Книга: Воспоминания Элизабет Франкенштейн
Назад: Часть вторая
Дальше: Матушка пишет мой портрет

Серафина приступает к нашему обучению

Природа, ликуй! Близок Эдем!
Река рядом с Древом пылает огнем.
Злато яблоко наша Мать сорвала,
Путь наш — тернии, цель же светла.

Солнце низко висит беспросветной порою,
Черный ворон царствует над землею,
Плененной силою ледяною,
Весне не оттаять зимою глухою.

Начинается Работа в отчаянье жгучем,
Когда нет певчих птиц по голым сучьям.
Начинается Работа во мраке ночей,
Когда Природы красота сокрыта от очей.

Отыщи цветение среди тленья,
Отыщи огонь среди окамененья.
Среди тьмы, где жизни нет,
Отыщи воскресший Свет.

…ноября 178…
— Нам нужны кровь и семя, — объявила Серафина, — Прежде кровь, потому что ее раздобыть много проще, чем семя. А для этого необходимо набраться терпения. Ибо у крови есть свои сроки, точно так же, как у великой Природы.
С лета, каждый раз, как я встречалась с Серафиной, она интересовалась моими месячными. Внимательно трогала ладонью мои лоб, грудь, проверяя температуру. Прикладывалась ухом к моему животу; легко прикасалась пальцами к вене на шее и бедре. Перед сном матушка приносила отвар, приготовленный для меня Серафиной; потом мягко растирала мне спину и живот ароматными маслами. Она сказала, что Серафина пытается воздействовать на ритмы моего тела. Ибо за Делание можно приняться не раньше, чем месячные начнут совпадать с наступлением полнолуния. Этого нужно добиваться с осторожностью, на что может уйти несколько месяцев.
По приглашению матери Серафина поселилась в Бельриве. Ей предоставили один из домиков садовников поблизости от дендрария. Готовит она себе сама и ест в одиночестве. Дни проводит в размышлениях, редко показываясь обитателям Бельрива, которые смотрят на нее с опаской, ибо, когда она бредет по саду, вид у нее грозный. Скрюченная, она с трудом передвигается, опираясь на высокую раздвоенную палку. На ней пестрый цыганский наряд, а на шее, руках и ногах позвякивают цыганские монисто и браслеты. Если она когда и выходит днем из дому, то лишь на поиски целебных трав, которые складывает в холщовый мешочек. Алу всегда сопровождает ее, сидя у нее на плече или же иногда вышагивая впереди по тропинке. Нашим слугам, похоже, птица кажется даже более зловещей, чем ее хозяйка; и когда Алу, бывает, гуляет сама по себе и, каркая, ковыляет по саду, они разбегаются, словно завидев великана-людоеда. Мы с Виктором веселимся, наблюдая эту картину, ибо Алу — ласковая старая птица, ничуть не страшная. Однако, несмотря на возраст, она невероятно отважна; однажды утром, когда огромный мастиф управляющего имением бросился с лаем к Серафине, Алу, хрипло крича, принялась виться у самой морды пса, как бы норовя выклевать ему глаза. Бедный пес с визгом помчался прочь.
Матушка сказала слугам, что Серафина — ее личный аптекарь, потому и живет у нас. То же самое она сказала барону, когда тот недолгое время между своими путешествиями находился дома. И хотя он с явным неодобрением относился к присутствию Серафины, больше вопросов он не задавал, разве что выразил беспокойство по поводу здоровья матушки. «Надеюсь, ничего серьезного?» — только и спросил он. Знаю, он предпочел бы, чтобы она советовалась с просвещенным врачом.
Серафина действительно врачует матушку; она готовит ей отвары и снадобья, в которых матушка испытывает серьезную необходимость. Матушка, которая с девических лет страдала чахоткой, в последнее время бывает иногда слабой и бледной; она легко простужается и тогда по целым дням не выходит из комнаты. Я верю, что снадобья Серафины очень помогают ей; но главная причина, по которой Серафина живет у нас, в другом. Она находится в Бельриве, чтобы обучать нас, и свои уроки она дает большей частью по ночам, иногда в своем домике, иногда на поляне в лесу.
Серафина говорит нам, что наши занятия не случайно начались в ноябре, когда все в природе постепенно умирает. Первое время мы на занятиях будем предаваться темным, мрачным раздумьям. Мы должны пройти Долину Тени, проникнуться мыслями об умирании земли, чтобы лучше понять чудо плодородия Природы.
— Мы постигаем основы жизни, — говорит Серафина. — Жизни и высших ее проявлений, что таятся повсюду в окружающем нас мире. Но чтобы понять существо жизни, прежде необходимо задуматься о смерти.
Виктор ушел намного дальше меня в изучении многообразия химического взаимодействия вещей. Осень, объясняет он мне, — это время Сатурна и увядшего розового куста, свинцового гроба и черного ворона, и Короля на ложе страдания. В «Книге Розы» он показывает мне рисунки, которые символизируют сезон смерти; нужно так много запомнить.
