несмотря на чуткость ко всем ощущениям, было tabula rasa: ничему я не знал имени. Моя собственная рука перед глазами была чуждой и безымянной вещью. Кому она принадлежала, мне или иному существу? Каково ее назначение? Комната, где я стоял, — и которую я даже не мог соотнести с понятием «комнаты», — была зловещей, зияющей пещерой, полной неведомых форм. Двигаясь между ними, я ударялся о предметы обстановки, окружавшие меня. Я шел ощупью, падал; острые углы ранили мою плоть. Только чисто звериные импульсы вспыхивали в глубинах моего сознания. Боль я мог чувствовать — мучительную боль, заставлявшую меня кидаться то в одну, то в другую сторону. Каждый дюйм плоти горел, как открытая рана; голова пылала от лихорадки… и в то же время я продрог до костей. Все тело тряслось, словно в приступе малярии. Движимый каким-то импульсом, мало отличавшимся от примитивного мышечного рефлекса, я искал способа согреть дрожащее тело и закутался в попавшее под руку тряпье. Это мало согрело меня, дрожавшего не столько от холода, сколько от потрясения; зубы стучали, и я не мог унять их клацание. Вам не под силу и отдаленно представить мое тогдашнее состояние; я и сам с трудом вспоминаю его иначе, как дикий хаос ощущений. Самый факт того, что теперь я могу пользоваться словом, служит желанным барьером между мною и тем первоначальным сумбуром в сознании, когда смысл вещей был для меня ничем не обозначен. Единственные знаки, понятные зверю в глубине нашего мозга, — это свет и тьма. Тьма — это опасность, свет же зовет: «Иди ко мне!» Свет — это тепло и безопасность. Потому я бросился к единственному светлому пятну в темноте комнаты. В конце коридора я заметил дверь, из-под которой сочился свет дня; я бросился в нее, она открылась в ослепительный дневной мир. Не могу сказать, почему я решил окунуться в этот мельтешащий хаос. Голова кружилась; шатаясь, я побежал, не выбирая направления, но тем не менее бежал, пока силы не оставили меня. Потом… я плохо помню, что было потом; у памяти не было слов, чтобы зафиксировать, что я пережил. Не могу сказать, сколько времени я блуждал: день или месяцы. Само понятие времени для меня еще не существовало. И существует ли оно для скалы или для волны в море? Представляет ли мертвец, сколько времени утекло?
Я внимательно слушаю, ловлю каждое его слово, но плохо понимаю, о чем он ведет речь.
— И вы считаете Виктора виновным в том, что страдаете амнезией?
— Амнезия! Но что я должен помнить?
— Я имею в виду вашу прежнюю жизнь, до знакомства с Виктором.
— Прежнюю… Вы не понимаете всего ужаса, заключенного для меня в этом слове. Прежней жизни нет. Вместе нее тьма, пустота, бездна.
— Вы не можете вспомнить себя, своей семьи?..
— Вспоминать нечего! Я — нечто, находящееся по другую сторону смерти, я отрезан, отключен от памяти. О, как мне объяснить, чтобы вы поняли?
Он погрузился в молчание.
— Адам… кто вы? — Вопрос звучит в моих мыслях. Я не произношу его вслух.
— Вы бы хотели знать, кто я? — спрашивает он.
— Да.
Он яростно трет лоб, потом бормочет:
— Тогда скоро узнаете.
…июня 179…
По временам даже ветхая пастушья хижина кажется ему узилищем; он становится беспокоен, стремится на волю, словно боится, что на него могут напасть. Мы устраиваем дальние прогулки в лес, хотя всегда выбираем нехоженые тропинки; Адам научился прятаться от людских глаз. Если приближается путник или мы встречаем пастухов с их отарами, то укрываемся за скалой или деревом, пока они не пройдут и путь снова окажется свободным.
