Восемнадцатая глава
Я бы солгал, если бы сказал, что не думал о десяти тысячах долларов в кармане – и что я смогу с ними сделать, исчезнув. Собрать багаж, взять маму и пойти на вокзал – боже, десять тысяч!!! Я помнил отдел объявлений в «Сигнале» города Онондага, там предлагались на продажу фермы и к ним сотни акров земли за треть этой суммы. А что есть в одном районе страны, то есть примерно по такой же цене и в любом другом. Но ведь можно прикупить магазин, ресторан, что-нибудь дающее ежедневный доход, где мы с мамой можем работать и вести достойную жизнь, а по вечерам я смог бы планировать будущее. Десять тысяч долларов – это целое состояние. Даже положив эти деньги в банк, можно жить на одни проценты.
В то же время я знал, что ничего подобного я не сделаю. Я не знал, что делать конкретно, но чувствовал, что сама природа моего таланта к бизнесу предполагает открытость и свободу, для ординарного вора жизнь никогда не бывает сладкой, я еще не забрался в дебри умствований так далеко, да и решимости пойти на риск у меня не было никакой. И кто бы ни выбрал меня для осчастливливания – этой дорогой я не пойду, я – немного трус и перестраховщик в таких делах. Посоветовавшись мысленно с Дрю, я понял, что и она не поняла бы такую ограниченность, нет, ее совет не имел бы ничего общего с моралью, просто уход в никуда, явный сокрытие себя на задворках общества, был бы и для нее дурным знаком. Как выбор неверного направления. А где же правильное? Мой путь ведет меня к беде. К агонии обстоятельств. И в принципе направление осталось тем же, что я избрал тем летним днем, отправляясь в путешествие на 149-ую улицу в центр бизнеса мистера Шульца на задке троллейбуса.
Пока я пропускал через себя эти сладковатые мысли, всерьез их не воспринимая, моей реальной проблемой стало их полное сохранение. Те заработанные шестьсот долларов были засунуты в портфель, портфель на верхнюю полку в туалете. Для десяти тысяч – убежище более, чем идиотское! Поэтому я нашел в полу, между половиц, щель, прочистил рукой пространство от мусора и выложил тряпочкой. Затем закатал купюры в трубочку, скрепил резинкой и сунул туда. Затем три дня я просидел дома, думая глуповато, что каждый прохожий прочитает у меня на лице, где спрятаны такие деньги. Нет, я выходил, но делал все бегом. Все покупки проходили у меня очень скоро. Если мне нужен был свежий воздух, я садился у окна. Вечерами, после ужина, я внимательно смотрел, как моя мама разжигает свои свечи в стаканах. После моего возвращения у нее снова появилась эта привычка. Она разжигала свечи и тоже смотрела на них, понимая в игре огня что-то свое, если там было что понимать.
На второй день заточения я купил большой белый конверт за один пенс. А в воскресенье, умытый, причесанный, в чистой рубашке и чистых штанах я поехал на надземке в центр. В Манхэттэн, набитый купюрами под завязку, я ехать не решился. В поезде я мог поспорить с кем угодно и на что угодно, что никто кроме меня не вез с собой десять тысяч долларов – ни работяги в униформах, раскачивающиеся на сиденьях, ни кондуктор, открывающий двери, ни машинист во главе всего состава, ни даже никто из людей снаружи. Я мог поспорить на сколько угодно, что ни одна живая душа из окружавших меня в то час не могла бы даже сказать чья физиономия, какого-растакого президента Соединенных Штатов, красуется на тысячедолларовой купюре. А если бы я встал и объявил на весь вагон, что я везу десять раз по тысяче, люди начали бы отодвигаться от меня ввиду явного помешательства такого милого парнишки. Но размышления на эту тему в конце концов просто взвинтили меня и я был вынужден спрыгнуть с поезда, не доехав куда надо. Пришлось взять городской автобус и инвестировать свои собственные деньги на целую поездку.
Интересно, но район, где судья Хайнс имел дом, был страшненький и зловонный. Дома в основном были старыми, везде торчали переполненные мусорные баки, на тротуарах стояли негры и играли в монетки. Особняком стоял вычищенный и убранный дом, в который я направлялся. Таким домам приличествует стоять где-нибудь на Парк-авеню, но никак не здесь. Привратник в форме вежливо поинтересовался целью моего визита и вскоре блестящий, бронзовый лифт поднял меня на третий этаж. Но жизнь трущобная уже обитала и здесь: я оказался в длинной очереди шедших на прием. Мы стояли при тусклом свете, как в очереди за хлебом, каждый плотно прижимался к предыдущему и напряженно смотрел в голову очереди, будто это могло ее продвинуть. Но двигалась она медленно. Когда кто-нибудь выходил из приемной двери, все взгляды немедленно обращались на него, читая на его лицо – что там произошло, успех или неудача?
Через час я оказался у открытой двери в квартиру великого человека. К тому времени я понял, что всю свою жизнь прожил в великой нужде, всегда стоял в очередях, ожидая бесплатной похлебки, в поношенной одежде, и даже мозги настроились соответствующим образом. Я стал сам для себя бродягой. Я нес огромные деньги для этого человека и все же был вынужден стоять в очереди.
Затем я оказался в фойе, или предприемной, где на стульях, сжимая свои шляпы, молчаливые, как пациенты к зубному, сидели мужчины не аристократического облика. Я присоединился к ним и сел на ряд стульев. Когда освобождалось место крайнего и он уходил за дверь к самому Хайнсу, то все передвигались на один стул ближе. Вскоре я был допущен в собственно приемную, где один человек сидел за столом, а другой стоял за ним. Стоящий взглянул на меня и я немедленно признал в нем ту породу людей, среди которых я прожил несколько месяцев, тех, которых слышно, когда они думают. Мистеру Берману даже не надо было инструктировать меня, впрочем он этого и не сделал. Я был молод для поиска работы, я не был обитателем здешнего квартала, я был мальчуган в поношенной, но чистой одежде, пытающийся выглядеть молодцом.
