Книга: Воспоминания Элизабет Франкенштейн
Назад: Что я узнала о своих родителях
Дальше: Сатанинские картины

Я нахожу единомышленника

Бельрив стал мне не только домом, но больше того — школой. Учителя постоянно сновали между замком и городом, все ради детей барона, из которых намеревались сделать истинный образец человека эпохи Просвещения. Утром и днем, когда позволяла погода, наши учителя в коляске или на лодке направлялись из города в замок. Герр Динхайм, известный немецкий ученый, не упускавший случая похвастать тем, что он член Берлинской академии короля Фридриха, преподавал нам классические языки, и его требовательность могла стать сущим наказанием, если бы он мудро не превращал наши уроки одновременно в игру. Похоже, «герр Фриц», как озорно звал его Виктор, когда тот не мог его услышать, изобрел умный метод, помогавший нам запоминать идиоматические выражения и особенности склонения существительных. Музыке нас учила мадам Браники; хотя у нее, дамы в годах, пальцы были жестче, чем клавиши, она играла на фортепиано как чудо-ребенок при дворе русской царицы Екатерины Великой или Людовика, короля Франции. От нее мы получали знания истории в не меньшей мере, чем о музыке, но не слышали ни одной дворцовой сплетни. На мадам Элоизу, личную горничную баронессы, была возложена обязанность обучать меня французскому и манерам; но ее особой любовью были танцы, в которых она демонстрировала грацию, достойную девицы вдвое моложе ее.
По мнению барона, было прекрасно, что девочку учат музыке и танцам, это пригодится ей, когда она начнет выходить в свет, но их истинная ценность, считал он, состоит в другом.
— Гармония, ритм, контрапункт, — объяснил он, — это искусства, основанные на математике: счет, приложенный к мелодии. Они подготавливают ум к восприятию вечных законов природы. В этом их главное достоинство.
Поэтому меня представили синьору Джордани, падуанскому ученому, под руководством которого Виктор успешно овладевал математикой и уже дошел до алгебры.
— Юная леди будет изучать математику? — немало удивившись, спросил он, — Может быть, барон имеет в виду арифметику?
— Нет, сэр, вы правильно поняли меня. Арифметике она уже обучена. Я имею в виду высшую математику.
— Нет, нет, нет, это невозможно, — запротестовал синьор Джордани пронзительным тенорком. — Женский ум лишен l'esprit géometrique . Это все равно что вливать вино в сито.
— Что касается способностей женского ума, сэр, — с негодованием сказал барон, — то не желаете ли посоветоваться с моей женой, которая не встречает ни малейших трудностей, читая трактаты месье Декарта, Паскаля и Лагранжа? Думаю, она сможет убедить вас, что тут вы ошибаетесь.
— Ах, но баронесса необыкновенная женщина, — возразил синьор Джордани. — У нее мужской ум.
— Тогда давайте проверим, не ошибаетесь ли вы и в отношении моей дочери, сэр, — упорствовал барон, — Ибо как без должного испытания можно судить, способен ли кто из женщин сравняться по уму с мужчинами?
Скрепя сердце синьор Джордани согласился, но мне предстояло доказать, что его мнение о женской ограниченности было ближе к истине, нежели противоположная точка зрения барона; откровенно говоря, у меня не было никаких способностей к математике. Если в геометрии я еще делала кое-какие успехи, ибо это наука видимых форм, которые могут быть изображены на листе бумаги, то алгебра и исчисление не задерживались у меня в голове, как песок, сыплющийся сквозь пальцы, оставляя на ладони лишь несколько крупинок. Когда я со стыдом призналась в этом леди Каролине, ее это не слишком озаботило.
— Занимайся тем, что тебе нравится, — сказала она, — Талантливых математиков в мире более чем достаточно.
— Но барон хотел, чтобы я доказала, что девочка может быть столь же сильна в математике, как мальчик.
Это чрезвычайно ее изумило.
— Неужели? Тогда позволь мне сказать, дорогая, что барону в жизни не удавалось разобраться с Паскалевым треугольником, потому что он сам не особо силен в математике. А я могла бы объяснить эту численную схему каждой служанке в замке, даже не умеющей читать.