Он знает множество мест, где мы можем проводить целые дни, оставаясь незамеченными; ему нравится водить меня туда, так он проявляет свое гостеприимство. Он приносит мне фрукты, орехи и чистую родниковую воду. Он спрашивает, пойду ли я с ним в место, находящееся в нескольких днях пути отсюда, которое он считает своим настоящим домом, — среди пещер Монтанвера. Отважусь ли я пойти с ним?
…июня 179…
Иногда, когда я с ним, я вновь чувствую близость к сердцу Природы, как во времена моей жизни в лесу. Его присутствие не мешает возвышенным мыслям посещать меня — ибо оно не похоже на человеческое. Я уверена, что он тайком разговаривает с Алу; я видела, как они устремляют сосредоточенный взгляд друг на друга, птица склоняет голову набок, как она делает, прислушиваясь к незнакомому звуку. Видела, как он впивается взглядом в горного козла, стоящего над нами на скале, и тот внимательно смотрит на него. Не потому ли он так неумолимо притягивает меня, что кажется полузверем? Не удивительная ли его невинность меня восхищает? Бесспорно, в нем больше природной неиспорченности, чем во всех говорунах, что мне встречались. Тем не менее иной раз я боюсь, что его необузданность вырвется на волю и тогда мне не совладать с ним. Часто мне приходится напоминать самой себе о тех мгновениях, когда я смотрела в глаза рыси, не зная, чем она ответит.
Этим утром мы встречаемся рано и уходим на целый день; он ведет меня на рудник, где добывался горный хрусталь и откуда виден высящийся вдалеке Монбюе. Некоторое время мы сидим, молча наблюдая за желтыми вспышками молнии над затянутой облаками вершиной. Молчание длится долго, но я знаю, что в голове у него выстраиваются какие-то мысли. Отмечаю про себя, насколько всем своим видом он напоминает этот изломанный пейзаж, где ему, видно, так легко и свободно. Он тоже огромен и уродливо непропорционален, словно скроен из множества первых попавшихся под руку фрагментов. Бывает, я чувствую, что он ежеминутно совершает внутренние усилия, чтобы не распасться на части. Такие каменистые груды часто оставляет после себя прокатившаяся лавина, увлекая вниз обломки скал и ледниковые валуны, которые остаются лежать внизу на века, пока стихии не разгладят их и не покроют почвой и растительностью.
— Вы спрашивали, кто я, — произносит он наконец, — Мне трудно подобрать слова. Но есть другие способы высказаться, — Он достает из внутреннего кармана куртки грязный сверток, — Как вы помните, когда я рассказывал о комнате, где я очнулся и впервые увидел свет, я упомянул о тряпке, в которую завернулся, чтобы согреться. Случайность, как будто, пустяк, но она дала ключ к тайне моего существования. Тряпка оказалась рабочим халатом. Вот он. Спустя несколько дней я обнаружил в одном из карманов кое-какие вещи. Поначалу они казались мне такими же бессмысленными, как весь остальной грязный, бестолковый мир; но какой-то инстинкт подсказал мне оставить их. И со временем они заговорили.
Он разворачивает грязный халат и достает из него пару драных матерчатых перчаток; некогда белые, теперь они все покрыты пятнами. Обращаю внимание, как бережно он обращается с ними, хотя, по мне, они годятся лишь на то, чтобы их выбросить. Вижу, в халате есть еще одна вещь. На мгновение глаза выдают мою панику. Я вздрагиваю, мне кажется, что я вижу там хирургические щипцы. Адам замечает мой страх.
— Да, вы правы. И я, точно так же, как вы, был обезображен при рождении. Это коготь, оставивший на мне свою отметину. Узнаете его, Элизабет?
Предмет совершенно не похож на тот, который, как мне кажется, я видела тогда. Это небольшой узкий нож. Я знаю, как он называется, только потому, что это сказал мне Виктор.
— Полагаю, это скальпель хирурга.