Он употребляет еще одно слово, рождающее в сознании наиболее скорбные образы, это слово нигредо . Оно означает состояние черной меланхолии, в которое должна погрузиться душа; и, чтобы помочь нам в этом, Серафина, по примеру учителей алхимии, велит нам взять «Книгу Розы», отправиться с нею на кладбище в Вандёвре и там вникнуть в рисунки, изображающие это мрачное время года.
— Вам нужно походить среди мертвых, — наставляла она. — Побыть среди них, как если бы они, даже лежа под землей, — наши товарищи, находящиеся в той роковой стадии, без которой жизнь не может продолжаться. Вы должны попытаться ощутить окружающее вас плодородие смерти, которая есть не конец, но начало. Время в точности представляет этот круг, как и образ, который я показывала вам в книге. Вспомните змею, кусающую себя за хвост. Мы забываем о круге времени, когда слишком много внимания обращаем на события, как они перечисляются в книгах по истории, разворачивающиеся последовательно от прошлого к будущему. Мы забываем, что все возвращается.
Сегодня мы с Виктором подошли на кладбище к могильщику, рывшему новую яму; он откопал старые кости, которым, по его словам, сотни лет. Они затвердели, как камень, и странно чистые, на что Виктор обратил внимание. Очищены в процессе распада, свободны от всякой памяти о жизни. Окончательно и навсегда обрели мир.
Но я говорю Виктору, что не желаю такого «мира». На мой взгляд, это тюрьма безмолвия и бесчувствия.
… ноября 178…
Наши занятия неизменно начинаются с того, что мы учимся думать. Серафина открывает одну из своих книг на каком-нибудь рисунке и кладет перед нами, чтобы мы поразмыслили над ним. На ее любимом рисунке изображена рука Господня, выпускающая Святой Дух в образе огненного голубя.
— Как Ной, выпускающий птицу, обозреть водную пустыню, — говорит Серафина, — Но пустыня — весь мир; больше того, нет мира, есть лишь одна пустыня, — Она ведет скрюченным пальцем по рисунку, показывая, как летит голубь, как опускается, чтобы истребить пустоту, когда-то простиравшуюся повсюду.
Алу наблюдает за нами, словно понимает каждое наше слово, хотя потом прячет голову под крыло и засыпает. Сегодня она подходит поближе и косит глазом на рисунок, который Серафина показывает нам. Это забавляет Серафину. Она спрашивает:
— Скажи нам, Алу, может, тебе знакома эта птица? Не твоя ли это приятельница? Ну-ка, не настолько ты стара, чтобы не помнить!
На что полулысая птица щелкает огромным клювом, издает хриплый крик и возвращается на свое место над очагом.
— Видите, огненный Дух истребляет тьму, отвоевывая огромное пространство, — объясняет Серафина, — А что означает эта дыра, которую он оставляет, это ничто внутри величайшего Ничто, эта пустота внутри Пустоты? То великая тайна, дети мои. Впустите этот темный космос в свое сознание; пусть ваша мысль проникнется им. Освободите свое сознание, пока в нем не останется ничего. А потом освободите сознание даже от этого ничего. Ибо Ничто, о котором мы говорим, было не пустотой космоса; это было Ничто, которое даже не космос. Представьте себе это Ничто, которое больше, чем вся пустота, представьте время, когда даже время не течет и не существует никакого разума, который бы запомнил это отсутствие времени или заглянул вперед. Представьте это безмолвие, которое существовало до того, как появилось что-то, способное произнести слово или издать звук. Ничего, ничего, совсем ничего. Эта пустота могла существовать бесконечно. Но подобного не случилось. Вместо того из этой дыры, прожженной во мраке, прорастает мир, как семя, развивающееся во чреве.
Но как это произошло? Как там вообще что-то оказалось? Что заставило спящую тьму проснуться? Что было там, в той Пустоте, такого, из чего мог возникнуть мир? Тайна столь велика, что не выразить словами. Это мгновение до возникновения мгновений, Время до возникновения времени, когда Высшая Любовь проникла в Первозданный Хаос, чтобы сотворить Первоматерию. Видите, как бессилен наш крохотный ум объять эту великую Пустоту? Но именно в нем зарождается всякое истинное знание.
Я пытаюсь выполнить то, что требует Серафина, но освободить сознание от всего не получается. Тем не менее через несколько занятий на неуловимое мгновение раз-другой ощущаю в себе пустоту, отчего начинает кружиться голова. Я как будто парю в пространстве, где некуда падать. И говорю себе: «Здесь есть мир!» Затем, тихим голосом попросив нас сосредоточить взгляд на темной дыре, изображенной на рисунке, Серафина легко, как падающая роса, касается своего бубна и вполголоса запевает:
Первоматерия,
Божье Зерно,
Чьи кровь и плоть
Дарят хлеб и вино.