Сколь ни важны были учителя, куда больше я узнала в салоне и за обеденным столом, чем за столом письменным, потому что в Бельриве наука была растворена в самом воздухе, которым я дышала. В сезон, когда альпийские перевалы были открыты, ни один путешествующий философ, художник или литератор, пересекавший Альпы, не пренебрегал радушным приглашением барона остановиться в замке. Бельрив был самым знаменитым местом встреч лучших умов Женевы (а следовательно, по утверждению барона, и всей Швейцарии, ибо, по его мнению, Женева и все остальные кантоны были «как мозг и живот»). Сюда они приезжали побеседовать, прочесть лекцию, продемонстрировать свой ум в благодарность за самое щедрое гостеприимство, если не считать королевского.
Это в большой мере способствовало тому, что в Викторе развилось чрезмерное высокомерие; он хвастал тем, что его, еще младенца, качали у себя на коленях величайшие научные мужи. Я не представляла, кто такие барон Д'Ольбак или аббат Кондильяк, но была представлена человеку, знакомством с которым Виктор особенно гордился и которого он взял себе за жизненный образец: профессору Соссюру, его крестному отцу и наставнику с малых лет. Профессора Соссюра, частого гостя в Бельриве, во всей Европе называли величайшим из всех швейцарских натурфилософов. Он мог рассуждать о небесах и земле и всем, что между ними. А еще он был отважнейшим скалолазом и совершил восхождение на самые неприступные вершины Альп, все, кроме Монблана. Он объявил, что того, кто покорит эту грозную вершину, ждет награда, которой Виктор, как любой швейцарский юноша, мечтал быть удостоенным. Когда профессор Соссюр приезжал в Бельрив, они с Виктором могли уединиться на несколько часов, изучая множество приборов, привезенных профессором в замок. Этот замечательный человек, казалось, посвятил свою жизнь изобретению аппаратов для измерения всего, что есть на свете, даже того, что я, будучи ребенком, считала не поддающимся измерению. Его приборы определяли вес воздуха, оценивали влажность облаков, вычисляли интенсивность солнечного излучения и даже синевы неба. Когда однажды я простодушно поинтересовалась, для чего вообще нужно измерять подобные вещи, он снисходительно рассмеялся. «Чтобы управлять, барышня, — ответил профессор, — сначала нужно познать». Другим изобретением профессора был маленький круглый стеклянный сосуд с подвешенными в нем двумя крохотными заряженными шариками, который позволял измерить силу электричества. Барон, бывший покровителем профессора, считал электрометр Соссюра самым выдающимся достижением нашего века. Но искра, проскальзывавшая внутри сосуда, была столь слаба, что, даже прижав глаз к стеклянной стенке, я ничего не видела и спрашивала себя, уж не обман ли все это. Почему, не понимала я, верить в ангелов, которых могут видеть лишь святые, значит, как считает барон, быть суеверным, а верить в проскакивающие искры, которые могут видеть лишь профессора академии, — нет?
Хотя Виктор и восхищался профессором, я безмерно радовалась тому, что у него и его идола разный склад ума. В противном случае он мог бы стать лишь еще одним «талантливым математиком», и ничем больше. Но Виктор, еще будучи маленьким, нашел куда лучшего учителя, чем любой из тех, которых приглашали к нему. И это был Бельрив: я имею в виду сам дом, обладавший магией, которая пробуждала детскую фантазию. В Писании читаем: «В доме Отца Моего обителей много» . Так и в Бельриве, доме моего отца, было много обителей, нематериальных обителей разума, прячущих во всех углах и закоулках сокровища знания. Я не могла пройти от одной комнаты до другой, чтобы что-то не пленило мое воображение. Прежде всего это, конечно, были шедевры искусства, наполнявшие дом. Большая часть того, что я узнала из истории и литературы, до сих пор предстает перед моим мысленным взором в виде образов и сюжетов, оживленных гением мастеров Возрождения в их великолепных гобеленах и исторических полотнах. Но были и другие, не столь явные источники познания, и открыла я их для себя благодаря Виктору, который с увлечением показывал мне скрытые богатства замка. Он научил меня тому, что нет ни одного предмета мебели, ни одного шкафа, комода или карниза, прячущегося в тени, которые не могли бы чем-то поразить, — надо только иметь воображение, чтобы подметить это, и ум, чтобы это оживить. Он приучил меня видеть в каждом резном орнаменте, каждом плетении филиграни, каждой фигуре гербов на стенах повод для восхищения. Этот мир воображения был самым важным его подарком мне, и, предаваясь фантазиям, мы впервые стали единомышленниками — на всю жизнь.