Он кладет скальпель между нами на пол.
— А знаете ли вы, для чего он предназначен?
— Чтобы лечить тело.
— Скажите лучше, чтобы мучить тело! — неожиданно рычит он, — Это инструмент злодейства. Позвольте мне поведать мою историю так, как ее не выразят никакие слова.
Он протягивает руку к моей, я гляжу на его ладонь. Вдвое больше моей, она вся покрыта швами и рубцами. Когда мы встретились впервые, я невольно съежилась при виде этой протянутой ко мне пародии на руку. Сейчас я могу смотреть на нее с состраданием. Хотя рука коряво скроена, в ней, несомненно, заключена огромная сила; можно ли надеяться, что она не раздавит мою? Я кладу свои крохотные пальцы на его ладонь; он нежно сжимает их; вот так мы впервые коснулись друг друга.
Элизабет… прекрасная Элизабет!
Я вздрагиваю и краснею до корней волос. Но страха нет. Странное ощущение собственной смелости, опасности, близости — будто трогаешь лапу льва. Я доверилась загадочной силе и жду, что произойдет дальше.
Он прижимает мою ладонь к ножу. Я замечаю небольшую выцветшую татуировку на тыльной стороне его правой руки. Я уже замечала ее прежде, но не приглядывалась к ней. Делаю это сейчас, и сердце у меня холодеет. Татуировка изображает корабельный якорь и под ним надпись: «Мэри Роуз». Я вопросительно поднимаю глаза; но прежде, чем успеваю сообразить, слышу оглушительный гул, как колокольный. Не звук, а давление вибрирующего воздуха со всех сторон. В глазах все расплывается, как при опьянении. Комнатенка начинает кружиться; стены исчезают; я нахожусь в другом помещении, темном, сыром и зловонном. Рука опирается о влажную стену из грубого камня. Вонь такая, что трудно дышать. В центре темного пространства вижу свечи, горящие на железном обруче, подвешенном к потолку. В круге желтого света от свечей стоит человек спиной ко мне. Он углубился в какое-то занятие и не замечает ничего вокруг. Помимо воли приближаюсь к нему: скольжу по каменному полу, влекомая какой-то силой. Увидев, чем он занимается, едва сдерживаю крик. На столе перед ним ужасным видением лежит человек; он гол и недвижим, как труп, его плоть могильного синевато-серого цвета. От тела на столе лишь половина. Под одним плечом нет руки; одна нога заканчивается у колена. Лицо представляет собой лохмотья разлагающейся ткани, отвернутые в сторону, так что виден белый череп. Человек, склонившийся над трупом, занят тем, что натягивает лоскут кожи на обнаженные сухожилия подбородка и шеи. Он очень тщательно подгоняет плоть к костям, подрезает тут и там, подтягивает мышцы, подпиливает кость. Он работает виртуозно, как скульптор, материалом для которого служит человеческая плоть, но зрелище поражает своей фантастичностью. Хочу закричать: «Прекрати!» Но голоса нет. Отворачиваюсь, чтобы не видеть этот кошмар. Путь мне преграждает другой стол; на нем… Боже милосердный, что это? Груда останков животных, расчлененные звери — и части тел, принадлежащих, как вижу, отнюдь не животным. Куда я попала, на безумную бойню? Бежать, бежать! Бросаюсь к двери, но она заперта. Оборачиваюсь и вижу: человек у стола оторвался от своего занятия. Поднял глаза, словно услышал шум в помещении. Отвожу глаза, не желая видеть его лица…
Смотри! Ты должна это видеть!
Изо всех сил стараясь не смотреть, прихожу в себя — измученная и дрожащая лежу на груди Адама. Руки под курткой вцепились в него, словно если разожму их, то упаду с огромной высоты. Он старается успокоить меня, но его прикосновение отвратительно. Исходящий от него запах гниения нестерпим. Отодвигаюсь от него. Как ни сдерживаюсь, тошнота подступает к горлу.