– Я сын Мэри Катрин Бехан, – выдал я полную правду, – С тех пор как нас покинул отец мы испытываем нужду. Мама работает в прачечной, но она очень больна и скоро уже не сможет трудиться как раньше. Она сказала мне, чтобы я передал мистеру Хайнсу, что она всегда голосовала за демократов.
Секретари-вышибалы обменялись взглядами и стоящий развернулся и направился к последней, ведущей к сердцу мистера Хайнса, двери. Через минуту он вернулся и сопроводил меня к телу. Мы прошли через великолепную столовую с шкафами для посуды в китайском стекле, через жилую комнату заполненную массивной мебелью и через какую-то комнату, напоминающую игровую, посредине стоял бильярдный стол, а стены были увешаны цитатами умных людей в рамках, как картины, и наконец пришли в спальню. Огромная кровать с балдахином, в комнате густой запах яблок, вина и лосьона после бритья – очень холостяцкий уют, правда вовсе не предполагающий открытых окон. На кровати, на огромных подушках, как римский патриций, вытянув голые ноги пожилого человека, в красном шелковом халате, возлежал сам Джеймс Дж. Хайнс.
– Доброе утро, приятель, – поздоровался он, оторвав глаза от утренней газеты. Его туша покрывала все пространство кровати. Портили судью лишь огромные безобразные ноги с синими вспухлостями, в остальном он был мужчина хоть куда. Серебристые волосы, аккуратно прилизанные назад, красное, мясистое лицо с мелкими чертами и огромные чистые голубые глаза, которые оглядели меня достаточно дружелюбно, будто он был готов выслушать любую историю из моих уст, будто эти истории не похожи, как две капли воды, на те, что он уже выслушал за сегодня и те, что ему еще предстоит выслушать. Я промолчал. Он подождал, затем его охватило удивление.
– Ты наверно хочешь что-то сказать? – спросил он.
– Да, сэр, – ответил я, – но не могу, когда мне дышат сзади на шею. Как ваш охранник. Он напоминает мне моего воспитателя в школе.
Он раздвинул губы в улыбке, но натолкнулся на мою полную серьезность. Он был неглуп. Поэтому тут же отправил верзилу обратно взмахом руки и я услышал мягкий шлепок закрывающейся двери у себя за спиной. Я храбро приблизился к краю кровати и, вытащив белый конверт с деньгами, сунул его ему в руки. Голубые глаза внимательно поглядели на меня. Тревожно. Я отступил назад и начал смотреть на его руки. Хайнс постучал по конверту пальчиком, обнаружил, что он не запечатан, затем мизинцем он отогнул отворот и нежно вытащил купюры. Раскрыл их, как колоду карт, что показало мне ловкость его на вид таких толстых и неуклюжих рук.
Я посмотрел на него. Мистер Хайнс вздохнул и откинулся на подушку. Такие вздохи делают, когда бремя жизни слишком велико.
– Итак он, подлец, не нашел ничего лучшего, чем прислать ко мне мальчишку?
– Да, сэр.
– И где же он нашел такое юное сокровище с правдивыми глазами?
Я пожал плечами.
– И Мэри Бехан, разумеется, не существует в природе?
– О, нет, она – моя мама.
– Слава богу, хоть это правда. Много-много лет назад я нашел для одной очаровательной ирландки место. Она приехала в Америку под этим именем. Тогда ей было столько лет, сколько моей младшей дочери. А где вы живете?
– В Бронксе, квартал Клэрмонт.
– Точно. Наверно, это она и есть. Она была высокой девушкой, с небольшим чемоданчиком, тихая и спокойная. Таких обожают святые сестры. Я знал, что она найдет себе мужа, Мэри Бехан. И кто же этот негодяй, покинувший такую женщину?
Я не ответил.
– Как зовут твоего отца, приятель?
– Не знаю, сэр.
– Понимаю, понимаю. Извини. – Он кивнул несколько раз и поджал губы. Затем выражение его лица внезапно прояснилось. – Но ведь у нее есть ты, разве не так? Она вырастила прекрасного сына, мужественного и сильного, с явным намерением прожить свою жизнь в опасности.
– Да, вырастила, – сказал я, переняв его манеру вести речь, его мягкие формы и обороты речи. Да и трудно было поступить иначе, его обаяние увлекало, его голос был продолжением всего его облика. Он был политик, это ему шло. И человек, по-моему, он был неплохой.
– В твои годы я тоже был очень восприимчив. В костях вот разве что помощнее. Я вообще-то из рода кузнецов. Но с таким же наследственным даром к неприятностям. – Он вздохнул. – Тебе ведь не нужна моя помощь, не так ли? И маму свою ты и сам вытащишь из прачечной, сам будешь заботиться о ней?
– Совершенно верно, сэр.
– Я так и думал, но хотел убедиться в этом. Ты – умный мальчик. В тебе ведь есть не только ирландская кровь, но и еврейская. Может это и проясняет ситуацию с компанией, с которой ты водишь дружбу.
Он замолк и уставился на меня.
– Если это все, сэр, – сказал я, – то я пойду, там еще много людей в очереди на прием.
Будто не расслышав, он показал пальцем на стул, рядом с кроватью. Веер тысячедолларовых купюр свернулся в стопку. Хайнс засунул деньги обратно в конверт.