Благословен плод
Утробы Твоей,
Золото с серебром,
Солнце с луной.

Первичные воды,
Что родили
Богатства, сокрытые
В недрах Земли.

Твоя мудрость как дождик
Благой над пустыней,
Дабы восславить
Нашей Матери имя.

…декабря 178…
Наша работа подразумевает целомудренность, но мы, Виктор и я, встречаясь, раздеваемся, как это делают женщины, собирающиеся на лесной поляне. Серафина тоже. Она сидит, скрестив ноги, рядом с нами, и весь ее наряд состоит из цыганских ожерелий на шее и браслетов на щиколотках.
Я уже привыкла находиться голой среди женщин; я понимаю, какой в это вкладывается смысл. Но быть обнаженной в присутствии Виктора не очень уютно. Это отвлекает меня от главного, рождает суетные мысли. Мне интересно, кажусь ли я ему столь же красивой, как Франсина, когда он подглядывал за ней в лесу. Мне хочется, чтобы он смотрел на меня такими же глазами, как на нее, хотя мои формы еще по-девичьи не развиты.
Всякий раз перед началом занятий мы совершаем омовение. Мы с Виктором помогаем друг другу. Омываем тело водой, настоянной на ромашке, и натираем друг друга душистым камфарным маслом. Это знак того, говорит нам Серафина, что мы смываем с себя прах смертности. «Мы не падшие создания, как учат священники, но посланники света, которым предназначено сделать совершенней земное творение». Но когда ладони Виктора скользят по моему телу, мне не до подобных высоких мыслей. Я вся во власти ощущения, будто мою кожу жалят языки огня. Я жажду, чтобы его руки касались меня везде. Жажду, чтобы он распластал меня на траве, как в тот день на лугу, и навалился на меня. И я бы раскрылась для него и держала бы его в себе. Дразнила бы его до тех пор, пока его возбуждение не достигло предела. И уступила бы его напору.
Боюсь, мое воображение рисует слишком живые и порочные картины.
Но это не самое главное, что смущает меня. Странно сказать, но мне больше становится не по себе от вида нагой Серафины, чем нагого Виктора. Она такая старая. Тело невероятно дряхлое, кожа на суставах висит морщинистыми складками. Почему, не понимаю я, она не прикроет его, чтобы другие не видели? Как женщина ее лет может быть столь нескромной, даже бесстыдной, что раздевается в присутствии Виктора? Меня беспокоит, что у Виктора это вызывает отвращение; я вижу, как он постоянно отворачивается, не желая смотреть на нее без необходимости. Наконец Серафина осведомляется о наших чувствах. Несмотря на старость, она женщина проницательная и властная. Ничто не ускользает от нее. Она как будто читает наши мысли. Наблюдает, потом задает прямой вопрос. Никогда не колеблется.