— Вот так я узнал о своем происхождении, — говорит Адам, — Найденные вещи поведали. Лезвие, халат. Перчатки рассказали свою историю. И о человеке, который пользовался ими. Я надел их, и мои руки стали теми руками. Прежде чем я обрел дар языка, эти картины заполняли мое сознание.
— Во имя всего святого… кто вы, Адам?
— Лучше спросите, что я такое.
— Тогда что вы такое?
Как вы видели…
— Но я не знаю, что я видела.
— Я…
— Что?
…произведение человеческих рук…
Непонимающе смотрю на него.
— Произведение?..
…а не рожден женщиной.
— Но это невозможно.
Пересиливая себя, беру его руку в свою; переворачиваю, чтобы рассмотреть тыльную сторону. Наколка в виде корабельного якоря.
— Эта татуировка… откуда она у вас?
— Не помню.
— Может, вы когда-то были моряком?
— Никогда не был. Это не моя наколка.
— В таком случае чья же?
— Неужели никак не поймете? — нетерпеливо стонет он. — Рука не моя. Все не мое. Бывает, что вся плоть и жилы моего тела кричат мне голосами других существ, мертвецов, что вновь живут во мне. Эта рука, плечо, палец… мозг. Будто идешь по кладбищу, и из каждой могилы доносятся голоса, выкрикивающие свои имена. Можете вообразить, каково это, узнать, кто ты? Вещь? Артефакт?
— Я правда не могу этого понять.
— Вы видели! Не притворяйтесь, что не видели.
— Я видела Виктора… так мне показалось.
Я уже усвоила, что его глаза, как глаза зверей, не обладают выразительностью человеческих. Они способны только на непроницаемый взгляд. И, как в случае со зверями, с огромным сожалением понимаешь, что их чувства должны быть сокрыты от тебя. Если он испытывает боль, должно быть больно и тебе; он этого не покажет. Если он грустит, то и тебе должно быть грустно; слез ты не увидишь. То, что я чувствую сейчас, будучи рядом с ним, — это невыносимая мука.
— Хватит! — кричу я, — Пожалуйста, прекратите!
Услышав мой крик, Алу, которая ждет снаружи, вспархивает и с тревожными воплями кружит у входа в пещеру. Жгучие слезы слепят глаза, и, выбежав из пещеры и следуя за ней, я едва не срываюсь в пропасть, но Адам оказывается рядом и спасает меня. Крепко держа, он медленно сводит меня вниз по той же тропе, которою мы поднялись к пещере. Весь долгий путь домой мы не обмениваемся ни словом. Только в сумерки мы достигаем поместья. Он останавливается у южных ворот и знаком показывает, чтобы я шла дальше. Желаю ему доброй ночи; он молчит, но его голос следует за мной. Звучит во мне. Звучит во мне, когда возвращаюсь в замок живая и невредимая. Звучит во мне, когда гоню сон, вместо того чтобы уснуть. Вновь и вновь один вопрос: Можете ли вы по-настоящему любить его?
…июня 179…
— Можете ли вы по-настоящему любить его?
— Мы помолвлены.
— Разве помолвку нельзя разорвать?
— Наш союз был предрешен еще в детстве.
— Он причинил вам боль.
— Как вы можете это знать?
— Мы оба претерпели от него.
— Я простила его.
— Но не я.
— Умоляю…
— Бесполезно умолять. Я не то, что вы.
— Вы неспособны на милосердие?
— Я прочел ваши книги, где пишется о высоких принципах и благородных чувствах. На многое в них я смотрю как пришелец с иной планеты, который ничего не ведает о ваших стремлениях, ваших страстях. Мой разум как некий бессловесный автомат, который способен подражать вашей умственной деятельности; хотя я изучил столько книг, я меньше крестьянского ребенка понимаю смысл смеха или плача. Я никогда не смеялся, не способен и лить слезы. Но существуют вещи, которым учит сама великая Природа, коренной принцип един для всех живых существ повсюду. «Око за око, зуб за зуб». Это мне понятно. Это справедливость зверя. Предупреждаю, не ждите от меня иного понимания, нежели понимание зверя. «Жизнь за жизнь». Суровый закон.