– Смею тебя заверить, что для меня нет ничего печальнее, чем отказаться от столь щедрого проявления чувств, – сказал он придвинул мне конверт, – Замечательные знаки на замечательной бумаге. Самые лучшие из лучших. Но, видишь ли… Я могу, конечно, их принять. Но он от этого мудрее не станет. Ты понимаешь? Поэтому я возвращаю конверт. Попробуй объяснить ему мой жест. Попробуй объяснить ему, что Джеймс Дж. Хайнс не строит замков из песка, и уж тем более не может осуществить неосуществимое. Слишком все далеко зашло, мистер Бехан. Есть на свете один республиканец с усиками… И вот этот республиканец… в нем нет ни грана от истинного поэта.
Голубые глаза осмотрели меня и я понял, что конверт мне придется взять обратно. Я засунул его на место, под рубашку.
– А где он обнаружил сына Мэри Бехан? На улице?
– Да.
– Передай ему, пожалуйста, что ты – очень сильный его ход. Я просто-таки восхищен. Что до тебя, персонально, то я, естественно, желаю тебе долгой и богатой жизни. Но с ним все у меня кончено. Ну его к дьяволу! Я думал, он уже понял, к чему привела его авантюра с судом в провинции. Надеюсь я предельно ясен? И о чем идет речь ты понимаешь, но не совсем?
– Не совсем.
– Ну и ладно. Я не обязан ему все разжевывать. Просто передай, отныне я не хочу и знать его. Бизнес между нами окончен. Скажешь?
– Обязательно.
Я встал и направился к двери. У меня за спиной продолжался его голос:
– Когда деньги больше не приходят – это всего лишь одно мгновение. И надеюсь такого дня не увидеть. – Он взял газету. – Не то чтобы наш с тобой общий знакомый слишком уж засветился в прессе, просто у него были очень хорошие связи, даже близкие, с мистером Уайнбергом. Кто знает, может это и было началом? А может началом стало для него встреча с тобой?
– Началом чего?
Он поднял руку.
– Передай матушке мои сердечные приветствия и расскажи, что я помню о ней, – произнес он торжественно и это было последнее, что он сказал. Я вышел.
Вернувшись в Бронкс, я пошел в магазин и купил там пачку сигарет и разменял горсть мелочи для телефона. Затем позвонил мистеру Берману, в Коннектикут. Но в отделе регистрации мне сказали, что у них не проживает ни мистер Шульц, ни Флегенхаймер, ни Берман. Я пошел домой. Дверь в квартиру была распахнута, в комнате возился монтер из телефонной компании – он устанавливал аппарат за диваном в главной комнате. Я выглянул в окно и, естественно, зеленого грузовика телефонной компании там не обнаружил, хотя человек производил впечатление работника именно телефонной компании. Он ушел молча, так же как и работал, прикрыв дверь не до конца. На телефоне не было номеров.
Я засунул конверт с деньгами для Хайнса в щель, сел и стал ждать. С тех пор, как я связался с мистером Шульцем, меня все время атаковали эти странные существа, которые внезапно появлялись и внезапно исчезали, как фантомы. Они всегда бывали там, куда я приходил позже них, они знали больше, чем знал я, и это они изобрели телефоны и такси, лифты и ночные клубы, церкви и суды, газеты и банки, их ослепительный социум врывался в меня, выдавленного рождением в мир, и бесился вокруг, я чувствовал себя пробкой в бутылке шампанского, головой вперед, выброшенный, исполненный, законченный. Но то, что происходило после первого впечатления от мира, от шокирующего мира иначе как бестолковостью вселенского масштаба я бы никак не назвал. Ну и что мне теперь делать со всеми ими и их тайными делишками? Что мне теперь делать?
Прошло минут пятнадцать с установки телефона. Он наконец зазвонил. Звук его был странен для маленькой квартиры, он был громким как школьный звонок, я даже слышал эхо от него, раскатившееся по гулкому подъезду.
– Карандаш есть? – спросил мистер Берман, – Запиши свой номер. Можешь теперь звонить маме из любого уголка Соединенных Штатов.
– Спасибо.
Он продиктовал номер. Голос его был сердечен.
– Ты, конечно, сам позвонить с него не можешь, но с другой стороны и платить за него не надо. Итак? Как прошла встреча?
Я рассказал.
– Я звонил вам, – добавил я, – Но мне сказали, что там вас нет.
– Мы в другом месте, в Нью-Джерси, по другую сторону реки, – ответил он, – Я даже могу разглядеть шпиль Эмпайр Стейт Билдинг! Теперь все по порядку еще раз с малейшими подробностями.
– Он говорит, что помочь не сможет. И что виноват в этом человек с усиками. По его мнению вам не надо больше с ним контактировать.
– Какие еще усики? – Это был голос мистера Шульца. Он висел на параллельном телефоне.
– Республиканские усики.
– Дьюи? Прокурор?
– Наверно.
– Сукин сын! – воскликнул Шульц. Обычно, когда слышишь человека по телефону, с его голосом что-то происходит, но богатую палитру тонов мистера Шульца я расслышал как нельзя лучше.
– Я что, должен еще этому козлу объяснять, что Дьюи сидит у меня на хвосте? Сукин сын. Сволочь. Гнида. Даже деньги не берет, видали? Столько лет мои деньги были хороши и – нате вам! Ну доберусь я до этого старого дристуна, засуну эти деньги ему в глотку, пусть сожрет их, подавится ими, а потом ими же и обдрищется!
– Артур, пожалуйста! Не горячись!
Мистер Шульц с силой опустил трубку и у меня в ухе зазвенело так, что эхо от звона стояло еще с минуту.
– Ты слушаешь, малыш? – спросил мистер Берман.
– Мистер Берман, я держу в руках этот конверт и мне не хочется хранить эту сумму дома.
– Придется сохранить его какое-то время.
Вдалеке раздавался рев Голландца.
– Через пару дней мы кое-что организуем, – продолжал мистер Берман, – Никуда не уходи. Ты нам будешь нужен и я не хочу тратить время на поиски.