Тонущие во мраке анфилады и темные галереи ночного замка лишь давали еще больше пищи воображению. Картины и скульптурные фигуры будто оживали в неверном свете свечей. «Посмотри туда, — мог сказать Виктор голосом, упавшим до предостерегающего шепота, когда мы проходили каким-нибудь сумрачным коридором, и показывал на резной лакированный сундук, привезенный бароном из татарского ханства или с аравийских берегов, — Видишь великана-людоеда, который притаился и поджидает нас?» Потом, подкравшись ближе, показывал пальцем на злобную физиономию, прячущуюся среди переплетающихся ветвей узора. А не то он останавливался перед большим шкафом с фарфором, подняв свечу, освещал расписные блюда и предлагал придумать истории на темы изображенных на них сцен. «Ну-ка, что единорог говорит деве, — командовал Виктор, указывая на изображение принцессы в саду, — Он ее друг или недруг? Если она сядет на него, куда он помчится?»
В замке не было такой стены или лепнины на потолке, которой вдохновенный мастер не украсил бы какой-нибудь сценой. Повсюду привлекали взор эпизоды рыцарских турниров, приключения витязей и их дам, злые колдуны и полчища язычников, воскрешая легендарные времена короля Артура и графа Орландо. Если внимательно присмотреться, то на кафеле камина и ножках стола, между которыми мы играли каждый день, можно было обнаружить целый зверинец: драконов и химер, минотавров и горгон, кентавров и тритонов. Часы с боем, стоявшие у дверей библиотеки барона, представили мне на своем циферблате образы олимпийских богов; по маркетри на ставнях в моей спальне я прочла легенду о Тристане и белокурой Изольде, изображенную, сцена за сценой, неким безымянным мастером. Я живо помню, как Виктор рассказывал мне их историю, не всю сразу, а долго, в течение многих вечеров, внимательно следуя в своем рассказе за каждой инкрустированной картинкой на дереве и говоря за любовников. Это была первая услышанная мною романтическая повесть, и сердце у меня сладко сжималось при мысли, что на свете может быть такая любовь.
— Посмотри сюда, — сказал Виктор, дойдя до последней серии картинок, — это ревнивая жена лорда Тристрама. Она обманывает умирающего рыцаря, говоря, что парус, который она видит в море, не белый, а черный; и потому он думает, что его возлюбленная не явится, и умирает в отчаянии. Прислушайся! Можно услышать, как стенает бедная Изольда, обнимая его. Ее сердце разрывается; она не может жить без него; наконец она умирает, чтобы соединиться с ним в смерти. Смотри, как деревья, выросшие из их могил, сплелись ветвями у них над головой.
— Они умерли от любви? — спросила я, напрасно пытаясь сдержать слезы, вызванные его рассказом, настолько прочувственно воссоздал он легенду.
Виктор, внимательно глядя на меня, с любопытством протянул любопытный палец, чтобы коснуться горючей капли, которую заметил на моей щеке.
— Это всего-навсего литература, piccola ragazza — ответил он, — Она должна быть подлинной, только покуда длится рассказ.
Тогда я решила, что буду возвращать ей подлинность каждую ночь в течение всей моей жизни, воображая себя горюющей королевой, а Виктора — рыцарем, умирающим у меня на руках.
Назад: Что я узнала о своих родителях
Дальше: Сатанинские картины