Он говорит, не сводя с меня взгляда. Холодного. Свирепого. Такого взгляда прежде я у него не замечала: бесстрастного взгляда хищного зверя, выслеживающего жертву.
…июня 179…
Странный, поразительный случай. Мы сидим на мшистом уступе скалы; далеко внизу Арвэ с грохотом мчится по тесному ущелью. Пространство перед нами, уходящее к Дендю-Миди, — океан яростных темных туч, клубящихся над горой, и в нем десятками извилистых тропинок между небом и вершиной полыхают молнии. Адам простирает руки, словно может коснуться туч. Мгновение, и я вижу, как на кончиках его пальцев появляется бледный голубой огонь. Призрачное пламя бежит вверх по его рукам и, наконец, охватывает шею, плечи и грудь подобием нимба, окружающим верхнюю часть тела. Смотрю на его лицо, всегда столь холодно-бесстрастное; оно выражает тихий экстаз, иначе не скажешь.
Через несколько секунд он оборачивается ко мне — его лицо сияет голубым светом.
— Это кровь моя, — говорит он.
…июня 179…
— Вас беспокоят мысли о женщине. Могу сказать, напрасно вы волнуетесь.
— Какой женщине?
— Вы беспокоитесь, что Виктор любит другую. Думаете, что, возможно, поэтому он не возвращается так долго.
— Как вы можете знать, что я думаю?
— А разве это не так?
— Так.
— Тут вам нечего бояться. Такой женщины не существует.
— Вы это знаете наверняка?
— Есть женщина… но он нисколько не разделяет ее любви. Даже напротив.
— Что же тогда их связывает?
— Говорю же: вам нечего бояться, что он любит другую. Вся любовь, на которую только способен мужчина, принадлежит вам.
— Кто же тогда та женщина, о которой вы говорите?
— Не спрашивайте меня больше ни о чем. Только верьте тому, что я сказал.
И я верю. Я начинаю убеждаться в сверхъестественных способностях Адама. Наши мысли не секрет друг для друга. Поначалу я чувствовала себя перед ним словно голая, ни одна моя мимолетная мысль не ускользала от него. Но он читает их с таким холодным любопытством, с таким бесстрастием, что я воспринимаю это так же, как взгляд собаки или лошади, которые бы смотрели на меня нагую.
…июня 179…
Сегодня мы бродим у одного из ледников, и мне становится холодно. Адам снимает с себя шкуру серны, в которую одет, и укутывает мне плечи.
— Я не убивал ее, — говорит он, — Я нашел ее уже мертвой и снял с нее шкуру.
Я не протестую. Через несколько шагов он говорит:
— Я никогда не смог бы убить зверя. Это невинные, чистые существа. Только человек подл. Человек способен на убийство. — Он искоса смотрит на меня, — Вы способны убить, Элизабет? Можете вы настолько ненавидеть, что пойдете на убийство?
Он спрашивает лукавым тоном, словно заранее знает ответ.
— Не хочу говорить на эту тему.
— А если представить такую жажду мести, которая утоляется только кровью? — Его голос мрачен, зловещ. Я не смотрю на него, но чувствую на себе его взгляд. — Если представить такое, готовы ли вы из мести убить любимого человека?
Я промолчу, но уверена, он знает ответ.
…июня 179…
Наконец-то весточка от Виктора!