Так я оказался запертым дома в течение еще нескольких дней жаркого «бабьего лета» в Бронксе и каждое утро был вынужден наблюдать, как напротив приютские дети купаются под струей из гидранта. Я был мрачен. Мама каждый день утром вставала и уходила на работу, спокойная и молчаливая, наступил какой-то хрупкий баланс в наших с ней отношениях. Но телефон ей категорически не понравился сзади дивана – она закрывала его фотографией себя и папы. Я купил вентилятор, который мало того, что крутил лопастями, но и вертелся вокруг своей оси; он раздувал свечи в стаканах, но и приносил прохладу моей голой спине, когда я сидел в комнате и читал газеты. Времени подумать над словами мистера Хайнса у меня было предостаточно. Мудрый он человек; действительно, когда поток денег прекращается – это только одну секунду неприятно. Я начал отсчитывать мое время с Шульцем по убийствам и выстрелы, хрипы и раскалывающиеся черепа загудели в моей голове как колокола. Но ведь в это время происходило еще кое что, а именно: шел поток денег. Они приходили и уходили, как поток, как прилив и отлив, такой же надежный и достоверный, как вся наша солнечная система. Я уже привык к постоянному источнику денег, это всегда было вопросом колоссальной и всеобъемлющей заботы мистера Шульца. Он боролся за свое право контролировать этот поток, даже когда он был в бегах и преследуемым, вопреки судебным проблемам, вопреки трудности ведения дел издалека, вопреки воровству друзей и предательствам единомышленников. Деньги шедшие в обратном направлении были так же важны: на них покупалась еда и оружие, юристы и полицейские, расположение бедняков Онондаги, собственность, из них выдавалась зарплата и шло расслабление для всей команды. Из-за них он и шел по жизни сияющей звездой, распространяя вокруг себя яркий свет. Насколько я знал, мистер Шульц так и не растратил все свои деньги, которые он заработал за годы и годы гангстеризма, он, без сомнения, скопил огромную сумму, но я так и не увидел никакого знака, что он ими хоть как-то пользуется. Может его жена живет в прекрасном доме или шикарной квартире, и обстановка там круче некуда, но, судя по его одежде, которая никак не смотрелась на нем, ему еще было далеко до прирожденного аристократизма и богатства людей из Саратоги. Он не жил богато, он и не желал жить богато, он ничего не делал, чтобы жить богато. В Онондаге он развернулся на широкую ногу, он кормил, поил, обувал, одевал всех, он ездил на конные прогулки и швырял деньги налево и направо, как от него все и ожидали, но это было для выживания, в его движениях и поступках не проглядывала естественная жилка права от рождения поступать так. Даже, когда я увидел его первый раз, он уже был в бегах, он был зайцем, которого гонят по полям. Жил в отелях и всяких укромных уголках, тратил деньги, чтобы сделать их еще больше, был вынужден следить за исправностью делания денег, потому что только так их поток не останавливался.
Вот почему сентенция мистера Хайнса по поводу денег была так мудра: в конце концов не так уж важно, что деньги прекращают поступательное движение, к тебе или от тебя, в обоих случаях результат одинаков и разрушителен. Вся система в опасности – если земля вдруг перестанет крутится вокруг своей оси, то, как объяснил нам учитель в планетарии, она своей массой сама себя разорвет на куски.
Я вышагивал по комнате энергичными шагами, я был возбужден, теперь я точно знал, что имел в виду мистер Хайнс. Что он говорил про начало – он имел в виду начало конца. А фактически он прямо намекнул мне, что я не видел мистера Шульца в пике его могущества и славы, я не знал его тогдашнего, когда он имел все, что хотел и все крутилось по его желанию, я пришел в его жизнь, когда она дала первую, а может и не первую трещину, когда его интересы ущемили. Все, что он делал – защищал себя, я не видел его ни разу беспроблемного, а все, что делала его банда, все было ради одного – его выживания. Даже я работал на его выживание, ходил по его поручениям, посещал воскресную школу, даже мой разбитый нос, даже любовь с Дрю Престон и даже отправка ее в Саратогу и освобождение ее от его цепких лап – все это в конечном итоге тоже для его выживания.
Разве мог я это понять, стоя в тот день перед ним напротив пивного склада, жонглируя предметами разного веса: яйцом, апельсинами и камнем. Приехали три машины, ребятня сбежалась со всего квартала – приехал великий гангстер Бронкса. Но он поднимался и падал. И жизнь Голландца с нашего знакомства была лишь падением.
После пары дней безмолвия телефон начал трезвонить постоянно. Иногда это был мистер Берман, иногда – сам Шульц. Я ходил по их поручениям, смысл которых в тот момент был мне неясен. Но газеты следили за его передвижениями и каждый раз отправляясь в город, я покупал газеты и по ним пытался выяснить, что происходит. Однажды я пошел в Эмбасси-клаб, который все так же сиял, как и раньше, начищенными поручнями из бронзы, там, человек, которого я видел в первый раз, сунул мне в руки коробку и велел топать. В коробке были счета и всякие бухгалтерские бумажки. Следуя строго инструкции, я направился на вокзал Пенсильвания и оставил коробку в автоматической камере хранения. Ключ от камеры я отослал мистер Фейгану в отель «Ньюарк», Нью-Джерси. И уже затем в «Миррор» я прочитал, что прокурор велел арестовать всю деловую переписку и бухгалтерскую отчетность Ассоциации Владельцев Ресторанов и Кафе, после мистической смерти ее президента, Джулиуса Моголовски, то бишь Жюли Мартина.