— Вижу, Виктор, ты часто отводишь глаза, когда мы разговариваем, — Ее голос резко шуршит, как сухая трава на ветру. Она часто мешает французский язык с другими, более близкими ей, — итальянским или греческим. — Тебе неприятна моя нагота? — спрашивает она полунасмешливым тоном, — Да, полагаю, так оно и есть. Но почему? Потому что это нагота старой карги? Уродливая нагота? — Виктор старается вежливо уйти от ответа, но от нее так просто не отделаешься. — Ну же, отвечай откровенно. У нас нет друг от друга секретов. Я слишком уродлива, чтобы смотреть на меня?
— Мне кажется, это не совсем… — старается Виктор не оскорбить ее.
Серафина смеется. Ее смех похож на бессильный кашель. Она берет в ладонь свою грудь, обвисшую, как пустой кулек, и протягивает Виктору.
— Никакого удовольствия смотреть на нее, да? Наверно, не верится, что влюбленные целовали этот высохший сосок? Да? А глянь сюда! — И, протянув руку, она без стеснения треплет мою левую грудь. Я отшатываюсь и заслоняю грудь скрещенными руками. — Нет-нет, моя дорогая! Убери руки! Пусть наш юный джентльмен посмотрит. Пусть сравнит, — Я неохотно опускаю руки. Серафина снова касается меня, но теперь нежным движением следуя округлости моей груди, — Не сжимайся так, моя девочка. Распрямись! Держись гордо, как тебя учили. Пусть Виктор любуется тобой, наслаждается твоей красотой.
Повинуясь ей, я распрямляю плечи и выставляю грудь. Испытываю при этом восхитительное чувство отчаянной смелости. До начала наших уроков с Серафиной Виктор жаждал увидеть меня обнаженной; я понимаю, что и мне не терпелось продемонстрировать ему, насколько женственней стало мое тело.
— Смотри, как оно прелестно, — говорит Серафина, — как свежо и округло. Но я вижу, ты так же смущаешься, когда смотришь на Элизабет. Разве не так?
— Да… — соглашается Виктор в некотором замешательстве.
— Держу пари, что по совершенно другой причине. Я права? Ее тело смущает тебя, потому что оно так молодо и полно жизни. Мое — потому что я так изношена и истощена. Не правда ли, странно, что тебя тревожат и красота, и ее противоположность — как если бы ты не знал, чего ждать от женщины? Интересно, что тревожит тебя больше, желание или его отсутствие? Что тебе кажется правильным? А теперь позволь сказать кое-что, что поразит тебя, Виктор. Прежде чем наши занятия закончатся, ты сможешь смотреть на нас обеих, Элизабет и меня, одинаковыми глазами. Ты увидишь во мне ее красоту. Ибо она там, похоронена под безрадостным грузом лет. Ты возжелаешь старуху— о да, возжелаешь! И увидишь в Элизабет мою старость, ибо она тоже там — увядание, которому подвержена всякая плоть. Но если хорошо усвоишь науку, тогда увидишь то, что находится под этой оболочкой и что делает нас обеих женщинами. Ты обретешь способность по-новому смотреть на нас — без страсти и без отвращения.
Мне не совсем ясен был смысл слов Серафины. Она так часто говорит загадками. Я знаю одно: я ни за что не хочу, чтобы Виктор видел меня сморщенной старухой! Я жажду его страсти, причем страсти необузданной!
Назад: Часть вторая
Дальше: Матушка пишет мой портрет