С трудом заставляю руку не дрожать, когда пишу эти строки, так отчаянно борются в груди надежда и страх. Вчера курьер доставил барону письмо. Оно от некоего Томаса Кирвина. Мистер Кирвин пишет из Ирландии, из Гленарма, где он мировой судья. Городок этот расположен на восточном побережье, не очень далеко от Белфаста. Мистер Кирвин сообщает, что Виктор находится у него в ожидании суда. Штормом его лодку прибило к городку, где он нарушил закон и был взят под стражу по обвинению в преступлении, называть которое в письме он не вправе. После ареста Виктора привели к нему на допрос, а затем поместили в городскую тюрьму. Вскоре после этого Виктор тяжело заболел — настолько, что не в состоянии предстать перед судом. Найдя среди бумаг Виктора письмо, обращенное к барону Франкенштейну, мистер Кирвин убедился, что его заключенный не какой-нибудь обыкновенный негодяй; посему он решил написать барону о тяжелом состоянии его сына. Добрый судья настоятельно просит, чтобы послали кого-нибудь из членов семьи, чтобы поддержать Виктора на предстоящем суде, если он вообще достаточно окрепнет, чтобы выдержать подобное испытание.
Уже одна весть, что Виктор жив, доставляет радость; но меня отрезвляет мысль, что больше двух месяцев прошло с тех пор, как было написано это послание. Выздоровел ли он? Состоялся ли суд? И в чем его обвиняли, какой приговор вынесли? Мы не можем ничего узнать, пока не пошлем туда кого-нибудь. Я умоляю отца позволить поехать мне. Но он твердо стоит на том, что должен сам отправиться в долгий путь. Хотя он слаб, но чувствует, что один он обладает необходимым в такой опасной и непредсказуемой ситуации авторитетом. «Возможно, — заявляет он, — придется купить весь городок у этих варваров ирландцев, чтобы спасти голову Виктора — если он еще жив и есть что спасать. А упрутся, приведу войска из британского гарнизона в Белфасте, поскольку у меня есть влияние даже в этом богом забытом уголке мира». И он незамедлительно начинает приготовления к поездке, первым делом отправив морем в Ливерпуль солидный запас золота, могущий ему понадобиться. Все эти хлопоты придают ему бодрости; он помолодел, готовясь к экспедиции, первому дальнему путешествию за последние более чем три года.
Сегодня, встретившись с Адамом, тут же делюсь с ним хорошими новостями. Услышанное не вызывает у него ни удивления, ни удовольствия. Я почти уверена, что он заранее знал, что я расскажу.
— Не могу представить, в каком преступлении обвиняют Виктора, что так долго держат его в тюрьме.
В убийстве.
— В убийстве! Великий боже, неужели тогда ему грозит повешение?!
— Он вернется к вам. В этом преступлении его обвиняют ошибочно.
— А его болезнь?
— Кризис миновал. Он жив, не бойтесь.
Я больше не сомневаюсь в подобной его уверенности. И признаю, что благодаря некому дару ясновидения Адаму известно все, особенно то, что касается Виктора, с которым его связывает нечто непонятное. Но когда я прошу рассказать подробней о состоянии Виктора, он угрюмо замолкает.
— Вы довольны, что скоро увидите его?
— Мы не встретимся. Во всяком случае, не здесь, — отвечает он.
— После того, как ждали столь долго?
— Я пришел не для того, чтобы встретиться с ним.
— Тогда зачем…
— Встретиться с вами!
— Зачем?
Предупредить! Предупредить!
…июля 179…
Миновало три недели, как отец покинул замок. Этим утром получаю от него короткое письмо. Оно отправлено из Кале. Отец пишет, что зафрахтовал пакетбот до ирландского берега и наутро отплывает. Письмо отправлено восемь дней назад. Теперь уж он, верно, на месте; верно, знает, жив ли Виктор. Хотя Адам уверяет, что жив, хотелось бы получить подтверждение от отца.