В другой день я по скрипучим ступеням здания на Восьмой авеню поднялся в тренировочный зал для боксеров. Зал тот был тогда невероятно знаменит, я был польщен даже тем фактом, что мне пришлось самому заплатить за вход туда. Задание было следующим: некто, кого я абсолютно не знал, и чьего описания даже примерного мне не предоставили, должен был подойти ко мне и я должен был ему дать тысячу долларов одной купюрой. На ринге стоял мускулистый негр с кожаной полосой на лбу, раздавая несуществующим противникам удары, а рядом пять или шесть мужчин комментировали действие приветственными возгласами: «Дай ему, вмажь ему!» Вот она раса людей, из которых вышел Микки, раса сплюснутых ушей, поломанных носов, подбитых глаз! Выпады, увертки, скачки, скрип спортивных тапок, плевки на ринг, месиво тел, пот, кровь, азарт. Я внезапно ощутил сладостность и притягательность этой жизни. Она пульсирует в маленьком помещении, это как религия, заключенная в терпкости мужского пота. Пот – это аура их существования, они дышат им и наслаждаются им, и им пропитано все здесь: ринг, пол, сиденья, потолок. Я не мог устоять, чтобы самому не потрогать канаты и не покрутить их. Так получилось, что я специально не высматривал нужного мне человека, потому что задача была проста – он тот, кому нужен я. И один из парней инструктировавших боксера, в свитере, едва прикрывавшем белый волосатый живот, сначала начал бурно меня приветствовать, приобняв даже меня за плечи потной рукой, а затем повел к выходу. Его ладонь очутилась как раз там, где надо: никто не видел, что я передал ему требуемое.
По поводу этого случая в газетах ничего не писали. Но дух гангстеризма незримо присутствовал в гимнастическом зале и я ощутил их четкую взаимосвязь.
Еще одна тысяча ушла в руки судебного исполнителя из того самого суда, с которого начинал свою деятельность Дикси Дэвис. Мелкий лысый человечек был ничем не примечателен; окурок сигары, не останавливаясь, перебрасывался из одного угла рта в другой, глаза смотрели на мой кошелек. Помните, Джон Рокфеллер давал на «чай» только монеты.
На углу Бродвея и 49-ой улицы, в офисе профсоюза мойщиков окон, нужного человека не оказалось на месте, поэтому я посидел и подождал. Напротив меня сидела некая мадам, с родинкой на верхней губе, она хмурилась, пока я раскачивался на деревянном стуле, наверно я ей чем-то мешал. Да, ей действительно нечем было заняться и я не стал заниматься ее разглядыванием. Окна офиса профсоюза мойщиков окон были давно немыты. За стеклом я мог видеть огромные сапоги рекламного плаката изображавшего Джонни Уокера и его знаменитое виски. Эти сапоги возвышались над Бродвеем и казалось, сейчас зашагают по его ширине.
Сказать по правде, то время мне очень нравилось, я чувствовал, что мое время подходит, и произойдет это скорее всего осенью, примерно тогда, когда осень начнет плавно перетекать в зиму. Я приглядывался к городу во время своих поездок: свет фонарей изменился, он стал тяжелее, полированные таблички автобусов с номерами маршрутов блестели как бриллианты. Вспомнив старое, я прокатился на заду у троллейбуса, поглядел на шатающийся народ, послушал гудки автомобилей, вой полицейских сирен, подмигнул маленьким Меркуриям из бронзы на верху фонарей, помахал рукой отелям и магазинам – это был полностью принадлежащий мне город. Я мог с ним делать что хотел.
Сколько еще могло продлиться сопротивление Голландца, сколько он мог выдержать натиски всех и вся? Они знали все места, где он бы мог спрятаться, знали где живет его семья, знали его машины и его людей. Без Хайнса, машина давала сбои, не было ни одной зацепки ни в судах, ни в полицейских участках. Он мог переехать на пароме через реку, мог проехаться по туннелю, пересечь пару мостов, он мог еще сделать массу вещей, но теперь они знали каждый его шаг, знали его маршруты и это делало Нью-Йорк западней, каменной западней с закрытыми воротами.
Спустя неделю от моих десяти купюр осталась половина. Насколько я мог понять, это были даже не выплаты, а некие знаки того, что все идет как шло, простые организационные утряски. Томас Е. Дьюи сосал из Голландца кровь, нашел какие-то банковские счета под вымышленными именами и заморозил их, арестовал бухгалтерские книги по пивному бизнесу, его помощники допрашивали всех, кто мог быть завязан на Голландце. Но если на такого рода выплаты деньги нашлись, то на другие вещи тоже должны были быть деньги. Из совершенно неведомого мне источника. Жизнь продолжалась, в конце концов. Время шло, неужели Микки запрятался в какую-то нору и там сидел, а Ирвинг надел шапку-невидимку? В борделе на последней сходке их было не меньше двадцати человек. Не все же они сидят в Джерси. Организация продолжала работать. Двадцать пять – это, конечно, не сто, но бизнес шел, усеченный по тяжелым временам, законспирированный, но такой же жесткий и сильный, как всегда. Для юристов деньги не считались, их тратили столько, сколько надо.
Так я проанализировал всю ситуацию, так бы я вел себя сам, если бы был в реальном деле. Я стал бы терпелив, выжидал. Может до самого конца октября. Но я не был мистером Шульцем. Он всегда удивляет. Не только окружающих, но и самого себя. Иначе чем объяснить, что внезапно целый этаж в «Савое» был перевернут вверх дном, что неизвестные воры проникли в апартаменты, разрушили мебели на десятки тысяч долларов, порвали картины, сожгли ковры, перебили хрусталь и фарфор, не поленились порвать книги и наверняка еще унесли что-то с собой, правда, никто не знает сколько, потому что хозяева квартиры – мистер и миссис Престон – не тот ли что владеет половиной железных дорог в стране – находятся за границей и их никто не может отыскать?
И вот, как-то вечером, я поехал на надземке в Манхэттэн, сел на паром. И стоя на палубе самого огромного, самого необъятного плавучего острова в мире, на палубе, которая несла тысячи людей каждый день с равномерностью отлива и прилива, я подумал об этом корабле, как о части Нью-Йорка, по прихоти или для удобства его жителей, отделенный морем от суши. Я переваливался с ноги на ногу и чувствовал, что корабль пахнет так же, как метро или автобус, прилепленные жевательные резинки, бумажки от конфет под железными сиденьями, толстые веревки, свившиеся кольцами с поручней, такие же, как и везде в городе мусорные корзинки из плетеной проволоки. Но под ногами колыхалось темное месиво залива, тяжелые касания живого и голодного океана. Я взглянул назад, на Нью-Йорк и подумал, что еду к человеку, который по сути уже мертв.
Здесь придется упомянуть еще об одной важной детали, которая может показаться неправдоподобной: ступив на индустриальную землю берега Джерси, на котором было скопище угольных барж, сразу за ними начинались заводские корпуса с дымящимися трубами вплоть до горизонта, с огромными баками, не знаю с чем, я не почувствовал облегчения от земли под ногами. Меня ждало желтое такси. Таксист помахал мне и когда я подошел ближе и открыл дверь, то увидел, что за рулем Микки. Он приветствовал меня с нехарактерной для него теплотой, даже кивнул, и отъехал так споро, что мое тело откинуло назад на сиденье. Чтобы попасть в Ньюарк надо проехать по Джерси-сити, и наверно, правительство как-то разграничило два города, но я не заметил перехода, оба города являлись все тем же кошмарным порождением Нью-Йорка, тенью мегаполиса на другой стороне реки. У них здесь были такие же, как в Бронксе или Бруклине, бары, по улицам ездили машины, виднелись склады и магазины, но воздух пах по-другому, магазины были старомодные, а улицы узки. Люди смотрели и не узнавали мест, практически все были пришельцами здесь, они старались запоминать дорогу, разглядывая названия улиц. Самый угнетающий город, который можно только представить; просто памятник неправильному городу. Могу поклясться, что мистеру Шульцу пришлось попотеть в поисках такого окна, из которого он мог бы видеть шпиль Эмпайра.
В общем это было кладбище, жить здесь было невозможно. Микки подрулил к бару на какой-то улице, вымощенной не асфальтом, а белым цементом, подождал, пока я вылезу и уехал. Название бара было «Таверна». Посмотрев внимательно на заведение, я был вынужден придти только к единственно верному умозаключению – если мистер Шульц оказался запертым от Нью-Йорка и никто из верных соратников не может позволить себе терять время на такие долгие переезды к нему, а только такой чье время неограниченно, то моя ценность как работника возрастает и я смею ожидать повышения своего положения в банде. Я делал все больше и больше наиответственнейшей работы и удивлялся, почему у меня нет твердой зарплаты, а какие-то отбросы от каких-то поручений, о сумме умолчим. Они рассчитывали на меня, были вынуждены принимать в расчет и меня, но, черт побери, даже официально не платили мне. Я хотел быть поставленным на довольствие и уже если мистер Шульц еще не кокнул меня, то придется задать ему вопрос о деньгах. Но когда я зашел в бар, завернул за угол и прошел еще один короткий коридор, в заднюю комнату, где сидели босс, мистер Берман, Лулу Розенкранц и Ирвинг, то что-то меня остановило от подобного вопроса. Нет, я не побоялся, я… почему-то подумал, что у кого просить то? Не знаю почему, с одного взгляда на них, я понял что спрашивать что-то у них уже поздно.
Комната была заклеена бледно-зелеными обоями, на стенах висели декоративные зеркала с отполированными металлическими краями, а свет, какой-то тусклый, красил их лица в желто-болезненный цвет. Они ели мясо и пили вино. Бутылки на столе в свете лампы казались черными.
– Двигай стул к столу, малыш, – сказал мистер Шульц. – Голоден?
Я ответил, что нет. Он выглядел похудевшим, посеревшим, рот неприятно обострился. Воротник рубашки был грязен, а сам он был небрит и подавлен.
Он отодвинул тарелку с едва начатой едой и закурил. Сигарету. Что тоже было плохим знаком, потому что он курил сигары, когда чувствовал, что все идет по его желанию. Остальные продолжали есть до тех пор, пока не стало ясно, что ему уже невтерпеж – когда же они нажрутся? Один за одним они положили ножи и вилки на стол.
– Эй, Сэм, – позвал хозяина Шульц. Вышел китаец, убрал всю посуду со стола, принес кофе и банку со сливками. Мистер Шульц дождался, пока тот все закончит и уйдет на кухню. Потом он произнес:
– Малыш, есть на свете один сукин сын по имени Томас Дьюи. Ты знаешь, кто это?
– Да, сэр.
– Видел его в газетах? – спросил мистер Шульц и вытащил из своего кошелька вырезку с фотографией. Положил ее на стол. Прокурор Дьюи – черные волосы с пробором посередине, вздернутый нос, усики, на которые намекал Хайнс, тонкие усики, как полоска краски на верхней губе. Интеллигентные глаза мистера Дьюи смотрели на меня с решительной убежденностью в правоте своих действий.
– Ну как? – спросил мистер Шульц.
Я кивнул.
– Дьюи живет на Пятой авеню, в одном из зданий, выходящих прямо к парку.
Я кивнул.
– Номер дома я тебе сообщу. Я хочу, чтобы по утрам, когда он идет на работу, ты был там, смотрел, куда он идет, с кем, в какое время. Я также хочу, чтобы ты ждал его с работы, знал, когда он вовзвращается и с кем. Его офис на Бродвее, адрес я тебе тоже дам. Но по его работе следить не надо – только дом. Выход из него и вход. Как ты думаешь, справишься?
Я осмотрел сидящих за столом. Все, даже мистер Берман, смотрели вниз. Их руки покоились на столе, как у детей в школе. Никто из них не произнес ни слова, с тех пор как я появился.
– Наверно.