В наших встречах с Адамом появилось нечто странное, новое. Я знаю, наше знакомство приближается к развязке. Меня это не радует. С Адамом я чувствую себя в безопасности, только когда мы вместе, когда я могу внимательно следить за ним и говорить ему, что у меня на сердце. Хотя мы бываем вместе каждый день, теперь мы говорим меньше… меньше говорим вслух. Мы все меньше нуждаемся в разговоре. С каждой нашей встречей он становится все угрюмей и мрачней. Но и тогда я жажду его общества, ибо он нужен мне как никто и никогда. В нем есть что-то от зверя, но также и от ребенка — он естественней, уязвимей, опасней любого, кого я знаю. Это, конечно, прозвучит странно, но я нахожу, что начинаю испытывать к нему материнское чувство. Мне грезится, что он — мое потерянное дитя, потому что наконец вспомнила, где я видела это лицо. Уверена, это его жуткое видение явилось мне в день, когда я хоронила в лесу крохотные останки моего нерожденного ребенка; таким моему воспаленному воображению увиделось лицо ребенка, коим наградил меня Виктор.
Сегодня мы сидим на берегу озера, куда мы с Виктором в давнюю пору ходили купаться. Адам лениво бросает в мелкие волны головки фиалок. Никчемное занятие, однако подходящее, чтобы скрасить день.
Я не могу понять тех картин, которые нарисовал передо мною Адам, рассказывая о своей жизни. Не могу понять, что он подразумевает, когда говорит, что он «произведение человеческих рук». Это обстоятельство сокрыто в темной пещере его памяти; я ступила туда лишь однажды. Он обещал, что больше не поведет меня туда, пока я не попрошу о том.
— Почему вы говорите «союз»? — спрашивает он, — Когда речь заходит о браке с Виктором, почему всегда «союз» и никогда «брак»?
— Так говорила матушка.
Матушка?
— Мать Виктора. Моя матушка. Она всегда говорила о союзе. Она верила, что мы с ним будем едины душой.
— Вы желаете этого? Слиться с ним душой?
— Да.
— Даже если он…
Проклят.
— В отличие от вас, у меня нет уверенности в том, что он проклят.
— А если была бы, разделили бы с ним его проклятие?
Он знает мой невысказанный ответ: «Да».
— Тогда вы не помните вашего собственного Священного Писания. То, что Ева разделила проклятие мужа, не принесло ей ничего хорошего. Она не искупила его грех. Скорее, его грех лег и на нее.
— Даже если бы это было так, все равно разделила бы.
— Вы последовали бы за ним и стали утешением ему — даже в муках?
В его голосе слышится нотка подлинной озабоченности, более явной, чем ненависть к Виктору. Он боится за меня.
— Мы связаны друг с другом. Думаю, эта связь возникла в первый же миг нашей встречи. Порвать ее будет стоить мне само́й жизни.
Самой вашей жизни.
— А у меня, кто ближе к первому Адаму, чем любой человек с начала времен, — у меня нет подруги, которая разделила бы со мной изгнание. А большего я не прошу, — Затем, придя в ярость, он вопрошает: — Вы считаете отвратительным, что я мечтаю о подруге?
— Нет… — Но бесполезно было отрицать то, что он прочел в моих мыслях.
— Вижу, что считаете. Какой вы ее представляете себе? Да, она будет вида не менее мерзкого, что и я. Потому что какая женщина согласиться жить с существом столь отвратительным? Вам противно? Так спросите, как выглядели вам подобные в глазах вашего Бога. Но разве Он не согласился создать женщину для мужчины? Мой создатель не был настолько добр. Меня безвозвратно лишили общества всего живущего.
— Вы знаете, что во мне вы имеете друга, — говорю я, надеясь смягчить его отчаяние, но не тут-то было.
В ярости от прочитанного в моих мыслях отвращения, он придвигает лицо вплотную к моему:
— А теперь представьте себе иную возможность. Если бы в вашей власти было скрасить мое одиночество, пошли бы вы на это? Стали б вы, прекрасная Элизабет…
…мне подругой?