– Наверно!? Такого отношения я и ожидал от тебя! Наверно! Ты что, уже переговорил с этими? – он ткнул пальцем в Лулу.
– Я? Нет.
– Потому что я думал, что хоть у кого-нибудь в этой организации остались мозги. Могу или не могу я хоть на тебя положиться?
– О, босс… – вздохнул Лулу Розенкранц.
– Заткнись, дружище Лулу. Ты – чучело, ты – тупица. Вот и вся о тебе правда, Лулу.
– Артур, ты не прав, – встрял мистер Берман.
– Пошел в задницу, Отто. Меня обложили со всех сторон и ты говоришь, что я не прав? Мне что ему свою задницу подставлять?
– Ты не понимаешь очевидных вещей.
– А ты лучше меня все понимаешь? Откуда и с чего бы?
– По поводу скоропалительных решений нам советовали подождать.
– Пока они сами разберутся что к чему? Я сам разберусь что! И я сам разберусь к чему!
– У нас с ними есть договоренность.
– К черту все договоренности!
– Ты забыл, как он приехал за сотню миль, просто чтобы постоять с тобой в церкви?
– О, нет! Это я помню. Они, как папа римский, соизволили мне свое благословение дать! Затем он посидел, поел мою еду, попил мое вино и ничего не сказал. Ничего! Я все помню очень хорошо.
– Может что-то он сказал, – произнес мистер Берман, – Самим фактом приезда к тебе.
– Не знаю как тебе, но половину из того, что он говорил, я не слышал. Он что-то бормотал про себя, а я должен был изгибаться перед ним и прислушиваться? Совать свой нос в его рот, пропахший чесноком? Да, по большому счету, все это не имеет сейчас никакого значения – ни ты, ни я, никто не знает, что все это значило. Ему нравится это, ему не нравится то! Это все дерьмо! Ты не знаешь, что он думает, ты не знаешь, можешь ли ты ему доверять – вот что важно! Что-что нам советовали подождать по поводу? Откуда ты знаешь, где правда? Ты можешь мне прямо ответить, чего на самом деле хочет этот сукин сын? Я, если мне что-то нравится, так тебе и говорю – мне это нравится. И если мне кто-то не нравится, то уж ему это известно! Таков я есть и таким был всегда! И так должно и быть! А не как у него – полная секретность, догадки, непроницаемые физиономии и всякий раз ты думаешь – а стоит ли ему доверять?
Мистер Берман прикурил сигарету и сел в свою любимую позу – сигарета поднялась к уху.
– Все дело в другом, Артур. Дело в разности мышления. Сейчас самое время подумать обо всем, что с нами происходит с философской точки зрения. А философия говорит нам, что его организация, в отличие от нашей, абсолютно никем не затрагивается. И нам доступна эта организация, у нас с ней есть контакт. Мы можем воспользоваться ей, приняв ее помощь. Мы можем соединиться с ней и образовать союз. А потом образовать совет и на этом совете у нас будет голос. Вот что такое философия.
– Замечательная твоя штука – философия! Но заметил ли ты одну маленькую особенность? Я – единственный, за кем охотится Дьюи! Как ты думаешь, кто спустил на меня собак из федеральной службы налогов? Кто позволил псам схватить меня за ногу?
– Ты должен понять, что их затрагивают наши проблемы. Потому что косвенно это и их проблема. Если свалят Голландца, то следующая очередь – их! Артур, пожалуйста, больше доверия им. Они – бизнесмены. Может ты и прав, но ведь всегда есть и другой путь. Он сказал, что они рассмотрят все вопросы связанные с тобой, и чем смогут, помогут, но им надо время подумать. Потому что они знают не хуже тебя, кстати, что завалив даже вшивого Дьюи, проблему не решить. Город будет на ушах. Его фотографии каждый день в газетах. Он – герой для людей. А ты можешь выиграть битву, но проиграть войну.
Мистер Берман продолжал говорить, успокаивая Голландца. Каждый аргумент, который он приводил, заставлял Лулу понимающе хмуриться и поддакивать, будто он сам хотел сказать то же самое. Ирвинг сидел безучастный, с опущенными глазами – он ждал решения, чтобы потом пойти его выполнять. Он всегда выполнял все приказы, он умрет на посту.
– … Современный бизнесмен ищет равновесия между силой и гибкостью, – продолжал мистер Берман, – Он вступает в профсоюз. Если он становится частью чего-то большего, то он становится сильнее. Все распределяется: методы, территории, цены обговариваются заранее, рынки делятся. Он получает гибкость. Отсюда рост прибылей. Никто ни с кем не воюет. В итоге он спокоен и счастлив в одной упряжке со многими и с грустью вспоминает дикие прерии.
Я заметил, что мистер Шульц действительно успокоился. Он наклонился вперед, держа стол за край, будто намереваясь опрокинуть его, но потом видно передумал и откинулся назад. Затем заложил обе руки за голову, жест, показывающий крайнее смятение и нерешительность, и, увы, знакомый и мне. Поэтому я сказал следующее:
– Извините меня. Человек, о котором вы говорите, тот самый в церкви. Мисс Престон говорила мне о нем…
Мне хотелось бы остановиться на этом моменте, потому что он был решающим для моей судьбы. Я думал о нем, еще до того, как он наступил. Я ждал его, я готовился к нему. Этот момент принятия решения заставил меня мгновенно вспомнить все смерти, которым я был свидетелем и может именно они и родили во мне это желание. Не знаю точно откуда, из сердца ли, из мозга, просто изо рта, слетели слова:
– Она его знает. Лично с ним не знакома, но где-то его встречала. Правда, даже сам факт встречи она не помнит. Говорит, что часто была пьяна и поэтому не помнит всех, кого встречала. Но тогда, около церкви, она почувствовала, при знакомстве с ним, что он посмотрел на нее и узнал ее. Поэтому она уверена, что видела его раньше.
Тишина, наступившая за моими словами, была просто пронзительной. Было слышно тяжелое дыхание мистера Шульца, его прошиб пот и ударил мне в нос. Все до боли знакомо: и его голос, и его мысли, и его характер. Он что-то в мгновение ока решил для себя, между двумя вздохами, будто оставляя за собой право решать, а стоит ли дышать дальше вообще.
– Где она встречала его? – спросил он, очень спокойно.
– Где-то где она бывала с Бо, – ответил я.
Он откинулся назад на стуле и посмотрел на мистера Бермана. Затем засунул большие пальцы в жилетку и широко улыбнулся.
– Отто! Слышал ли ты его слова? Ты ощупываешь в полной темноте дорогу, а ребенок приходит и ведет тебя.
Тут он резко подпрыгнул на стуле и с размаху врезал мне. Я даже не понял локтем или кулаком, потому что мгновенно слетел со стула, комната покачнулась, искры посыпались из глаз, мне показалось, что раздался взрыв, что комната начала на меня падать, я увидел взметнувшийся вверх потолок, пол прыгнул ко мне, я перелетел через стул навзничь и грохнулся вниз. Я совершенно ошалел от неожиданности и мне даже не захотелось вставать, потому что казалось, что пол уйдет из-под ног. Затем я почувствовал дикую боль в боку, затем еще и еще. Это был мистер Шульц дающий мне пинков ногой. Я попробовал перекатиться, заорал, заскрипели стулья, послышались голоса. Его еле оттащили от меня. Ирвинг и Лулу аккуратно поставили меня на ноги. Я внезапно осознал, что они кричали ему, когда он в ярости расправлялся со мной: «Это ребенок, босс, всего лишь ребенок!»
Я еще дрожал от страха, когда он стряхнул их руки с себя и сказал:
– Все нормально, ребята! Все нормально.
Голландец рывком поправил воротник рубашки, дернул вниз пиджак и сел на свой стул. Лулу посадил меня бережно на мой. Я чувствовал недомогание. Мистер Берман подвинул мне стакан вина и я отпил немного, держа стекло двумя руками. В ушах звенело, бок пронзала острая боль, каждый раз когда я вдыхал воздух в грудь. Я сел по возможности прямо, так иногда нам само тело велит принять правильную позицию, чтобы хоть немного облегчить боль. Я стал осторожно дышать, стараясь не двигаться.
– Теперь, малыш, слушай! – сказал мистер Шульц, – Это за то, что не сказал мне раньше. Слышал эту суку и промолчал!
Я кашлянул, боль снова пронзила левый бок. Я глотнул еще вина.
– До этого не было случая, – ответил я, солгав ему в лицо. Мне надо было прокашляться, изменить голос, иначе бы он что-нибудь заподозрил. Я хотел звучать обиженно. – Я все время куда-то бегал по поручениям.
– Позволь мне закончить, пожалуйста. Сколько денег осталось от тех десяти тысяч?
Дрожащими руками я достал из кошелька пять тысячедолларовых бумажек и положил их на белый стол.
– Отлично! – сказал он, беря четыре и придвигая одну мне, – Это тебе. За месяц вперед. Отныне твоя зарплата 250 в неделю. И это справедливо. Ты заслужил взбучки, но ты заслужил и зарплаты. – Он оглядел присутствующих. – Я почему-то ни от кого не слышу хоть слова о нашем дорогом собрате, который был настолько любезен, что приехал ко мне один раз за сотни миль.
Все промолчали. Мистер Шульц разлил всем вино и выпил свою порцию смачно крякнув.
– Вот сейчас мне стало лучше! – сказал он, – С утра все как-то не клеилось. Я чувствовал, что чего-то не хватает. И я не знаю, как это… соединиться! Даже не знаю, с чего начинают в таких случаях. Я никогда ни с кем не соединялся, Отто. И никогда никого ни о чем не просил. Я всегда работал только на себя. Работал на износ. И получил я все только потому, что вел себя именно так, а не иначе. Вопреки желаниям других. Ты хочешь, чтобы я присоединился к ним и стал думать об их прибыли? Их, а не моей? Мне наплевать на их дела и их прибыли. Потому что все это – дерьмо. Мне и раньше было наплевать, и сколько там за мной полиции охотится – тоже наплевать. У меня не было информации. Сейчас она у меня есть.
– Слова мальчишки ничего не значат, Артур, – сказал мистер Берман, – Бо частенько заваливался в рестораны. И на скачки. И в казино. Ну и что с того?
Мистер Шульц улыбнулся и покачал головой.
– Мой драгоценный Аббадабба. Числа не существуют в мечтаниях. Человек дает свое слово, а оно оказывается ничего не стоит. Человек работает на меня годы и в ту минуту, когда я поворачиваюсь к нему спиной, он предает меня. Я не знаю, кто подал ему такую идею – предать меня! У кого еще в Нью-Йорке могут быть такие идеи?
Мистер Берман разволновался.
– Артур, он вовсе не дурак, он – бизнесмен. Он сравнивает, он выбирает правильный путь, он ищет наименьшего сопротивления. Вот тебе и вся философия. Ему не нужна была девчонка, чтобы понять или узнать, куда делся Бо. Он оказал тебе уважение своим приездом в Онондагу.
Мистер Шульц отодвинулся от стола. Вынул из кармана четки и начал перебирать их.
– Остался один-единственный вопрос – кто же все-таки заставил Бо изменить мне? Твое соединение, или как там.., Отто – это прекрасно. Теперь я понимаю, что против меня объединился уже целый мир. Человек, который приехал ко мне, пошел со мной в церковь, человек, который целовал меня и называл своим братом. Это – любовь? У них нет любви ко мне, а у меня нет любви к ним. Сицилийский поцелуй смерти, так, Отто?