Долгий миг его взгляд, такой холодный и отчужденный, ищет в моих глазах ответ, на который у меня не хватает смелости.
— Ответьте! Если б от этой жертвы зависела жизнь Виктора…
Внезапно мысленно чувствую, как во мне вспыхивает жгучий стыд — его стыд, не мой. Он отворачивает лицо, встает и с мучительным стоном бредет из хижины. Я не зову его обратно, а с болью в сердце смотрю, как он слепо ковыляет по горному пастбищу, пока не скрывается из виду. Но и тогда мне чудится, что я слышу вдалеке его стон.
…июля 179…
— Завтрашний день будет для вас счастливым. — Это первые слова Адама, когда мы встречаемся наутро.
— Почему вы так говорите?
— Скоро узнаете. Завтра, еще до полудня. Мне недолго осталось быть с вами. Мне многое нужно вам сказать, прежде чем мы расстанемся.
Мы находимся у рудника горного хрусталя. Прекрасный солнечный день. Внизу простирается величественное и пустынное море ледника. Над ним пронзают небо aiguilles , ловя ледяными гранями солнце. Вдали видны снежные клубы низвергающейся лавины; она слишком далеко, и ее грохот не доносится до нас.
— Помните, вчера вы сказали, что готовы разделить судьбу Виктора, даже если он осужден на вечные муки? Это действительно так?
— Да.
— Тогда уделите мне немного внимания.
Он извлекает свой грязный сверток, разворачивает и достает перчатку в пятнах засохшей крови. Он кладет ее на землю между нами, потом тянется к моей руке.
— Я обещал не показывать кошмары, которые хранит моя память, — пока вы не позволите. Теперь я открою вам последнее, что осталось. Вам потребуется мужество; но если мы расстанемся прежде, чем вы узнаете это, то никогда не поймете, зачем я вас разыскал.
Неохотно протягиваю руку. Мгновение он мягко держит ее в своей ладони. Потом опускает голову и касается губами моих пальцев. Невольно сжимаюсь внутренне, но стараюсь не показать своих чувств. Позволяю прижать мою ладонь к перчатке. Вновь вижу выцветшую наколку. Твердо смотрю ему в глаза и читаю в них скорбь, бесконечную, как бездна, отделяющая нас от звезд. Напрягаю все силы, чтобы не отвести глаз, хотя от усилия начинает кружиться голова. Я что-то хочу сказать… должна что-то сказать, но слова ускользают от меня. Вместо этого слышу его голос, эхом отдающийся в мозгу. Он говорит: Простите меня.
А затем моя душа растворяется в его душе.
Пробуждаюсь и слышу замирающее эхо голоса, кричащего не переставая. Моего голоса, жалобного, потрясенного тем, что я увидела. Меня всю трясет, я мокрая от пота, одежда прилипла к дрожащему телу, как после приступа лихорадки. Дышу с трудом, словно только что бежала. И я знаю, что бежала. Однако я нахожусь у себя в комнате, на своей постели!
Надо мной склоняется чье-то лицо. Франсина. Лицо ее печально, но она храбро пытается улыбаться. Она протягивает руку, чтобы убрать волосы с моего лба.
— Тебя нашли в саду, дорогая. Ты бродила по винограднику на северной стороне в таком состоянии, что не могла говорить. Феликс нашел тебя там и привел домой. Что с тобой? Тебе плохо?
— Я была одна? Со мной никого не было?
— Никого, кроме Алу.
— А человека не видели?
— Человека? Почему ты спрашиваешь? — Тень тревоги набежала на ее лицо. — На тебя напали?
— Нет-нет.
— Элизабет, дорогая, скажи мне, что стряслось!
— Почему ты здесь?
— Шарль и я приехали с бароном. У нас для тебя хорошая новость. Виктор вернулся к нам.